Эти примеры наглядно показывают, что в процессе либерализации и демократизации недемократических систем огромное значение может иметь новаторское политическое лидерство, исходящее из недр старого режима. Смена мнений, убеждений и даже целей лидеров, уже находящихся во главе существующей власти, может решительным образом способствовать демократизации авторитарного режима. Когда меняет свою точку зрения лидер, находящийся у власти в демократическом государстве, это чаще всего идет ему во вред, а не на пользу, и порождает яростную критику с обвинениями в измене убеждениям, интеллектуальном приспособленчестве и политической непоследовательности. В то же время авторитарный лидер может использовать подконтрольные ему рычаги власти для проведения либерализующих или даже демократических преобразований, несмотря на риск, который это повлечет для существующих субъектов бюрократии. Примеры, приведенные в завершение этой главы, кроме того, подчеркивают насущную необходимость рассматривать лидеров в политическом контексте. Все они относятся к режимам, существовавшим в условиях нарастающей политической и экономической изоляции, хотя само по себе это не является гарантией решительных перемен. Северная Корея десятилетиями живет в условиях экономического краха и осуждения международного сообщества, тем не менее ее режим продолжает существовать.
В условиях демократии (равно как и авторитаризма) переосмысливающее лидерство является скорее исключением, чем правилом. Иногда оно исходит от руководителей, сильно доминирующих в своих партиях, как в случаях Тэтчер или Аденауэра, но с тем же успехом может осуществляться и властью с намного менее жестким главой и несколькими влиятельными министрами, как в случаях правительств Асквита и Эттли. В условиях существующей политической системы американским президентам трудно доминировать в политическом процессе, несмотря на невероятно высокий престиж своей должности.
В случаях, когда, как Франклину Рузвельту и Линдону Джонсону, это удается, результат бывает в большей степени обусловлен авторитетом и влиятельностью, чем фактическим властными полномочиями (хотя право вето и право назначения сохраняют свою важность). Рузвельт умел убедить широкую общественность в необходимости принятия радикально новаторских для Америки законов, после чего использовал общественное мнение в качестве одного из инструментов убеждения конгресса. Однако его успех зависел также и от некоего неприятного политического компромисса — молчаливого обещания федеральной власти демократам-южанам не вмешиваться в сегрегацию на Юге. Джонсон в большей степени нацеливал свою силу убеждения на конгресс, основываясь на своей блестящей памяти и точном знании аргументов, способных произвести нужное впечатление на каждого отдельно взятого сенатора или конгрессмена. В этих, равно как и в других, случаях переосмысливающего лидерства решающее значение имели условия, при которых лидеры занимали высшие руководящие должности. Кризис не только подразумевает проблемы, но и предоставляет возможности. «Новый курс» Рузвельта был ответом на экономическую депрессию 1930-х годов, а свою власть он использовал в самой полной мере после вступления Соединенных Штатов в мировую войну. Джонсон пришел в Белый дом на фоне травмы, полученной его страной в результате убийства молодого и популярного президента. Он удачно воспользовался моментом и убедил конгресс принять законодательство, предоставившее новые гражданские права множеству американцев. Это был как минимум столь же важный прорыв, как и «Новый Курс» Рузвельта.
Глава 4
Преобразующее политическое лидерство
Под преобразующими политическими лидерами я понимаю тех, кто играет решающую роль в проведении системных изменений, будь то изменения политической или экономической системы их стран или изменения в системе международных отношений. Слово «преобразующий» обычно имеет положительный оттенок. Оно предполагает не просто серьезное изменение, но фундаментальную перестройку существовавшей ранее системы в качественно лучшую. Главным образом по этой причине я провожу различие между преобразующими и революционными лидерами. Результатом некоторых революций, направленных против угнетателей, становятся режимы, отличающиеся от прежних в лучшую сторону в одних отношениях и в худшую — в других. При этом обычно для них характерно свержение существовавшей власти путем вооруженного переворота с последующим применением насильственных методов для установления и удержания своего правления. Какой бы эгалитарной и демократической ни была их революционная риторика, они часто создают не только авторитарный режим в качестве послереволюционного строя, но и культ личности. Лидеры, играющие решающую роль в преобразовании политических или экономических систем своих стран, не прибегая ни к насильственному захвату власти, ни к физическим методам воздействия в отношении своих оппонентов, отличаются от таких революционеров. Положительные результаты их деятельности часто оказываются долговечными, а бед от них совершенно точно меньше. Безусловно,
Хотя этот список мог бы быть расширен и имена других лидеров, совершивших значительный вклад в дело преобразований, также будут упоминаться, главное внимание в этой главе будет сосредоточено на пяти лидерах разных стран — генерале Шарле де Голле, Адольфо Суаресе, Михаиле Горбачеве, Дэн Сяопине и Нельсоне Манделе. К моменту проведения преобразований Франция уже была демократической страной, но де Голль коренным образом перестроил существовавшую систему демократической власти. В условиях демократии подобное происходит с большей вероятностью лишь в условиях глубокого кризиса существующей системы. Перемены в Великобритании шли достаточно последовательно, поэтому в двадцатом (и до сего дня — уже в двадцать первом) веке преобразующие лидеры в стране не появлялись. В Соединенных Штатах последним президентом, которого можно вполне обоснованно считать преобразующим лидером, был Авраам Линкольн, во времена которого Америка переживала глубочайший внутренний кризис.
Шарль де Голль
Обычно демократии не идут на пользу лидеры, ставящие себя выше политики и презрительно относящиеся к тем, кто ею занимается. Обычно к такого рода мировоззрению оказываются особенно склонны некоторые военные. Генерал Шарль де Голль тоже считал, что обладает лучшим пониманием и представлением о Франции, чем политики, и с пренебрежением относился к политическим партиям. И тем не менее он, несмотря на все опасения, не разрушил, а укрепил французскую демократию и сыграл решающую роль в замене захиревшей политической системы на более здоровую.
Де Голль непоколебимо верил в величие Франции. В самом начале мемуаров он пишет о своем сознании, что «Франция не является самой собой, если не находится в первом ряду», и что «Франция без величия — не Франция»[494]. Когда Франция сдалась нацистской Германии в 1940 году, он был заместителем министра обороны и счел коллаборационистское правительство Петэна позором своей страны. Отправившись в Лондон, он сразу же взял на себя роль главнокомандующего Свободной Франции. Так его и воспринимали лидеры союзников, особенно Черчилль, хотя отношения между двумя этими выдающимися и решительными деятелями были, мягко говоря, неровными. Де Голль объяснял это в первую очередь тем, что ему не слишком доверял Рузвельт, а сам Черчилль считал, что в военный период обязан идти в ногу с американским президентом. Как пишет де Голль, британский премьер «не подразумевал отношения к Свободной Франции, которое противоречило бы отношению к ней со стороны Белого дома». И поскольку «Рузвельт демонстрировал недоверчивость по отношению к генералу де Голлю, Черчилль тоже не проявлял активности»[495].
Помимо взаимной неуступчивости, в отношениях де Голля и Черчилля (где первый был очевидно слабейшей стороной, но старался ни в коем случае не показывать этого) присутствовало и взаимное уважение. Черчилль познакомился с ним во Франции на совещании с руководством французского правительства, состоявшемся всего за три дня до входа немецких войск в Париж 14 июня 1940 года. Британский премьер тайно вылетел во Францию, приземлившись на маленьком аэродроме неподалеку от Орлеана. Как отмечал Черчилль, маршал Петэн «уже полностью определился с необходимостью заключения мира», потому что «Францию методично разрушают», и считал своим долгом спасти от такой участи Париж и остальную страну[496]. Де Голль ясно дал понять, что придерживается совершенно иной точки зрения. Он высказывался за партизанскую войну против немецких оккупантов[497]. Сорокадевятилетний де Голль выглядел юношей по сравнению с Черчиллем.
Вступив в должность премьера за месяц до этого в возрасте шестидесяти пяти лет, Черчилль писал о де Голле: «Он молод и энергичен и произвел на меня очень благоприятное впечатление», — и видел в нем потенциального лидера борьбы Франции за освобождение[498]. В Лондоне де Голлю пришлось приложить немалые усилия к тому, чтобы французское Сопротивление признало его своим руководителем в изгнании. Его радиообращения к французам помогли укрепить это признание, которое получило символическое подтверждение в августе 1944 года, когда де Голль возглавил вход войск Свободной Франции в Париж.
Огромный рост де Голля сопровождался его не менее высоким пониманием себя как избранника судьбы. Он был не только убежден в том, что ему суждено сыграть выдающуюся роль, но и видел в себе ее исполнителя. По его словам, во время Второй мировой войны он осознал, что «в душах людей существует некто по фамилии де Голль», и «понял, что должен считаться с этим человеком… стал почти что его пленником». А поэтому: «Перед выступлением или принятием решения я спрашивал себя: этого ли ждут от де Голля люди? Было много вещей, которые мне хотелось бы сделать, но я не стал, потому что они не соответствовали ожиданиям от де Голля»[499].
Столь возвышенное чувство долга и ощущение своего предназначения не слишком хорошо подходили для кутерьмы и компромиссов обычной политики мирного времени. Тем не менее к концу войны де Голль зарекомендовал себя в качестве лидера, устраивающего французских демократов самых разных политических убеждений. С его безупречными военными заслугами и репутацией антинациста он был идеальным кандидатом на роль главы французского временного правительства сразу по окончании Второй мировой войны. Де Голль, на всех этапах своего жизненного пути избегавший силовых методов руководства, шел по пути демократии. В 1946 году он ушел в отставку с поста премьера и удалился в свое поместье в деревне Коломбе-ле-Дёзэглиз ожидать, когда его снова позовут в Париж руководить страной. Этого момента пришлось ждать еще двенадцать лет.
Главной претензией де Голля к Конституции Четвертой республики, созданной сразу поле войны, было то, что она не предусматривала сильной исполнительной власти вообще и в частности президентской, к которой он стремился. Бóльшая часть французских демократов побаивалась сильной исполнительной власти. У французов, поживших при авторитарном правлении во время войны и воочию увидевших хаос, учиненный авторитарными и тоталитарными режимами других европейских стран, сильная исполнительная власть сразу же ассоциировалась с деспотизмом. В действительности же демократия без авторитетной (но не авторитарной) исполнительной власти невозможна.
Де Голль критиковал Конституцию Четвертой республики, начиная с 1946 года. Не вся его критика была хорошо обоснованной — например, его пренебрежение по отношению к политическим партиям. Конкурирующие между собой партии являются неотъемлемой составляющей демократии, хотя в тогдашней Франции их было слишком много и их раздирали внутренние противоречия. Прогнозируя политическую нестабильность в связи с недостатком полномочий правительства по отношению к парламенту, де Голль был более прозорлив. За тринадцать лет существования Четвертой республики (1946–1958) во Франции сменилось целых двадцать пять правительств и пятнадцать премьеров (за тот же период в Великобритании было всего четыре премьер-министра). Правительственные кризисы были обычным явлением, а четверть последнего года существования Четвертой республики Францией руководили переходные правительства[500]. Тем не менее неудачи этих тринадцати лет легко преувеличить. Хотя французские коммунисты пользовались поддержкой четверти электората, страна оставалась демократической. Были восстановлены отношения с Германией (дважды оккупировавшей страну на протяжении первой половины двадцатого века), и Франция стала одной из стран — основательниц Европейского сообщества. В 1950-х годах Франция опережала США и Великобританию по темпам роста промышленного производства и имела развитую систему социального обеспечения. Стремительно рос уровень жизни[501]. Так что полностью отказывать Четвертой республике в достижениях было бы неверно.
