– Ну вот мы и дождались, Джон… Франция первой нарушила вечный бельгийский нейтралитет, и теперь европейская игра вступила в заключительную фазу.
Адмирал Фишер, потягивающий точно такой же напиток из массивного стакана в серебряном подстаканнике, в ответ скептически хмыкнул и сказал:
– Заключительная фаза наступит тогда, когда ваш кузен Майкл приступит к аннулированию Оттоманской Порты. Ловкость рук – и не более того. Вот было древнее государство с пятисотлетней историей – а вот его уже нет, и только вороны грают на руинах.
– Ну, Джон, про руины – это вы напрасно, – сказал король. – Монархия Габсбургов порушена в прах, и даже династия эта растворилась в небытие, ибо в Богемии и Венгрии отныне правят Гогенберги, но ни Вена, ни Будапешт не обратились в развалины. Сносить все до основания вместе с людьми – совсем не в стиле моего племянника. «Перестановка мебели» – гораздо более точная метафора. Майкл не ломает шкафы, диваны и стулья, он их просто двигает, чтобы обитателям общего европейского дома в нем было удобней жить. И, как ты понимаешь, нам тоже желательно кое-что передвинуть в свою пользу…
– Берти, говоря о европейских перестановках в нашу пользу, вы имеете в виду Кале и его окрестности? – спросил адмирал Фишер.
– Хотелось бы получить побольше, – вздохнул король, – но думаю, что нам придется довольствоваться одним только Кале. Важность этого городка не только в том, что он может стать нашими морскими воротами на континент, а также послужить в качестве отправной точки для строительства туннеля под Каналом, но и в том, что владение клочком земли по ту сторону пролива превращает его в наши внутренние воды. А это уже совсем другой статус…
– Погодите, Берти, – сказал адмирал Фишер, – вы сказали о строительстве туннеля под каналом. Но мне кажется, что это ненаучная фантастика…
– А вот тут вы ошибаетесь, Джон, – хмыкнул король, – на сегодняшнем уровне развития техники это конечно трудноразрешимая задача, но пройдет не так уж мало лет – и человечество усовершенствуется в строительстве туннелей, в частности, для городских подземных железных дорог, и сможет прокопать дыру с Континента на острова и обратно. Тори писала мне, что в том мире, откуда к нам заявился ее супруг и другие пришельцы из будущего, железнодорожный туннель между Францией и Британией был прорыт в самом конце двадцатого века. Правда, с ее слов, мероприятие это оказалось крайне дорогостоящим и генерирующим убытки при малейшем признаке экономического кризиса и спада в грузоперевозках. Такое сооружение будет востребовано только в том случае, если все мы все же сумеем построить единое пространство от Ливерпуля до Фузана и обратно. Потребность в пассажирских и грузовых перевозках относительно прошлого мира в таком случае возрастет в несколько раз, а затраты на строительство, благодаря многократно большей практике, напротив, значительно снизятся.
– Ну, Берти, – вздохнул адмирал Фишер, – до тех благословенных времен, увы, не дожить ни мне, ни тебе. И даже Майкл, пусть даже он моложе нас на целую эпоху, успеет состариться и умереть, прежде чем описанная тобой картина превратится в реальность. Наше дело – начать, а завершать будут другие. Примерно так же в стародавние времена по сто-двести лет строили величественные соборы. Так что давай лучше поговорит о наших текущих делах. Флот Его Величества (то есть твой) уже вышел из баз, чтобы блокировать французское побережье на всем его протяжении и полностью прервать судоходство. И, что самое интересное, одновременно с нами на Средиземном море активизировались итальяшки. Им очень нравятся Ницца, Лазурный берег, а еще они не отказались бы от Марселя и Тулона…
– Жадные попрошайки! – презрительно бросил британский король, – они могут только кричать и суетиться, изображая бурную деятельность, но не способны ничего завоевать. Даже терпя поражение от германцев, французы в состоянии задать итальянской армии трепку, которую она еще долго не забудет. Флот у них, конечно, лучше армии, но, как мне известно, в нем тоже много показухи. В официальных источниках чрезвычайно выпячиваются справочные табличные характеристики итальянских кораблей и тщательно замалчиваются их недостатки. Я понимаю, почему Майкл не зовет итальянцев в Континентальный альянс – уж слишком они для этого легковесны и падки на легкую добычу.
– Итальянцы не так глупы и суетливы как тебе кажется, – ответил адмирал Фишер. – Просто они еще незрелы как нация. Ведь на моей памяти было время, когда на карте мира не было никакой Италии…
– На мое памяти было время, когда на карте мира не было никакой Германии, – парировал король, – но разве кто-нибудь назовет немцев незрелым народом?
– Германия, Берти, это другое, – ответил адмирал Фишер, – Германской империи на карте не было, а вот германский народ уже существовал, и лучшие его представители оттачивали свое ремесло воинов и политиков, служа тогдашним Великим державам, в основном Британии и России. Многие знатные фамилии с тех пор имеют по несколько ветвей, чисто немецкую и осевшую в государстве вселения. И общение между Германией и немцами, уехавшими делать карьеру за ее пределы, не прекращалось ни на минуту. Поэтому, когда Бисмарк собрал в один прусский мешок все эти мелкие королевства, княжества, герцогства и курфюршества, у созданной им Германии сразу нашлись готовые дипломаты, генералы и политики…
– Хе-хе, Джон, мне ли об этом не знать! – хмыкнул король, – ведь наша династия, хоть и сидит на британском троне, называется Саксен-Кобург-Готской. Но я, англичанин во втором поколении, почему-то не испытываю к Германии никаких родственных чувств. По мне, это страны жестоких и недалеких людей, умеющих добиваться желаемого только железом и кровью.
Адмирал Фишер, наслаждался каждым мгновением это беседы, перемывающей косточки не отдельным людям, представителям высшего света, а целым странам.
– Зато, Берти, ваша собственная дочь стала русской, – сказал он, отхлебнув еще немного остывшего напитка. – Что вы можете возразить на этот аргумент?
