Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: О трагическом чувстве жизни - Мигель де Унамуно на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

иметь мозги - и больше ничего.

И действительно, есть люди, которые, мыслят одним только мозгом или еще каким-нибудь органом, специально для этого созданным, в то время как другие мыслят всем телом и всей душой, всею своей кровью, костями и костным мозгом, сердцем, легкими, утробой, всею своей жизнью. Люди, которые мыслят одним только мозгом, формулируют дефиниции, и из них получаются профессиональные мыслители. А вы знаете, что такое профессионал? Вы знаете, что профессионал это продукт разделения труда?

Вот, к примеру, профессиональный боксер. Его научили наносить удары кулаком с таким расчетом, чтобы концентрировать в ударе всю свою силу, приводя в действие только те мускулы, которые необходимы для достижения непосредственной цели его действий: сбить с ног противника. Удар непрофессионала может и не обладать такой непосредственной объективной эффективностью, но в нем гораздо больше жизни, ибо тот, кто его наносит, приводит в действие почти все свое тело. Удар боксера и удар небоксера - это разные вещи. Как известно, цирковые силачи и ярмарочные атлеты как правило не отличаются крепким здоровьем. Они сбивают с ног своих противников, поднимают непомерные тяжести, но умирают либо от чахотки, либо от диспепсии.

Если философ не человек, он уж и тем более не философ; он всего-навсего педант, то есть жалкое подобие человека. Развитие любой науки - химии, физики, геометрии, филологии - может быть делом той или иной специализации, хотя даже здесь это возможно лишь в ограниченных и очень узких рамках. Но философия, как и поэзия, либо создается целостным единством всех человеческих сил, либо, в противном случае, это будет уже не философия, а пародия на философию, псевдофилософская эрудиция.

Всякое познание имеет какую-то определенную цель. Знание ради знания, что бы там ни говорили, это не более, чем печальное недоразумение. Познают что-либо или ради какой-нибудь непосредственно практической цели, или для того, чтобы пополнить наши уже имеющиеся знания. Даже самая, казалось бы, теоретическая доктрина, то есть знание менее всего являющееся непосредственным приложением к неинтеллектуальным потребностям нашей жизни, отвечает интеллектуальной потребности - а это ведь тоже потребность - принципу экономии мышления, принципу единства и непрерывности сознания. Но если научное познание имеет свою цель в других наших знаниях, то философия выходит за пределы знания, обращаясь ко всей нашей судьбе в целом, имея в виду единство нашего действия перед лицом жизни и вселенной. И самая трагическая проблема философии состоит в том, чтобы интеллектуальные потребности примирить с потребностями чувства и воли. Поэтому терпит крах всякая философия, которая пытается игнорировать вечное и трагическое противоречие, лежащее в основе нашего существования. Но все ли способны взглянуть в лицо этому противоречию?

Не внушает доверия, например, правитель, который никогда в жизни, даже в неявной форме, не задавался вопросом о первопричине и последней цели всех вещей, а главное - вопросом о человеке, начиная с его первого «почему?» и кончая его последним «для чего?».

И этот наиважнейший вопрос не может быть чисто рациональным, он должен быть аффективным. Не достаточно мыслить, необходимо еще и чувствовать нашу судьбу. Тот, кто, решившись управлять своими ближними, заявляет и торжественно провозглашает, что вопросы запредельного содержания его не касаются, не достоин управлять. И этим я - конечно же! - не хочу сказать, что от него требуется какое-то определенное решение. Решение! А разве есть решение?

Во всяком случае, добровольно я никогда не подчинюсь и не доверюсь вождю народа, который, не постигнув самого главного, берется управлять людьми, людьми из плоти и крови, которые |рождаются, страдают и не хотят умирать, но все равно умирают; людьми, которые суть цели в себе, а не средства; людьми, которые должны быть тем, что они есть, а не тем, что они не есть; и, наконец, людьми, которые ищут так называемого счастья. Например, бесчеловечно жертвовать одним поколением людей ради следующего, если последнее не имеет чувства судьбы тех, кто принес себя в жертву. То есть речь идет не о том, чтобы хранить память о них или помнить их имена, а о том, чтобы чувствовать их самих.

Все эти рассуждения о том, что человек живет в своих детях, или в своих произведениях, или в природном мире, - суть праздные измышления, которыми довольствуются лишь те, кто страдает аффективной тупостью, хотя при всем том они могут быть людьми поистине выдающегося ума. Ведь можно обладать большим талантом, тем, что мы называем большим талантом, и при этом быть тупицей в чувствах и даже вовсе слабоумным в морали. Бывают такие случаи.

Эти талантливые люди с притупленными чувствами имеют обыкновение говорить, что не стоит копаться в непознаваемом и лезть на рожон. Но это все равно, что сказать человеку, который лишился ноги, что незачем ему думать об этом. А ведь все мы лишены чего-то, только одни это чувствуют, а другие - нет. Или же притворяются, что не чувствуют, а стало быть лицемерят.

Некий педант, повстречав Солона, оплакивающего смерть своего сына, сказал ему: «Что же ты плачешь, ведь это бесполезно». И мудрец ответил ему: «Потому и плачу, что бесполезно». Конечно, плач не бесполезен, хотя бы потому, что он приносит облегчение; но совершенно очевиден глубокий смысл ответа Солона на бестактность педанта. И я уверен, что мы разрешили бы многие наши проблемы, если бы, выйдя все вместе на улицу и не побоявшись вытащить на свет Божий свои страдания, которые может быть окажутся одним нашим общим страданием, мы принялись бы все вместе плакать и молиться, и взывать к небесам, и призывать Бога. Даже если бы Он не слушал нас, Он бы нас все равно услышал. Святость Храма как раз в том и состоит, что он - то место, куда мы приходим плакать и где мы плачем все вместе. Одно только Miserere{14}, которое поют хором, все вместе, поют, сгибаясь под ударами судьбы, стоит всей нашей философии. Мало лечить чуму, надо еще уметь оплакивать ее. Да, надо уметь оплакивать ее! Может быть, это и есть высшая мудрость. Зачем? Спросите об этом у Солона.