И все же к 1958 году политическая система и страна в целом были в кризисном состоянии. Правительства все чаще уходили в отставку. Они пытались адаптироваться к утрате колониальной империи и, в частности, не могли решить проблему Алжира. Правые, армия и в еще большей степени колонисты, в Алжире были убеждены в том, что эта страна должна остаться французской (как это было с 1830 года) вне зависимости от того, что происходит со всеми прочими бывшими колониями. Армия вступила в алжирскую войну с настроением «это не должно повториться» и с убеждением в том, что это последнее место, «где их могут считать нужными и важными», а потеря Алжира будет катастрофой и для них, и для их родины[502]. Уже к 1956 году французская группировка в Алжире, сражавшаяся с повстанцами Фронта национального освобождения (ФЛН) — арабского движения националистов-радикалов за независимость, — насчитывала 400 000 человек, многие из которых были призывниками. Попытки оставить Алжир французским поддерживали даже правительства социалистов, а отношение к критикам войны и использованию в ее ходе пыток было карательным[503]. Сменяющие друг друга французские правительства одно за другим оказывались в ловушке несовместимости исходящего от алжирцев требования независимости и настойчивого желания многочисленного белого населения колонии оставить ее в составе Франции. К этому добавлялся острый вопрос о лояльности армии в случае, если правительство пойдет на слишком большие уступки ФЛН. Любое французское правительство, хотя бы заподозренное в желании предоставить Алжиру независимость, действительно оказалось бы перед лицом угрозы военного переворота.
В мае 1958 года ситуация достигла критической точки в связи с очередным восстанием, но на сей раз не туземных алжирцев, а французских колонистов, разогнавших государственные учреждения в Алжире. Отчасти из сдержанной симпатии к французским колонистам, но в первую очередь ради установления контроля над ситуацией командующий французской военной группировкой в Алжире генерал Рауль Салан создал «Комитет общественной безопасности». 15 мая он выступил с речью, заканчивавшейся словами: «Да здравствует де Голль!». Армия, поселенцы и многие представители парижских политических кругов все чаще и чаще думали о де Голле как о единственном человеке, способном вывести их из тупика. Армия и поселенцы считали само собой разумеющимся, что он будет самым грозным защитником
В конце мая Национальное собрание поручило де Голлю сформировать правительство, и это позволило ему начать быстро продвигаться к формированию политической системы, которой он отдавал предпочтение уже давно. Она предусматривала наличие двух глав исполнительной власти в лице президента и премьер-министра при явном преимуществе президента в наличии властных полномочий. Детальный проект новой Конституции разработал верный соратник де Голля Мишель Дебре, ставший первым премьером Пятой республики при президенте де Голле. Конституция в максимальной степени учитывала пожелания де Голля, однако ее согласование было поручено придерживавшемуся аналогичных взглядов Дебре[507]. Явка избирателей на референдуме по конституции 28 сентября 1958 года составила 85 %, и 80 % проголосовавших сказали проекту «да». По сути, это было «да» самому де Голлю[508]. Новая Конституция существенно ограничила возможности законодательной власти в вопросах формирования и расформирования правительства и значительно укрепила институт президентства, хотя и у премьер-министра сохранились значительные возможности влиять на политический курс. Первоочередной сферой ответственности президента были внешняя и оборонная политика, и де Голль в полной мере воспользовался предоставленными полномочиями, уделив особое внимание Европе, вопросам колоний и Французского содружества, а прежде всего Алжиру, вплоть до 1962 года остававшемуся самым насущным вопросом политической повестки[509]. При желании де Голль мог вмешиваться и в другие области, но не пытался установить полный контроль над повседневной работой органов государственной власти. В частности, экономика и финансы были в основном поручены заботам его премьер-министров и министров финансов[510].
Чтобы избежать возвращения к многопартийности, была радикальным образом изменена избирательная система. От различных вариантов пропорционального представительства отказались. Новая система предусматривала выборы в два тура, к участию во втором из которых допускались только ведущие кандидаты (обычно двое). Это давало возможность большинству в Национальном собрании поддерживать работу правительства при сохранении полной свободы критики исполнительной власти депутатами. Новая избирательная система отлично подходила для вновь созданной голлистской партии — Союза за новую республику и была далеко не так хороша для Коммунистической партии. Де Голль не разрешил использовать его имя, но его подчеркнутое дистанцирование было не более чем хитрой уловкой[511]. Он понимал, что без поддержки крупной партии может со временем стать не настолько популярным. Другим желательным для де Голля крупным конституционным изменением, с которым он, однако, был готов повременить, были прямые президентские выборы. Он получил его по результатам референдума 1962 года наряду с семилетним сроком президентских полномочий. Это стало очевидным усилением независимой президентской власти, причем не только для де Голля, но и для будущих президентов, хотя в 2002 году срок полномочий был сокращен до пяти лет[512].
Особенно важно, что созданные де Голлем институты выдержали проверку временем. Впоследствии систему с двумя главами исполнительной власти часто воспроизводили в других странах, особенно в посткоммунистических государствах, но лишь в редких случаях это приводило к столь же удачному сочетанию эффективного управления и демократической подотчетности, как во Франции. В течение пяти с половиной десятилетий существования Пятой республики государственная власть оставалась стабильной, а ее институты получили широкое признание в стране. Это относится и к Социалистической и Коммунистической партиям, хотя против нового политического устройства возражали многие в первой из них и полный состав второй. В 1980-х годах, став президентом Франции, Франсуа Миттеран заметил, что «эти институты создавались не под меня, но отлично мне подходят»[513].
Достижения генерала де Голля не ограничивались лишь масштабными институциональными реформами. Искусно используя в качестве политического инструмента неопределенность, он решил проблему Алжира. Услышав в 1958 году от де Голля «Я вас понял», французские колонисты восприняли это как его намерение сохранить Алжир в составе Франции, хотя это высказывание было и неопределенным, и ни к чему не обязывающим. Де Голль не был ни за, ни против сохранения Алжира французским — прежде всего он стремился покончить с войной и кровоточащей раной, в которую превратилась для страны эта проблема. Он «мастерски использовал разобщенность в стане своих противников, преданность своих сторонников (премьер-министр Мишель Дебре весьма прохладно относился к идее независимости Алжира), усталость и раздражение, которое испытывало французское население в связи с войной»[514]. Позиция де Голля, а вместе с ней и французское общественное мнение все более отдалялись от позиции французских колонистов и сочувствующих им военных. В 1959 году де Голль напомнил армии, что она существует не сама по себе: «Вы — армия Франции. Вы существуете только с ней, благодаря ей и ради нее. Вы служите ей, и в этом суть и смысл вашего существования»[515]. И армия, и французские колонисты сознавали, что, несмотря на существенную роль, сыгранную ими в приходе де Голля к власти в мае 1958 года, его поддержка населением страны усилилась настолько, что шансы на успех какого-либо нового бунта будут минимальны. Тем не менее в 1961 году в Алжире произошел военный мятеж. Подавляющее большинство французов выступило на стороне сохранявшего блестящее самообладание де Голля, и восстание провалилось. По замечанию Винсента Райта, телеобращение де Голля к нации «было одновременно эмоциональным и решительным и очень действенным, представляя собой редкое сочетание высокого драматизма и глубокой искренности»[516]. К 1962 году Алжир стал независимым государством. При де Голле независимость получили еще двенадцать французских колоний.
По мнению Судхира Хазарисингха, автора убедительной книги о мифологии и наследии голлизма, де Голль, будучи во многих отношениях абсолютным консерватором, «шел в ногу с историческим процессом». Важнейшими вопросами, в которых история подтвердила его правоту, были: необходимость продолжения военных действий и объединение движения Сопротивления после 1940 года; низкая оценка избирательной и партийной системы Четвертой республики; твердое намерение создать новые успешно работающие институты для Пятой республики и его согласие с необходимостью деколонизации[517]. Хазарисингх считает, что де Голль не только изменил политическую систему, но и внес существенный вклад в изменение французской политической культуры, примирив «правых с республикой, а левых с государством». В то же время он придал новые смыслы старым ценностям — «героизму, чувству долга, чувству сопричастности, отказу покориться судьбе и презрению к меркантильности»[518]. Героизм стоит подчеркнуть особо. К концу алжирской войны было предпринято несколько попыток покушения на жизнь де Голля. Служба безопасности настоятельно рекомендовала ему минимизировать появление в общественных местах. Благодаря своему росту он выделялся в любой толпе и представлял собой слишком заметную мишень. Тем не менее де Голль презрительно относился к опасности и игнорировал все советы не подвергать ненужному риску свою жизнь[519].
В области внешней политики де Голль признал коммунистический Китай и критически относился к американской войне во Вьетнаме, считая ее обреченной на неудачу (на основе аналогичного французского опыта)[520]. Он играл важную роль в развитии добрых отношений с Западной Германией, установленных политиками Четвертой республики. При нем Франция вышла из состава объединенного командования НАТО и, несмотря на твердый антикоммунизм де Голля, поддерживала близкие контакты с Советским Союзом, настаивая на своей независимости от американского внешнеполитического курса. Де Голль отчетливо предубежденно относился к американцам и англичанам и дважды накладывал вето на просьбу Великобритании о вступлении в Европейское сообщество (ее приняли туда только при его преемнике Жорже Помпиду). Разноголосица мнений и неопределенность британцев в вопросе вступления страны в европейские организации были столь велики, что де Голль получал множество писем из Великобритании с просьбами продолжать его успешные усилия по недопуску страны на Общий рынок[521]. При всем неудобстве де Голля в качестве партнера американского и британского правительств за годы его президентства престиж Франции на международной арене, несомненно, возрос.
Одним из наиболее неоднозначных элементов Конституции Пятой республики стало введение референдума, поскольку референдумы по некоторым вопросам обычно становятся голосованием за доверие правительству или инициировавшему их лицу. Кроме того, ими можно злоупотреблять. В принципе президент не обладает правом назначать референдумы, оно предоставлено только правительству и парламенту. На них нельзя также выносить вопросы о реформах, противоречащих действующей конституции. Тем не менее и де Голль, и его позднейшие преемники на этом посту нарушали оба этих условия. Кроме того, референдумы являются обоюдоострым оружием. Они в значительной степени помогли де Голлю, став голосованием за доверие к нему в январе 1961-го и апреле 1962-го, когда на них выносились вопросы по Алжиру, и в октябре 1962 года, когда референдум проводился по очевидно конституционному вопросу — прямым президентским выборам[522]. Однако на фоне роста общественно-политической напряженности и столкновений полиции с демонстрантами на парижских улицах в 1968 году де Голль частично утратил свой былой авторитет. Это получило отражение в проигрыше им апрельского референдума 1969 года, на который выносились вопросы местного самоуправления и реорганизации верхней палаты парламента — сената[523]. Расценив это как безусловное выражение недоверия к себе со стороны французского общества (хотя референдум был проигран лишь с очень незначительным разрывом голосов), де Голль немедленно ушел в отставку и окончательно удалился в Коломбэ, где скончался полтора года спустя в возрасте восьмидесяти лет. И на родине, и за ее пределами его принято считать величайшим французом двадцатого столетия.
