В девять часов вечера мы приехали в деревню Филисово к Кондакову, который, имея шесть лошадей, занимался перевозкой товаров из села Вичуги в Москву и обратно. На следующий день, 21 декабря, я простился с родителями и, взгромоздившись на один из возов с мануфактурным товаром, тронулся в путь по направлению к Москве. Проехав несколько вёрст, ко мне подошёл Кондаков и сказал:
— Нечего тебе плакать. Возьми вот рогожу. Прикройся и спи.
Мне надоело смотреть на бесконечные снежные поля. Я послушался доброго совета и заснул. Проснулся я только утром, когда мы стали подъезжать к селу Васильевскому, принадлежащему князю Трубецкому. В селе дворники, то есть хозяева постоялых дворов, выбегали на улицу и приглашали у них остановиться, но у Кондакова и его зятя Тараса был знакомый постоялый двор, куда мы и направились.
В чистой, просторной, тёплой избе был приятный запах печёного хлеба и жареного лука. Дворничиха подала чай и потом обед, который состоял из ботвиньи[27] с варёным солёным судаком, похлёбки из картофеля со снитками, лапши с белыми грибами, жареной малосольной севрюги с картофелем, горохового киселя с постным маслом и мягкого ситного хлеба с мёдом. Во время обеда приехал торговец дичью, крестьянин Варнавинского уезда, который сел обедать с нами. После обеда Тарас и торговец выпили по стакану пенного. За обед заплатили по двадцать пять копеек с человека. После обеда отправились в путь и ехали не останавливаясь два дня. Был сильный мороз. Торговец дичью молил Бога, чтобы мороз продолжился. Он боялся, что попортится дичь, от которой уже шёл запах. Тарас же просил оттепели, так как у него коченели руки при перепряжке шесть лошадей. День Рождества мы встретили на одном из постоялых дворов и поехали опять вперёд.
5
Вот наконец и Москва. Начинало рассветать, и сквозь розоватый туман виднелись два столба с фонарями.
— Это Преображенская застава, — сказал Тарас.
Около шлагбаума стояло множество возов и саней, около которых толпился народ. Едущих опрашивали в конторе о том, кто такие и куда едут, и пропускали по одному возу. В стороне виднелась церковь… Я перекрестился большим крестом.
— Крестится, как раскольник, — заметил Тарас. — Вот приедешь в Москву, там тебя приучат и к щепотке, и к табаку.
Я смотрел на все изумлёнными глазами: и на громадные дома, и на снующий народ, и на извозчиков.
— Это будочник с алебардой, — учил меня Тарас. — Они всякого могут задержать и отправить в кутузку для обучения уму-разуму.
Всюду сновали разносчики со сбитнем, калачами и сайками, громко крича:
— Горячих кому угодно!
— Видишь круглое здание, — сказал Кондаков. — Это строение для огненной машины, которая по железной дороге будет возить из Москвы в Петербург и людей, и товары.
— А правду ли говорят, — спросил Тарас, — что дорога будет как стрела прямая и что, когда пригорки сровняют и леса прорубят, Петербург будет виден как на ладони?
— Разве можно глазу человеческому видеть за семьсот вёрст, — ответил Кондаков.
Наконец мы приехали в Шуйское подворье и, поместив возы во дворе, сами вошли в постоялый двор Кормилицына. Это был подвал каменного дома, очень сырой, свет в который едва пробивался сквозь покрытые сплошь льдом окна. Кондаков сначала сходил в контору, а затем велел мне взять свой сундучок и повёз меня на розвальнях к господам. Проезжая по улицам и рассматривая дома, я очень беспокоился о том, как примут меня господа. Мне было бы очень стыдно, если бы меня забраковали и признали негодным для Москвы. В то же время припоминал слова Никиты: «Не довернёшься — бьют, и перевернёшься — бьют». Когда мы въехали в Медвежий переулок, Кондаков снял шапку и слез с саней.
