Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Воинство ангелов - Роберт Пенн Уоррен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В экипаже я незаметно поглаживала серебряную ручку зонтика или как бы невзначай касалась ее платья, забирала между пальцами тонкую материю в отчаянной надежде, что частица элегантности мисс Айдел перейдет ко мне.

С гордостью хранила я в памяти как-то брошенный ею комплимент, в мечтах превращая его чуть ли не в обещание, в залог моей счастливой будущности — слова, что я вырасту красавицей. Было это во время очередной нашей поездки по магазинам. После конфузливых вздохов и хмыканий отец все-таки решился заметить, что наряд, выбранный для меня мисс Айдел, — уж не помню, что это было, — кажется, не очень подходит к обычаям школы, где мне предстояло учиться.

Мисс Айдел, обратив к нему взгляд голубых своих глаз, воскликнула:

— О, дорогой мой мистер Старр, уж лучше отдать Мэнти в другую школу, только пусть носит эту прелесть!

Отец, как я понимаю, и вообще не слишком-то склонный к юмору, не усмотрел в этом шутки и принялся всерьез объяснять мисс Айдел, что в школу я уже записана, что школа эта мне подходит и так далее.

Но она уверенно прервала его, нетерпеливо щелкнув сложенным зонтиком:

— Какая ерунда! — На этот раз голос ее звучал даже резко. — Школа… записана… Я просто не понимаю вас! Мы говорили об этом с Германом. Рядом с нами в Цинциннати есть чудная школа. И если бы Мэнти училась в ней, я всегда могла бы присмотреть за ней.

Собравшись с духом, отец еще серьезнее стал объяснять ей, что он собирается дать мне действительно хорошее образование, что я девочка умненькая, люблю книги и даже разбираю латынь и что, на его взгляд, никому не может повредить широкий кругозор, который, как он надеется, я приобрету в моей школе.

В ответ на это мисс Айдел, переложив зонтик в левую руку, склонилась ко мне и, потрепав меня правой рукой по подбородку, чуть задрала мое лицо для обозрения.

— Посмотрите! — настойчиво призвала она. — Посмотрите! Она обещает стать красоткой! Неужели же не видите? Посмотрите на эти глаза, большие, широко распахнутые и доверчивые карие глаза. О, как бы я хотела… — С ловкостью истинной кокетки она не упустила случая стрельнуть в отца своими голубыми глазами, после чего повторила: — Как бы я хотела иметь такие глаза вместо этих банальных голубых!

И словно истинная кокетка она, бросив эти слова, как ни в чем не бывало продолжала:

— Посмотрите на ее рот, на очертания этих губ. Рот будет соблазнительно пухлым — не какие-нибудь губы ниточкой, не куриная гузка, а вы… чудовище! Хотите отправить нашу милочку, нашу прелесть к бледным, как мучные черви, тупицам из Оберлин-колледжа!

С сокрушенным сердцем, но не без тщеславия я представила себя среди бледных, как мучные черви, тупиц, недостойных лицезреть мою красоту. Но отец уже увещевал мисс Айдел, говорил что-то успокаивающее. Однако мисс Айдел прервала его, заявив, что в Оберлине учащиеся сидят на хлебе и воде и пустом, без кусочка мяса, капустном супе и что я стану кожа да кости, исхудаю, как жердь, и зачахну, если не помру от скоротечной чахотки.

— А вдобавок, — она легонько стукнула кончиком зонтика по полу, как бы желая подчеркнуть сказанное, — там они все аболиционисты.

Несколько ошарашенный таким заявлением отец неуверенно возразил, что если они и аболиционисты, то уж во всяком случае, он полагает, не злостные.

— Подумайте, что скажут ваши друзья в Кентукки, — воскликнула мисс Айдел, — когда узнают, что вы заигрываете с аболиционистами.

На это отец ответил, что с друзьями в последнее время вообще не видится, а живет себе тихо-мирно с дочерью в своем поместье.

— В поместье, — подхватила мисс Айдел, — где полно негров!

На это отец сказал, что живет как умеет, стараясь вести хозяйство как можно лучше.