Адольфо Суарес
За шесть лет до своей кончины в 1975 году испанский диктатор генерал Франсиско Франко решил, что после его смерти в стране должна быть реставрирована монархия в лице короля Хуана Карлоса. Так и произошло, а спустя год после своего восшествия на трон король заменил на посту премьер-министра последнего ставленника Франко на этой должности Карлоса Ариаса Наварро, назначив на нее Адольфо Суареса. Многие в военной среде совершенно не желали расставаться с привилегированным положением, предоставленным им диктатурой Франко, но король выбрал руководителем правительства Суареса, рассчитывая, что он поведет Испанию по пути демократии. Многим казалось, что Суарес, которому было суждено оставаться премьером с 1976-го вплоть до своей отставки в 1981 году, не самый очевидный проводник радикальных реформ. Это был высокопоставленный бюрократ франкистского режима, в конце 1960-х и начале 1970-х занимавший пост главы испанского телевидения и радиовещания. Однако он сыграл решающую роль в переходном периоде, превзойдя все ожидания демократов.
Достижения Суареса следует рассматривать в контексте обстановки. Отчасти он реагировал на ощущение необходимости перемен, нараставшее в испанском обществе, при том, что рычаги аппарата принуждения оставались в руках противников резкой смены внутриполитического курса. С одной стороны, имело место мощное давление тех, кто был заинтересован в продолжении авторитарного правления. С другой стороны, были требования радикальных перемен, исходившие от левых антифранкистов, как социалистов, так и коммунистов. Решающее значение в сближении столь, казалось бы, остро противоречащих друг другу позиций имел основанный на построении консенсуса стиль управления Суареса. Широкой популярностью он не пользовался, сильно уступая в этом отношении лидеру социалистов Фелипе Гонсалесу[524]. Однако приоритетным для себя Суарес считал установление рабочих взаимоотношений с лидером коммунистов Сантьяго Каррильо. Незадолго до этого ветеран Испанской гражданской войны Каррильо получил определенную международную известность в качестве лидера одной из двух крупных «еврокоммунистических» партий (второй была Итальянская компартия во главе с Энрико Берлингуэром)[525]. При этом решение Суареса легализовать коммунистическую партию в 1977 году было, несомненно, наиболее опасным моментом для зарождающейся демократии. Оно вполне могло спровоцировать военный переворот, который положил бы конец процессу демократизации. Эта угроза сохранялась в течение всего периода пребывания Суареса в своей должности, и то, что ему удавалось предотвращать ее вплоть до 1981 года, можно считать его крупной заслугой.
Роль агента демократических перемен может выглядеть странной для бюрократа франкистского режима, но не менее непривычно видеть в ней и лидера коммунистов. Тем не менее на раннем этапе переходного периода Каррильо (скончавшийся относительно недавно, в 2012 году, в возрасте девяноста семи лет) был одним из наиболее важных партнеров Суареса в обсуждении вопросов нового политического строя. Непосредственно после перехода к демократии социалисты получили бóльшую поддержку испанского общества, однако к моменту смерти Франко позиции коммунистов, находившихся на нелегальном положении, также были достаточно сильны. Несмотря на то что легализация этой партии привела в ярость многих представителей высшего армейского командования, дальнейшее подавление коммунистов могло бы иметь серьезные последствия. Прямой конфликт между Коммунистической партией и новой властью мог бы послужить военным поводом для остановки процессов демократизации.
В этой связи давно находившемуся в эмиграции лидеру коммунистов предстояло сыграть одну из ключевых ролей. Сразу же по возвращении в Испанию в декабре 1976 года Каррильо был отправлен в тюрьму, но уже в феврале 1977 года Суарес вступил в переговоры с ним. Лидер коммунистов откликнулся на инициативы премьер-министра. Каррильо согласился признать монархию, флаг и единство испанского государства, несколько успокоив, таким образом, опасения консерваторов[526]. Убедить коммунистов принять конституционную монархию стало большим достижением Суареса. Социалисты согласились на это значительно позже, поскольку после гражданской войны главный водораздел в обществе пролег между франкистами и республиканцами, и левые считали монархию неприемлемой для себя. Как бы то ни было, но Суарес считал присутствие коммунистов в системе вопросом фундаментальной важности и сумел решить его в процессе переговоров с Каррильо. Высшее офицерство открыто высказывало свое возмущение признанием Коммунистической партии в качестве легитимного участника испанской политической жизни, однако эту горькую пилюлю пришлось проглотить. Суарес смело и публично высказывался о своей убежденности в достаточной зрелости испанского общества «для освоения собственного плюрализма», о том, что дальнейшее пребывание коммунистов на нелегальном положении будет означать переход к репрессиям, и о том, что не считает население «обязанным видеть тюрьмы, заполненные людьми, попавшими туда по идеологическим причинам»[527].
Достижением Суареса, еще более выдающимся, чем включение в новую систему Коммунистической партии, стало согласие на самороспуск корпоратистского парламента — кортесов, — члены которого назначались (а не избирались) при Франко. Если бы Суарес просто объявил о его роспуске, его бы незамедлительно арестовали силовики. Вместо этого он занялся созданием коалиции за реформы. Выступив в парламенте с большой речью, он убедительно показал, что, если кортесы хотят избежать конфликтов и подрывной деятельности в Испании, им следует признать «плюрализм нашего общества», что означает наличие легальных возможностей для общественных объединений и политических партий. По его словам, «цели партий вполне конкретны и не в последнюю очередь состоят в приходе к власти. Поэтому, если само государство не предложит им стать на путь легальной деятельности, налицо будет лишь видимость мира, под которой будет зреть подрывная работа». Он сыграл на желании своей аудитории избежать «ниспровержений» и выразил уверенность в том, что собравшиеся понимают, что «конституционный вакуум, а тем более вакуум законности невозможны, и их не будет»[528]. Накануне голосования в кортесах по законопроекту о политической реформе в ноябре 1976 года (спустя всего лишь пять месяцев с момента назначения Суареса премьер-министром) многие наблюдатели по-прежнему были не уверены в его результатах. Однако при голосовании в его поддержку высказались 425 депутатов при всего лишь пятидесяти девяти голосах против. Суарес продемонстрировал свое искусство руководителя не только осознанием и быстрой реакцией на запросы широких слоев общества, но умением заручиться поддержкой старых элит в вопросах, требующих консенсуса. С целью дальнейшего укрепления нового фундамента он вынес закон о политической реформе на всенародный референдум, получив великолепный результат — в его поддержку высказалось 94 % населения.
Суаресу удалось также создать объединение умеренных консерваторов под названием Союз демократического центра (СДЦ). Он образовался в 1977 году и стал самой успешной партией на всеобщих выборах, впервые проводившихся в стране с 1936 года. Одним из следствий демократизации стали обновленные надежды и возможности для сепаратистских движений в Стране Басков и Каталонии. Поэтому исключительную важность имело то, что первые свободные выборы проводились в национальном, а не в региональном масштабе. Националистические и региональные партии обычно лучше выступают на местных выборах на своей территории, чем когда те же граждане голосуют за правительство всей страны. В случае Испании их результаты на региональных выборах были на 15–25 % лучше, чем на общенациональных[529]. Таким образом, наибольшее преимущество на первых свободных выборах в общенациональный орган государственной власти получили партии, пользующиеся популярностью во всей Испании. В первую очередь это была правоцентристская коалиция Суареса и Социалистическая партия под руководством Гонсалеса. Для развития демократии в первые постфранкистские годы было очень важно, чтобы наиболее сильными оказались умеренные, далекие от национализма партии.
Национализм и сепаратизм продолжают оставаться проблемой испанской политики и во второй декаде двадцать первого века, но они больше не являются столь же серьезной угрозой для демократической власти[530]. Можно с высокой степенью уверенности говорить о том, что если бы в первые постфранкистские годы они представляли собой риск для целостности испанского государства, то спровоцировали бы тем самым возврат к авторитаризму. Мог быть создан режим, который, опираясь на поддержку военных, насильственными методами подавил бы сепаратизм (хотя это стало бы лишь временным решением), уничтожив вместе с тем и зарождающуюся испанскую демократию[531]. Суарес же, напротив, с самого начала предпринимал меры поддержки умеренных взглядов в Каталонии и Стране Басков, достигнув особенных успехов в Каталонии. В переговорах 1977 года принимали участие представители Баскской национальной партии и каталонских националистов, и Конституция 1978 года предоставила обоим регионам значительные властные полномочия, а также закрепила официальный статус каталанского и баскского языков на этих территориях наряду с кастильским (обычным испанским).
Первое правительство Суареса приступило к работе в обстановке серьезных экономических и социальных проблем, вызванных нефтяным кризисом 1973 года. Вновь назначенный премьер изначально собирался ввести план экономической стабилизации собственным распоряжением. Однако после некоторых размышлений он решил, что масштабу проблем и мер их преодоления будет больше соответствовать получение согласия основных политических сил в виде некоего общего «пакта». «Пакт Монклоа» (по названию резиденции главы правительства) считается одним из наиболее эффективных соглашений в истории демократических преобразований. Пред лицом угрозы масштабных протестов трудящихся Суарес понимал, что должен будет вступить в переговоры с коммунистической и социалистической оппозицией, чтобы добиться понимания и толерантного отношения профсоюзных лидеров к болезненным мерам контроля над заработной платой и запрету на забастовки, предусмотренные правительством на первый год демократического эксперимента. Он провел в Монклоа серию встреч тет-а-тет с руководителями всех партий, получивших представительство в парламенте по итогам свободных выборов июня 1977 года, в том числе коммунистов.
Суарес внес «Пакт Монлоа» на рассмотрение обеих палат парламента только после подробного обсуждения и достижения соответствующих договоренностей на этих встречах. Поскольку партии уже пошли на трудные для них уступки, в нижней палате против пакта был подан всего один голос, а в верхней — три (при двух воздержавшихся). Пакт, подписанный профсоюзами и основными политическими партиями, предусматривал ограничение роста заработных плат в целях снижения инфляции и государственного долга, но зато предусматривал целый ряд политических и общественных реформ, от гарантий свободы слова до легализации противозачаточных средств. Соглашение открыло путь к еще более полной демократизации испанского общества[532]. Плоды политического подхода Суареса, основанного на всеобъемлющем учете интересов, были заметны и при обращении Испании с просьбой о приеме в Европейское сообщество (прежнее название Евросоюза), которое поддержали все парламентские партии. Как и в случаях других стран, уходивших от авторитаризма, членство в ЕС помогло делу укрепления испанской демократии (невзирая на трения последних лет в связи со всемирным экономическим кризисом и проблемами общей валюты).
Признавая необходимость принятия новой Конституции, закрепляющей зарождающийся демократический строй, Суарес понимал опасности ее принятия простым большинством голосов. Выступая в парламенте в 1978 году, он говорил: «Будучи выражением общенационального согласия, Конституция должна приниматься на основе консенсуса, для чего необходимо учесть мнение всех имеющихся политических сил»[533]. Хотя коммунисты уже согласились с тем, что главой государства является монарх, социалистов пришлось убеждать в этом несколько дольше. До самых последних дней разработки проекта новой Конституции они настаивали на том, что испанское государство должно быть и называться республикой. Однако в конечном итоге и они согласились на конституционную монархию в обмен на отмену смертной казни и снижение возраста избирателя до восемнадцати лет[534]. Испания переходила к демократии переговорным путем в большой мере благодаря руководству Суареса. Проект Конституции получил почти единодушную поддержку парламента и одобрение около 90 % населения страны, с единственным крупным исключением в виде Страны Басков[535].