– А только то, что обрусевших англичан значительно меньше, чем обрусевших германцев, – ответил король. – Наши люди предпочитают ловить свое счастье в колониях, и, как об этом неоднократно говорил Майкл, в результате они остаются там навсегда. Возможно, даже вступив в Континентальный Альянс, мы будем находиться с самого края от бурного процесса встречной конвергенции, который охватит Россию и Германию…
– Знаете, Берти, – сказал адмирал Фишер, – после поездки в Ревель я заинтересовался, с кем мы там имеем дело, и попросил нашего милейшего мистера Мелвилла
– Ну, допустим, что это так, – сказал король. – И что из того следует?
Адмирал Фишер бросил на короля внимательный взгляд и после некоторых раздумий ответил:
– В сочетании с французскими колониями, которые вы, Берти, собираетесь запихнуть в ненасытную германскую глотку, из этого следует, что Германию в самое ближайшее время охватит тот же процесс оттока населения, что и Британию. Пока что ваш племянник Уильям радуется, что приобретено много новых земель и послушных подданных, но посмотрим, что он заголосит лет через двадцать, когда выяснится, что в Германской Метрополии стало почти невозможно найти приличного управляющего. Думаю, лет через пятьдесят или сто немцы в Германии станут национальным меньшинством, а большую часть ее населения составят негры, турки и арабы, понаехавшие из бывших французских колоний. В результате такой ротации позиция германского кайзера в Континентальном альянсе снизится до миноритарной, а русский император усилится до невероятности. Наша с тобой задача, как я ее понимаю, состоит в том, чтобы Британия смогла удержаться на твердом втором месте после России. Первыми нам уже не бывать, потому что наши предшественники, в частности, твоя маман, натворили столько глупостей, что их не разгрести и через сто лет. Твой племянник не зря настоятельно советовал тебе завещать потомкам беречь британскую нацию и не завозить взамен уехавших англичан, шотландцев и уэльсцев послушных работников из колоний, каким бы выгодным делом это ни казалось. Дорога в ад выстлана не только благими намерениями, но и тем, что русские из будущего называют едким словом «халява». Бесплатный сыр бывает только в мышеловке.
После слов адмирала в гостиной наступила тишина; собеседники пили чай, думая каждый о своем. Потом король отставил опустевший стакан и со вздохом произнес:
– Знаешь, Джон, у меня такое чувство, будто я как техасский ковбой вскочил на бешеного мустанга и мчу на нем неизвестно куда, не разбирая дороги. Это Майклу известно если не все, то очень многое, а всех прочих, в том числе и королей с министрами, специально держат в шорах, чтобы те с перепугу не принялись делать глупости. Признаюсь честно: такая ситуация пугает меня до чертиков, но в то же время я понимаю, что оставить все по-прежнему было бы немыслимо. Еще до прихода пришельцев грозящая нам катастрофа была очевидна, и чтобы не заметить ее пришествия, следовало быть египетским страусом, сунувшим голову в песок. Единственное, что меня утешает, это Тори. Она – мой фонарь, который позволяет мне нашаривать путь впотьмах. Быть может, она могла бы служить в этом качестве и моему сыну, с которым была очень дружна, но его убили проклятые ирландские фении, руку которых направили наши кузены из-за океана. С момента смерти моего сына ты, Джон, стал законным опекуном моих внуков после моей смерти. Чтобы у британского короля появился свой луч света в темном царстве будущего, пообещай мне, что сделаешь все возможное, чтобы Георг женился на одной из дочерей покойного императора Никласа. Все четыре девочки воспитываются в семье генерала Бережного, а значит, в тайном ордене пришельцев из будущего имеют посвящение высшей степени…
– Не думаю, что это хорошая идея, Берти, – покачал головой адмирал Фишер, – у Георга и русских принцесс слишком близкое родство сразу по двум линиям: кроме того, что они являются троюродными родственниками через датский королевский дом, русские принцессы еще и приходятся правнучками твоей матери через свою мать Алису Гессенскую. Я думаю, что не стоит ставить будущее твоих правнуков в зависимость от сиюминутных политических соображений, да и твой кузен Майкл тоже не даст на этот брак согласия.
– И это верно… – вздохнул король, – об этой опасности с близкородственных браков меня тоже предупредили, причем сразу и Тори, и Майкл. В таком случае пообещай, что подберешь в жены Георгу русскую девушку с высокой степенью посвящения, невзирая на ее родство с правящей фамилией. В любом случае, пока наше семейство не выродилось до состояния сюсюкающих идиотов, с экзогамией королевских семейств нужно заканчивать. Тори писала, что наука будущего твердо установила, что для того, чтобы какое-то изолированное человеческое сообщество не подвергалось вырождению, в его составе должно быть не меньше сорока тысяч особей. Такого количества народу не наберется не только среди королей и королев, но и в рядах высшей европейской аристократии. Так что женитьба Майкла на японской принцессе – это полумера, глоток свежего воздуха перед тем, как окончательно уйти под воду. И в то же время в числе невест наших потомков не должно быть цветных продавщиц, вульгарных актрис и прочих женщин нетяжелого поведения. С ними можно спать и делать им детей, но брать их в жены нельзя ни под каким предлогом. Родниться королевским фамилиям стоит со знаменитыми учеными, просоленными морем служаками, талантливыми министрами, благоустраивающими наше государство – неважно, насколько простым было их происхождение. Я бы с удовольствием породнился с тобой, Джон, но ты женат на своем флоте – а это такая супруга, от которой невозможно получить детей и внуков. И это еще одна наша беда. Лучшие из лучших сходят во тьму, не оставив наследников своих дел, в то время как размножаются разные посредственности.
