Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Воинство ангелов - Роберт Пенн Уоррен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Позднее, из следующей своей поездки в Лексингтон, отец привез мне другую куклу, великолепную, рядом с которой даже Джесси выглядела жалкой замарашкой. Я назвала ее Мелинда — именем, выбранным после серьезных консультаций с отцом. Но, как ни странно, полюбить эту куклу всем сердцем я так и не смогла. Что-то мешало робким росткам чувства, привязанность моя с самого начала была отравлена. Помню, как в присутствии отца я притворялась, что кукла нравится мне больше, чем это было на самом деле, лишь для того, чтобы выглядеть перед ним хорошей, воспитанной девочкой, благодарной за подарок. Помню также, что раз-другой я, повинуясь какому-то непонятному импульсу, наоборот, не хотела играть в его присутствии с Мелиндой, недовольно и пренебрежительно отбрасывая куклу.

Во всяком случае, искренне любила я Бу-Бьюлу. Даже в тот вечер, хотя я негодующе и громогласно отвергла Бу-Бьюлу, предложенную мне отцом в качестве замены Джесси, заснула я, все же держа ее в объятиях. Укладывая меня в постель, Марти принесла мне Бу-Бьюлу, которую я живо швырнула на пол. Сказав несколько успокоительных слов, Марти оставила меня в слезах и вышла из комнаты. Выплакалась я не сразу, а лишь когда погасла весенняя заря, сумерки превратились в ночь и замолкли малиновки. Вылезая из постели, я подняла с пола Бу-Бьюлу и приготовилась спать. Перед сном я думала о маме, думала о том, какая она была. У ней пороха хватало. Ведь она родила дочку — родила меня.

Бу-Бьюла, сумерки, я в постели — все это повторяется и в другом воспоминании: опять весна, а может быть, лето того же года, или следующего, или дело происходит за год до этого — не помню. Меня уложили в постель, и Марти обещала принести мне Бу-Бьюлу, забытую возле можжевеловых зарослей. Лежа в постели, я жду, следя, как меркнет день и как вдали посверкивают молнии и отблески их играют на стене, мерцая муаровым шелком. Вот раздаются раскаты грома — приглушенный рокот, — и листва за окном начинает шуметь, значит, скоро будет дождь. Я понимаю, что Марти забыла о Бу-Бьюле. Бу-Бьюла лежит в траве, где скоро будет совсем темно, где ее станет мочить дождь. Бедная Бу-Бьюла!

Когда, спустившись по лестнице, выбегаю во двор, там уже совсем темно и ветрено. Ветер треплет мою ночную рубашку и завывает в деревьях. Вспышки молнии освещают клубящиеся черные тучи, очерчивая небосвод за ними — то огромный и светлый, то опять проваливающийся во тьму. Но громовые раскаты раздаются издали и дождя еще нет. И все же я помню, как холодит трава мои голые пятки, когда я устремляюсь к можжевеловым зарослям.

Очутившись там, я вижу, что спустилась тьма. В темноте я не могу найти Бу-Бьюлу, сколько бы ни шарила в траве, и я начинаю звать ее, вновь и вновь повторяя ее имя, в то время как глаза мои наполняются слезами. Жалость к бедной Бу-Бьюле, брошенной в темноте под дождем, претерпевает странную трансформацию. Вначале я зову ее, чтобы найти и защитить, но вдруг понимаю, что это она должна меня защитить от мрака и одиночества. И тут хлынул дождь, хлесткий ледяной ливень. В ту же секунду рука моя нащупывает Бу-Бьюлу. Без куклы, к которой можно приникнуть, прижаться, не знаю, что сталось бы со мною. Гроза сотрясает землю под ногами, и вспышки молний, казалось, выкорчевывают деревья, заливая листву мертвенным бледным светом, раскачивая толстые стволы. Гром звучит непрерывно, поглощая все звуки, все пространство вокруг. Крика моего не слышно, хотя я и знаю, что кричу, и даже теперь помню ощущение сведенного криком рта и дождевых капель, попадающих мне в рот, заливающих глотку. Я не слышу собственного крика, и от этого мне страшно вдвойне.