Вечером, когда отец, поцеловав меня на ночь, удалился в смежную комнату нашего гостиничного номера, я встала с постели и принялась изучать себя в зеркале. Чтобы рассмотреть себя получше, я даже задрала чуть ли не до самой шеи ночную рубашку. Да, я и в самом деле была худой, кожа да кости, совсем не как мисс Айдел. Разглядывая и гладя свое худое тело, я была близка к отчаянию. Зачем же отец хочет отправить меня в место, где я помру от скоротечной чахотки или, в лучшем случае, стану совсем как жердь! А лицо у меня будет бледное, как мучной червь!

Мы отправились в Оберлин, где очутились в доме миссис Терпин, женщины отнюдь не худой и вовсе не бледной. По правде говоря, она была скорее пухленькая, с лицом румяным, загорелым, цветом никак не напоминающим мучного червя. Лицо это было строгим — лицо человека, который глупостей не потерпит, — и в то же время по-матерински добродушным и участливым. Мистер Терпин — вот он, пожалуй, был худым, как жердь, — преподавал в колледже латынь. Кроме того, утром и вечером он читал с нами молитвы, читал хорошо, не хуже проповедника, попутно призывая «брата», под которым разумел моего отца, что было ясно даже детскому моему рассудку, «узреть свет братской любви и справедливости».

Отец мой преклонял колени вместе со всеми, и, когда я исподтишка поглядывала на него, веки отца были плотно сомкнуты. Видеть его на коленях, такого сильного, было необычно. Все это было необычным, потому что в Старвуде молилась только я одна, произнося слова, которым с грехом пополам обучил меня отец. Делала я это уже облачившись в ночную рубашку и стоя на коленях возле кроватки, а отец подходил и слушал.

Спустя два дня отец уехал. Близкий отъезд его приводил меня в смятение. Мне казалось, что вместе с ним из жизни моей уходит все, к чему я привыкла: место моих детских игр в Старвуде, деревья в парке и весь Старвуд, и все мое детство, и рожок на рассвете, и тихое кудахтанье цесарок на ветвях, когда с закатом они отправляются ко сну, и теплый, живой коричный запах, которым пахла тетушка Сьюки, когда прижимала меня к груди, — все это уплывало куда-то, исчезало из глаз, растворялось в туманной дали.

Склонившись ко мне, отец поцеловал меня на прощание. Он велел мне быть хорошей, послушной девочкой, чтобы он мог мною гордиться. В ответ я лишь молча кивнула.

Он прошептал:

— Ведь я всегда горжусь моей Крошкой Мэнти.

И еще тише, в самое мое ухо:

— Милой моей мисс Конфеткой!

Расплакалась я, лишь когда он был уже далеко.

Глава вторая

Если в Цинциннати, под лучезарным влиянием мисс Айдел, я приобрела любовь к красоте и тщеславие, то в доме Терпинов в Оберлине я научилась пренебрегать первым и осуждать второе. Там я узнала, что наряды мои, приобретенные и созданные под эгидой мисс Айдел, вовсе не подходят добродетельной христианке, особенно добродетельной христианке девяти с половиной лет.

И не то чтобы миссис Терпин ополчилась на мой гардероб единым мощным наскоком — нет, просто она спорет то ленту, то кружево на манжете, то, орудуя ножницами, мимоходом обронит замечание насчет того, как суетна забота о красоте в нашем бренном мире.

Но при всей бренности нашего мира ребенок в нем жаждет похвалы взрослых, и потому я жаждала сдержанных похвал миссис Терпин. И в то же время мне было мучительно жаль какой-нибудь несчастной ленточки, и я тосковала по сияющей красоте мисс Айдел и по собственной моей красоте, которую она обещала мне в будущем.

Позднее, когда с созреванием тела во мне начало вызревать и религиозное чувство, я стала молиться, чтобы Господь искоренил во мне эту тягу к красоте. Иной раз я даже заставляла себя плакать о том, как неисправимо тщеславна, и радовалась, когда глаза мои краснели от выжатых слез. Конечно, ходить с постоянно красными глазами я не могла, зато могла зачесывать назад туго, как только можно, мои кудри и с выражением сурового самопорицания скорбно опускать вниз уголки губ.

А после вновь наступила пора ехать в Цинциннати на свидание с отцом и мисс Айдел и вновь чувствовать там, как зыбко еще мое спасение.