Есть нечто такое, что, за неимением лучшего названия, мы назовем трагическим чувством жизни, которое несет в себе всю концепцию самой жизни и вселенной, всю более или менее отчетливо сформулированную, более или менее ясно осознаваемую философию. Трагическое чувство жизни могут иметь и имеют не только отдельные люди, но и целые народы. Из этого чувства и вырастают идеи, больше того, именно оно определяет их содержание, хотя, конечно, затем уже и идеи воздействуют на него, в свою очередь, давая ему пищу. Иногда оно может вызвать какое- нибудь побочное заболевание, диспепсию например, но в других случаях оно созидательно. И, как мы уже видели, бессмысленно делить людей на здоровых и больных. За неимением единого нормативного понятия здоровья, еще никто не доказал, что человек по природе своей должен быть жизнерадостным. Более того: человек, поскольку он - человек, поскольку он наделен сознанием, уже тем самым, в отличие от какого-нибудь осла или рака, является животным больным. Сознание это болезнь.

Среди людей из плоти и крови есть типические представители трагического чувства жизни. Марк Аврелий, Блаженный Августин, Паскаль, Руссо, Рене{15}, Оберман, Томсон{16}, Леопарди{17}, Виньи{18}, Ленау{19}, Клейст{20}, Амьель{21}, Кентал{22}, Киркегор - вот имена, которые сразу же мне припомнились. Это люди, обремененные скорее мудростью, чем наукой.

Кое-кто, может быть, думает, что каждый из этих людей выбрал свою линию поведения - как будто ее можно выбрать подобно тому, как выбирают, на что сделать ставку, заключая пари, - для того, чтобы привлечь к себе внимание сильных мира сего, своих хозяев, или добиться их милости, ибо тратить силы на достижение каких бы то ни было иных целей - просто глупо. Но honni soit qui mal у pense{23}. Чтобы не ввернуть здесь другую пословицу, испанскую, гораздо более острую, но, кажется, граничащую с непристойностью.

Существуют, как мне думается, также и народы, обладающие трагическим чувством жизни. К этой теме мы теперь и обратимся, начав с обсуждения все того же вопроса о здоровье и болезни.

II. Исходный пункт

Возможно, кому-то мои рассуждения покажутся болезненными. Болезненными? Но что такое болезнь? И что такое здоровье?

Быть может, именно болезнь была главным условием так называемого прогресса, и прогресс как таковой есть не что иное, как болезнь.

Кто не знает библейского предания о трагедии, разыгравшейся в Раю? В Раю наши прародители жили в состоянии абсолютного здоровья и абсолютной невинности. Яхве дозволил им вкушать плоды от древа жизни, и все творение было предназначено для них; только одно Он запретил им: вкушать плоды от древа познания добра и зла. Но они, поддавшись искушению змея, который является символом мудрости без Христа, вкусили от плода древа познания добра и зла, и с этого момента они стали подвластны всем болезням, в конце концов ведущим к смерти, их уделом стали смерть, труд и прогресс. Ибо прогресс, согласно .этому преданию, возникает в результате первородного греха.

Причем именно любопытство женщины, Евы, любопытство, которое вышло за границы естественной необходимости и потребностей самосохранения, стало причиной грехопадения, а вместе с ним и искупления, которое указало нам путь к Богу, открыло перед нами возможность вернуться к Нему и пребывать в Нем.

Вам хотелось бы услышать версию нашего происхождения? Пожалуйста. Согласно ей, некое существо, которое, строго говоря, было еще не человеком, а разновидностью гориллы, орангутанга, шимпанзе или чего-то в этом роде, страдало водянкой головного мозга или чем-то вроде того. Однажды человекообразная обезьяна произвела на свет детеныша, который, с точки зрения животного или с сугубо зоологической точки зрения, был больным, действительно больным, и эта болезнь оказалась не только недостатком, но и преимуществом в борьбе за существование. В результате появилось единственное в своем роде прямоходящее млекопитающее: человек. Вертикальное положение тела сделало его руки свободными от необходимости опираться на них при ходьбе, благодаря чему могла развиться рука с большим пальцем, противостоящим остальным четырем, приспособленная к манипулированию с предметами и орудиями, а руки, как известно, были великими зачинателями интеллекта. И все то же вертикальное положение тела дало ему легкие, трахею и рот, способный к артикулированной речи, а слово - это интеллект. И благодаря все тому же вертикальному положению тела, голова оказалась расположенной вертикально поверх туловища, что способствовало увеличению веса и развитию головы, в которой поселилось мышление. Но для этого нужны были кости скелета более крепкие и упругие, чем у видов животных, туловище и голова которых имели четыре точки опоры, и женщина, согласно книге Бытия, виновница грехопадения, вынуждена была, рожая младенца с большой головой, проталкивать ее между более крепких костей. Яхве в наказание за совершенный грех осудил ее рожать своих детей в муках.

Горилла, шимпанзе, орангутанг и их сородичи должны относиться к человеку как к несчастному больному животному, которое к тому же хоронит своих мертвецов. Для чего?

И разве не являются эта первая болезнь и все те болезни, которым она положила начало, самым главным элементом прогресса? К примеру, подагра заражает кровь, занося в нее отходы незавершенного процесса органического сгорания; однако не оказывает ли то же самое заражение крови благоприятное, возбуждающее действие? Разве не способствует эта нечистая кровь, и именно в силу своей нечистоты, более интенсивной мозговой деятельности? Химически чистая вода не годится для питья. И разве не является точно так же физиологически чистая кровь непригодной для мозга вертикально ходящего млекопитающего, которое должно жить за счет мышления?

С другой стороны, история медицины говорит о том, что прогресс состоял не столько в уничтожении возбудителей наших болезней, или, точнее, самих этих болезней, сколько в приспособлении их к нашему организму, возможно, обогащавшим его, в мацерации их в нашей крови. Разве не в этом смысл всех этих прививок и сывороток, разве не в этом смысл иммунизации в течение определенного времени?

Если бы здоровье не было абстрактной категорией, то есть тем, чего, строго говоря, не бывает, то мы могли бы сказать, что абсолютно здоровый человек уже не был бы человеком, а был бы неразумным животным. Неразумным за неимением какой бы то ни было болезни, которая разжигала бы в нем огонь разума. Истинной болезнью, и болезнью трагической, является то, что пробуждает в нас жажду познания ради наслаждения самим познанием, ради удовольствия вкусить от плода древа познания добра и зла.