Отчаяние мое достигает предела, когда при свете молнии надо мной нависает движущаяся тень, и в следующую же секунду, когда молния гаснет и темнота отзывается громовым раскатом, меня выхватывают из темноты чьи-то руки. Оглушенная громом и страхом, я слышу голос, повторяющий мое детское прозвище:

— Мэнти… бедная Мэнти… Мэнти, милая…

Это мой отец. Он нашел меня и сейчас прячет под свой сюртук, тихонько повторяя мое имя.

Дома все хлопочут надо мной. Я все еще дрожу как осиновый лист, сотрясаемая сильнейшими, без слез, непрекращающимися рыданиями. Тащат горячую воду, моют меня, сушат волосы, заворачивают в теплую фланель, растирают грудь пахучим жиром, и все время отец не выпускает меня из объятий, бормочет что-то ласково-успокоительное. Но вот я наконец в безопасности моей постельки и одной рукой обнимаю Бу-Бьюлу — бедняжка, несмотря на все заботы, которых и ей перепало немало, все еще влажноватая и холодная, — другой же держу отца, крепко вцепившись в палец его левой руки. Правой рукой он гладит мой лоб, волосы, гладит нежно и все твердит: — Крошка Мэнти… храбрая Крошка Мэнти…

Любому непредвзятому, не искаженному неумеренной любовью взгляду ясно, что Бу-Бьюла вряд ли достойна таких жертв. Даже человек с воображением не назвал бы ее красивой. Лицо ее вырезано перочинным ножом из соснового чурбачка, и выражение его, по правде говоря, туповато. Отбитый кончик некогда острого носика тоже не прибавляет ей красоты, как, впрочем, и не убавляет. Ее деревянный рот слишком широк, а попытки приделать ей в качестве зубов неровные кусочки речных раковин успехом не увенчались, создавая впечатление безнадежной и не подвластной дантистам щербатости. Губы были ярко-алыми.

Выкрашенные соком лаконоса губы были ярко-алыми, и такие же ярко-алые, изображавшие здоровый румянец пятна красовались на щеках. Вместо глаз у куклы были черные пуговки, и к головке они крепились весьма нехитрым способом — с помощью сапожных гвоздей, ибо в то время обувь у «людей», то бишь рабов, была самодельной и делалась тут же, прямо в поместье. В Старвуде ее делал Шэдди, и делал он ее превосходно, во всяком случае никто из носивших сработанные им башмаки ни на мозоли, ни на ссадины на ногах не жаловался.

Но вернемся к Бу-Бьюле. Золотистые локоны ее были из пакли, туловище — деревянным и деревянные же руки и ноги — на веревочках, продетых в отверстия, сделанные раскаленным шилом. Что же до платья, то одета она была в кофту — белый лоскут с дыркой для головы прикрывал верхнюю часть туловища до талии, лоскут этот был приклеен прямо к животу и бокам Бу-Бьюлы без малейшей оглядки на ее чувства — и юбку, красный лоскут, обмотанный вокруг талии и скрепленный наподобие широкого ремня кусочком беличьей шкурки. Такова была Бу-Бьюла, моя дорогая подруга, кукла, любовь к которой далеко превосходила ее достоинства.

Но при чем тут достоинства? И что общего в конце концов у любви с какими бы то ни было добродетелями и достоинствами, внутренними или внешними? Любовь могут пробуждать какие угодно черты самого разного и необычного свойства: мы готовы полюбить силу и слабость, красоту и уродство, веселость и меланхоличность, добрый нрав и озлобленность, робость и властность. И что в нас самих заставляет любить? Стоит задуматься об этом, и голова пойдет крутом — так все это сложно и непонятно. Собственная ли наша слабость говорит в нас, когда мы протягиваем руку слабому, или это проявление силы? И куда, в какую сторону способна завести нас эта сила, куда склонить? Может быть, мы любим лишь затем, чтобы получить любовь взамен, и тогда чувство наше, самое трепетное и нежное, есть лишь тайный холодный расчет скупца-ростовщика, тайный настолько, что и нам самим это неведомо? А может, любим мы из гордости, желая самоутвердиться? Или же нужно нам просто опереться на чью-то руку, все равно чью, схватить эту руку, теплую, человеческую руку, сжать ее в темноте на одеяле, и значит, любовь порождена страхом? И счастья ли жаждем мы в любви на самом деле или, наоборот, привлекает нас страдание, эта извечная примета и изнанка жизни? Не к страданию ли тянемся мы втайне всей душой, когда любим?