Неуязвимой для всяческого рода искушений я по-настоящему ощутила себя, лишь когда под конец моего пребывания в Оберлине я влюбилась в Сета Партона, беднягу Сета — большерукого и неловкого деревенского паренька, в чудесных темно-карих глазах которого сиял свет истинного благочестия. Помню, как, гуляя с ним зимой по лесам графства Лорейн в штате Огайо, я наслаждалась чувством полного и радостного единения тела и души в сиюминутности действительного существования.

Да, Сет хранил в себе горячую веру и истинное, искреннее благочестие отцов-основателей — той горстки переселенцев, которые, осудив вырождение церкви и испорченность цивилизации, приехали сюда в поисках идеала. Кратко их можно охарактеризовать как реформаторов старого закала, принадлежавших к племени, ныне исчезнувшему, вытесненному волной спекулянтов с их жаждой успеха и обогащения, асторами и вандербильдтами, заправляющими всем вокруг, вытесненному железными дорогами, протянутыми из конца в конец континента, толпою, копошащейся на равнинах или вгрызающейся в горы в поисках сокровищ; теперь лишь неудачники, растерявшиеся в этой суматохе, еще нет-нет да заводят иной раз речь о реформах и преобразованиях или с грустью вспоминают старые времена.

Отцов-основателей, приехавших в графство Лорейн, настолько удручало современное состояние цивилизации, что они предпочли ей место, безобразнее которого не придумаешь: место плоское, болотистое и нездоровое.

Но крепкие спины и умелые руки кое-что значат в этом мире, и студиозусы в штопаных панталонах, корпевшие над Евклидовой геометрией или премудростями языка пророков, несли в себе исконную крестьянскую мудрость амбара и сметку лесопильни.

Потому к моменту моего приезда в Оберлин он превратился в уютный городок, выросший вокруг красивой главной площади, так называемой Таппан-сквер с ее старой ратушей, с часовней и другими зданиями колледжа неподалеку, стройными и красивыми, с обсаженными вязами улицами. Жизнь внутри аккуратных домиков была уютной и удобной, зимой там в каминах потрескивало пламя, а перины были теплыми и мягкими, и если Писанию и коленопреклоненным молитвам там уделяли времени чуть больше, чем это казалось разумным детским сердцам и коленкам, то это искупалось материнской любовью, которую дарили даже самые неулыбчивые из женщин, и тонкими бледноватыми шутками мистера Терпина, предназначенными для малышни.

Рацион, состоявший из хлеба и воды, к тому времени изжил себя. Надо сказать, что былая привычка к скудости объяснялась не только первоначальной бедностью. Старозаветные реформаторы полагали, что тело и душа — едины, и заботились, чтобы воспитанники Оберлина являли собой образцовых христиан, чистых и крепких не только духом, но и телом. Потому они с убежденностью и азартом налегали на черный хлеб, запивали его водой, чурались соли, перца и специй, воспламеняющих кровь, а также животной пищи, гасящей в человеке высокие порывы и приземляющей дух его. Но искоренить страсть фермерских мальчишек к хорошему бифштексу и яблочным пирогам оказалось невозможно, и еда в Оберлине в мое время была не столь уж скудной.

Нет, голодной из-за стола Терпинов я не вставала, но меня не покидали и видения-воспоминания о копченом окороке или вкуснейших сладких пирогах тетушки Сьюки. В домах, где всем заправляют тетушки Сьюки, в отместку или в качестве воздаяния за былые лишения и варварскую простоту той жизни, что вели их сородичи в прошлом, а может, и из попустительства хозяев, еда призвана не просто насыщать, но восхищать своею роскошью и изобилием.

Отец придерживался подобных же представлений и, видимо, во время моих наездов улавливал мои желания, потому что в Цинциннати он буквально закармливал меня разными вкусностями и щипал за щечку или плечо, приговаривая:

— Должен же я подкормить ребенка! Худые, как жердь, девчонки нам не нужны! Верно ведь, мисс Айдел?

На что супруг мисс Айдел мистер Мюллер разражался басовитым смехом: «Хо-хо!», сочным, словно только что пропустил стаканчик, и поглаживал золотистую курчавую бороду, а мисс Айдел, критически оглядев меня, говорила:

— Думаю, все будет как надо.

И слова эти странным образом меня радовали и наполняли надеждой.