– Берти, вы изволите приказать мне жениться? – скривив губы в иронической усмешке, спросил адмирал Фишер. – Судьбу милейшего Уинстона вы устроили прекрасно, но я, кажется, уже слишком стар для таких игр…
– Да что вы, Джон! – хихикнул король, – о вас речь уже не идет. Как говорят в таких случаях русские: что с возу упало, то пропало. Я имею в виду тех молодых людей, которые в будущем имеют шанс стать прославленными адмиралами вроде вас. Вот, например, ваш знакомец лейтенант Тови, наблюдавший с борта крейсера из будущего за пуском ракетного снаряда по метеору. Поинтересуйтесь, есть ли у него жена, а если нет, то позаботьтесь, чтобы он женился на правильной девушке, способной нарожать ему множество детишек, которые продолжат крепить мощь нашей державы. А иначе выродится не только высшее сословие, но и служилый класс, являющийся оплотом могущества любого государства – и вот тогда Великобритания погибнет окончательно и бесповоротно. Дети – это наше будущее, без них оно просто не существует. Аминь.
12 августа 1908 года, вечер. Санкт-Петербург, угол Литейного проспекта и Пантелеймоновской улицы (ныне Пестеля), доходный дом князя Мурузи, квартира 10.
Зинаида Гиппиус, литератор, философ и бывшая добровольная изгнанница, окончательно вернувшаяся в Россию.
Мое возвращение в Россию совпало с теми днями, когда держава царя Михаила праздновала победу над Австро-Венгерской монархией. Празднование это было каким-то обыкновенным, будничным, будто страна уже привыкла к подобным известиям, и даже новость о вступлении в Будапешт русских войск не вызвала в русских людях ничего, кроме скупого кивка удовлетворения. Я-то помню, как похмельному бурно отреагировал Петербург на победу над японцами, с какими заголовками выходили тогда газеты и что болтал на улицах праздношатающийся народ. А сейчас победили – и словно не произошло ничего удивительного.
Едва наш поезд пересек русско-германскую границу на станции Вержболово, я принялась искать приметы незнакомой мне новой России, и находила их в самых неожиданных местах. Первая примета – это отсутствие нищих, просящих милостыню на больших и малых железнодорожных станциях. Особенно на малых, потому что с перронов больших вокзалов, предназначенных для чистой публики, разного рода оборванцев и прежде исправно гоняли городовые. Вторая – торчащие на каждой большой и малой станции бетонные башни государственных зернохранилищ. Третья примета – наличие в газетных киосках не только солидных и респектабельных газет – таких как «Русские ведомости», «Новое время», «Московские ведомости», «Правительственный вестник», – но и ультрамонархических «Русское знамя» и «Вече», а также оппозиционных социал-демократических: «Правда» и «Труд». Нашелся даже либерально-интеллигентских сборник статей «Вехи», который мнился нам в Париже запрещенным, ибо все, что в нем написано – это ужасная крамола для любого абсолютистского режима.
Всю эту макулатуру, за исключением официоза и «Вех», которые нам привозили в Париж из-под полы, я оптом скупила еще во время первой остановки экспресса на вокзале в Ковно – так велика была моя жажда по русской прессе, пусть даже черносотенно-монархического и марксистско-революционного толка. Был бы со мной Дмитрий (Мережковский) он бы уже плевался дальше чем видел от того, что я покупаю такие газеты, но мне в данный момент было уже все равно. В этих листах хрупкой шуршащей бумаги, слегка испачканных типографской краской я готова была искать тайный смысл случившихся с Россией преобразований и эта покупка себя оправдала. В первую очередь меня шокировала фраза, напечатанная в заголовке «Правды»: «нелегальная и неподцензурная газета» – она выглядела как насмешка над здравым смыслом. Как же газета тогда продается у всех на виду, и стоящий не далее чем в десяти шагах городовой не обращает на это безобразие никакого внимания? При этом главным редактором этого марксистского издания числилась дама – некая Ирина Владимировна Андреева-Джугашвили, что наводило на определенные мысли.
Но еще большее удивление вызвало у меня содержание этой, с позволения сказать, оппозиционной прессы. Нет, с тем, что это газеты крайне правой и левой направленности, было понятно – но где нападки на правительство и лично на императора Михаила, где призывы в левой прессе к ниспровержению самодержавия, демонстрациям протеста и забастовкам, а у правых – к еврейским погромам? Критических материалов, бичующих язвы сего века и в правых, и в левых газетах, было предостаточно, но все они носили предметный, точечный характер, описывающий отдельные вопиющие случаи. А в «Правде» еще имелась рубрика «По следам предыдущих публикаций», из которой следовало, что власть довольно остро отзывается на эту критику. Причем ее реакция состоит не в аресте въедливых журналистов, как это было во время оно, а через проверку изложенных фактов или какими-то специальными исполнительными агентами, или, если дело совсем серьезное, следственными группами ужасного ГУГБ. И это – нелегальная и неподцензурная газета? Впрочем, и остальные газеты казались не лучше. И в случае, если информация, изложенная в прессе, подтвердилась, антигероям газетных публикаций становится плохо. Огромное множество губернских или уездных начальников, государственных подрядчиков и поставщиков уже загремели под фанфары на десять лет с конфискацией или просто потеряли свое место после критических публикаций в правой или левой прессе. При этом правые обычно бичуют разгильдяйство и казнокрадство, а левые – различные, как они выражаются, «недолеченные», социальные язвы российского общества.
Впрочем, политика никогда не была мне особо интересна, и поэтому, когда на вокзале в Вильно, городе более крупном и культурном, чем Ковно, я вдруг увидела необычайное количество самых различных литературных журналов, политика сразу же была позабыта. Казалось невероятным увидеть в одном месте «Мир искусства», «Весы», «Золотое Руно», «Аполлон» и «Гиперборей». Раскрыв глянцевый, великолепно изданный журнал «Аполлон», я была шокирована не меньше, чем в случае с «Правдой». В списке спонсоров и меценатов, финансово помогавших выходу журнала, первым стояло скромное: «ЕИВ Михаил II». Изумление мое было столь велико, что от него небо должно было перевернуться на своих петлях и упасть на землю. Этот, как мы думали, кровавый палач, держиморда и солдафон помогает деньгами литературно-философскому журналу?!