О, если б только знать ответ, и тогда можно было бы освободиться!

Итак, мы опять вернулись к тому, с чего начали.

Но мы вели речь о Бу-Бьюле, несчастной некрасивой Бу-Бьюле, которую я любила неизвестно за какие заслуги. Но может быть, одной из причин полюбить ее было то, что я присутствовала при ее рождении. Сосновый чурбачок, клок пакли и лоскуты материи на моих глазах обрели форму, слились воедино и засияли вдруг блеском бытия, превратившись в Бу-Бьюлу. Шэдди, чье полное имя было Шэдрах, сидел на табуретке перед кухонным очагом, где шипели горшки и мясной жир, капая на угли, наполнял кухню аппетитным запахом, и темные руки негра ловко творили акт созидания. Поблескивание ножа, завивающаяся стружка, стук молотка и щелканье ножниц — все было радостью, восторгом и восхищением.

Шэдди всегда восхищал меня своим мастерством, и я часами могла сидеть подле него в его уютном рабочем уголке в сарае за службами. Думаю, что я любила его не меньше, чем тетушку Сьюки, хотя и по-другому. Тетушка Сьюки ворчала, ругалась и делала вид, что я совсем ее замучила. А потом заключала меня в объятия, погружая в теплую, мягкую и жгучую волну своей привязанности. Шэдди же никогда не ругался и не уставал ни от моей болтовни, ни от моей назойливости. Нередко, однако, я и сама предпочитала слушать его, и, когда на него находил такой стих, он пускался в длинные рассказы о стародавних временах и о том, как он был маленьким, и о людях, которых ему довелось встретить, добрых и злых, или же заводил речь о животных, о разных там змеях и чудовищах вроде великана Череп-и-Кости или Злодея Джека.

Шэдди был пожилым седоватым негром с морщинистым и хитрым лицом гнома, не черным, а лишь коричневым. Он знал пропасть всяких вещей и из всего умел сочинить историю, рассказать которую у него всегда находилось время, потому что в работе своей он никому не давал отчета — делал что хотел и сколько хотел. Иногда в летние дни, когда всё вокруг, казалось, застывало от зноя и единственным укрытием была темная берлога Шэдди, он откладывал в сторону инструменты — нож и молоток, вынимал изо рта гвозди, если трудился над башмаком, а не ладил какую-нибудь конскую упряжь или хомут, подхватывал меня, усаживал на колени и, обняв, заводил со мной разговор. После того как у меня появилась Бу-Бьюла, мы сидели у него на коленях вдвоем: я обнимала куклу, а Шэдди — меня, и голос его журчал и журчал, в то время как он предавался счастливым воспоминаниям или вел речь о суровых испытаниях, страданиях, невзгодах, о диковинных и восхитительных приключениях. А не то принимался покачивать нас, как всегда качают детей, и в сумраке мастерской, куда свет проникал лишь из-за приоткрытой двери, все преображалось в его голос, вызывавший смешанное чувство — уютного покоя и тайного щемящего волнения.

Шэдди играл со мной и в кухне, куда имел доступ и как мастер, не чета обычным батракам, и как дальний родственник или свойственник тетушки Сьюки. Кормили его тоже не так, как других, — тем, что привозил по субботам возчик: вдобавок к похлебке, свиным ребрышкам и мамалыге ему доставались и деликатесы вроде жареного окорока, курятины, кофе с коврижкой, а иной раз и ложки-другой оставшихся в миске взбитых сливок.

В краткие зимние вечера, когда темнеет так быстро, мне вспоминается Шэдди на кухне возле очага, весь в отблесках пламени. Он мастерит мне Бу-Бьюлу, и толстые грубые пальцы его двигаются с поразительной ловкостью, а может, он держит меня на коленях или подбрасывает так высоко, что я визжу, щекочет, тормошит или тихонько рассказывает мне одну из своих историй.

— Иди-ка сюда да обними как следует старика Шэдди, поцелуй его покрепче, и он тебе кое-что расскажет… — загадочно говорит он.