На выборах 1979 года СДЦ Суареса лишь ненамного опередил социалистов и не получил абсолютного большинства в парламенте. В период пребывания на своем посту он никогда не пользовался широкой популярностью в народе. Для левых — слишком тесно ассоциировался с режимом Франко, а с точки зрения правых (в том числе многих высших армейских чинов) он был чересчур либерален и излишне примирительно относился к антифранкистским взглядам. К началу 1980-х годов угрозу для стабильности политической системы стали представлять террористические акты баскских националистов из группировки ЭТА. Количество погибших, в том числе военнослужащих, росло с каждым годом начиная с середины 1970-х годов, что наряду с появлением демократии вызывало недовольство армии. Суарес отдавал себе отчет в том, что его политический авторитет падает, и считал, что, пытаясь продержаться на своей должности полный парламентский срок, может поставить под удар процесс демократизации. Судьба испанской демократии волновала Суареса больше, чем сохранение собственных полномочий, и в конце января 1981 года он подал в отставку с поста премьер-министра.
Убедить коммунистов принять конституционную монархию стало большим достижением Суареса.
Спустя всего несколько недель, 23 февраля, во время заседания кортесов, на котором должна была утверждаться кандидатура нового премьер-министра, в зал ворвалась группа военных под предводительством подполковника Антонио Техеро. Они прервали заседание, сделали несколько выстрелов в потолок и потребовали тишины в зале. Почти все депутаты легли на пол. В числе немногих, кто отказался это делать, был Суарес. Вместе с Сантьяго Каррильо, Фелипе Гонсалесом и еще одним руководителем социалистов его отделили от остальных депутатов. В случае успеха военного переворота их ждала тюрьма. Ключевая роль в том, что этого не произошло, принадлежала королю Хуану Карлосу. Одновременно с налетом военных на парламент на улицах других городов появились танки. Король позвонил командирам армейских соединений и приказал вернуть танки и войска в расположение частей.
На следующий день король в мундире генерал-капитана, высшего воинского чина страны, выступил по телевидению с речью, в которой заявил, что не потерпит этой попытки прервать демократический процесс. Хотя значительное большинство испанцев выступало против переворота, позиция короля имела огромное значение для его окончательного провала. Команды короля военные воспринимали значительно лучше, чем призывы политиков или общественное мнение. Переворот не удался, а офицеры-заговорщики были арестованы и впоследствии приговорены к различным срокам тюремного заключения. Возрожденный институт монархии не пользовался особой популярностью. Предоставленная ему легитимность была — и остается — хрупкой и сильно зависит от поступков человека, находящегося на троне. Хуан Карлос заслужил уважение к себе тем, что сначала назначил Суареса, затем согласился с переходом Испании к демократии и собственной ролью конституционного монарха, а самое главное, своей твердой позицией во время февральского переворота 1981 года. По замечанию Хуана Линца и Альфреда Степана, Хуан Карлос «легитимизировал монархию в большей степени, чем монархия легитимизировала короля»[536].
Однако из всех тех, кто принимал режим Франко и процветал при нем, именно Суарес сыграл ключевую роль в быстром переходе Испании от авторитарного государства к политической демократии. Его принадлежность к старому истеблишменту означала, что он в достаточной мере сохранял в себе определенную часть мнений этого круга, даже легализуя прежде запрещенные политические партии и без малейшего промедления проводя подлинно демократические выборы. Он никоим образом не был харизматичным лидером. (Из всех политиков постфранкистской эпохи этому определению в наибольшей степени соответствовал Фелипе Гонсалес.) Не был он и «сильным» лидером, если считать таковым того, кто полностью доминирует над своим окружением. Он искал консенсус и использовал коллегиальный стиль руководства. Он шел на уступки и компромиссы, но неуклонно следовал своей цели — установлению демократии. И в этом он был поразительно успешен.
Михаил Горбачев
Михаил Горбачев — лидер, под руководством которого произошли еще более радикальные перемены, чем те, которые случились при Суаресе. Начнем с того, что он пришел к власти в стране, которая была «супердержавой» как минимум только в военном отношении, и в течение нескольких десятилетий обеспечивала существование коммунистического режима не только в своем многонациональном советском государстве, но и в большинстве стран Центральной и Восточной Европы. В этой связи системные изменения в Советском Союзе имели намного более масштабные последствия, чем фундаментальные перемены в Испании[537]. Тем не менее между случаями Суареса и Горбачева можно провести несколько важных параллелей. Оба выросли в рамках старого режима, и большинство советских диссидентов, равно как и иностранных лидеров, считали, что любые реформы, которые может предпринять Горбачев, будут ограничены крайне узкими рамками. Считалось само собой разумеющимся, что Горбачев не станет делать ничего, что могло бы угрожать монополии КПСС на власть или подорвать внутреннюю иерархию строя. Равным образом считалось, что он никогда не рискнет пойти на разрушение советской гегемонии в Восточной Европе. О том, чтобы потерять любую из стран, которые в глазах государственных руководителей партии и правительства (не говоря уже о ее военно-промышленном комплексе) выглядели заслуженными геополитическими трофеями победы во Второй мировой войне, не могло быть и речи.
Горбачев — выдающийся пример политического лидера, кардинально изменившего ситуацию лично, даже несмотря на то, что в Советском Союзе второй половины 1980-х годов существовало множество серьезных оснований для осуществления перемен[538]. Темпы экономического роста снижались уже на протяжении длительного времени. Процветал лишь военно-промышленный комплекс, но это процветание происходило за счет всей остальной экономики. Уровень жизни населения, значительно возросший по сравнению со сталинскими временами, был тем не менее намного ниже, чем в соседней Скандинавии и в Западной Европе. Предпосылки перемен вызревали в том числе и благодаря одному из наиболее очевидных успехов коммунистического периода — росту образованности. Сильный сектор высшего образования с множеством высококвалифицированных специалистов в университетах и исследовательских институтах представлял собой потенциальный круг активных сторонников радикальных реформ.
При этом в советской системе существовали тщательно продуманный ассортимент поощрений за политический конформизм и иерархическая система санкций и наказаний для несогласных и диссидентов. Риски радикального реформирования представлялись советским властителям несопоставимо большими по сравнению с потенциальными выгодами. Если считать их высшим приоритетом незыблемость коммунистической системы и Советского Союза, то в 1992 году, когда уже не существовало ни одно, ни другое, они могли с полным основанием утверждать, что такая осторожность была полностью оправданной. Несмотря на предстоящий в скором будущем кризис, в середине 1980-х годов Советский Союз оставался стабильным, невзирая на наличие базовых проблем[539]. Даже в течение тринадцати унылых месяцев пребывания на посту генерального секретаря ЦК КПСС — а следовательно, руководителя государства — Константина Черненко общественное недовольство ограничивалось лишь ворчанием в домашней обстановке. Несмотря на то что одним из стимулов к переменам были недостатки административно-командной системы управления экономикой (даже с учетом успехов в военных технологиях и изучении и освоении космического пространства), в 1985 году Советский Союз
Таким же неуместным является представление о том, что согласиться со своим поражением в «холодной войн» советское руководство вынудили жесткая риторика рейгановской администрации и наращивание военных расходов США[541]. С момента окончания Второй мировой войны и вплоть до конца 1960-х годов Соединенные Штаты обладали военным превосходством над Советским Союзом, но это не делало советскую внешнюю политику более примиренческой. Напротив, именно на этот период приходятся поддерживаемая Советами коммунистическая экспансия и подавление венгерской революции и «Пражской весны». Примерно в начале 1970-х годов Советский Союз достиг относительного военного паритета с США, когда у каждой из стран имелось достаточное количество ядерного оружия и средств его доставки, чтобы стереть друг друга с лица земли. Хотя возможные технологические результаты инвестиций в любимую Рейганом Стратегическую оборонную инициативу (СОИ) и вызывали у советской стороны некоторую озабоченность, преувеличенное внимание к ним подогревалось руководством советского военно-промышленного комплекса в качестве одного из методов борьбы с сокращением оборонных расходов, которого добивался Горбачев[542]. Позднее сам Рейган соглашался, что «разработка систем СОИ может потребовать десятилетий» и что она не будет «непробиваемым щитом», поскольку «от любых оборонительных средств нельзя ожидать стопроцентной эффективности»[543]. Рейган явил миру свои мечты о СОИ в марте 1983 года, когда СССР руководил Андропов. Учитывая это, и при Андропове, и при Черненко Советский Союз отвечал на рост военных расходов США наращиванием собственных. Советскую внешнюю и оборонную политику изменил Горбачев, а не Рейган или СОИ.
Горбачев смотрел на состояние советского общества середины 1980-х годов более критическим взглядом, чем кто-либо из его коллег в руководстве страны. Кроме того, его в большей степени, чем остальных, волновала возможность разрушительной ядерной войны, которая может стать следствием ошибки, аварии или технического сбоя. Как бы то ни было, но в марте 1985 года, когда умер Черненко, Горбачев был единственным реформатором в политбюро и единственным из его членов, кто всерьез собирался покончить с «холодной войной». Члены политбюро создали комиссию, которая должна была выбрать из их числа кандидата на утверждение в должности генерального секретаря КПСС пленумом ЦК партии, то есть фактически выбрать следующего руководителя Советского Союза. Почему же спустя сутки после смерти Черненко этим человеком стал именно Горбачев?
Учитывая состав и консерватизм высшего советского руководства, совершенно очевидно, что его выбрали
Особенно важно то, что взгляды Горбачева продолжали эволюционировать и после того, как он стал советским лидером. В 1985 году он считал, что Советскому Союзу нужны реформы и что система, безусловно, может быть
Жесткая иерархия КПСС, сосредоточенные в руках генерального секретаря политические ресурсы (в том числе значительные полномочия по назначению и увольнению) и верховенство его власти по отношению к партийному аппарату, правительственным органам, КГБ и вооруженным силам означали, что он имеет намного больше возможностей производить фундаментальные изменения, чем любой другой политический деятель. Тем не менее ни один советский лидер послесталинской эпохи не обладал правом распоряжаться жизнью и смертью своих коллег, поэтому при наличии достаточно сильной отчужденности последние могли отстранить его от власти — в чем на собственном опыте убедился Никита Хрущев в 1964 году. Ослаблять влияние институтов, с давних пор привыкших к огромным властным полномочиям, было крайне опасно. Поэтому Горбачеву приходилось проявлять настоящее политическое искусство, чтобы использовать возможности, предоставляемые его положением, для проведения радикальных преобразований, противоречивших существующим ведомственным интересам. Как он писал позднее: «Без политического маневра нечего было и думать о том, чтобы отодвинуть могущественную бюрократию»[549]. Один из ближайших соратников Горбачева по реформам первых четырех лет перестройки, Александр Яковлев, выразился еще резче: «Последовательный радикализм в первые годы перестройки погубил бы саму идею всеобъемлющих реформ. Объединенный бунт аппаратов — партийного, государственного, репрессивного и хозяйственного — отбросил бы страну к худшим временам сталинизма». Далее он указывает, что политическая обстановка середины 1980-х полностью отличалась от сложившейся позже[550].