Еще я купила толстый еженедельный журнал с интригующим названием «Литературная газета» – обложка его была украшена профилем Пушкина; а также, чисто для интереса, толстый журнал батальной прозы и поэзии «Знамя». Имена авторов, перечисленные в титульном листе этих журналов, по большей части были мне незнакомы.
Этой покупки мне хватило на все следующую ночь, пока поезд мчал через неоглядные русские просторы, минуя Двинск, Псков и Лугу: я погрузилась в чтение, как измученный жаждой путешественник через пустыню припадает к благословенному источнику. Новые звезды, взошедшие на литературный небосклон, за время моего отсутствия посыпались на меня с перелистываемых страниц как из рога изобилия. И все это культурное многообразие процветало под сенью и при прямой денежной защите того, кого мы прежде почитали как царя-антихриста. Я даже стала мысленно спорить с Дмитрием, говоря, что не может быть так плох тот государь, который так покровительствует отечественной культуре и литературе… Но потом поняла, что это бессмысленное занятие. Мой бывший муж меня все равно не услышит, а если бы и услышал, то, закоснев в своих предубеждениях, все равно остался бы при прежнем мнении…
Еще из Вильно я дала телеграммы о приезде сестрам Тате и Натали, проживавшим в нашей с Дмитрием квартире в доме Мурузи на четвертом этаже.
И вот ясным субботним утром, в день трех восьмерок, экспресс Берлин-Петербург прибыл на Балтийский вокзал столицы Российской империи. Все тут было таким же, как и в прежние времена, и в то же время совершенно иным. Точно так же стояли на привокзальной площади лихачи и новомодные авто, капоты которых украшала затейливая вязь из букв «РБВЗ»[21], а услужливые носильщики за пятачок предлагали состоятельным пассажирам подвести на специально тележке их багаж. Точно так же на расстоянии прямой видимости маячили массивные фигуры городовых, но при этом нигде не было заметно ни вызывающей роскоши, ни столь же вызывающей нищеты. Вместо того мой глаз зацепил еще одну примету времени – двух юных девиц, вызывающе шествующих среди толпы, будучи обряженными в синие саржевые брюки. И опять городовые, да и прочие прохожие, делают вид, будто так и положено. Да уж, такого вы не увидите даже в насквозь прогрессивном Париже…
Немного поколебавшись, я решила, что на таксомоторе я прокачусь как-нибудь позже (в отсталом Париже они еще не вошли в обиход), и через полчаса неспешной езды упала в объятия своих любящих сестер…
Какое прекрасное место – дом! Сестры, милые сестры… Я поняла, что это к ним я рвалась из душного парижского затворничества, и именно их мне так не хватало во время жизни за границей. Они мне писали, но я не верила ни одному слову, а потом и вовсе перестала их читать, думая, что мои нежные и беззащитные сестрицы пишут их под диктовку палачей из ужасной Тайной канцелярии царя Михаила. И вот я дома, и что я вижу: и Тата, и Натали веселы, довольны и не жалуются на жизнь. Более того, наше с Дмитрием отсутствие никак не помешало собираться в этой квартире нашим прежним друзьям – художникам и поэтам. Тут бывает Блок и его супруга Любовь Блок-Менделеева, московский поэт Белый, Валерий Брюсов, Николай Гумилев, юный Алексей Толстой и многие другие. И это в то самое время, когда в Париже мы думали, что Россия погибает в тисках жесточайшей реакции! Воистину, чтобы поверить во все это, нужно видеть собственными глазами и щупать собственными руками…
Кстати, тут же, за чаем с плюшками, который соорудили мои обрадованные сестры, я узнала, в чем состоит секрет исчезновения отовсюду нищих попрошаек. Их теперь просто нет. Осиротевших мальчишек и девчонок, выпрашивающих у прохожих кусок хлеба, переловили и определили в специальные учебные заведения, которые мои сестры уже назвали «янычарскими школами». Обездоленных более старшего возраста, еще не потерявших желание зарабатывать своим трудом, император Михаил пристроил к делу – но не в столице, а по ту сторону Уральского хребта, где не хватает народонаселения. И только тех, кто сделал попрошайничество основным источником доходов и не желал для себя никакой иной деятельности, определили на вечные каторжные работы на дальних стройках Империи, ибо им было не место среди нормальных людей. Туда же загремели содержатели притонов-опиекурилен и борделей с малолетними проститутками, начисто разгромленных в зиму шестого-седьмого годов. Был большой процесс – и на нем этим людям присудили вечную каторгу без права помилования и апелляции, а их жертвы пополнили число обитателей янычарских школ.
Оказывается, Тата, этой весной закончившая Высшее Художественное Училище при Петербургской Академии Художеств и получившая диплом свободного художника, два раз в неделю преподает художественное искусство в одной их таких школ, а еще два раза ведет тот же предмет в кадетском корпусе ГУГБ, штампующем из подрастающего поколения верных псов режима царя Михаила.
– Они тонкие, чувствительные дети, – жаловалась она мне за чаем, – они прекрасно понимают обаяние искусства, и в то же время они прямые и жесткие, как закаленные стальные гвозди, способные пробить насквозь любую стену.
И тут я остро почувствовала, что мне не хватает Дмитрия, что хочется сунуть его лицом во все это – и, если не переубедить, то хотя бы заставить задуматься. Ведь тот, кто закрывает глаза и затыкает уши, так и останется навсегда в плену своих злых предубеждений…
Но все это были только цветочки. Вечером по старой памяти на нашей квартире собрался «салон» – и тут мне довелось выслушать множество рассказов о том, как тут жилось моим знакомым все эти четыре года.