— Что же он мне расскажет? — начинаю я притворный торг.

— Расскажет, как жил тут по соседству один злой старикан, мистер Картрайт, как кушал он маленьких девочек — ножичком чик-чик! — животик взрежет и кушает, словно это спелое яблочко…

— Да будет тебе, Шэдди, что за ерунду ты городишь! Отродясь мистер Картрайт ничего такого не делал! Стыдно тебе пугать мою крошку, страсти такие рассказывать!

Но мне нравились страшные истории. В тот раз, помнится, я лишь потеснее прижалась к колену Шэдди, который продолжал:

— Да, а потом он разрезал им головки и вынимал мозги — вот как кукурузный початок чистят. Съест да оближется. А еще я расскажу тебе о Злодее Джеке, как он поймал старика Картрайта, загнал его в трясину.

— Вот-вот, — отозвалась, гремя горшками, тетушка Сьюки, — и тебя он поймает и выпорет хорошенько плеткой из коровьей шкуры и с крючками рыболовными на хвостах, чтобы пошибче била.

Между тем я уже успела вскарабкаться на колени к Шэдди, и он сказал мне:

— А ну, обними-ка покрепче старика Шэдди, и он все-все тебе расскажет.

Я обняла его, и он попросил, чтобы я его поцеловала, и тогда, дескать, он расскажет мне, как мистер Картрайт кушал маленьких девочек, и притворился, что сам хочет меня съесть: оскалил желтоватые зубы и всей пятерней стал тыкать меня в живот, в то время как другая рука щекотала меня сзади. Я завизжала от восторга.

Это была любимая наша с ним игра, с массой вариантов. Однако на сей раз игра не задалась — все было иначе, чем обычно. Первое отличие было в том, как тихо тетушка Сьюки положила вдруг на место половник. Вторым же отличием был ее тихий серьезный голос. Тетушка Сьюки не кричала и не ругалась, она лишь поглядела на Шэдди и спокойно сказала:

— Девочка выросла и слишком большая, чтобы так с ней дурачиться.

— Ей нравится это, — отвечал Шэдди, не замечая тона, — и хочется послушать, как старикан Картрайт кушал маленьких девочек и как…

— Да, да! Расскажи мне!

— Я не об этой чуши говорю, — еще тише сказала тетушка Сьюки.

На этот раз тихий голос ее произвел на Шэдди должное впечатление. Во всяком случае, ответ его прозвучал как-то неуверенно, фальшиво, одним словом, странно, и странность эта запечатлелась у меня в памяти.

— А тогда о чем ты говоришь? — И он опять набросился на меня, и я опять завизжала с радостной готовностью.

— Ты знаешь, о чем, — сказала тетушка Сьюки.

— Стало быть, ты как раз чушь и говоришь.

Она подошла совсем близко к нему, чуть ли не вплотную, подбоченилась.

— Думаешь, я не знаю, — сказала она.

— Чего не знаешь?

— Да тебя.

— Меня, — эхом отозвался Шэдди. — Я старый Шэдди. Кто ж меня не знает? Вот скажи-ка, — обратился он ко мне, — разве старый Шэдди может обидеть нашу любимую Крошку?

— Да уж, — продолжала тетушка Сьюки, не обращая внимания на его увертки, — я тебя знаю. И не думай, что мне неизвестно, что ты творишь там.

— Где это там?

— Да в мастерской своей, что в сарае. Все я знаю и потому говорю: дитя выросло и нечего тебе с ней дурачиться. А будешь дурить — получишь хорошую порку, отделают тебя по всей форме плеткой семихвостой, так отделают, что взвоешь!

Я помню, как напряглось тело Шэдраха, как налились тяжестью обхватившие меня руки и как он сказал:

— Никто меня пальцем не тронет! Не родился еще тот человек!

— Погоди, вот маса Арон узнает, так порка тебе раем покажется.

— Маса Арон, да он… — Я почувствовала, что Шэдрах весь дрожит, и дрожь его передалась мне. — Да кто он такой? Дерьмо он, вот и все! Вечно они так — важные, расфуфыренные, ходят задрав нос — фу-ты ну-ты! А спусти с них штаны — пшик и все! Куда форс весь девается!