А потом я возвращалась в Оберлин, где жизнь, как я выяснила, тоже имела свои приятные стороны. Например, успех, которым я пользовалась, и особое внимание, которым меня окружали, — так относились бы, наверное, к новообращенному индейцу, к подвергшемуся гонениям и изгнанному из родных мест аболиционисту, беглому рабу, которого судьба забросила в наши края, дав маленькую передышку в его странствии на пути к свободе, или возвратившемуся от дикарей миссионеру, все еще мучимому тропической лихорадкой и переполненному необыкновенными впечатлениями от первобытных ужасов Золотого Берега. Только мое положение было неопределеннее, двойственнее.

Я не принадлежала ни к проповедникам спасения, неожиданно и театрально являвшимся среди нас, ни к спасенным ими. Спастись окончательно мне мешало бремя таинственного греха, несомого всеми, кто жил южнее реки Огайо, ибо в Оберлине считалось, что грех рабовладения неизбежно влечет за собой и все прочие грехи — странные, манящие.

Двойственность эту можно было уподобить положению раскаявшегося людоеда, от которого все еще с опаской ждут того, что, отправившись домой, он поспешит скинуть с себя христианскую одежду и, разукрасив во все цвета кожу, предастся своему дьявольскому магическому ритуалу. И как можно было счесть мое спасение полным и окончательным, если мой отец все еще владел рабами? Как сказал однажды мой приятель, я жирела на негритянском поте.

Слова эти произвели на меня сильнейшее впечатление, меня даже затошнило, а ночью вырвало, хотя следует сказать, что тошноту вызвало не столько раскаяние мое, сколько возникшая перед глазами картина. Мне представилось, как, сидя перед дымящимся котелком, я радостно уписываю похлебку из негритянского пота. После того случая и той рвоты во мне зародилась идея о счастливом и высоком моем предназначении. Я увидела себя — и картина эта и сейчас всплывает в памяти — в белых развевающихся одеждах, маленькая девочка со скромно потупленными глазами, но горящая огнем благородного предначертания, девочка, умоляющая отца исправиться, спастись, и в конце концов убеждающая его ступить на праведный путь, и он делает этот шаг под восторженные крики темнокожих, в таких же, как у меня, развевающихся белых одеждах, что было странно, ибо темнокожие в Старвуде — ни тетушка Сьюки, ни старый Джейкоб, ни Марти и никто из слуг — белых одежд, конечно, не носили.

Я доверила этот спасительный план моей лучшей подруге Элли Петтигрю, розовощекой и бойкой Элли, чей бодрый дух и здоровое животное начало умели противостоять любым строгим постам и изнурительным молитвам. Элли сочла мой план превосходным. Она, как я заметила, даже чуточку позавидовала открывшейся передо мной замечательной возможности. Ее собственный отец самым унылым и безнадежным образом был уже спасен.

Мое очередное свидание с отцом происходило на Рождество моего третьего года обучения в Оберлине. В колледже празднование Рождества почиталось язычеством, и по дороге в Цинциннати я решила по возможности не участвовать в друидских торжествах, готовя себя к акту спасения моего отца. Но очутившись в его крепких объятиях, ощутив его теплое дыхание у самого уха, я позабыла о своем долге. Сверкающая зала роскошного ресторана, красота разряженной мисс Айдел, аромат свежей хвои и праздничных свечей и подарки для меня — в том числе большой шоколадный торт от тетушки Сьюки — погребли мои благие упования. Слишком бурную радость доставили мне гибельные тенета и соблазны этого бренного мира. Вдобавок, вместо того чтобы находиться в гостинице с отцом, я часть времени проводила в доме Мюллеров. Мистер Мюллер, как мне объяснили, был в отъезде — поправлял здоровье на юге, и мисс Айдел, как сказала она, была рада компании. Мне разрешили лазать по ее шкафам и даже примерять наряды, и я с легкостью попалась на эту удочку.

Лишь перед самым моим возвращением я устыдилась и, почувствовав себя виноватой, решилась действовать. Наутро мне предстояла обратная дорога, вставать надо было рано, и потому ужинали мы не так поздно, как обычно. Мы сидели в ресторане нашей гостиницы, и отец потягивал что-то из рюмки, говоря, что это хорошо для пищеварения. Внезапно я поняла, что час настал.

Неловко, грубо, я очертя голову кинулась напролом — так хирург, начиная операцию, вонзает в ткани мясницкий нож. Я объявила отцу, что он проклят. Сказала, что он толкает к погибели мою бессмертную душу, заставляя меня жиреть на негритянском поте. Сказала, что он должен избавиться от рабов. Все это я выпалила как из пушки.