Четыре следующих дня – иногда с сестрами и старыми-новыми друзьями и знакомыми, иногда одна – я гуляла по Северной Пальмире, острым глазом пытаясь угадать приметы старой и новой жизни, плавно перетекающей друг в друга, заходила в книжные магазины и букинистические лавки, то есть отдыхала душой. Война, гремевшая все яростнее где-то во Франции, и приглушенно на подступах к Константинополю, в этом моем времяпровождении оставалась далеко побоку. Я думала, что Дмитрий, несмотря на все свои недостатки, все же разумный человек, и, как только обстановка для французов начнет складываться неблагоприятно, он уедет из ставшим опасным Парижа сюда, в Петербург – и тогда я с чувством затаенной гордости покажу ему эту похорошевшую и изменившуюся страну…
Как оказалось, эти четыре дня были лишь увертюрой к тому главному событию, что ожидало меня по возвращении в Россию. В неурочный час, подобно сирене тревоги на военном корабле, длинно и протяжно прозвенел дверной звонок – и мы с сестрами беспокойно переглянулись. Что бы это могло быть?
Оказалось, что все проще некуда. Если гора не идет к Магомету, то тот сам может прогуляться к ней вечерком. Как выяснилось, нас посетила второй человек в ужасном ГУГБ, а также единственная в мире женщина-генерал – госпожа Антонова. Отчасти она в тени своего ужасного шефа господина Тамбовцева, а отчасти, наоборот, приближена к царю Михаилу значительно больше своего прямого начальника. А еще я знала, что госпожа Антонова – пришелица из будущего и оценивает всех нас не только с позиции сиюминутных соображений, но и с высоты столетия, разделяющего наши миры.
– Здравствуйте, Зинаида Николаевна, – по-мужски пожала мне руку женщина-генерал, – давно хотела вас увидеть, но все как-то не складывалось. У меня была надежда, что вы все-таки одумаетесь и вернетесь в Россию.
– И вы пришли сюда… – с вопросительной интонацией произнесла я.
– Просто поговорить, – закончила фразу госпожа Антонова, улыбнувшись скуповато, но откровенно дружелюбно. – Причем пришла я не по службе, а как частное лицо. Вы мне просто интересны как женщина-эпоха, еще не натворившая непоправимых для себя глупостей.
Окинув взглядом эту женщину, я вспомнила слова Таты о людях-гвоздях. Моя гостья была такая же – прямая, жесткая и закаленная, и смотрела на мир будто через прицел. Стряхнув оцепенение, вызванное этим магнетическим взглядом, я постаралась ответить как можно более достойно:
– Ну что же, уважаемая Нина Викторовна… мне тоже крайне интересно побеседовать с человеком из другого мира – ведь вы были одной из тех, кто не ведая сомнений, железной рукой принялся переустраивать нашу жизнь, беспощадно выпалывая из нее одно и насаждая другое. В современной России есть вещи, которые мне нравятся, есть те, с которыми я примирилась, и есть то, что до сих пор вызывает у меня оторопь. А сейчас как добрая хозяйка я приглашаю вас в гостиную, ведь беседовать за чашкой чая с вареньем нам будет не в пример удобнее, чем на ногах в прихожей.
И уже за чаем мы продолжили начатый в прихожей разговор.
– А как бы поступили вы, Зинаида Николаевна, если бы знали злосчастную и кровавую историю России на пятьдесят или сто лет вперед, и при этом получили бы от самого Всевышнего напутствие: «поступай по совести»? – сказала моя гостья, приподняв брови.
Этот вопрос поставил меня в тупик. Ведь задача литератора – описывать действительность, влияя на нее только косвенно, через настроения читателей – а тут передо мной была развернута неприкрытая активная позиция.
– Хм… – Я старалась подобрать правильные слова, – и вы, значит, решили поступить в соответствии с бессмертным заветом милейшего Марка Аврелия: «делай что должно, и пусть свершится что суждено»?
– Не совсем так, – покачала головой госпожа Антонова, – делая что должно, мы добивались нужным нам результатов, а то, что было суждено, свершилось бы и без нашего вмешательства. Новый мир, на мой непредвзятый взгляд, выглядит гораздо лучше того, что было в нашем прошлом, и налицо – предпосылки к дальнейшему его улучшению. Как говорит один наш друг, жить становится лучше, жить становится веселее.
– И даже война, которую в Европе развязал ваш император Михаил, тоже ведет к улучшению этого мира? – воскликнула я.
– Ведет, – уверенно подтвердила моя гостья. – Просто на этот раз мы вскрыли и вычистили нарыв, не дожидаясь общего сепсиса. В среднем по Европе ее переустройство обошлось в десятикратно меньшее количество жертв и разрушений, чем если бы это произошло естественным путем, когда противоречия между ведущими державами дошли бы до точки кипения. Тогда война вспыхнула бы сама собой, при самом неблагоприятном для России составе коалиций, и продолжалась бы четыре года, а не чуть меньше месяца. И кто бы тогда ответил за лишние миллионы бездарно загубленных жизней? Как говорится, ничего личного – только государственные интересы.
Одним словом, мы славно поговорили, и беседа была весьма интересной. На прощание госпожа Антонова произнесла загадочную фразу:
– Дорогая Зинаида Николаевна, запомните: недостаточно видеть символы, в первую очередь нужно уметь правильно толковать их значение. А то можно нечаянно совершить ошибку, за которую потом будет мучительно больно.
Не знаю, что я буду делать с этим новым знанием, но понимаю, что оно мне дано не просто так. После этого разговора я укрепилась в мысли, что будущее России не только в руках императора Михаила и его советников вроде госпожи Антоновой, но и у той части русского общества, которое умеет думать и чувствовать, чтобы затем выложить эти мысли и переживания на лист бумаги. Единственное, что мне не удалось прояснить, это слова госпожи Антоновой по поводу непоправимых глупостей, которые мне еще не удалось натворить. Каждый раз, когда я пыталась намекнуть на эти слова, моя гостья уходила от ответа ловко, как опытный фехтовальщик. И поэтому мне кажется, что это не последний такой разговор. Должны быть и другие…
18 августа 1908 года, вечер, Западный фронт.