Πάντεζ οι άνθρωποι του είδέναι όρέγονται φύσει «все люди от природы стремятся к знанию». Так начинает Аристотель свою Meтафизику, и с тех пор тысячи раз было повторено, что любопытство, или желание знать то, что, согласно книге Бытия, ввело нашу праматерь в грех, есть первопричина науки.

Но необходимо различать между желанием, или жаждой, знать, по-видимому и на первый взгляд, из любви к познанию самому по себе, между неодолимым желанием вкусить от плода древа познания, с одной стороны, и необходимостью познавать для того, чтобы жить, с другой. Это последнее, дающее нам прямое и непосредственное знание, которое в строгом смысле, хоть это и может показаться парадоксальным, можно было бы назвать познанием бессознательным, является общим для человека и животных, в то время как то, что нас отличает от животных, есть познание рефлексивное, познание самого познания.

Люди много спорили и по сей день, когда мир уже устал от их споров, продолжают спорить о происхождении познания; но пока, оставляя в стороне все то, что будет сказано ниже о глубинных основах существования, остается несомненным и достоверным по крайней мере то, что в сфере явлений, в жизни существ, которые в той или иной мере способны к какому-либо - более или менее смутному - познанию или восприятию или, судя по их действиям, кажутся наделенными такого рода способностями, познание проявляется в связи с потребностью жить и добывать необходимое для жизни пропитание. Оно представляет собой следствие той самой сущности бытия, которая, согласно Спинозе, состоит в стремлении бесконечно пребывать в споем бытии. В терминах, более грубо выражающих эту зависимость, можно сказать, что мозг во всем том, что касается осуществления его функций, зависит от желудка. В существах, которые располагаются на низших ступенях лестницы живых существ, все проявления, связанные с более или менее ясным сознанием, сводятся к действиям, направленным на добывание средств к существованию.

Происхождение познания, которое мы можем назвать историческим, относится к явлениям иного рода. Существа, которые кажутся наделенными восприятием, воспринимают для того, чтобы жить, и они способны воспринимать только то и только в той мере, что и в какой мере необходимо воспринимать для поддержания жизни. Но, может быть, накапливаясь, эти познания, поначалу чисто утилитарные, в конце концов перестают быть таковыми, составив такой капитал, который оказывается гораздо большим, чем это необходимо для жизни.

Итак, первоначально существует потребность познавать, чтобы жить, а уже из нее развивается познание иного рода, которое мы могли бы назвать избыточным или чрезмерным, которое, в свою очередь, способно создать некую новую потребность. Любопытство, так называемое врожденное стремление к познанию, пробуждается и вступает в действие лишь после того, как удовлетворена потребность познавать, чтобы жить; и хотя иногда в реальных условиях существования человеческого рода это происходит не так, и любопытство выходит за границы потребности познавать, чтобы жить, а наука - за границы потребности утолить голод, тем не менее принципиальным фактом является то, что любопытство выросло из потребности жить, в этом и состоит мертвый груз и грубая материя, которую несет в своем сердце наука; как бы ни стремилась она быть знанием ради знания, знанием истины ради самой истины, потребности жизни остаются в силе, и наука вынуждена служить им, и если люди думают, что ищут истину ради нее самой, то фактически они ищут жизнь в истине. Многообразие наук обусловлено многообразием человеческих потребностей, и люди науки - все равно, хотят они того или нет, отдают они себе в этом отчет или нет, - как правило работают либо на сильных мира сего, либо на народ, который требует от них удовлетворения своих желаний.

Но разве этот мертвый груз и грубая материя науки не является в действительности, как раз наоборот, внутренним источником ее существования? Фактически дело обстоит именно так, и было бы великой глупостью восставать против самого условия нашей жизни.

Познание служит потребности жить и прежде всею инстинкту самосохранения. Эта потребность и этот инстинкт создали в человеке органы познания и определили границы их возможностей. Человек видит, слышит, осязает, обоняет и ощущает на вкус только то, что ему необходимо видеть, слышать, осязать, обонять и ощущать на вкус для того, чтобы сохранить свою жизнь; в случае ослабления или утраты одного из этих чувств возрастают опасности, со всех сторон окружающие его жизнь, и если, поскольку мы живем в обществе, в условиях общественного состояния эти опасности возрастают не столь значительно, то только лишь по той причине, что одни из нас видят, слышат, осязают, обоняют и ощущают на вкус вместо других. Слепой в одиночку, без поводыря, долго не проживет. Потребность в другом человеке - вот еще одно, поистине общественное, чувство. Итак, в состоянии изолированного индивида человек не видит, не слышит, не осязает, не обоняет и не ощущает на вкус больше, чем это необходимо для того, чтобы жить и сохранять себя. Если он не различает оттенков цвета ниже красного и выше фиолетового, то наверное по той причине, что для сохранения своей жизни ему достаточно тех оттенков, которые он различает. Наши чувства суть не что иное, как аппараты упрощения, устраняющие из объективной реальности все то, что нам нет необходимости познавать для того, чтобы использовать объекты для сохранения своей жизни. В абсолютной темноте животное, если оно не погибает, в конце концов становится слепым. Паразиты живут во внутренностях других животных за счет уже готовых внутренних соков, вырабатываемых организмом этих животных, и поскольку тем самым у них нет необходимости видеть и слышать, постольку они ничего не видят и не слышат, а, превратившись в своеобразный мешочек, существуют, присосавшись к бытию того, за счет кого они живут. Для этих паразитов не должен существовать ни мир видимый, ни мир звучащий. Для их существования достаточно того, что видят и слышат те, которые содержат их в своих внутренностях.

Итак, изначально познание служит инстинкту самосохранения, или скорее, как мы уже сказали, сославшись на Спинозу, самой сущности бытия всякой вещи. И здесь следует отметить, что именно инстинкт самосохранения делает для нас реальным и истинным чувственно-воспринимаемый мир, ибо из беззвучной и беспредельной области возможного этот инстинкт отбирает и выделяет то, что для нас существует. В действительности для нас существует все то нам так или иначе необходимо познавать, чтобы существовать; следовательно, объективное существование, как мы его познаем, есть нечто обусловленное нашим собственным личным существованием. И никто не может отрицать, что для нас не могли бы существовать и едва ли существуют непознанные - по крайней мере на сегодняшний день, - а может быть, и непознаваемые аспекты реальности, если они совсем не нужны нам для реального сохранения нашего собственного существования.