— Боже правый! — воскликнул отец, и я в запальчивости своей даже внимания не обратила на это упоминание Господа Бога всуе. Он выкатил на меня глаза так, что они, казалось, выскочат сейчас из орбит. — Боже правый! — опять повторил он. — Ты хочешь, чтобы я избавился от тетушки Сьюки? От Марти? Мне казалось, что ты любишь их!

Я пояснила, что это действительно так, но их надо освободить.

— И куда же они тогда денутся? — удивился отец.

— Они могут жить там, где живут, — отвечала я.

— Тогда в чем разница? — возразил он.

— Разница, — выкрикнула я, — разница в спасении твоей бессмертной души! — Напыщенная фраза эта вырвалась у меня с какой-то яростью и прокатилась по зале, гулко и звучно — так, что удивила даже меня.

За соседним столиком сидела компания, также ужинавшая пораньше, — два джентльмена с дамами — все молодые и нарядные. В гробовой тишине, воцарившейся после моего выкрика, раздался смешок одного из джентльменов.

Это было уж слишком. Я и без того знала, что все вышло плохо, неудачно, злобный же смешок нераскаянного греха заставил меня окончательно понять свое бессилие. Глаза мои наполнились слезами стыда и отчаяния.

После моей тирады лицо отца выражало сложную смесь озадаченности, огорчения и, возможно, некоторой досады. Вспоминая об этом случае теперь, я понимаю, что заставила его испытать замешательство и болезненное смущение, что досадовал он из-за невозможности ответить мне ничем, кроме как какой-нибудь снисходительной и бесчестной уверткой.

Но смех, донесшийся от соседнего столика, был делом другим. Лицо отца окаменело, казалось, будто окошко вдруг прикрыли железной ставней. Смеются? О, тут уж в старомодной простоте своей он, к счастью, знал, как поступить, и в этом было для него большое облегчение.

Поднявшись, он положил салфетку и в два неспешных шага приблизился к соседнему столику. Встав там возле нарядной компании в своей деревенской одежде, он сказал с интонацией, тоже показавшейся мне вдруг непривычной, не той, какую слышала я в последнее время в Оберлине:

— Ваш смех, сэр, доставил огорчение этой… — казалось, он не сразу нашел слово, каким можно было называть меня и поэтому, повернувшись ко мне, окинул беглым взглядом, дабы понять, что я есть такое на самом деле, — … этой юной леди.

Сказать по правде, в тот момент я больше была похожа на готовую вот-вот расплакаться тринадцатилетнюю девчонку, смущенную и растерянную, но сказанное им явилось для меня некоторым воздаянием за недостаточную серьезность, с какой он воспринял мою тираду, и в сердце моем забрезжил лучик надежды.

Отец же продолжал:

— И я позволю себе сказать вам, что вы дурно воспитаны.

Сильно покраснев, мужчина хотел было встать из-за стола, но отец остановил его словами:

— И не думаю, что вы осмелитесь возмутиться. Если же осмелитесь, пеняйте на себя.

Отец уже собирался повернуться к джентльмену спиной, когда одна из дам воскликнула:

— Но он же угрожает тебе, Джон! Вызови полицию!

— Полицию… — задумчиво сказал отец, смерив взглядом того, кого назвали Джоном, после чего, покачав головой, обратился на этот раз к даме: — Нет, мадам, и полицию он вызвать не посмеет! — И повернувшись к компании спиной, отец помог мне вылезти из-за стола и рука об руку со мной с важным видом направился к выходу.

Уже в дверях я услышала перепалку за столиком. До меня долетели слова: «Не надо было насмехаться над ребенком».

Меня назвали ребенком, и это было даже обиднее того, что он смеялся! Единым махом все, что я сказала и сделала, и все, что сделал отец, уничтожено, превратившись в обычную глупость и ничего больше. Я ужасно сконфузилась, мне казалось, что вослед нам раздаются взрывы смеха, и смех этот, неумолчный, саднящий, пробирающий до костей, будет сопровождать нас всегда. Я даже попыталась отойти, отстраниться от отца, словно даже в его желании защитить меня было что-то нечестное, нечистое, и попытка утешить меня, назвав «юной леди», тоже вдруг показалась мне глупой.