— Слезай и снимай шапку, — скомандовал он. — Видишь тот дом вдали. Это господский.
— Да ведь далеко. Мы бы во двор въехали.
— Молчи. Исстари ведётся, что на господский двор мужики должны входить пешком и без шапки.
Мы вошли во двор и направились в один из флигелей, где помещалась людская. Там сидел дворецкий, распивая чай с лакеями и горничными.
— А, Фёдор Фёдорович приехал, — раздался голос.
Кондаков подал руку дворецкому и другим и, указывая на меня, сказал, что привёз нового слугу.
— Здравствуй, землецок, — сказал шутливо дворецкий, оглядывая меня.
Все рассматривали мою шубу и сапоги, шептались и хихикали.
Я в свою очередь робко разглядывал их, удивлялся их синим сюртукам и платьям и — недоумевал, что они нашли во мне смешного. Дворецкий отнёс переданное ему Кондаковым письмо, и скоро нас позвали в дом. В прихожей сидели два лакея, из которых один мотал бумагу, а другой вязал чулок. В зале стояли стеклянные цветные ширмы, висели большие зеркала и лампы, под которыми болтались стаканчики для стекавшего из ламп льняного масла. Из залы через коридор вошли в кабинет, где, разбитый параличом, лежал на кровати сам барин.
— Здорово, Кондаков, — сказал он. — Привёз мальчика. Ты чей будешь?
— Дмитрия Евдокимова, крапивновского, — ответил я.
— А, знаю. Нравится Москва?
— Нравится, сударь, — опять ответил я и, вспомнив наставление Никиты, бухнулся в ноги.
В это время вошла барыня. На ней было шёлковое, с широкими рукавами и складками на плечах платье, на голове жемчужная гребёнка, в ушах горели серьги, на груди блестела звезда, на шее был жемчуг. Сама она была молода и красива, и мне показалась богиней.
Она присела на кровать к мужу и спросила меня:
— Ты из какой деревни?
Я так смешался, что не мог ответить.
— Забыл уже, как зовут деревню, — насмешливо продолжала она. — А тебя как зовут?
— Фёдором Дмитриевичем.
— Вот как.
Она что-то сказала барину по-французски, и они вдвоём засмеялись. Тут я вспомнил опять наставления Никиты и бухнулся на пол перед нею, так что её ноги очутились над моей головой.
— Ах, дурак, дурак, — сказала она и ушла.
На этом и кончилось представление господам. Меня отвели опять в людскую, где предложили мне ужинать, но я есть не мог. Я лёг спать и долго не мог заснуть. Перед моими глазами всё стояла барыня.
Я удивлялся, почему у неё, 25-27-летней красавицы, муж старик, лет 6о, и думал, что у нас в деревне лучше, так как таких неравных браков не бывает.
Всю ночь мне грезились разные сладкие сновидения.
Проснувшись же, я почувствовал горькую действительность. В полутёмной людской ещё все спали, и только слышался храп кучеров и дворников.
Я, боясь нарушить покой, не вставал и думал о том, как врут в деревне. Рассказывали, что дворовые не имеют покоя ни днём, ни ночью, а между тем, пока здесь храпят, в деревне самый плохой ткач успел уже наткать миткаля аршин шесть, не меньше.
Вот наконец встали, умылись и пошли каждый по своему делу. В людскую явился дворецкий и горничные и стали пить чай.
— Хочешь чаю? — спросил меня дворецкий. — Пил чай в деревне?
— Нет.
— На, выпей.
Мне дали чашку чаю и три баранки. Я старался пить так, как пьют остальные.
Выпив две чашки, я поблагодарил и перекрестился большим крестом.
— Раскольницок, — насмешливо заметил дворецкий.
Я присматривался ко всему окружающему. Семья господ состояла из барина, барыни, трёх сыновей и дочери.