Горбачев очень внимательно относился к тому, чтобы получать одобрение политбюро на каждый свой следующий реформаторский шаг, особенно в первые годы своего руководства. Заседания длились значительно дольше, чем во времена Брежнева, а их участники могли свободно высказывать свое мнение и возражать руководителю партии. Часто бывало, что документы к заседанию политбюро, подготовленные помощниками Горбачева под его руководством, приходилось дорабатывать, даже невзирая на то, что сам Горбачев их уже одобрил. Так, когда в 1987 году на одобрение политбюро был представлен проект его выступления по случаю семидесятой годовщины большевистской революции, несколько членов резко возразили против утверждения о том, что в Советском Союзе была построена «командно-бюрократическая модель социализма». Горбачев отреагировал на это в свойственной ему манере: он сделал тактическую уступку, сказав, что слово «модель» действительно лучше заменить на «методы» или «способы». На том же заседании политбюро последовали возражения против использования словосочетания «социалистический плюрализм» — «плюрализм» был сочтен чуждым понятием[551]. Гибкий подход Горбачева предусматривал, что каждый официальный документ, оформленный решением политбюро, открывал новые горизонты, несмотря на то, что в процессе его утверждения приходилось поступаться рядом формулировок, разработанных им совместно со своими советниками. Самое главное — политбюро несло коллективную ответственность за принятые решения, и никто из его членов не мог просто так отмежеваться от них, даже если внутренне в чем-то сомневался.
У Горбачева никогда не было большинства единомышленников в составе политбюро. Как и в случае многих других глав государств, в том числе и демократических, он обладал большей свободой действий в области внешней политики, чем в области экономики. Спустя год после своего назначения генеральным секретарем он смог заменить все руководство внешнеполитическим блоком[552]. Однако членом политбюро мог стать только тот, кто уже являлся членом Центрального комитета партии. Генеральный секретарь влиял на такого рода повышения в большей степени, чем любой другой советский политик, но в послесталинскую эпоху не мог решать этот вопрос единолично. Кооптация новых членов производилась коллективным решением политбюро. Одной из важных реформ стало создание должности президента страны в 1990 году, на которую Горбачева избрали законодательные органы власти[553].
Вплоть до марта 1990 года Горбачеву приходилось действовать очень тонко по отношению к преимущественно консервативно настроенным членам политбюро. Один из них, Виталий Воротников, описывает, как это происходило. Согласно его утверждениям (а его свидетельства подтверждаются и рядом его коллег), Горбачев придерживался «демократичного и коллегиального» стиля руководства. На заседаниях политбюро возможность высказаться была у всех желающих, и он внимательно прислушивался к аргументам выступавших. При наличии значительных разногласий Горбачев говорил, что надо «еще подумать, проработать». Он находил формулировки, чтобы переубедить сомневающихся, или откладывал принятие решения на более поздний срок. Но, как горестно замечает Воротников, в конечном итоге Горбачев добивался своего, иногда принимая серединную позицию, от которой в нужное время можно было отойти[554]. Придерживавшийся совершенно иных взглядов Яковлев пишет в своих мемуарах, что Горбачев оказался «в окружении людей гораздо старше его, опытнее в закулисных играх и способных в любой момент сговориться и отодвинуть его в сторону»[555]. Он подчеркивает, что могущество Горбачева ограничивалось тем, насколько он покушался на интересы «наиболее могущественных в данное время элит и кланов»[556].
Сила убеждения
Чем больше Горбачев либерализовал советскую систему, тем в большей степени ему было нужно рассчитывать на свою силу убеждения, а не на власть генерального секретаря. Воротников признает, что в течение какого-то времени доводы Горбачева захватывали и его самого. Он часто выступал на политбюро, высказывая сомнения относительно реформ, и возражал против них не только устно, но и письменно. «Но в итоге часто уступал логике его [Горбачева] убеждения. В этом и моя вина»[557], — пишет он. Воротников и его коллеги слишком поздно заметили, что Горбачев занимается демократизацией, лишая власти партийных чиновников и заменяя марксизм-ленинизм в качестве источника политической легитимности конкурентными выборами. Принимая свободу слова, Горбачев тем самым значительно либерализовал деятельность издательств и СМИ и активизировал советское общество, заставив консервативных коммунистов уйти в оборону. «Поезд псевдодемократии собрал такую скорость, что остановить его не по силам»[558].
Горбачев не был «сильным лидером» в общепринятом понимании этого термина. Он не доминировал, был готов идти на тактические уступки и воспринимал критику в свой адрес. Особенно он не соответствовал традиционному русскому представлению о сильном лидере. Директору советского института космических исследований Роальду Сагдееву случалось наблюдать за Горбачевым во время разговоров в узком кругу в первые годы перестройки[559]. Он отмечал, что «лишь очень немногие не поддавались чарам личного обаяния и красноречия Горбачева». Восхищаясь его пылом «прирожденного миссионера», Сагдеев тем не менее отмечает склонность Горбачева переоценивать возможности своего огромного умения убеждать. Он стал искренне верить в то, что «может убедить в чем угодно любого в Советском Союзе»[560]. Однако, продолжает Сагдеев, важной особенностью лидерства Горбачева было именно то, что он старался
Упоминаемые Сагдеевым расхождения стиля руководства Горбачева с традиционной российской политической культурой привлекали этого именитого ученого, но не вызывали всеобщего одобрения в Советском Союзе. В период между весной 1989-го и концом Советского Союза в декабре 1991 года популярность Горбачева достаточно быстро падала (хотя Борис Ельцин обошел его в качестве самого популярного политика страны лишь в мае 1990 года, более чем пять лет спустя назначения на должность генсека[562]). Георгий Шахназаров, помощник Горбачева и его советник по политическим реформам, считал, что он стал утрачивать свой авторитет весной 1989 года, председательствуя в новом законодательном органе — Съезде народных депутатов, существование которого стало результатом первых действительно конкурентных всеобщих выборов в истории СССР, состоявшихся в марте того же года[563]. Желая помочь развитию «культуры парламентаризма», Горбачев целыми днями председательствовал на заседаниях законодательного органа и стал, по сути, его спикером, одновременно являясь и главой государства, и лидером Коммунистической партии. По словам Шахназарова, доброжелатели объясняли Горбачеву, что принимая на себя функцию спикера, он способствует падению своего личного авторитета: «Когда миллионы людей, сидя у телеэкранов, наблюдают, как какой-нибудь безвестный юный депутат вступает в полемику с главой государства, который терпеливо с ним объясняется и даже сносит явные оскорбления вместо того, чтобы испепелить наглеца», они приходили к выводу, что ничего хорошего эту страну не ждет. «На Руси издавна уважают и даже любят грозных правителей». Воспринимать в качестве вождей мягких и деликатных людей было трудно. Разве они способны гарантировать порядок и безопасность в обмен на преданное им служение?[564][565]
Бóльшую часть периода перестройки человеком, ответственным за руководство советской экономикой, был Николай Рыжков — председатель Совета министров с 1985 по 1990 год. На первых порах он был условным союзником Горбачева, а затем стал его яростным критиком. Он особенно осуждал Горбачева за его приверженность демократизации в ущерб решению экономических задач, которые считал более насущными. На самом деле именно технократический подход к экономике самого Рыжкова был одной из главных причин того, что рыночные реформы не были проведены раньше. Как бы то ни было, но в настоящем контексте важнее, как Рыжков описывает стиль руководства Горбачева. Он отмечает, что по природе своей личности Горбачев не мог быть макиавеллиевским князем, хотя считать его нерешительным было бы ошибкой[566]. Но, по словам Рыжкова, «задолго до всех отечественных парламентских игр [Горбачев] был лидером парламентского типа». «Как такой мог сформироваться в партийно-чиновничьей системе, одному Богу известно», — добавляет он. Рыжков отмечает, что Горбачев стал руководителем такого типа, несмотря на то, что с ранней юности шаг за шагом поднимался по ступенькам обычной комсомольско-партийной карьерной лестницы[567]. У него не было ни наклонностей, ни стремления заставлять подчиненных бояться себя, как учил Макиавелли, которому следовал Сталин[568]. Это не означает, что у Горбачева не было лидерских амбиций. Совсем наоборот. В разговоре с близким другом он замечал: «С самого детства мне нравилось быть лидером среди сверстников — я такой от природы. И так же было, когда я вступил в комсомол… и потом, когда вступил в партию — это было как бы одним из способов реализации моего собственного потенциала»[569].
Как уже отмечалось, в течение первых пяти из почти семи лет своего руководства Советским Союзом Горбачев был самым популярным политиком страны. В огромной степени этому способствовали его открытость, устранение страха войны (что было очень важно для страны, потерявшей двадцать семь миллионов жизней во Второй мировой войне) и его руководящая роль в появлении целой серии новых свобод, в том числе свободы слова, вероисповедания и выборов с возможностью реального выбора. Особенно важную роль играла его готовность изменять свое мнение перед лицом новых фактов или убедительной аргументации (что выглядело слабостью в глазах одних и служило свидетельством силы для других). Многие такие изменения были поразительно очевидны. Другие перемены в мировоззрении Горбачева были скрыты завесой устоявшейся терминологии. Некоторые из его радикальных критиков преуменьшают степень эволюции взглядов Горбачева, ухватываясь за его постоянную привязанность к словам «перестройка» и «социализм». Они упускают главное — то, что за первые пять лет его пребывания в Кремле смысл, вкладываемый Горбачевым в эти слова, изменился кардинальным образом. Сначала, в период, когда само слово «реформа» было табуированным, «перестройка» была эвфемизмом реформ советской системы. Постепенно это слово стало означать коренное преобразование советской системы, к которому стремился Горбачев — ее трансформации в систему демократического плюрализма, основанную на верховенстве закона, а не на руководящей роли партии. Что же касается социализма, то Горбачев прошел путь от коммуниста-реформатора в 1985 году до социалиста социал-демократического толка в конце того же десятилетия — а это качественное изменение[570].
Особенностью лидерства Горбачева было то, что он старался убеждать, а это, по словам Сагдеева, было «признаком огромного прогресса в политической культуре страны».
К весне 1990 года советский строй уже не был коммунистическим, а характеризовался плюрализмом, рождением гражданского общества, развитием законности вместо произвола и быстрым продвижением демократизации. Говоря коротко, политическая система была преобразована. В первые четыре года перестройки это была в большой степени «революция сверху», зависевшая от способности Горбачева успокаивать сторонников жесткого курса в условиях радикализации политической повестки, дабы избежать внутреннего переворота, который мог бы резко перевести стрелки часов назад. Здесь просматривается параллель с Суаресом. Как и ему, Горбачеву удалось отодвинуть «переворот ястребов» до того момента (в его случае — до августа 1991 года), когда в стране уже существовали институты и достаточное количество активных граждан, способных оказать ему сопротивление. Особую важность имел тот факт, что всего за два месяца до этого на всеобщих конкурентных выборах президентом РСФСР (в отличие от СССР) был избран Борис Ельцин, получивший демократическую легитимность для противостояния путчистам в то время, когда Горбачев с семьей находился под домашним арестом на своей даче в Крыму[571].
Играя главную роль в преображении советской внешней политики, Горбачев был также ключевой фигурой изменений, происходивших на международной арене. «Холодная война» началась с захвата Восточной Европы Советским Союзом. Закончилась она, когда страны Центральной и Восточной Европы одна за другой стали независимыми и некоммунистическими при совершенно спокойном отношении Горбачева к такой развязке. В том, что касается экономики, в течение 1990–1991 годов Горбачев в принципе согласился с рыночной моделью, но социал-демократического типа. В 1988 году были разрешены кооперативы, многие из которых мгновенно превратились в слегка замаскированные частные предприятия. Тем не менее понимание рынка как главного регулятора экономики пришло к Горбачеву намного позже, чем понимание необходимости демократии. Кроме того, в рыночных преобразованиях он столкнулся с мощным сопротивлением бюрократии. В результате к моменту распада Советского Союза экономика находилась в состоянии неопределенности — она была уже не командно-административной, но еще не рыночной.