Должно быть, я вздрогнула в его руках или съежилась, потому что тетушка Сьюки вдруг сказала, указывая на меня:

— А обидишь эту Крошку, Богом клянусь, задушу собственными руками!

Шэдрах поглядел на меня, словно впервые меня заметил.

— Ее-то? — воскликнул он и, столкнув меня на пол, отпихнул в сердцах, даже презрительно. И сам встал со словами: — Да кто она такая на самом-то деле! Пшик — и все! Вот и весь разговор!

Помню, что в эту минуту пламя свечи освещало его лицо. Оно было гладким и блестело, словно пот проступил на нем; помню, что губы его искривились, обнажив желтоватые зубы, и гримаса ярости, которая еще недавно, когда он делал вид, что готов меня съесть, была шутливой, притворной, внезапно обозначилась как неподдельная правда.

Но я почувствовала лишь одно: устойчивый и неизменный мир вокруг пошатнулся, почва уходит из-под ног, вот-вот пол дрогнет и уплывет куда-то, и привычные предметы замелькают, замельтешат, запляшут, как призрачные, бесплотные тени, отбрасывая мерцающее пламя на стены кухни, а в сознании, как эхо, все звучало: Да кто она такая на самом-то деле?

Все это мне вспоминается ясно. Что не ясно, так это то, что было потом. Не помню, что сделала тетушка Сьюки, как накормила меня, как уложила в постель, не помню, видела ли я в тот вечер отца, — ничего этого я не помню. Но знаю точно, что рассказала отцу об этом случае, знаю не потому, что помню, как это произошло или какими словами я все это выразила. Я не помню даже, в тот ли вечер я рассказала ему о произошедшем или же неделю, а может, и месяц спустя.

Но помню утро, когда в доме поднялись вдруг шум и суета, в комнату, где я завтракала, вошел отец и сухо, кратко велел мне не выходить во двор. Позже я увидела в окно, как по залитой зимним солнцем подъездной аллее катит двуколка, правит ею незнакомец с черными баками и зажатой во рту сигарой, в черном сюртуке и черной шляпе, в руках у него вожжи и кнут. Попыхивая сигарой, он говорит что-то, и пар от дыхания, смешиваясь с сигарным дымом, облачком вьется в морозном воздухе. Сзади него — Шэдрах. Я вижу, что голова его замотана в грязные бинты, наподобие тюрбана, на руках поблескивают наручники, а на щиколотках — кандалы.

Шэдраха не выпороли. И не потому, что он, принадлежа к тому нередкому типу рабов, которых никогда и пальцем не тронули, немало гордился этим и мог, если гордость его была уязвлена, оказать бешеное сопротивление. Даже убить. Нет, отец, я уверена, не боялся Шэдраха. Но он считал, что если негра приходится бить, то грош ему цена и лучше с ним расстаться. Надо сказать, что отец мой был человеком гуманным и на моей памяти не продал ни одного раба. Но в истории с Шэдрахом он, возможно, чувствовал, что другого выхода у него нет, даже несмотря на то, что для большинства рабов быть проданным — наказание хуже любой порки плеткой или солеными розгами.

Насколько можно было понять из обрывочных разговоров, перешептываний и сдержанных умолчаний слуг, отец не сказал Шэдраху, что собирается его продавать, а просто отписал в Данвилл и вызвал оттуда работорговца. Тот приехал, и отец, указав ему на Шэдраха, велел тому идти с торговцем. Шэдрах попытался бежать, но был схвачен двумя батраками. Он яростно сопротивлялся, кидался камнями и ранил одного из батраков. Побоями его заставили смириться. Наверное, батраки не очень-то церемонились с Шэдрахом и били его не без тайного удовольствия, ибо Шэдрах ходил в любимчиках, не обязан был работать как проклятый, лакомился курятиной и коврижками и задирал нос перед другими рабами.

— Да-да! Вот тебе крест! — помню, рассказывал мне кто-то из негритят, замирая от ужаса и восторга. — Шэдди саданул Большого Джейка камнем, а Большой Джейк как размахнется, да как даст ему по голове! По голове Старому Шэдди, этому лоботрясу, что день-деньской греется у очага! Прямо по голове он ему вмазал!