Старший сын, Александр, учился в Дворянском институте[28], а дочь в Екатерининском. У старшего был репетитор-студент, который жил у господ, к младшим, Николаю и Сергею, ходили два учителя. Кроме того, была немка, которая давала уроки немецкого языка и в то же время была экономкой. Дворецкий сам-четвёрт, повар сам-четвёрт, Василий- эконом сам-третей, кухарка в людской, кучер, форейтор, два дворника, три лакея, три горничных, меня ещё прибавили, ещё хотят выписать. Я недоумевал, к чему так много людей держать.
Пока меня заставили носить воду, щепать лучину, чистить ножи. Кликали меня Федькой. Мне это было очень неприятно. В деревне ко мне приходили из других деревень с просьбой прочитать и написать письма, угощали меня, ухаживали за мной, звали Фёдором Дмитриевичем, а здесь — деревенский чурбан, Федька. Я чувствовал, как давило мне в горле и подступали слёзы к глазам. С меня сняли мерку и скоро нарядили. В казакине из толстого домашнего сукна, в манишке с галстуком и коротко остриженный, я, глядя на себя в зеркало, сам себя не узнавал.
Меня назначили прислуживать за столом. Главная же моя обязанность была неотлучно находиться при барине и поправлять не слушавшиеся ему руки и ноги и вытирать нос. Мне это было не по душе.
Прошло однообразно несколько дней, и наступило 31 декабря. В этот день вечером осветили весь дом. Кроме ламп, в зале горели сальные свечи, а в гостиной две свечки, белые и крепкие, как сахар. Лакеи были во фраках, белых жилетах и белых перчатках. Приехало очень много гостей. Были дядья барыни П. Л. Демидов, Л. Л. Демидов, А. Л. Демидов, генеральша Рогожина, Титова, Поливанова, Хазиковы и генерал Митусов. Я был в числе лакеев в передней и помогал снимать верхнее платье, только у меня дело плохо спорилось. Подхватывая шубу, я тащил и фрак; снимая тёплые сапожки, я стаскивал башмаки. Среди лакеев особенно выдавался камердинер П. Л. Демидова, Сергей Миронов, которого Демидов купил у графа Панина за три тысячи рублей. Это был огромного роста, осанистый и всезнающий человек. Рассматривая шубы господ, он говорил, что одна из чёрно-бурой лисицы и стоит тысячу рублей, другая из соболей две тысячи и т. п. Я в это время думал, что деревенская изба стоит только сто рублей, и вспоминал, как я с братом месил глину для кирпичей, чтобы уплатить оброк.
В зале в это время под музыку Титовой, игравшей на фортепьяно, танцевали. В двенадцатом часу зажгли ёлку, затем стали ужинать и ровно в двенадцать часов с бокалами шампанского в руках стали поздравлять друг друга. Меня это очень удивляло. В деревне у нас этот вечер просто считался кануном Васильева дня, и матушка уверяла, что новый год начинается первого марта, в тот день, когда сотворён мир.
Январь месяц 1848 года был суетливый, все гости ездили. Я был на посылках и между прочим покупал ежедневно «Московские ведомости» и «Полицейский листок»[29], в котором читал рассказы. Когда стала наступать весна, я влезал на чердак и смотрел, как начинают краснеть берёзы и вить гнёзда галки, глядел в синюю даль и на черневшую вдали Марьину рощу, и мысли мои уносились туда, далеко, в мою родную деревню. Как бы в ответ на мои думы, 1 апреля, во время обеда, барыня, разговаривая с гостями, сказала, что летом поедет в деревню.
Наша обыденная жизнь в людской была нарушена происшествием. На Фоминой неделе людей стали кормить тухлою солониною. Мы ели неохотно, но молчали. Лакей же Иван при встрече с экономкой назвал её чухонской мордой и сказал, что если она будет продолжать давать тухлятину, то бросит ей солонину в лицо. Немка стала его за это ругать, а он погрозил ей кулаком. Она сейчас же побежала жаловаться господам. Иван был немедленно вызван. Он не стал отказываться от своих угроз и добавил, что люди не собаки, а между тем даже собаки не едят той говядины, которую отпускает нам немка. За такую дерзость Иван немедленно был сдан в солдаты. Он иногда помогал мне ухаживать за барином, теперь же я остался один.