Но человек не живет один и является не изолированным индивидом, а членом общества; совершенно справедлив тезис о том, что индивид, подобный атому, есть абстракция{24}. Да, атом вне вселенной - такая же абстракция, как и вселенная без атомов. И если индивид сохраняет свое существование, то только благодаря инстинкту увековечения, присущего ему как члену общества. Из этого инстинкта, а лучше сказать - из общества, произрастает разум.

Разум, то самое рефлексивное и рефлексирующее познание, которое отличает человека от животных и зовется разумом, является продуктом общества.

Своим происхождением разум, по всей вероятности, обязан речи. Мы мыслим членораздельно, или, если угодно, рефлексивно, благодаря членораздельной речи, а эта речь произрастает из потребности передавать свои мысли нашим ближним. Мыслить - это значит беседовать с самим собой, а с самим собой каждый из беседует только благодаря потребности общаться с другими людьми, и в нашей повседневной жизни часто бывает так, что кто-то находит идею, которую долго искал, находит для нее подходящую форму, то есть извлекает ее из тумана смутных ощущении, именно благодаря усилиям, направленным на то, чтобы представить ее другим. Мышление это внутренняя речь, а внутренняя речь произрастает из внешней. Отсюда следует, что разум - способность общественная и коллективная. Факт, чреватый, как нам предстоит увидеть, далеко идущими последствиями.

И если существует реальность, которая, поскольку она познаваема, является творением инстинкта самосохранения и служащих ему чувств, то разве не должна существовать и другая реальность, ничуть не менее реальная, чем первая, реальность, которая, поскольку она познаваема, является творением инстинкта увековечения и особого рода чувств, служащих этому инстинкту. Инстинкт самосохранения, голод, есть основа человеческого индивида; инстинкт увековечивания, любовь в ее самой рудиментарной и физиологической форме, есть основа человеческого общества. И если человек познает то, что ему необходимо познавать ради самосохранения, то точно так же и общество, или человек как существо общественное, познает то, что ему необходимо познавать для того, чтобы увековечить себя в обществе.

Есть один мир, мир чувственный, дитя голода, и есть другой мир, мир идеальный, дитя любви. И так же как есть чувства, служащие познанию чувственного мира, существуют чувства - в наше время большей частью спящие, потому что едва ли уже забрезжил рассвет социального сознания, - служащие познанию мира идеального. Так почему же должны мы отрицать объективную реальность творений любви, инстинкта увековечения, в то время как признаем объективную реальность творений голода, или инстинкта самосохранения? Если про них говорят, что они - не более, чем наши фантазии, не имеющие статуса объективной реальности, то разве нельзя сказать то же самое о том, что является не более, чем продуктом творчества наших ощущений? Кто возьмется доказать, что не существует мира невидимого и неосязаемого, воспринимаемого нашим внутренним чувством, которое служит инстинкту увековечения?

Человеческое общество, как таковое, имеет чувства, которых индивид сам по себе, помимо общества, лишен, точно так же как этот индивид, человек, который, в свою очередь, тоже представляет собой своего рода общество, имеет такие чувства, которых лишены клетки, из которых он состоит. Например, слепые клетки слуха в своем смутном сознании должно быть не подозревают о существовании видимого мира, и если бы им сказали о нем, они наверняка расценили бы это как произвольное творчество глухих клеток зрения, которые, в свою очередь, будут считать иллюзией мир звуков, созданный слепыми клетками слуха.

Как мы уже говорили, паразиты, живя во внутренностях более высокоразвитых животных за счет внутренних соков, которые вырабатываются организмом этих животных, не нуждаются ни в зрении, ни в слухе, и тем самым для них не существует ни мир видимый, ни мир звучащий. Если бы у них было настоящее сознание и они могли отдавать себе отчет в том, что тот, в чьих внутренностях они живут, верит в существование иного мира, они бы наверняка сочли это бредом его воображения. Точно так же существуют и паразиты социальные; как очень верно заметил Джеймс Бельфор{25}, получая от общества, в котором они живут, мотивы своего морального поведения, они отрицают, что вера в Бога и в будущую жизнь необходимы для добропорядочного поведения и благопристойной жизни, и отрицают потому, что общество уже приготовило те духовные соки, за счет которых они живут. Отдельный индивид может переносить жизнь и прожить ее достойно и даже героически, никоим образом не веруя ни в бессмертие души, ни в Бога, но только лишь по той причине, что он прожил жизнь духовного паразита. То, что мы называем чувством чести, есть продукт христианства, даже у тех, кто христианство не исповедует. Я больше скажу, если в каком-нибудь человеке вера в Бога соединяется с моральной чистотой и высотой, то не столько потому, что вера в Бога делает его добрым, сколько потому, что будучи добрым, он, слава Богу, вынужден верить в Него. Доброта - прекраснейший источник духовной прозорливости.

Конечно, когда я говорю о том, что человек творит чувственный мир, а любовь творит мир идеальный, когда я говорю о слепых клетках слуха и глухих клетках зрения, о духовных паразитах и так далее, мне могут возразить, что все это лишь метафоры. Да, это так, мыслить при помощи метафор, - ни на что иное я и не претендую. Ведь это социальное чувство - дитя любви, отец членораздельной речи и разума, а также идеального мира, который из него возникает, - есть, в сущности, не что иное, как то, что мы называем фантазией и воображением. Из фантазии произрастает разум. И если она считается способностью, которая своевольно измышляет образы, то что означает это своеволие, спрашиваю я; во всяком случае наши чувства и разум тоже вводят нас в заблуждение.

Нам нужно понять, что такое эта внутренняя социальная способность, воображение, которое все персонализирует и, призванное служить инстинкту увековечения, открывает нам бессмертие души и Бога, так что в этом смысле Бог является продуктом общества.

Но об этом позже.

Итак, для чего люди философствуют? То есть для чего они спрашивают о первоначалах и последних целях вещей? Почему они стремятся к бескорыстному познанию истины? Потому, что псе люди по природе стремятся к знанию. Ладно, это понятно. Но для чего?

Философы ищут теоретический, или идеальный, исходный пункт для своей человеческой работы, для своего философствования; но, как правило, они пренебрегают своей обязанностью найти практический и реальный исходный пункт своей философии, ее цель. Какой смысл создавать философию, продумывать ее, а затем излагать ее своим ближним? Чего ищет в ней и чего хочет от нее философ? Истины ради самой истины? Истины ради того, чтобы положить ее в основу нашего поведения и определить в соответствии с нею нашу духовную позицию по отношению к жизни и вселенной?