Так был сокрушен кумир и величие низринуто в прах.

Повторю еще раз, что не помню, сколько времени прошло с того случая в кухне и до того, как я в последний раз увидела Шэдди в тюрбане из бинтов, увозимого аукционщиком или торговцем живым товаром, или душегубом-работорговцем — называйте как угодно человека этой профессии. Не уверена даже, что видела Шэдди в промежутке между этими событиями. Но перед глазами все же всплывает некая картина: я и Шэдди, и Шэдди молит меня о чем-то, приговаривая:

— Старикан Шэдди, он пошутил. Ведь он любит свою малышку, он смастерил Бу-Бьюлу для малышки Мэнти! Он в жизни не обидит малышку! Обними же, обними его покрепче!

Было ли это на самом деле? Вправду ли Шэдди, испугавшись моего разоблачения, униженно молил о пощаде, или я домыслила эту сцену, придумала ее позже? И правдой или вымыслом было чувство, которое я испытала тогда, чувство, которое живет во мне до сих пор — чувство вины за то, что я пожаловалась на него, наябедничала (вправду или только хотела наябедничать — идея, возникшая по его подсказке, когда он смиренно молил меня), и чувство досады, возмущения тем, как легко пошатнул он мой мир, как мгновенно превратил в бесплотные тени все то, что было твердого и устойчивого в нем, и одновременно чувство любви, моя странная привязанность к нему с его страшными историями и журчащим, как ручей, голосом, и чувство благодарности за Бу-Бьюлу, и такое естественное в ребенке желание ответить любовью на любовь, желание, так и не вытесненное ужасом и отвращением.

Ибо не сомневаюсь, что Шэдди любил меня, любил по-своему, любовью мятущейся и горькой, одинокой и загнанной, злой и в то же время великодушной. И в тот вечер в кухне, когда, побуждаемый яростью и долго копившейся злобой, он вдруг не выдержал и отверг, отшвырнул меня, жест этот все равно не исключал любви и того важного, что я для него значила. И думаю, он сошел в могилу, когда пришел его срок, где бы и когда бы это ни было, но одинокий, среди чужих, помня, что я, его Крошка Мэнти, пренебрегла им и его любовью, посмеялась над старым негром.

Но Шэдрах оставил мне Бу-Бьюлу и оставил мне нечто, еще более долговечное — память о его лице, на котором плясали отблески пламени, когда, повернувшись ко мне, он вопрошал: Да что она такое на самом деле?

После того, как Шэдди исчез, с тетушкой Сьюки произошла перемена. Когда я пыталась заговорить с ней, она в ответ только хмурилась, ворчала, гремела горшками или сердито бормотала себе под нос что-то совсем уж непонятное. Я обижалась, потому что искренне любила тетушку Сьюки. И еще потому, что была в этом какая-то несправедливость. Ведь это тетушка Сьюки первая все начала тогда в кухне, из-за ее слов все произошло, а получается, что виновата я. Правда, в конце концов тетушка Сьюки меня простила и вновь окружила любовью, но в любви ее появилась теперь какая-то оглядка, сдержанность.

А может, сдержанность эта возникла во мне самой, когда мне открылась непрочность бытия?

Если не считать тетушки Сьюки, все было по-прежнему или даже лучше, потому что, как склонна я теперь считать, отец после случившегося стал уделять мне больше времени. Хотя, надо отдать ему справедливость, он всегда был заботливым отцом, как бы старавшимся возместить мне потерю матери. Он холил меня и лелеял, играл со мной, дарил подарки, сам завязывал мне банты и шнурки, щекотал пальчики на ногах и хриплым, неверным голосом фальшиво пел мне песни, когда, сидя у него на коленях, я сумерничала с ним на веранде. Он пел мне о мальчиках, которые «сделаны из мышей и лягушек и вонючих ракушек», и девочках, которые сделаны «из конфет и пирожных и сластей всевозможных», а потом спрашивал:

— Ну-ка скажи, из чего сделаны мальчики?

И я повторяла за ним слова песни, и, когда пела о «мышах и лягушках», он корчил ужасную мину, изображая крайнюю степень отвращения и произнося нечто вроде «фу-фу!», а я, соревнуясь с ним, делала вид, что меня тошнит от отвращения — вот-вот вырвет. А потом он спрашивал:

— А девочки из чего сделаны?