То, что с обходным маневром через Бельгию и Люксембург получилось нехорошо, французское командование поняло еще восьмого августа, когда части пятой армии, следующие в походных колоннах без разведки и даже головных дозоров, на бельгийско-люксембургской границе в упор наткнулись на окопы, только что отрытые германскими авангардами. Обходная операция с ударом во фланг и тыл ничего не подозревающего противника тут же превратилась во встречное сражение, когда одна сторона слепо ломит вперед, а другая сочетает упорную оборону ключевых пунктов с маневренными действиями подвижных соединений.
Когда читаешь о французских уставах периода первой мировой войны, а потом вспоминаешь о многократно раскритикованных красных маршалах: Тухачевском, Тимошенко, Кулике, а также о многих других авторах поражений РККА летом 1941 года, непроизвольно возникает мысль, что этим деятелям в их юнкерские и кадетские годы тактику читали по переводным французским учебникам. Слишком уж все похоже. И упор на высокий боевой дух (в советском варианте – на пролетарскую сознательность), и отказ от резервов, и презрение к разведке: мол, стремительный штыковой натиск способен побеждать даже в самой безнадежной ситуации. Передовая военная мысль: аля-улю, пуалю, малой кровью на чужой территории.
Итак, в условиях встречного маневренного сражения немецким генералам на протяжении всего приграничного Арденнского сражения удавалось поддерживать связь со сражающимися подразделениями и управлять их действиями. А вот французское командование уже к исходу вторых суток боев стало выпускать из своих рук нити управления, а на третий день, то есть одиннадцатого августа, большая часть французских полков, или даже батальонов, дралась уже сама по себе. К тому моменту резервы из состава стремительно раскулачиваемой четвертой армии вводились в бой второпях мелкими группами, без разведки и учета реальной обстановки, поскольку французское командование уже не ставило задачу на продвижение вперед, а лишь стремилось сдержать все усиливающееся давление немецкой пехоты. В противном случае уже свежие германские силы угрожали ударом во фланг и тыл сражающейся за Мец третьей армии. Пободавшись еще немного во встречных боях с превосходящим противником, французы стали отходить туда, откуда пришли, то есть в район Седана. Вот тебе, месье Пикар, и контрудар.
Но то, что ситуация по-настоящему неприятна французам стало ясно, когда в полосе между Лиллем и Валансьеном на границу, развертываясь в боевые порядки, стали выходить германские дивизии, а у французов на том направлении оказалась полная пустота. Начался великий марш германской армии на юг, проглатывающий по тридцать-сорок километров в сутки. Быстрее в условиях чистого прорыва могли двигаться только механизированные подвижные соединения середины двадцатого века. Пятнадцатого числа пали приграничные Лилль, Валансьен и Мобеж, шестнадцатого – Аррас и Камбре, семнадцатого – Сен-Кантен, восемнадцатого в полдень германские войска ворвались в Амьен, а к вечеру взяли Лан. На юге картина была аналогичной. Измотав противника оборонительными боями и попутно доковыряв Бельфор до полного прекращения сопротивления, в наступление в общем направлении на Дижон перешла седьмая германская армия, прорвавшая непрочный фронт огнем своих тяжелых гаубиц и начавшая продвижение в общем направлении на Труа. Шестнадцатого числа пал Везуль, а восемнадцатого – Лангр. И сегодня же, восемнадцатого августа, англичане высадились в Кале и Дюнкерке, довольно быстро подавив сопротивление небольших гарнизонов этих городов. На фоне размашистой и стремительной германской операции этот британский десант выглядел банальной мелкой кражей.
А у французского командования все резервы до последнего солдата уже были втянуты в мясорубку Арденнского сражения – при том, что боевой порыв армий, штурмующих Эльзас и Лотарингию, изрядно иссяк, а потери в боевой силе и вооружении начали серьезно влиять на боевые возможности войск. В распоряжении командования оставались резервисты второй очереди, которых собирали для переподготовки в Шалонском лагере. Эти солдаты служили срочную службу более двадцати лет назад, во времена однозарядной винтовки Гра с патронами под дымный порох – и теперь им требовалось время для того, чтобы освоить так же не вполне совершенную винтовку Лебеля. К тому же призыв резервистов второй очереди был еще далеко не завершен, и эти люди еще не представляли собой никакой организованной силы.
Стало очевидно, что Франция проигрывает войну. Пройдет еще совсем немного времени – и боши завершат разгром французской армии, отрезав ее от Парижа и стиснув беспощадной петлей окружения. Чтобы хоть как-то замедлить германский натиск, резервистов второй очереди кое-как организованных (рота-батальон-полк), без пулеметов и артиллерии, мелкими группами стали перебрасывать по железной дороге на основные угрожаемые направления. Такая тактика была равносильна попытке остановить паровоз, бросая под его колеса живых людей. Немного замедлить марш германских солдат таким образом было еще возможно, а остановить и стабилизировать фронт – уже нет.
Одновременно в Париже по этому поводу возникли чемоданные настроения. Президент Фальер, правительственные чиновники и депутаты Национального собрания вспомнили, как они убегали от Кометы, и опять засобирались в Бордо. Ни Орлеан, ни Виши по причине наличия немецкой группировки, наступающей от Бельфора, не казались им безопасными. К тому же в Бордо в случае совсем уже неблагоприятного развития событий можно было сесть на пароход и уплыть куда-нибудь в Мексику – чем дальше, тем лучше. И точно так же, как и в случае Кометы, эвакуация осуществлялась в спешке и производилась налегке. Набитые секретными документами здания министерств и прочих государственных контор просто оставлялись на произвол судьбы. А все потому, что нависшие над французской столицей боши могли ворваться в нее уже через три-четыре дня, и остановить их некому.