Философия это человеческий продукт каждого философа, а каждый философ - человек из плоти и крови, который обращается к другим таким же, как и он, людям из плоти и крови. И хочет он того или нет, но философствует он не только разумом, но и волей, чувством, плотью и кровью, всею душой и всем телом. Философствует человек.

И мне не хочется употреблять здесь слово «я» и говорить, что философствует философское я, а не человек, чтобы не пугать это конкретное, определенное я, я из плоти и крови, которое страдает от зубной боли и находит жизнь невыносимой, если смерть означает уничтожение личного сознания, чтобы не путать его с совершенно другим я, с проникшим сюда контрабандой Я с большой буквы, с теоретическим Я, которое ввел в философию Фихте{26}, так же как и с Единственным Макса Штирнера{27} Лучше было бы сказать не «я», а «мы». Но только мы конкретное, определенное в пространстве.

Знание ради знания! Истина ради истины! Это бесчеловечно. И если мы говорим, что теоретическая философия имеет свою цель в практике, истина - в пользе, наука - в морали, то я скажу: ну а польза, для чего она? Разве она - цель в себе? Полезное это то, что способствует сохранению, увековечению и обогащению сознания. Польза имеет свою цель в человеке, в сохранении и совершенствовании человеческого общества, которое состоит из людей. Ну а это последнее для чего? «Поступай так, чтобы максима твоего поступка могла служить нормой поведения для всех людей», - говорит нам Кант{28}. Все верно. Но для чего? Во всем надо искать это самое для чего.

В исходном пункте, истинном - практическом, а не теоретическом - исходном пункте, всякой философии есть некое для чего. Философ философствует не только для того, чтобы философствовать. Primum vivere, deinde philosophari{29}, гласит старая латинская сентенция, и так как философ - сначала человек, а уж потом только философ, он должен жить, тогда только сможет он философствовать, и фактически философствует он для того, чтобы жить. Как правило, он философствует или для того, чтобы примириться с жизнью, или для того, чтобы найти в ней какой-то смысл, или чтобы отвлечься и позабыть о своих невзгодах, или из спортивного интереса и для забавы. Хорошим примером этого последнего служит Сократ, этот несносный афинский ироник, о котором поведал нам Ксенофонт в своих Воспоминаниях: он представил свою философию куртизанке Феодоте таким образом, что та попросила его помогать ей в ловле любовников и быть при ней другом дома, συνθηρατήζ, одним словом, сводником{30}. Дело в том, что фактически философия нередко превращается в искусство сводничества, но только духовного. В иных же случаях она превращается в опий для утоления печалей.

Вот беру я наугад первую оказавшуюся под рукой книгу по метафизике: Time and L'Space. A metafhysical essay{31} Шейвурта Ходжсона; открываю ее и в пятом параграфе первой главы читаю: «Метафизика есть, собственно говоря, не наука, а философия; то есть наука, цель которой заключается в ней самой, в услаждении и воспитании умов, которые ее возделывают, а не в каких бы то ни было внешних целях, таких как обоснование искусства достижения благополучия в жизни». Давайте разберемся. Во-первых, мы видим, что метафизика не есть, собственно говоря - properly speaking, - наука, то есть, that is, она есть наука, цель которой и так далее. И эта наука, которая не есть собственно наука, имеет свою цель в самой себе, в услаждении и воспитании тех умов, которые ее возделывают. Итак, на чем же мы остановимся? Имеет ли она свою цель в самой себе или же цель ее в услаждении и воспитании умов, которые ее возделывают? Либо одно, либо другое. Далее Ходжсон поясняет, что целью метафизики не является какая бы то ни было внешняя цель, например, обоснование искусства достижения жизненного благополучия. Но разве услаждение ума, который возделывает эту философию, не является составной частью его жизненного благополучия? Читатель, вникни в содержание этого отрывка из книги английского метафизика и скажи мне, разве не соткан он из противоречий?

Это неизбежно, когда речь идет о том, чтобы по-человечески понять смысл этого тезиса о науке, знании, цель которого находится в нем самом; этого тезиса о знании ради самого знания, познании истины ради самой истины. Наука существует только в личном сознании и только благодаря ему; астрономия и математика не имеют никакой другой реальности, кроме той, которую и качестве знания они имеют в умах тех, которые их изучают и возделывают. И если бы в один прекрасный день должно было исчезнуть всякое личное сознание на земле, если бы в один прекрасный день дух человеческий обратился в ничто, то есть в абсолютную бессознательность, из которой он когда-то вышел, и не стало бы уже духа, который воспользовался бы плодами, накопленными всей нашей наукой, для чего тогда была бы нужна наука? Ибо не следует упускать из виду тот факт, что в проблеме личного бессмертия души речь идет о будущем всего рода человеческого.

Эту цепочку противоречий, в которые впадает англичанин, пытаясь объяснить нам суть науки, чья цель находится в ней самой, легко понять, если видеть в этом англичанине прежде всего человека. Наверное немецкий специалист, философ, который сделал философию своей специальностью, и заживо похоронил себя в ней, предварительно убив в себе человека, гораздо лучше объяснил бы суть науки, чья цель находится в ней самой, и суть знания ради знания.

Возьмите, к примеру, человека Спинозу, этого португальского еврея, которого судьба забросила в Голландию; прочтите его Этику, воспринимая ее такой, как она есть, читая ее как преисполненную отчаяния элегическую поэму, и скажите мне, разве не слышится в ней доносящееся из-под точных, и на первый взгляд, невозмутимых теорем, изложенных more geometrico{32}, скорбное эхо пророческих псалмов? Это не философия смирения, но философия отчаяния. Когда он писал, что человек свободный ни о чем так мало не думает, как о смерти, и его мудрость состоит в размышлении не о смерти, а о жизни - homo Liber de nulla re minus quam de morte cogitat et euis sapientiam non mortis, sed vitae meditatio est (Этика, ч. IV, теорема LXVII), когда он это писал, то, не менее чем кто-либо, чувствовал себя рабом, он думал о смерти и писал для того, чтобы освободиться от этой мысли, хотя желание освободиться от нее было тщетным. Точно так же, написав теорему XLII части V, согласно которой «счастье не есть награда за добродетель, но сама в себе добродетель», он не чувствовал уверенности в том, что писал. Ибо люди для того и философствуют, чтобы убедить самих себя, хоть и не достигают никогда этой цели. Это желание убедить себя, то есть превзойти свою собственную человеческую природу, и есть истинный внутренний исходный пункт большинства философских доктрин.