И я с удовольствием говорила правильный ответ, а отец чмокал губами, приговаривая:

— М-м… как вкусно!

И я тоже чмокала губами, преисполненная гордости от того, из каких замечательных вещей я сделана. Чмокая, отец крепко прижимал меня к груди, целовал, с нежностью ероша мне волосы, и говорил:

— Вот она какая, мисс Конфетка!

Иногда он брал меня на прогулку верхом. Надо сказать, что учить меня верховой езде он начал с самого детства, я и не упомню, с каких лет, зато помню себя на маленьком толстом пони, и отец идет рядом, одной рукой придерживая меня в седле, а другой ведя пони под уздцы. Мы движемся то под сенью деревьев, то по залитому солнцем лугу, и вышагивающий нам навстречу старый и немного ощипанный павлин недовольно сторонится, потревоженный в царственной своей недосягаемости, и провожает нас обиженным взглядом своих бусинок-глаз. Но теперь я выросла, и отец позволяет мне совершать прогулки на настоящей лошади и в настоящем дамском седле, как у взрослой дамы, и учит меня брать препятствия. Не важно, что лошадь моя — это небольшая и смирная кобыла Жемчужина, совершенно непохожая на любимца отца, красавца гнедого Мармиона, который может вдруг встать на дыбы или взвиться в воздух так, что кажется, будто за спиной у него выросли крылья, и не важно, что прыгаю я пока невысоко, всего на несколько дюймов. Зато какая красота и радость — так вот прыгнуть, оторваться от земли и видеть гордость на лице отца, когда он говорит:

— О, вот так Мэнти! Молодец, Крошка Мэнти! Храбрая девочка!

И были часы, когда, тихо сидя со мной, он учил меня читать, тыча в буквы крупным указательным пальцем, с бесконечным терпением слушая мои запинания и ошибки; он учил меня куцым и простеньким детским стишкам, а потом и настоящим стихам; обучал письму, водя моей рукой по бумаге. Но всему на свете приходит конец, кончилась и эта пора, и не только потому, что мне надо было получать образование.

Отец уехал по делам на две недели. На прощание он поцеловал меня, велел хорошо себя вести и слушаться тетушку Сьюки, после чего влез в кабриолет, которым правил дворецкий Джейкоб, он же по совместительству кучер. Кабриолет тронулся, и я заплакала.

От отлучки отца, правда, была и кое-какая польза. Я забыла рассказать, что после случая с Шэдрахом общение мое и дружбу с окрестными негритятами стали резко пресекать. Когда старые мои приятели приходили поиграть, Марти, подручная и помощница тетушки Сьюки, прогоняла их. Стоя в некотором отдалении, они недоуменно таращили на меня глаза:

— Мэнти, ты не хочешь играть? Ты теперь не любишь играть, Мэнти?

— Говорят вам, проваливайте! — подавала голос Марти.

Теперь же, с отъездом отца, они вновь потянулись к месту, где обычно играла я. В первый день они останавливались поодаль, и старшие притворялись, что заняты каким-нибудь своим делом, младшие же просто стояли, сверкая вздутыми голыми животиками, потому что рубашки — их единственная одежда — были слишком коротки и задирались, и, сунув в рот палец одной руки, меланхолично почесывали другой рукой живот или то, что пониже.

Одного дня нам хватило, чтобы возобновить старую дружбу.

А потом отец вернулся. В то утро Джейкоб уехал на кабриолете в Данвилл, и когда днем мы играли на лужайке возле можжевеловых зарослей, кто-то из детей постарше, вдруг подняв голову и вглядевшись, воскликнул:

— Едет!

И в одну секунду все, большие и маленькие, подхватились и заспешили прочь: большие — проворно, как капельки жира, вдруг прыснувшие на раскаленную плиту, или как просяные зернышки, подхваченные порывом ветра; маленькие — неуклюже и вперевалку, последним семенил совсем крошечный мальчик на толстеньких, как колбаски, крепеньких черных ножках. Удирая, он не вынимал изо рта палец. Но и он скрылся в конце концов, схоронился в густых зарослях или спрятался в сарае еще до того, как в усадьбу въехал кабриолет и отец мой вылез и обнял меня.