6
В июле месяце 1848 года барыня собралась в деревню и взяла с собою сына, студента, горничную и меня. Я был очень рад и счастлив. При въезде в деревню нас встретил бурмистр, старосты и крестьяне с хлебом-солью. Все были в праздничных платьях. Я отыскивал глазами родных и знакомых и радостно кивал им головою. Остановились мы в доме бурмистра, и барыня разрешила мне проведать родных. Встреча была радостная. Матушка прежде всего стала спрашивать, не перестал ли я креститься большим крестом, и долго твердила мне держаться завета дедовского. К моей матери очень часто заходила барыня и, сидя с нею под яблонью в саду, подолгу с ней разговаривала. Для развлеченья барыни собрался как-то под окнами хоровод, который пел песни. Между бабами была и Катя, которая была уже замужем. У меня стояли на глазах слёзы. Через две недели мы поехали обратно по Ярославскому шоссе. В это время кругом свирепствовала холера, и ямщики все были пьяны, так как им в видах предохранения от холеры отпускалась водка. В Москве была тоже сильная холера. Многие выехали, и Москва сильно опустела. Газеты переполнены были статьями о холере.
Переехавший в Зыково барин сказал, что дворецкий плохо за ним ухаживал, и его с семейством отпустил. Мне был подарен жилет и галстук, и меня стали звать Фёдором, а не Федькой. Удалось достать «Современник»[30], и я не спал ночей, пока не прочитал роман «Три страны света»[31].
В этом году господа встречали Новый год у Дуровых. Первого января у нас утром было много гостей, и обедали князь Вяземский и дядя барина, петербургский губернатор Кавелин[32]. Когда стало темнеть, он увидел из окна искры. Вслед затем послышался стук в стену. Это зажигали фонарь и вставляли его в стену дома.
— Как, у вас в Москве до сих пор вколачивают фонари в стены деревянных домов. Ну, это небезопасно, неправильно, — сказал он.
На другой же день у ворот был поставлен столб, и на нём укреплён фонарь.
В конце марта барин заболел. У него был страшный жар, он не спал и в бреду метался по постели. Второго апреля он скончался.
Похороны были великолепны. Отпевали в Рождественской церкви, что в Путинках, и похоронили в Симоновом монастыре. Было два архимандрита и много духовенства. Барыня нарядилась в чёрное платье и каждый день ходила в церковь и в Петровский монастырь. Мне барыня подарила кое-что из платья барина и серебряные часы. Я так был доволен, что даже по ночам, просыпаясь, поверял свои часы с другими. После смерти барина у меня было больше свободного времени, и я стал много читать. Прочитал Жуковского и многих других писателей.
Самое большое впечатление на меня произвели сочинения Карамзина. Он повлиял на моё воображение и на моё сердце. Мне казалось, что я иначе стал думать и чувствовать.
«Московские» и «Полицейские ведомости» были переполнены сведениями о войне с Венгрией. Приезжавший часто к барыне Дмитрий Александрович Демидов обыкновенно спорил с Сергеевым и Дружининым и доказывал им, что мы совершенно напрасно помогаем австрийцам[33].
Однажды утром, в ожидании пробуждения барыни, я сидел под акацией во дворе и читал «Полицейский листок». Вдруг ко мне подходит артист Иван Васильевич Самарин[34] в чёрном сюртуке, пуховой шляпе и с камышового тростью в руках. Он взял у меня «Листок», просмотрел его и спросил, где я учился грамоте. Я ответил, что у брата в деревне…
— А ты приходи ко мне, — сказал он. — Я дам тебе книг для чтения.
Самарин жил у Глушкова во флигеле вместе с отцом своим, Василием Дорофеевичем, матерью, братьями и сёстрами. Отец его был крепостным Волкова, имевшего большой дом в Леонтьевском переулке и плисовую фабрику в Горенках по Владимирской дороге.