Откуда я и откуда мир, в котором и которым я живу? Куда я иду и куда движется все то, что меня окружает? И что все это означает? Вот о чем спрашивает человек по мере того, как он освобождается от отупляющей необходимости поддерживать свое материальное существование. И если мы присмотримся повнимательнее, то увидим, что за этими вопросами кроется желание знать не столько почему, сколько для чего желание знать не причину, но цель. Как известно, Цицерон определял философию как «знание вещей божественных и человеческих, и причин, в которых они содержатся», rerum dimiarum et humanarum, causarumque quibus hae res continentur, но в действительности, все эти вещи суть для нас цели. И что такое Первая Причина, Бог, если не Высшая Цель? Нас интересует почему только с точки зрения для чего; мы хотим знать, откуда мы пришли, только для того, чтобы как можно лучше понять, куда мы идем.

Эту дефиницию, сформулированную Цицероном, а значит стоицизмом, можно обнаружить также и у такого величайшего интеллектуалиста, как Климент Александрийский{33}, канонизированый Католической церковью. Она сформулирована в главе V книги первой его Стромат. Но этот же самый христианский - христианский? - философ в главе XXII книги четвертой Стромат говорит, что для гностика, то есть интеллектуала, должно быть достаточно, познания, гнозиса, и добавляет: «И я беру на себя смелость сказать, что вовсе не из желания спастись избирает познание тот, кто занимается познанием самого Бога; познание стремиться - посредством опыта - познавать всегда; но такое бесконечное познание, представляющее сущность познания через нескончаемое заблуждение и как вечное созерцание, остается живой субстанцией; если бы кто-нибудь предложил интеллектуалу определить, чему отдал бы он предпочтение: познанию Бога или вечному спасению, и если бы эти вещи, по сути своей являющиеся скорее одним и тем же, можно было разделить, он без колебаний выбрал бы познание Бога». Так пусть же Он, тот самый Бог, которого мы страстно желаем обрести и иметь вечно, избавит нас от этого гностицизма, или клементова интеллектуализма!

Почему я хочу знать, откуда я пришел и куда иду, откуда и куда движется все, что меня окружает, и что все это значит? Потому что я не хочу умереть полностью и окончательно, и хочу знать наверняка, умру я или нет. А если не умру, то что со мною будет? Если же умру, то все бессмысленно. На этот вопрос есть три ответа: либо а) я знаю, что умру полностью и окончательно, и тогда - безысходное отчаяние, либо b) я знаю, что не умру, и тогда - смирение, либо с) я не могу знать ни того, ни другого, и тогда - смирение в отчаянии, или отчаяние в смирении, и борьба.

«Лучше бросить думать о том, чего все равно невозможно знать», - скажет какой-нибудь читатель. Но разве это возможно? В своей прекраснейшей поэме Древний мудрец (The ancient sage) Теннисон{34} говорит: «Ты не можешь доказать неизреченное (The Homeless). Ах, сын мой, ты не можешь доказать и мир, в котором ты живешь; ты не можешь доказать, что ты только тело, и не можешь доказать, что ты только дух, так же как и то, что ты единство тела и духа; ты не можешь доказать, что ты бессмертен, но и того, что ты смертен тоже; да, сын мой, ты не можешь доказать, что я, беседующий с тобою, не есмь ты, беседующий с самим собой, ибо ничто достойное доказательства не может быть ни доказано, ни опровергнуто, а посему будь благоразумен, все- ^да держись той стороны, которая лучше освещена солнцем сомнения и восходи к Вере, оставляя в стороне формулы Веры! ". Да, наверное, как сказал мудрец, ничто достойное доказательства не может быть ни доказано, ни опровергнуто,

for nothing worthy proving can be proven,

nor yet disproven.

Но разве можем мы обуздать этот инстинкт, заставляющий человека стремиться к познанию и особенно к познанию того, что побуждало бы нас жить и жить вечно? Вечно жить, а не вечно познавать, как александрийский гностик. Ибо жить и познавать - это разные вещи, и, как мы видели, между ними, наверное, есть такое противоречие, исходя из которого, мы могли бы сказать, что все живое антирационально, а не только нерационально, а все рациональное - антижизненно. Это и есть основа трагического чувства жизни.

Беда рассуждения Декарта о методе не в предварительном методическом сомнении; не в том, что он начинает’ с того, что хочет все подвергнуть сомнению, которое является всего лишь методом; беда в том, что он хотел начать, абстрагируясь от самого себя, Декарта, от реального человека, то есть человека из плоти и крови, который не хочет умирать, он хотел быть чистым мыслителем, то есть некоей абстракцией. Но реальный человек вернулся и контрабандой проник в его философию.

«Le bon sens est la chose du monde la mieux partagée»{35}, - так начинается Рассуждение о методе. Этот самый здравый смысл его и спас. И продолжая говорить о самом себе, о человеке Декарте, он, кроме всего прочего, поведал нам о том, что очень высоко ценил красноречие и был влюблен в поэзию; что особенно нравилась ему математика из-за достоверности и очевидности своих доводов, и что он почитал наше богословие, и не менее, чем кто-либо, надеялся обрести путь на небеса, et prétendais autant qu'au cun autre á gagner le ciel. И эта надежда, к тому же, я думаю, очень достойная похвалы, а главное очень естественная, была как раз тем, что позволило ему получить все выводы из своего методического сомнения. Человек Декарт не менее, чем кто-либо, надеялся обрести путь на небеса; «но узнав, - пишет он, - как вещь вполне достоверную, что путь этот открыт одинаково как для несведущих, так и для ученейших, и что полученные путем откровения истины, которые туда ведут, выше нашего разумения, я не осмеливался подвергать их моему слабому рассуждению и полагал, что для их успешного исследования надо получить особую помощь свыше и быть более, чем человеком». И тут он человек. Тут он человек, который, слава Богу, не был в гаком положении, чтобы делать из науки ремесло - metier - для обеспечения своего благосостояния, и который не считал себя обязанным презирать славу, как это делают циники. И далее он повествует о том, как, находясь в Германии и оставшись один в теплой комнате, poele, он начал философствовать о своем методе. В Германии, но оставшись один в теплой комнате! Дело в том, что это рассуждение человека из теплой комнаты, и к тому же из немецкой теплой комнаты, а между тем философ, оставшийся п ней один, был французом, который надеялся обрести путь на небеса.