Неделю спустя — стоял август 1852 года — отец увез меня из поместья. Мне предстояло учиться в школе, где, по его словам, я превращусь во взрослую девушку и узнаю много нового и интересного. Там будут учиться и играть со мной другие дети, и я должна буду слушаться, чтобы отец мог мною гордиться. Раньше я никогда еще не покидала Старвуда.

В кабриолете мы отправились в Данвилл, оттуда омнибусом — в Лексингтон, потом — в Луисвилл, а уж после пароходом до Цинциннати.

Блистающее великолепие открывавшегося мне необъятного мира вокруг ввергло мою душу в такое счастливое смятение, что порой нервы просто не выдерживали и, устав дрожать от возбуждения, я клала голову отцу на плечо или прижималась к его теплому боку и засыпала.

В Цинциннати мы остановились в большой гостинице, где провели несколько дней среди роскоши и блеска и где меня баловали уж вообще без всякой меры. Во-первых, меня с ног до головы обрядили во все новое. Дома, в деревне, я ходила в чем попало, и одежда моя носила на себе отпечаток как странного, диковатого вкуса моего отца, так и неутомимой изобретательности тетушки Сьюки. Теперь же мне предстояло получить обновки. Я быстро почувствовала, что отец мой в нарядах ничего не смыслит и в лавках моментально превращается в неуклюжего, как медведь, деревенщину, хмуро и смущенно тычущего корявым пальцем в штуку муслина или канифаса, мнущего шелковые ленты. Но рядом была мисс Айдел.

Мисс Айдел, как велела она мне себя называть, на самом деле звалась миссис Мюллер и была женой Германа Мюллера, адвоката, жившего в Цинциннати и связанного с моим отцом кое-какими делами. Мистер Мюллер был одних лет с моим отцом или несколько моложе, у него была курчавая золотисто-рыжая борода, эффектная манишка, ослепительно-белая на фоне клетчатого жилета, а в галстуке он носил булавку с бриллиантом, что не мешало ему разговаривать с моим по-деревенски обтрепанным отцом с подчеркнутым и даже льстивым почтением. Они были друзьями в той мере, в какой могут быть друзьями такие разные люди, как плантатор старого закала или же фермер, родившийся и выросший в Кентукки, но при этом не перестававший ощущать свою связь с Виргинией, Виргинией прошлого века, и по-немецки радушный выскочка-адвокат, новоиспеченный предприниматель, еще вчера заправлявший какой-нибудь сыроварней в Баварии, а ныне чем только не занимавшийся и куда только не обращавший свой взгляд — и к землям на Западе, и к акулам пароходных и железнодорожных компаний, и к ценным банковским бумагам, любивший поговорить о деньгах, больших деньгах, и едва речь заходила о них, заинтересованно всей своей немалой тяжестью подававшийся вперед и, покручивая жесткую золотистую бороду, говоривший моему отцу: «Ах, Арон, друг мой, здесь пахнет деньгами!»

И мисс Айдел, которая до того момента могла заботливо поглаживать материю и расправлять несуществующие морщинки на своей безукоризненно сидевшей юбке или же лениво ловить свое отражение в зеркале, тут же, едва разговор заходил о сем животрепещущем предмете, оживлялась, придвигалась поближе к беседовавшим, и лучистые голубые глаза ее загорались огоньком интереса.

Мне чрезвычайно нравилась мисс Айдел, и я была уверена, что вряд ли можно себе представить даму красивее мисс Айдел с ее маленькой шляпкой, украшенной изящными мелкими розочками, ее ладно обтягивающим высокую грудь лифом, элегантнейшей тонкой талией и узкими рукавами, у локтя расширяющимися и отороченными кружевами, образующими над безукоризненной кистью восхитительные оборочки. Затянутая в рюмочку талия и при этом широченная, заполнявшая чуть ли не весь экипаж юбка, вся в сборках — на талии поменьше, а книзу разбегавшихся широким каскадом. И в довершение всего этого блеска розово-голубой зонтик с серебряной ручкой.



Поделиться книгой:

На главную
Назад