И опять, второй раз на протяжении весьма короткого времени, парижане видели, как их власть без оглядки бежит перед надвигающейся угрозой, даже не попытавшись возродить Национальную Гвардию и призвав граждан к оружию. А дело в том, что повторения Коммуны французские власти боялись даже больше, чем германские генералы. Для немцев революция в Париже означала незначительное осложнение обстановки, а французским депутатам и чиновникам уже виделись установленные на площадях гильотины и груды отрубленных голов. Такой уж у поедателей лягушачьих лапок исторический опыт. Впрочем, именно поэтому обитатели богатых буржуазных кварталов уже прикидывали, где и в какой момент они вывесят наспех пошитые из простыней белые флаги. Ведь немцы – культурная нация, и они не будут обижать состоятельных людей.
В Потсдаме же, напротив, потирали руки. По расчетам Мольтке-младшего, война должна была продлиться не далее как до первых чисел сентября, а после у французов полностью иссякнут и возможности для сопротивления, и воля сражаться. Шлиффен уже с трудом удерживал командующих четвертой, пятой и шестой армиями от того, чтобы повести свои войска в лобовые атаки, выталкивая французскую армию на запад – то есть туда, где, по гениальному плану, их не должно быть ни в коем случае. Уже нередки были эпизоды, когда вроде бы стихийные германские контратаки в Эльзасе и Лотарингии грозили обрушить фронт. И при первых же признаках отступления французских армий рухнет и тевтонский орднунг, после чего каждый германский генерал рванется вперед, завоевывать города и получать за это кресты. Если это случится еще до захлопывания клещей между Реймсом и Труа, то получится, что германская армия героически вытеснит французов на запад к Парижу и тогда план Шлиффена целиком и полностью пойдет псу под хвост.
22 августа 1908 года, утро, Париж, авеню дю Колонель Боннэ, дом 11-бис,
квартира Дмитрия Мережковского и Зинаиды Гиппиус,
Дмитрий Мережковский, литератор, философ, мизантроп и диссидент[22].
С тех пор как Зиночка, Зина, Зинуля совершенно сошла с ума и уехала из Парижа в проклятую людьми и Богом Россию, жизнь моя стала пустой и одинокой. Моя жена соблазнилась призраком величия, проецируемым на мир ужасающим царем-антихристом, жестоко зажавшем в своем кулаке богобоязненную и смиренную страну, а я остался наблюдать гибель Старой Европы, находясь в эпицентре ее цивилизации. Комета и в самом деле стала предвестником Конца Света. То, что сейчас надвигается на Париж, пыля по дорогам миллионами солдатских сапог, уже не является той Европой, на которую я когда-то возлагал свои надежды. Если во Франции до появления Кометы и начала войны обитали мещане – сытые, всем довольные и лишь лениво хрюкающие у своего корыта, – то Германия представляет собой другой тип мещанства: варварского, наглого, агрессивного, яростно рычащего и голодным взглядом озирающего весь окружающий мир. Поступь этого современного варвара, считающего себя обделенным жизненными благами, слышна сегодня повсюду. Ни минуты не колеблясь, он делит мир в соответствии со своим представлением о том, что ему следует взять силой, а от чего пока лучше отступиться, потому что у того куска земной плоти есть свой хозяин, такой же дикий варвар, готовый защищать данный ему удел огнем и мечом.
Но кайзер Вильгельм, который думает, что настал час его торжества – на самом деле лишь марионетка, пляшущая под дудочку ужасного царя-антихриста и его миньонов, Пришельцев из пылающего адским жаром иного мира. Вот эти люди – отнюдь не измельчавшие мещане и не атеисты; они верят, и верят истово, да только я не могу ни понять, ни принять этой веры. Пришельцы верят в своего Бога-Творца, позитивного настолько, что он был дан им в ощущениях, лично выдавшего им предписание сбить наш мир с истинного пути, перевернув с ног на голову. Этим людям неведомы сомнения; одной рукой они сжимают рукоять меча, в другой у них новая Библия, в которой записаны планы преобразования этого мира. Глаза их сухи и суровы, они не ведают сомнений, и царь-антихрист, воспринявший их веру с пылом неофита, стал одним из них. Я бы с ними поспорил, но они не вступают в споры – ты должен покориться их воле или влачить жалкое рабское существование.
Пришельцы сочетают самый примитивный европейский позитивизм и рационализм с глубочайшим восточнославянским мистицизмом, искренне веруя в историческую мессианскую роль русского народа. Они считают, что их Бог всегда и везде выступает на стороне России, что в противном случае она давно бы погибла от разных естественных причин. Они – позитивные социалисты, верующие в то, что все необходимые изменения можно проделать без полного разрушения старого общества, без крови, слез и страданий, к которым призывали предыдущие поколения революционеров. Их главный инструмент – зловещий царь-антихрист, направивший разрушительную энергию стремящегося к переменам русского народа в мирное позитивное русло. Прежние социалисты говорили, что готовы разрушить старый мир до основания, и это было хорошо. А еще лучше социалистов были бы анархисты, исповедующие неограниченное разрушение без самой малейшей мысли о созидающем начале. Полное разрушение мира победило бы опасность мещанства, уничтожило бы его в зародыше и отменило бы приход грядущего века Хама. Но Пришельцы не хотят ничего разрушать! Напротив, они сверху донизу связывают Россию железными скрепами, соединяя русский народ с русским же самодержавным государством, пожалуй, так прочно, что и не оторвешь.
Неужто они не видят, что это донельзя противоестественная конструкция? Самодержавное государство и народ – по сути, антагонисты в русской общественной жизни, и между ними, как пшеничное зерно между двумя жерновами, зажата несчастная и страдающая русская интеллигенция. Сверху ее гнетет самодержавное государство – чудовище стоглавое, стозевное, озорное (точно по Радищеву), а снизу у него темная народная стихия, не столько ненавидящая, сколько непонимающая, – но иногда непонимание хуже всякой ненависти. Такова участь русского интеллигента – участь трагическая. Тут уж не до мещанства: не до жиру, быть бы живу!