И он приходит к cogito ergo sum, которое предвосхитил уже Блаженный Августин; но ego, подразумеваемое в этой энтимеме ego cogito, ergo ego sum, есть некое ego, некое ирреальное, или, если угодно, идеальное, я, и его sum, его существование, это тоже нечто ирреальное; «я мыслю, следовательно я существую» нельзя понять иначе, как «я мыслю, следовательно я есмь мыслящий»; бытие этого я еcмь, которое выводится из я мыслю, есть не более, чем мышление; это бытие есть мышление, а не жизнь. Изначальным же является не то, что я мыслю, а то, что я живу, ибо тс, кто мыслит, тоже живут. Хотя эта жизнь не есть подлинная жизнь. Боже мой, сколько же противоречий возникает, как только мы хотим соединить жизнь и разум узами брака!

Истина в том, что sum, ergo cogito, «я существую, следовательно, я мыслю», хотя не все то мыслит, что существует. Разве осознание мышления не должно быть в первую очередь осознанием бытия? Разве возможно чистое мышление без самосознания, без личности? Разве возможно чистое познание без чувства, без той специфической материальности, которую сообщает ему чувство? Разве мышление не чувствует, и разве тот, кто познает и хочет познать самого себя, одновременно с этим себя не чувствует? Разве не мог человек из теплой комнаты сказать: «Я чувствую, следовательно, я существую»; или: «Я хочу, следовательно я существую»? И не является ли это самочувствование - чувством непреходящим? Разве хотеть самого себя не значит хотеть существовать вечно, то есть не хотеть умирать? Разве не является то, что печальный еврей из Амстердама называл сущностью всякой вещи, стремление бесконечно пребывать в своем существовании, любовь, жажда бессмертия, первейшим и фундаментальным условием всякого рефлексивного, или человеческого, познания? И тем самым не будет ли это истинным основанием, истинным исходным пунктом всякой философии, несмотря на то, что философы, развращенные интеллектуализмом, этого не признают?

Кроме того именно cogito вводит одно различие, которое, будучи и в самом деле плодотворным, вместе с тем создавало путаницу. Это различие между объектом, cogito, и субъектом, sum. Едва ли вообще существует такое различие, благодаря которому не возникало бы путаницы. Но к этому мы еще вернемся.

А пока давайте остановимся при этом на предположении о том, что жажда не умирать, голод по личному бессмертию, наше усилие бесконечно пребывать в своем собственном существовании, которое, согласно трагическому еврею, является самой нашей сущностью, это есть аффективная основа всякого познания и внутренний, личный исходный пункт всякой человеческой философии, человеком созданной и для людей предназначенной. Мы увидим, что решение этой внутренней, аффективной проблемы, решение, которое может быть и отчаянным отказом от ее решения, оказывается тем, что окрашивает все остальное содержание философии. Даже под так называемой гносеологической проблемой кроется не что иное, как этот человеческий аффект, так же как под исследованием почему, причины, кроется не что иное, как искание для чего, цели. Все прочее - либо самообман, либо попытка обмануть других. И попытка обмануть других ради того, чтобы обмануть самого себя.

Этим личным, аффективным исходным пунктом всякой философии и всякой религии и является трагическое чувство жизни. Обратимся же к его рассмотрению.

III Голод по бессмертию

Остановимся на этой бессмертной жажде бессмертия, хотя все, что я скажу далее, гностики или интеллектуалы, наверняка сочтут риторикой, а не философией. Божественный Платон, рассуждая в своем Федоне о бессмертии души, тоже говорил, что об этом мы должны творить мифы, μυθο-λογείν{36}.

Прежде всего, давайте снова и отнюдь не последний раз попомним постулат Спинозы о том, что всякая вещь стремится пребывать в своем существовании, что это стремление есть не что иное, как действительная сущность самой вещи и обнимает собою неопределенное время, и, наконец, что душа,, имеет ли она идеи ясные и отчетливые или смутные, стремится пребывать в своем бытии в продолжение неопределенного времени и сознает это свое стремление (Этика, ч. III, теоремы VHX).

В самом деле, мы не можем сознавать себя как несуществующих без какого-то усилия, достаточного, чтобы сознание наше дало себе отчет в абсолютной бессознательности, в своем собсгвенном уничтожении. Читатель, попытайся вообразить себе полное бодрствование, которое было бы состоянием твоей души в глубоком сне; попробуй заполнить свое сознание представлением о бессознательном, и ты в этом убедишься. Упорные попытки понять это вызовут у тебя тяжелейшее помрачение рассудка. Мы не можем сознавать себя несуществующими.

Видимая вселенная, дитя инстинкта самосохранения, мне слишком мала, она подобна слишком тесной клетке, об решетки которой бьется моя душа; в ней мне не хватает воздуха, чтобы дышать. Раз за разом, снова и снова, я хочу быть собой и, не переставая быть собой, быть еще и другими, вобрать в себя всю тотальность вещей видимых и невидимых, беспредельно распространить себя в пространстве и бесконечно продлить себя во времени. Если не быть всем и всегда, а это все равно, что не быть, то по крайней мере быть собою вполне и всегда. А быть собой это значит быть всеми другими. Все или ничего!

Все или ничего! Какой же иной смысл может иметь «быть или не быть», to be or not to bе, Шекспира, того самого поэта, который в своем Кориолане (V, 4) заставил Марсио сказать, что вечность это все, в чем он нуждается, чтобы быть богом: he wants nothing of a god but eternity. Вечность! Вечность! Вот чего мы страстно желаем; жажда вечности это и есть то, что у людей зовется любовью; и если ты любишь другого человека, то это значит, что ты хочешь обрести в нем вечность. Что не вечно, то и не действительно.

Душераздирающие стенания у поэтов всех времен исторгало это грозное виденье быстротечных волн жизни, начиная с «призрака тени», σκιαζ δναρ, Пиндара{37}, кончая «жизнь есть сон» Кальдерона{38} и «мы сотканы из материи сновидений» Шекспира; это последнее высказывание даже более трагично, чем слова кастильского поэта, ибо если у Кальдерона говорится, что наша жизнь, но не мы сами, видящие ее во сне, есть сон, то англичанин и нас самих тоже превращает в сновиденье, в сон, видящий сны.