Иван Васильевич был красив и строен, осанка у него была благородная и манеры прекрасные. У него бывали писатели и было много поклонниц, между которыми выделялась красивая молодая Голубева, которая часто к нему ездила.
На следующий же день я явился к Ивану Васильевичу за книгами. Он дал мне два тома Пушкина. Брат его, Сергей, узнав, что я имею плохое понятие о грамматике, дал мне грамматику Востокова[35], сказав: «Дарю её тебе, потому что она надоела мне хуже горькой редьки».
Я стал вставать раньше всех и тотчас же начинал зубрить грамматику и читать географию. Долго я не мог понять системы Коперника, пока наконец не уяснил её себе. Тогда я вспомнил, как однажды у нас хотели бить пятнадцатилетнего парня за то, что он стал рассказывать о том, как, по словам его грамотного отца, Земля вертится.
Барыня дала мне письменные принадлежности и велела учить азбуке шестилетних детей.
В августе месяце разъезжали по улицам Москвы на серых лошадях, в касках и белых мундирах герольды с отбитыми у венгерцев значками. Их сопровождали трубачи.
Народ крестился, прославляя Бога за победу. Некоторые же господа говорили, что мы за положенные головы русского солдата можем похвастаться только этими тряпками.
Я читал манифест[36], что подъемлется оружие в отмщение врагу за веру, отечество и честь России, и теперь, слушая разные суждения, недоумевал и не знал, кого бы и как бы спросить, чтобы мне разъяснить всё это.
Так этот вопрос и остался для меня неразъяснённым.
Осенью, когда окончилась постройка нового большого дворца в Кремле, приехал Государь Император Николай Павлович. В десять часов вечера при ярком свете луны увидел я Царя в шинели и белой фуражке, ехавшего с каким-то генералом. Народ кричал «ура». Коляска четвериком быстро пронеслась по Тверской мимо меня. Я хоть и мельком видел Царя, но был очень счастлив.
Во дворце был всенародный маскарад. Наша вторая экономка, молодая девица, ходила туда и говорила, что было там тысяч двадцать.
Во второй раз я видел Государя ближе. Когда он проезжал по Театральной площади, народ окружил его и стал на себе везти экипаж. Я пробился вперёд и ухватился тоже за крыло экипажа. Подъезжая к Тверской часовне, Государь оглянул народ и строго и громко сказал: «Довольно».
Народ моментально рассыпался.
Вместе с доверием барыни ко мне росло во мне усердие к работе. Видя, что барыня мною довольна, остальные слуги — и старые, и молодые — стали завидовать и старались чем-нибудь повредить. Скоро им удалось меня подловить.
Не желая отставать от остальных, я, несмотря на строгий наказ моей матушки, стал курить трубку.
Как-то в людской загорелись от неизвестной причины угли в корзине. Старая экономка донесла барыне, высказав предположение, что огонь заронили курильщики, в числе которых назвала и меня.
Барыня, очень боявшаяся пожара, так как ни дом, ни имущество застрахованы не были, очень рассердилась, отобрала у всех трубки, сожгла их и приказала больше не курить.
Между тем я курить уже привык. Поэтому я, пользуясь отсутствием барыни, взял её трубку и докурил её на балконе.
Это подметила та же экономка и донесла барыне.
— Как ты смел курить из моей трубки? — спросила грозно меня барыня.
— Да я не подкладывал табаку.
— Нечего сказать, хорошее оправдание. Да разве можно курить из моей трубки?
— Мою-то вы ведь сожгли, — ответил я наивно.
— Вот тебе тридцать копеек, возьми и купи.
Я с гордостью показал деньги экономке.
— Балует тебя. Скоро под юбку посадит, — зло заметила экономка.
Я был возмущён таким замечанием. На барыню я смотрел как на высшее, недосягаемое божество.