Некоторые считают Горбачева «слабым» лидером или даже неудачником, поскольку Советский Союз, который он возглавлял, перестал существовать в конце 1991 года. Это государство могло бы продержаться еще много лет, не вступи он на путь либерализации и демократизации советской системы и преобразования советской внешней политики. Значение внешнеполитического фактора выразилось в том, что обретение независимости восточноевропейскими странами в 1989 году вдохновило наименее лояльные советские национальности — в первую очередь эстонцев, латвийцев и литовцев — перейти от пожеланий большей автономии в рамках государства к требованиям полной независимости. Горбачев сознательно стремился к демонтажу советской
Позднее один из главных русских националистов упрекал Горбачева в том, что у него не было исторического права допустить распад и Варшавского договора, и самого Советского Союза, и говорил, что при неготовности применить силу для сохранения всего этого следовало уступить место «более решительному патриоту»[573]. Однако сам факт в целом мирного распада Советского Союза (по контрасту с другим многонациональным коммунистическим государством — Югославией) был в некотором смысле успехом Горбачева. Этот распад был для него крайне нежелательным последствием системных изменений, но он противился неоднократным призывам объявить чрезвычайное положение (по сути — военное положение) и положить таким образом конец сепаратистским процессам. Движения за независимость стали возможны прежде всего благодаря горбачевской либерализации и демократизации. Его «вина» в развале советского государства состоит в замене страха свободой и неприятии кровопролития.
Политические идеи и взгляды играли в деятельности Горбачева и упадке коммунизма столь же важную роль, как и в период его подъема. Однако для воплощения политических идей требуется институциональная опора, что особенно важно в случае жестко авторитарного строя. Решающее значение для радикальных преобразований в Советском Союзе (и, как следствие, перемен в восточноевропейских странах, чей суверенитет строго ограничивался советским руководством на протяжении четырех предыдущих десятилетий) имело сочетание абсолютно нового в советских условиях мышления, новаторских подходов к руководству и политической власти генерального секретаря с совершенно иным по отношению ко всем его предшественникам мировоззрением. Александр Яковлев, который в 1990-х относился к Горбачеву уже отнюдь не без критики, тем не менее сказал в 1995 году: «Я считаю Горбачева величайшим реформатором столетия, тем более потому, что он попытался сделать это в России, где с незапамятных времен участь реформаторов была незавидной»[574]. Действительно, трудно найти кого-то еще, кто во второй половине двадцатого века оказал бы большее (и в основном благотворное) влияние не только на свое многонациональное государство, но и на мировой порядок в целом. Будучи по своему складу скорее реформатором, чем революционером, Горбачев, по его собственным словам, проводил «революционные преобразования эволюционными средствами».
Дэн Сяопин
Дэн Сяопин был преобразующим лидером совершенно иного по сравнению с Горбачевым плана. Фигура Дэна была ключевой в преобразовании
Дэн был одним из участников Великого похода середины 1930-х годов, когда под ударами Гоминьдана коммунисты во главе с Мао Цзэдуном отступили из Южного Китая и закрепились в северо-восточной провинции Шэньси. До конечной точки маршрута добралась лишь десятая часть из числа 80 000 мужчин и 2000 женщин, выступивших в этот поход[576]. Ум и организационные таланты Дэна быстро помогли ему заслужить уважение со стороны Мао Цзэдуна, хотя впоследствии он не раз навлекал на себя его гнев. Таким образом, хорошие личные отношения и с Мао, и с Чжоу сложились у Дэна еще задолго до Второй мировой войны. Во время китайской гражданской войны, закончившейся приходом коммунистов к власти в 1949 году, Дэн был политкомиссаром и фактическим командиром отряда численностью около полумиллиона бойцов, сыгравшего решающую роль в одной из важнейших кампаний[577]. Уже в 1956 году Дэна назначили генеральным секретарем китайской компартии. В большинстве коммунистических стран эта должность была высшей, но в Китае верховная власть принадлежала председателю партии Мао Цзэдуну, авторитет которого был неоспорим. Тем не менее Дэн отвечал за повседневную партийную работу и был членом Постоянного комитета политбюро — святая святых партийного руководства[578]. Беззастенчивое властолюбие, мстительность по отношению к оппонентам и поощрение культа собственной личности сочетались у Мао с представлениями революционера-романтика о возможности прорыва страны к полному коммунизму и опережению Советского Союза на пути к этой фантастической цели. Непоколебимый в своей вере в абсолютную власть Коммунистической партии и необходимость жесткой внутрипартийной иерархии и дисциплины («демократического централизма») в том, что касалось организации власти и экономической модернизации, Дэн был все же бóльшим прагматиком по сравнению с Мао. Поэтому неудивительно, что на склоне лет тот заподозрил наличие у Дэна серьезных сомнений относительно целесообразности своих детищ — «Большого скачка» и «Культурной революции». Катастрофичными были обе эти маоистские кампании. Предпринятый в период 1958–1960 гг. «Большой скачок» подразумевал создание в сельской местности огромных «народных коммун», однако массовая мобилизация оказалась очень плохой заменой небольшим сельскохозяйственным кооперативам и профессиональным знаниям. В главе 6 подробно рассказывается о катастрофических человеческих потерях, вызванных «Большим скачком» к коммунизации китайского общества.
Что бы ни думал обо всем этом сам Дэн Сяопин, он тем не менее преданно и беспощадно помогал Мао в воплощении его курса, результатом которого стал массовый голод[579]. Намного более отчетливо выраженной была неприязнь Дэна к «Культурной революции», развернувшейся во второй половине 1960-х и первой половине 1970-х годов. На самом деле это была кампания мобилизации радикально настроенной молодежи против деятелей науки, образования и культуры, а равным образом и против практически всех властных институтов, за исключением неприкосновенного верховного руководства Мао. Мишенью шельмователей стал и сам Дэн, которого заклеймили в качестве «капиталистического попутчика». В 1969 году его сослали в сельскую местность, где он некоторое время работал слесарем-сборщиком — как и за сорок лет до этого на заводе Рено во Франции. В попытке спастись от преследования толпы хунвэйбинов старший сын Дэна выпрыгнул из окна общежития Пекинского университета и на всю жизнь остался инвалидом[580].
Хотя отстранение Дэна от руководящих должностей и его ссылка в провинцию происходили с ведома и одобрения Мао, он не пошел навстречу просьбам исключить его из рядов компартии. Если бы это произошло, возвращение Дэна в политику вряд ли стало бы возможным. В то же время Мао сохранял остатки уважения к Сяопину, который был его верным соратником во фракционной борьбе 1930-х и проявил себя и на поле боя, и в мирной жизни. В феврале 1973 года Дэну с семьей было позволено вернуться в Пекин, а спустя еще месяц его восстановили в вице-премьерской должности, которую он занимал до изгнания[581]. Впрочем, в 1975 году его снова сняли. Встречаясь в 1977 году с американским госсекретарем Сайрусом Вэнсом, Дэн, который к этому моменту вновь вернулся в высшие эшелоны власти, пошутил, что если за границей его и знают, то лишь потому, что он «трижды поднимался и трижды падал»[582]. После кончины Мао в 1976 году пользовавшийся большим уважением огромного большинства высокопоставленных партийных чиновников Дэн моментально восстановил свои позиции в высшем руководящем звене (несмотря на ожесточенное сопротивление возглавлявшей «Культурную революцию» «Банды четырех»).
Дэн никогда не занимал высший партийный пост председателя и не стал, как прежде, ее генеральным секретарем. Тем не менее к концу 1970-х годов он был могущественнее Хуа Гофэна, которого Мао назначил своим преемником на посту председателя партии[583]. Пример Дэна — редкий для коммунистического строя случай, когда личный авторитет лидера был важнее, чем его партийная должность. Однако это была не единоличная власть над партией, а управление, отражающее высокую репутацию политика в среде влиятельных партийных функционеров. Господствующее влияние Дэна усиливалось по мере того, как на ключевые позиции приходило все большее число его сторонников. К февралю 1980 года большинство членов политбюро составляли союзники Сяопина. В 1981 году сам Дэн занимал три должности — вице-премьера, заместителя председателя партии и, что немаловажно, председателя Центрального военного совета. Не будучи формальным руководителем страны, он, несомненно, руководил ею с конца 1970-х и на протяжении всех 1980-х годов. В отличие от Мао, Дэн не занимался созданием культа своей личности. И речи не было о том, чтобы студенты тратили время на заучивание цитат из его произведений[584].
Занимая господствующие, но не диктаторские позиции, Дэн сумел провести в жизнь решения, полностью изменившие характер китайского экономического уклада. В беседе с советским лидером Никитой Хрущевым в 1957 году Мао отзывался о Сяопине как о «в высшей степени умном маленьком человечке» (Дэн был ростом чуть больше полутора метров), которого «ждет великое будущее»[585]. Мао оказался прав, хотя вряд ли представлял себе, что величайшей заслугой Дэна станет разрушение основ маоизма. Дэн не одобрял прямых нападок на Мао, поскольку подобное означало бы «дискредитацию нашей партии и государства»[586]. В конце концов, Мао был китайским Лениным и Сталиным в одном лице. Он привел китайских коммунистов к победе в революции, после чего правил страной большую часть периода ее существования в качестве коммунистического государства. Однако политический курс Дэна Сяопина означал полный разрыв с маоизмом. Он начал с реформы сельского хозяйства, и к началу 1980-х годов на смену коллективизации пришло крестьянское фермерское хозяйство, что стимулировало резкий рост производства сельскохозяйственной продукции. В прибрежных регионах были созданы четыре специальные экономические зоны, постепенно открывшиеся для инвестиций международных компаний. Подход Дэна состоял в «постоянном экспериментировании, предшествующем повсеместному применению определенного решения»[587], но с твердым намерением произвести масштабные изменения в экономике в целом.
Начавшаяся в конце 1970-х экономическая трансформация позволила Китаю испытать один из наиболее впечатляющих периодов роста в истории человечества[588]. Экономика на основе государственной или общественной собственности стала смешанной с существенной долей частного сектора. Командно-административная система хозяйствования постепенно превратилась в рыночную по своей сути экономику, в которой, однако, присутствует тесная связь между частными предприятиями и государственными учреждениями. Несмотря на то что сам Дэн никак не был в это вовлечен, между высокопоставленными чиновниками и частным бизнесом (в том числе и с многочисленными зарубежными подразделениями) сложились особые отношения, благодаря которым многие партийно-государственные деятели приобрели огромные состояния[589]. В числе результатов предпринятых Дэном системных изменений в экономике оказались коррупция и имущественное неравенство. Они являются также ахиллесовой пятой системы, поскольку в отсутствие демократической подотчетности потенциальной опасностью для режима является народный гнев в связи с такими явлениями.
Однако от превращения Китая в мировую фабрику и возрастания его роли как ключевого игрока мировой экономики выиграли не только представители нового класса супербогатых. Годовые темпы экономического роста на уровне 10 % позволили сотням миллионов людей повысить уровень своего благосостояния. Удивительно высокими темпами шла и урбанизация. Если к моменту смерти Мао в 1976 году 80 % населения Китая проживало в сельской местности, то к 2012 году уже почти половину из 1,3 миллиарда жителей страны составляли горожане[590]. Хотя и сегодня бóльшую часть городского населения составляют заводские рабочие, но налицо и резкий рост числа зажиточных представителей среднего класса. Несмотря на крайне неравномерное распределение плодов ускоренного экономического роста, реформы Дэна принесли очень многим значительно больше осязаемых материальных благ по сравнению с нищенской уравниловкой Мао.