Тщета мира, тщета всего преходящего, и любовь - вот две главные и глубинные ноты истинной поэзии. Эти две ноты не могут звучать порознь и образуют созвучие. Ощущение тщеты бренного мира сего ввергает нас в любовь, единственное, в чем преодолевается тщетное и преходящее, единственное, что придает жизни полноту и вечность. По крайней мере так кажется... А любовь, особенно когда борьба с судьбой погружает нас в чувство тщеты мира сего, мира иллюзий, пробуждает в нас предчувствие мира иного, в котором, побеждая судьбу, законом будет свобода.

Все проходит! Вот постоянный припев тех, кто испил из источника жизни, жадно припав к струе, тех, кто насладился, вкусив от плода древа познания добра и зла.

Быть, быть всегда, быть без конца, жажда бытия, жажда еще большего бытия! Голод по Богу! Жажда любви, увековечивающей и вечной! Быть всегда! Быть Богом!

«Вы будете, как боги! " - так, согласно Книге Бытия (III, 5), говорил змей первой паре влюбленных. «И если мы в этой только жизни надеемся на Христа, то мы несчастнее всех человеков», - писал Апостол (I Кор. XV, 19), и всякая религия исторически начинается с культа мертвых, то есть с культа бессмертия.

Трагический португальский еврей из Амстердама писал, что человек свободный ни о чем так мало не думает, как о смерти; но этот самый свободный человек есть человек мертвый, свободный от пружины жизни, лишенный любви, раб своей свободы. Мысль о том, что мне предстоит умереть, и тайна того, что будет потом, - это пульс моего сознания. Когда я созерцаю безмятежное зеленое поле или ясные очи, из которых выглядывает родная и близкая мне душа, мое сознание растет и ширится, я чувствую диастолу души и впитываю в себя окружающую меня жизнь, и я верю в свое будущее; но тотчас же таинственный голос нашептывает мне: «Ты перестанешь существовать! ", меня накрывает крыло Ангела смерти, и систола души затопляет мое духовное нутро кровью божества.

Как и Паскаль, я не понимаю, откуда у людей такая уверенность в том, что этот вопрос гроша ломаного не стоит; и это их пренебрежение к таким вещам, «которые касаются их самих, их вечности, всего их бытия, меня скорее возмущает, чем умиляет, изумляет и приводит в ужас», и для меня, так же как и для Паскаля, которому принадлежат эти слова, тот, кто так чувствует, - «чудовище».

Тысячу раз и на тысячу ладов уже было говорено, что именно с культа мертвых предков начинались обычно примитивные религии, и, строго говоря, более всего отличает человека от всех прочих животных именно то, что он так или иначе хоронит своих мертвецов, вместо того, чтобы беспечно оставить их на произвол всепорождающей матери-земли; человек есть животное хоронящее - мертвых. С какой же стати он их хоронит? С какой стати он, бедняга, оказывает им покровительство? Его бедное сознание стремится избежать своего собственного уничтожения, а так как этот еще дикий дух не может удовлетвориться миром, восстает против мира и постигает себя как нечто отличное от него, он должен хотеть обрести другую жизнь, которая не была бы жизнью в том же самом мире. И таким образом земля рискует превратиться в гигантское кладбище, прежде чем сами мертвые перемрут.

Если для живых строились лишь землянки, да соломенные хижины, которые разрушались от непогоды, то для мертвых возводились надгробные сооружения, и камень первоначально использовался для гробниц, а не для жилищ. Дома мертвых, а не дома живых, были так крепки, что преодолели века, то были не временные, но постоянные жилища.

Этот культ - не смерти, но бессмертия, - зачинает и сохраняет религии. В горячке разрушения Робеспьер заставил Конвент провозгласить существование Высшего Существа и «утешительный принцип бессмертия души», а дело в том, что Неподкупный испытывал страх при мысли, что однажды он будет подкуплен.

Болезнь? Возможно, но кто не обращает внимания на болезнь, тот пренебрегает здоровьем, а человек есть животное существенно и субстанциально больное. Болезнь? Возможно, ведь она присуща самой жизни, которая становится ее добычей, и единственно возможное здоровье - это смерть; но болезнь эта является первоисточником всякого крепкого здоровья. Со дна этой тоски, из бездны чувства нашей смертности, мы выходим к свету иных небес подобно тому, как Данте вышел из бездны ада, чтобы вновь увидеть звезды;

е quindi uscimmo a riveder le stetle{39}.

Хотя в первый момент мысль о неизбежной смерти повергает нас в уныние, в конечном счете она укрепляет наши силы. Читатель, сосредоточься на самом себе и вообрази себе постепенное уничтожение самого себя: для тебя меркнет свет, умолкают и больше уже не звучат вещи, возвращая тебя в безмолвие, ускользают из рук осязаемые предметы, уходит почва из-под ног, словно в беспамятстве рассеиваются твои воспоминания, все для тебя обращается в небытие и сам ты тоже, и даже сознание небытия, эта иллюзорная опора, за которую все еще цепляется твое призрачное я, покидает тебя.

Мне довелось слышать рассказ об одном бедном косаре, умершем на больничной койке. Когда священник его соборовал и приступил к миропомазанию рук, этот бедняк отказался разжать правую руку, которой он зажал в кулак несколько жалких монет, не понимая того, что вскоре ни его рука, ни он сам уже не будут ему принадлежать. Вот так и мы сжимаем кулак, но только не руки, а сердца, желая зажать в нем этот мир.

Один мой друг признался мне, что когда, будучи вполне здоров физически, он предчувствовал близость насильственной смерти, помыслы его были сосредоточены на жизни, он хотел за те немногие дни, что ему отпущены, написать книгу. Суета сует!

Если со смертью тела, которое содержит в себе меня и которое я называю своим, чтобы отличить от самого себя, от того, что еcмь я, мое сознание возвратится в абсолютную бессознательность, из которой оно когда-то вышло, и если то же самое произойдет со всеми моими собратьями в человечестве, то тогда весь наш род людской не что иное, как утомительная процессия призраков, бредущих из небытия в небытие, а гуманность - это самое бесчеловечное, что мы только знаем.

И лекарство наше не в том, о чем говорит копла{40}:



Поделиться книгой:

На главную
Назад