Возле двери в мою комнату отец смущенно поцеловал меня и пожелал доброй ночи. Он тоже чувствовал какую-то неловкость. Он сказал, что надеется, что я хорошенько высплюсь. Потом он ушел, и я разрыдалась.

Выплакавшись, я лежала без сна, и слезы сохли на моих щеках, а жизнь казалась беспросветной, как мрак вокруг. Наконец дверь комнаты отца чуть приоткрылась, ко мне проник неуверенный лучик света, и голос отца произнес:

— Спишь, Крошка Мэнти?

Я ответила, что не сплю. Он вошел все равно очень тихо, на цыпочках, внеся зажженную лампу-ночник, которую поставил на столик, подальше от моей кровати, словно предпочитал темноту для дела, которое задумал. Пододвинув к кровати стул, он сел неловко, напряженно и сцепил руки на коленях. Сидя между мною и лампой, он казался мне лишь темным силуэтом, и тень от его фигуры падала на кровать.

Он молчал. В сознании моем устало ворочались мысли, вращаясь кругами. Гнев и досада все еще гнездились внутри, но теперь они утихомирились, как пойманные в коробку мыши, поначалу шебуршившиеся там, отчаянно царапавшиеся в стенки, пищавшие от страха и возмущения, а потом уставшие и затихшие на минуту, чтобы позже с удвоенной силой опять возобновить атаку на стенки.

Да, я устала. И несмотря на все произошедшее, присутствие отца странным образом успокоило меня, заставив почувствовать, что теперь я, пожалуй бы, и уснула.

— Мэнти, — сказал он наконец, и голос его удивил меня, ворвавшись в полудрему, — Мэнти, — повторил он, — ты прости меня.

Тут сон моментально слетел с меня от ясного сознания того, что я приобрела некое преимущество — не для того чтобы тут же им воспользоваться, но чтобы хранить про запас возможность самооправдания или даже мести. Поэтому я ничего не ответила.

— Мэнти, — сказал отец, — наверное, я плохо обращался с тобой, лапочка.

Я все молчала, тихо лежа на спине со скрещенными на груди руками, понимая, что молчанием своим берегу полученное мною тайное преимущество.

— Знаешь, — донеслось из темноты, и глаза у силуэта блеснули, — я не хотел тебя обидеть.

— При чем тут мои обиды? — сурово ответила я, еле заметно, но с легкой горечью выделив слово мои и тем начав чуточку использовать свое преимущество. — Я о тебе забочусь!

— Понимаю, — серьезно сказал отец. — Просто такой разговор был для меня неожиданностью. Я об этих вещах как-то не думал…. — Он осекся, потом поправился: — Нет, это неправда. Думать я, конечно, думал. Как можно не думать об этом, пусть даже и знаешь, что это неправильно?

— Ты мог бы освободить рабов, — сказала я.

— Детка, — сказал отец, — мне все равно пришлось бы тогда заботиться о них. Как и о Крошке Мэнти заботиться. Мне на это денег не хватит.

Я заученно ответила, что выплаченные деньги окупятся, потому что в конечном счете принесут прибыль. В Оберлине всегда приводили этот довод, когда речь заходила о прибыли и выгоде. Довод был не столь беспроигрышным и неотразимым, как доводы морального порядка, но как-никак это был довод, и я к нему прибегла. Но отец лишь усмехнулся невесело и сказал, что до того, как это окупится, ему не дожить. И денег таких, повторил он, у него нет, а те, что есть, он должен беречь. Для меня беречь, добавил он. С тем, чтобы я не знала нужды и могла жить в свое удовольствие.

— Но я не хочу жиреть на негритянском поте! — воскликнула я. — Такая жизнь хуже смерти!

Благородство и чистота моих чувств, восхищавшие меня саму, сообщили убежденность и пыл этим словам. Как красива, должно быть, подобная смерть!

Но отец возразил, что иногда приходится жить не так, как хочется. Вот он, например, хоть и родился в Старвуде, но порою мечтал и о другом — о новых местах, о какой-то другой жизни. Он даже делал попытки вложить кое-куда деньги, чтобы сойти с проторенной дорожки. Да что там, он давно бы распродался, вот только не верит, что из продажи людей может выйти толк.

— Но ведь ты продал Шэдди, — сказала я и тут же поняла, что попала в яблочко.

После секундного колебания он веско заметил:



Поделиться книгой:

На главную
Назад