При Дэне и его преемниках наблюдались и некоторые политические послабления. Его курс на поощрение учебы молодых китайцев за рубежом и открытость страны прямым иностранным инвестициям не могли не привести к лучшему пониманию внешнего мира, в том числе и иных политических систем. Границы возможного в политических дискуссиях стали шире, чем были на протяжении большей части периода правления Мао. Тем не менее, выступая за коренные перемены в экономике, Дэн твердо возражал против качественных изменений политического строя. Он оставался приверженцем властной монополии компартии и был готов безжалостно расправляться с теми, кто бросал ей вызов во имя демократии. Поэтому именно Дэн в большей степени, чем кто-либо другой, настаивал на применении армии и танков для разгона протестующих на площади Тяньаньмэнь ценой любых жертв, что привело к гибели сотен демонстрантов и даже случайных свидетелей происходившего[591]. Против введения на улицах Пекина военного положения возражал генеральный секретарь компартии Чжао Цзыян, ранее умело и с энтузиазмом проводивший экономические реформы Дэна на посту премьера. В результате с этого момента и до конца своих дней он находился под домашним арестом[592].
Дэн Сяопин и Михаил Горбачев остаются двумя великими преобразователями коммунистического строя, но их достижения очень различаются между собой. Сравнение их значимости зависит от ценностных установок оценивающего. Горбачев сыграл решающую роль в получении целого сонма личных свобод (слова и печати, собраний, вероисповедания, общения, гражданских сообществ и передвижения) несколькими сотнями миллионов человек — то есть населением Советского Союза и стран Восточной Европы. Дэн Сяопин сыграл не менее значительную роль в подъеме жизненного уровня еще большего количества людей, не предоставив им никаких из вышеупомянутых свобод, за исключением свободы выезда за границу. Сегодняшний Китай — гибрид, сочетающий коммунистический политический строй с некоммунистической экономической системой. Несмотря на то что Дэн защищал первое, его вполне заслуженно можно отнести к числу преобразующих лидеров благодаря решающей роли, сыгранной им в переходе ко второму. В современном Китае наследие Дэна намного заметнее, чем наследие Горбачева в современной России. Сегодняшний Китай во многих отношениях создан именно Дэном. Если этой стране удастся продолжать сочетать стремительный экономический рост с относительной политической стабильностью, Китай, унаследованный от Дэна, будет играть в двадцать первом столетии куда более важную роль, чем Китай Мао Цзэдуна в двадцатом.
Нельсон Мандела
О конце режима апартеида в Южной Африке уже упоминалось в предыдущей главе в связи с рассмотрением в качестве переосмысливающего лидера Ф. В. де Клерка. Мы увидели, что быстрый переход к власти большинства в Южной Африке в начале 1990-х годов во многом был обусловлен переменами в Советском Союзе, особенно изменениями в советской внешней политике и концом «холодной войны». К концу 1980-х годов жупел коммунизма, которым, по утверждению белых расистов, был бы чреват переход к правлению большинства в Южной Африке, стал выглядеть еще неправдоподобнее, чем когда-либо прежде. Это же, хотя и несколько иначе, признаёт и Ф. В. де Клерк, который пишет, что без инициированных Горбачевым перемен «наш собственный процесс преобразований в Южной Африке шел бы значительно более трудно и задержался бы еще на несколько лет»[593].
Нельсон Мандела уже давно был самым известным в мире борцом с режимом апартеида. Он родился в 1918 году в семье младшего вождя в автономном южноафриканском регионе Транскей. Когда ему было всего девять лет, его отец умер, и опекуном стал верховный вождь народности тему Джонгинтаба Далиндъебо, в доме которого он воспитывался. Стиль его руководства, который, по воспоминаниям Манделы, был скорее коллективным, чем индивидуальным, оказал большое влияние на будущего президента Южной Африки. Время от времени всех окрестных вождей и старост созывали на собрание в Великом Месте, где Джонгинтаба приветствовал собравшихся и объяснял причину встречи. По словам Манделы, «с этого момента он не произносил ни слова до тех пор, пока собрание не подходило к концу»[594]. Мандела, который мальчишкой завороженно наблюдал за этими собраниями, описывает их так:
«Высказывались все, кто хотел. Это была самая настоящая демократия. Выступающие различались по своему иерархическому положению, но выслушивали всех: вождей и подчиненных, воинов и шаманов, лавочников и фермеров, землевладельцев и батраков. Говорящих не прерывали, и собрания могли продолжаться долгими часами. Самоуправление основывалось на том, что каждый мужчина был вправе высказать свое мнение и считался равноправным гражданином. (К сожалению, женщины считались гражданами второго сорта.)»[595].
Не считая отсылки к подчиненному положению женщин, память Манделы, возможно, по-стариковски несколько приукрашивает степень существовавшей демократии. Но восприятие и избирательная память о личном опыте могут влиять на будущие поступки сильнее, чем объективный отчет бесстрастного историка или антрополога. Существенными элементами самовосприятия Манделы были и его знание племенной культуры, и англизированное образование, полученное им в школах и университетах Южной Африки. Он отмечает, что регента (как называли верховного вождя) часто критиковали, иногда очень резко, но он «просто слушал» и «не выказывал никаких эмоций». Собрания продолжались до достижения консенсуса или до момента, когда все присутствующие понимали, что каждый останется при своем мнении и лучше перенести решение вопроса на более поздний срок. Мандела говорит, что не было и речи о подавлении меньшинства большинством. Регент выступал только в самом конце собрания, подводя итог сказанному. «Как руководитель, я всегда следовал принципам, впервые продемонстрированным мне регентом в Великом Месте. Я всегда старался выслушать всех участников дискуссии, прежде чем высказать собственное мнение»[596].
Мандела учился в миссионерских школах и получил высшее образование в основных учебных заведениях для африканцев — Университетском колледже Форт Хэр (откуда его исключили за организацию забастовки), а затем в Университете Витватерсранда. Очень скоро Мандела стал выделяться из общей массы и другими качествами, помимо своего высокого роста (который был почти таким же, как у де Голля). Он стал одним из немногочисленных южноафриканских чернокожих адвокатов, а с начала 1940-х годов занялся и политической деятельностью. В 1944 году вместе с друзьями и давними коллегами по Африканскому национальному конгрессу (АНК) Уолтером Сисулу и Оливером Тамбо он основал Молодежную лигу, во многих отношениях радикальное ответвление в целом умеренного АНК. Изначально она придерживалась радикально-националистического направления, и ее члены с недоверием относились к сотрудничеству с белыми, в том числе с коммунистами, имевшими некоторое влияние в АНК. В 1949 году Мандела призвал исключить их из АНК. Однако уже через год в Южной Африке был принят Закон «О подавлении коммунизма», достаточно широкие формулировки которого позволяли ставить вне закона любую оппозиционную организацию или отдельного человека[597]. Общая угроза заставила Манделу объединиться с коммунистами в борьбе против правления белого меньшинства. В своей речи в южноафриканском суде в 1964 году Мандела провел различия между целями коммунистов и АНК. По его словам, коммунисты стремились к устранению капиталистов и установлению власти рабочего класса, в то время как целью АНК было достижение гармонии классовых интересов. Однако: «Теоретические разногласия между борцами с угнетением являются на данном этапе непозволительной роскошью. Кроме того, на протяжении многих десятилетий коммунисты были единственной политической силой в Южной Африке, готовой относиться к африканцам как к равным себе человеческим существам — разделять с нами трапезу, говорить с нами, жить и работать вместе. Поэтому сегодня многие африканцы склонны ставить знак равенства между свободой и коммунизмом»[598].
Мандела недвусмысленно давал понять, что придерживается иной позиции. Он подчеркивал свое особое уважение к британскому парламенту, разделению властей в Соединенных Штатах, и особенно — к независимости судебной власти. Отвечая на утверждение о том, что АНК стал орудием в руках Коммунистической партии, он привел пример американского и британского сотрудничества с Советским Союзом в борьбе против нацистской Германии во время Второй мировой войны, добавив, что только Гитлер осмелился бы «предположить, что такое сотрудничество превратило Черчилля или Рузвельта в коммунистов или орудие в руках коммунистов»[599].
В 1957 году Мандела и Тамбо создали одну из первых юридических фирм под руководством чернокожих. На протяжении всего этого десятилетия Манделе часто запрещали его деятельность и иногда отправляли его под арест. Однажды он на протяжении 15 месяцев скрывался от полиции, разыскивавшей его с ордером на арест, перемещаясь из дома в дом и заслужив прозвище «Черный Пимпернель». 21 марта 1960 года в южном пригороде Йоханнесбурга Шарпвилл были убиты шестьдесят девять африканцев — участников демонстрации протеста. В ответ на взрыв возмущения чернокожего африканского большинства и международного общественного мнения расистское правительство ввело чрезвычайное положение и запретило деятельность Африканского национального конгресса[600]. АНК решил уйти в подполье и сформировал координационный комитет в составе пяти человек, одним из членов которого стал Мандела. Ему было поручено вести разъяснительную работу среди рядовых членов организации[601]. Вечер дня шарпвилльской резни Мандела провел, обсуждая ответные действия АНК с Уолтером Сисулу и одним из их белых коллег Джо Слово, который являлся также одним из ведущих деятелей Южноафриканской коммунистической партии. Они решили призвать к всеобщему сожжению пропусков, которые обязаны были иметь при себе все чернокожие африканцы. 28 марта Мандела сжег свой пропуск в присутствии группы приглашенных журналистов. Спустя два дня он был арестован и провел в заключении следующие пять месяцев[602].
С момента ухода организации в подполье Манделу начали рассматривать в качестве ее будущего лидера. Президент АНК вождь Альберт Лутули пользовался большим уважением в мире (в 1961 году он стал первым африканцем, получившим Нобелевскую премию мира), но более радикально настроенные члены АНК считали его чересчур умеренным, отчасти из-за его готовности сотрудничать с белыми, а отчасти из-за приверженности к ненасильственным методам. Мандела был одним из тех, кто после происшедшего в Шарпвилле решил, что ввиду неуступчивости режима и его жестокости по отношению к чернокожему большинству следует перейти к вооруженной борьбе. Он стал главным создателем крыла АНК под названием «Умконто ве сизве» («Копье нации»). Эта организация взяла курс на экономический саботаж, а не на личный террор, считая, что это оставит больше надежд на примирение в будущем. «Умконто» была совместным детищем АНК и Южноафриканской коммунистической партии: ее главой стал Мандела, а начальником штаба — Слово[603]. В 1962 году Мандела ускользнул от разыскивавшей его южноафриканской полиции и провел полгода в визитах к лидерам африканских стран, заручаясь их поддержкой АНК на новом этапе борьбы. Кроме этого, он прошел военную подготовку в Эфиопии и Марокко[604]. Перед возвращением в Южную Африку он посетил Лондон, где встречался со своим старым другом Оливером Тамбо, ныне руководителем эмигрантской секции АНК, а также с представителями Лейбористской и Либеральной партий и христианских организаций, собиравших средства для АНК[605]. 5 августа 1962 года, вскоре после своего возвращения в Южную Африку, Мандела был арестован. Следующие двадцать семь с половиной лет он провел в заключении и вышел на свободу лишь 11 февраля 1990 года, спустя девять дней после отмены южноафриканскими властями запрета на деятельность АНК.
Сначала Манделу приговорили к пяти годам заключения. Однако после того, как в 1964 году стало известно о его руководящей роли в «Умконто», его судили заново, и ему чудом удалось избежать смертной казни. Вместо этого он получил пожизненный срок. В качестве своего последнего слова он произнес в суде четырехчасовую речь, закончив ее словами:
«Всю свою жизнь я посвятил этой борьбе африканского народа. Я боролся с превосходством белых и боролся с превосходством черных. Я дорожил идеалом демократического свободного общества, где все люди живут в гармонии друг с другом и имеют равные возможности. Это идеал, ради достижения которого я надеюсь жить и впредь. Но если понадобится, я готов и умереть ради него»[606].
Многие годы срока своего заключения Мандела провел в исключительно суровых условиях тюрьмы на острове Роббен, и хотя впоследствии его переводили на более приемлемые условия содержания, он всегда был изолирован от остальных узников. Начиная с 1985 года южноафриканские власти начали контактировать с ним, и президент П. В. Бота предлагал ему освобождение из тюрьмы в обмен на отказ от насильственных методов политической борьбы. Однако Мандела отказался от таких условий, что стоило ему еще пяти лет заключения. Он продолжал демонстрировать почти сверхчеловеческое спокойствие, к концу 1980-х все отчетливее понимая, что однажды будет освобожден. Он твердо решил, что это произойдет на условиях, которые устроят и его самого, и АНК.
Упорство Манделы и растущее давление на южноафриканские власти (включая отток капиталов) означали, что де Клерк и его Национальная партия (НП) смогли добиться лишь немногого из того, что они хотели получить в процессе переговоров, как предшествовавших освобождению Манделы, так и непосредственно после этого — гарантий защиты прав меньшинства, прав собственности и соглашения по избирательному праву. В целом же «руководство НП могло торговаться только по вопросам того, как будет уступлена власть в стране»[607]. В 1991 году на первой национальной конференции АНК в Южной Африке после запрета в 1960 году Мандела был избран председателем организации, а в 1993 году он и де Клерк были совместно удостоены Нобелевской премии мира. Даже будучи председателем АНК, национальным героем и одним из главных символов сопротивления апартеиду, Мандела не всегда был способен настоять на своем в вопросах политического курса АНК. Например, в преддверии проведения первых в истории Южной Африки демократических выборов он предлагал снизить возрастной ценз до четырнадцати лет, но был вынужден уступить перед лицом решительного сопротивления членов Национального исполкома АНК[608]. В эти годы Мандела размышлял о природе политического лидерства. В одной из своих записных книжек он написал: «Первой задачей лидера является создание видения. Второй — создание движения сторонников, которые помогут воплотить видение в жизнь и будут управлять процессом через эффективные группы активистов. Люди, следующие за лидером, будут знать, куда их ведут, потому что он донес до них свое видение, а сторонники согласны и с постановленной им целью, и с процессом ее достижения»[609].
Первой задачей лидера является создание видения. Второй — создание движения сторонников. Люди будут знать, куда их ведут.
Вера Манделы в принцип коллективного руководства и его статус национального героя несколько противоречили друг другу. Вопреки предсказаниям, став первым чернокожим президентом Южной Африки, демократически избранным в 1994 году, он заслужил уважение и даже расположил к себе большинство белого населения страны. Однако его возмущало то, что часть заслуг в переходе Южной Африки к демократии приписывают де Клерку[610]. После всего, что ему пришлось пережить, это было более чем объяснимо. Заседания кабинета министров он проводил скорее на манер регента в Великом Месте. По словам одного из его членов, Мандела «бесстрастно выслушивал, усваивая все сказанное, и лишь после этого выступал сам»[611]. Иногда его линия отклонялась от линии АНК, как, например, в вопросе критики этой организацией выводов созданной Манделой Комиссии истины и примирения. Мандела ответил на нее словами: «Они сработали не безупречно, но очень хорошо, и я одобряю все ими сделанное»[612]. Экономические решения Мандела перепоручал другим, в первую очередь своему заместителю Табо Мбеки, но был очень активен во внешней политике, с удовольствием занимаясь «персональной дипломатией и совершая телефонные звонки главам государств в блаженном неведении относительно существования часовых поясов»[613].
Мандела уделял большое внимание развитию гражданских прав, достижению большего социально-экономического равенства, недопущению расовой дискриминации и примирению различных этнических групп Южной Африки. Некоторые из этих задач были в большей степени реализованы на практике, чем другие. Особенно замечательно то, как Манделе удалось заслужить симпатии абсолютного большинства африканеров, принимая культурные символы, которые в прошлом считались глубоко чуждыми чернокожим южноафриканцам. Широкую известность получил случай, когда Мандела появился на финальной игре чемпионата мира по регби в свитере сборной команды страны, вызвав горячее одобрение у игроков и искреннее восхищение у зрителей. Задача построения гармоничного мультикультурного общества и создания новых форм национального единства, особенно на фоне сохраняющегося резкого имущественного расслоения, всегда считалась крайне тяжелой. И все же трудно представить себе кого-то, кто приступил бы к ее решению удачнее, чем это сделал Мандела, особенно в свете того, что происходило и в прошлом его страны, и в его собственном. Он играл по новым правилам демократии и подал достойный пример континенту с избыточным количеством «пожизненных президентов», уйдя в отставку в 1999 году всего лишь по истечении одного пятилетнего срока. Он скончался в декабре 2013 года в возрасте девяноста пяти лет. Роль Манделы в превращении Южной Африки из страны правящего белого меньшинства, где подавляющее большинство населения было лишено права голоса, в демократическое государство, была важнее, чем чья-либо еще. Апартеид прекратил бы свое существование так или иначе, но без Манделы переход к демократии вряд ли происходил бы так же мирно и при окончательном согласии утрачивающего свою власть белого меньшинства.
Преобразующие и вдохновляющие лидеры
В начале этой главы приводились очень жесткие критерии, по которым можно отнести человека к числу преобразующих лидеров. Пять рассмотренных здесь примеров — люди, занимавшие высшие позиции в исполнительной власти своих стран (в случае Дэн Сяопина скорее де-факто, чем де-юре), и без этого им было бы трудно соответствовать упомянутым критериям. В то же время
Есть и другие лидеры, которых можно считать и харизматическими, и политически значимыми, но не игравшими решающую роль в системных переменах. Один из них — Борис Ельцин, которого иногда очень ошибочно изображали «отцом российской демократии». Он порвал с руководством КПСС в 1987 году (хотя оставался членом партии до 1990 года) и не повлиял на принятие важнейших решений (в первую очередь о переходе к конкурентным выборам) Горбачевым и его ближним кругом в 1988 году. Американский президент Билл Клинтон говорил, что Ельцин терзался тем, «насколько мало ценят его заслуги в переходе к демократии»[614]. Однако это было вполне обоснованно — он и не начинал процесс демократизации, и не имел возможности этого сделать. Зато ему с огромным успехом удалось войти в политическое пространство, созданное реформами Горбачева.
В наибольшей степени понятию преобразующего лидерства соответствует то, что сделал Ельцин в области экономики. В последние годы существования Советского Союза идея рыночной экономики уже прижилась, и страна уже не имела признаков того, что можно было бы назвать плановой или командно-административной системой хозяйствования. Тем не менее в период руководства Ельцина был сделан целый ряд практических шагов к созданию свободного рынка, первым из которых стала крайне важная либерализация цен в январе 1992 года. Но построенное в 1990-х было, скорее, не рыночной экономикой, а «дурным примером хищнического капитализма», как гласит название книги шведского исследователя Стефана Хедлунда[615]. Природные богатства России были по бросовым ценам розданы на сфальсифицированных аукционах «назначенным миллиардерам». Народное недовольство в этой связи и сопутствующие крайности имущественного расслоения и коррупции подорвали поддержку демократии в России. В последние годы существования Советского Союза Ельцин приобрел огромное число сторонников. Он обладал даром овладевать вниманием и импульсивным политическим стилем, которые соответствовали российскому представлению о «сильном лидере». Задолго до передачи в 2000 году власти Владимиру Путину, пообещавшему ему и его семье иммунитет от судебного преследования, Ельцин утратил львиную долю своей популярности, сделав для дела демократии больше плохого, чем хорошего[616][617].
Несколько более подходящим кандидатом на рассмотрение в качестве преобразующего лидера является Лех Валенса. В 1970-х он стал лидером рабочих польских судостроительных верфей, а в 1980–1981 гг. был вдохновенным и политически дальновидным руководителем массового рабочего движения «Солидарность», потрясшего основы польского партийно-государственного строя. С лета 1980-го по декабрь 1981-го в Польше де-факто существовали плюрализм и динамично развивающееся гражданское общество, наиболее заметную роль в котором играли «Солидарность» и католическая церковь; к обеим из них относились миллионы людей. Если бы польским властям не удалось ввести военное положение в декабре 1981 года, результатом которого стал арест Валенсы и других ведущих деятелей «Солидарности» и превращение этой организации в тень былого, то Валенса, безусловно, мог бы стать преобразующим лидером. Однако переход Польши к демократии состоялся не в начале 1980-х (тогда коммунистический строй был восстановлен), а в конце этого десятилетия, когда решающее значение имели уже внешние факторы. Легализация «Солидарности» в 1989 году и ее впечатляющая победа на всеобщих выборах были обусловлены реакцией руководства польских коммунистов на перемены в Москве, порожденный этими переменами рост ожиданий польского общества и приближающийся конец «холодной войны». Некоторое время Валенса оставался в центре внимания поляков (а в 1990 году был избран президентом страны, после чего его популярность пошла на убыль), но и без него Польша очень быстро стала бы некоммунистической и независимой. Для этого полякам было нужно только поверить в то, что, если они сметут своих собственных коммунистических правителей, за этим не последует советская военная интервенция[618].
То же справедливо и в отношении Вацлава Гавела и «Бархатной революции» в Чехословакии в конце 1989 года. Гавел был лидером с высочайшим моральным авторитетом: известный писатель, сознательно вставший на путь притеснений и регулярных тюремных отсидок вместо следования правилам консервативного коммунистического режима, навязанного стране после подавления советскими танками Пражской весны 1968 года. Однако в период между 1969 и 1988 годами подавляющее большинство населения Чехословакии выбрало для себя спокойную жизнь. Удостоившись сомнительной чести стать последней страной, пережившей советскую агрессию (призванную восстановить коммунистическую догму и утвержденных Москвой руководителей), жители страны были исключительно осторожны во всем, что могло быть чревато повторной интервенцией. До агрессии августа 1968 года коммунисты в Чехословакии были меньшинством, но это меньшинство было значительно большей численности, чем аналогичное в Польше. После вторжения и в Чехии, и в Словакии стало намного меньше тех, кто верил в коммунизм. Люди просто ушли с головой в частную жизнь. Не было никаких причин сомневаться в том, что Чехословакия станет некоммунистической практически сразу же после того, как станет понятно, что это не приведет к появлению иностранных солдат на улицах Праги и Братиславы. Стране повезло с Гавелом — не будучи прирожденным политиком, этот человек обладал моральным авторитетом, к которому можно было воззвать, когда для этого наступит время. Он был впечатляющим лидером, готовым не только красноречиво выражать свои мысли, но и пожинать плоды их распространения. Однако его нельзя отнести к числу преобразующих лидеров, поскольку и в его отсутствие чехи и словаки все равно совершили бы мгновенный переход к демократии, увидев, как в этом же направлении спокойно движутся поляки и венгры, и даже восточным немцам сходят с рук массовые демонстрации против их непопулярного режима.