Вглядитесь: какое на самом деле ни на что не похожее общество, какие странные (
Вот молодой человек Родион Раскольников – недоучившийся студент, бедно одетый, с тонкими чертами лица, убийца старухи-процентщицы. Вот нигилист Базаров – студент медицины, который потрошит своим скальпелем и скепсисом живых лягушек и мертвых философов, проповедуя о первичности всего материального с такою же разбойничьей удалью, как ребята Стеньки Разина покрикивали некогда: сарынь на кичку! Вот Константин Левин – опростившийся барин-философ, пашущий землю. Вот Алеша Карамазов – стыдливый, как девушка, «ранний человеколюбец». И брат его Иван – ранний человеконенавистник и «глубокая совесть». И, наконец, Федор Михайлович Достоевский – самый необычайный из всех, «человек из подполья», противоестественная помесь реакционера с террористом, полубесноватый, полусвятой. За ними другие, безымянные, лица еще более строгого классического благородства, точно из мрамора изваянные, прекрасные юноши со взором горящим, гневные херувимы народных бурь. И девушки – как чистые весталки, как новые Юдифи, идущие в стан Олоферна, с молитвою в сердце и пистолетом браунинга, спрятанным в дамскую муфту.
Это тоже все что угодно, только не мещане. Пусть бы Флобер осмелился утверждать в их присутствии, что политика – удел подлецов. Для них политика – страсть, хмель, «огонь поедающий», на котором воля, как сталь, раскаляется добела. Это – ни в каких народных легендах не прославленные герои, ни в каких церковных святцах не записанные мученики. Но это подлинные герои, подлинные мученики борьбы с самодержавным русским государством, с царем-антихристом, который по обвинению в терроризме бросает их в застенки новой Тайной Канцелярии, вздергивает на виселицы, гноит на каторжных работах, и, что хуже всего прочего, подвергает сомнению необходимость самого их существования.
Среди всех печальных и страшных явлений, которые за последнее время приходится переживать русскому обществу – самое печальное и страшное: та дикая травля русской интеллигенции, что происходит сейчас по всей России. Социал-демократический ренегат господин Ульянов, пошедший на службу к царю-антихристу, неприкрыто называет русскую интеллигенцию «дерьмом нации». Его соратник, господин Джугашвили, обзывает русских интеллигентов прослойкой, а царь-антихрист прямо называет их внутренними иностранцами, образованными дикарями, которые все видят, но ничего не понимают, Иванами родства не помнящими, оторвавшимися от русской почвы бесполезными и беспомощными болтунами, способными замотать любой вопрос в бесплодных обсуждениях. Грамотные и образованные люди нам нужны, заявляет он, а вот интеллигенты – нет.
Нужна ли для России русская интеллигенция? Вопрос так нелеп, что кажется, отвечать на него не стоит. Кто же сами вопрошающие, как не интеллигенты? Сомневаясь в праве русской интеллигенции на существование, они отрицают свою к ней принадлежность, – может быть, впрочем, и хорошо делают, потому что слишком ничтожна степень их «интеллигентности».
Среди многочисленных нечленораздельных воплей и ругательств можно разобрать одно только обвинение, имеющее некоторое слабое подобие разумности – обвинение русской интеллигенции в «беспочвенности», оторванности от основ народной жизни.
Тут, пожалуй, не только «беспочвенность», с чем мы готовы согласиться – тут бездна. Та самая «бездна», над которою Медный всадник Россию «вздернул на дыбы», – всю Россию, а не одну лишь русскую интеллигенцию. Пусть же ее обвинители скажут прямо: Петр – не русский человек. Но в таком случае мы, «беспочвенные» интеллигенты, предпочтем остаться с Петром и Пушкиным, который любил Петра как самого родного из родных, нежели с теми, для кого Петр и Пушкин чужие. Интеллигентная «беспочвенность», отвлеченный идеализм есть один из последних, но очень жизненных отпрысков народного аскетизма. Беда русской интеллигенции не в том, что она не достаточно, а скорее в том, что она слишком русская, только русская.
«Беспочвенность» – черта подлинно русская, но, разумеется, тут еще не вся Россия. Это только одна из противоположных крайностей, которые так удивительно совмещаются в России. Рядом с интеллигентами и народными рационалистами-духоборами есть интеллигентные и народные хлысты-мистики. Рядом с чересчур трезвыми есть чересчур пьяные. Кроме равнинной, вширь идущей, несколько унылой и серой, дневной России Писарева и Чернышевского, есть вершинная и подземная, ввысь и вглубь идущая, тайная, звездная, ночная Россия Достоевского и Лермонтова. Какая из этих двух Россий подлинная? Обе одинаково подлинные. Их разъединение дошло в настоящем до последних пределов. Как соединить их – вот великий вопрос будущего, который придется решать, когда падет самодержавное государство царя-антихриста.
Второе обвинение, связанное с обвинением в «беспочвенности» – «безбожие» русской интеллигенции. Для великого наполнения нужна великая пустота. «Безбожие» русской интеллигенции – не есть ли это пустота глубокого сосуда, который ждет наполнения? Иногда кажется, что самый атеизм русской интеллигенции – какой-то особенный, мистический атеизм. Тут у русской интеллигенции отрицание религии, переходящее в религию отрицания, трагическое раздвоение ума и сердца: ум отвергает, сердце ищет Бога. Но сила русской интеллигенции заключается не в уме (который и делает интеллигенцию интеллигенцией), а в сердце и совести. Сердце и совесть ее почти всегда на правом пути; ум часто блуждает. Сердце и совесть свободны, ум связан. Сердце и совесть бесстрашны и «радикальны», ум робок и в самом радикализме консервативен, подражателен. При избытке общественных чувств – недостаток общих идей. Все эти русские нигилисты, материалисты, марксисты, идеалисты, реалисты – только волны мертвой зыби, идущей с Немецкого моря в Балтийское…
От умственного голода лица русских интеллигентов стали унылы, унылы, и бледны, и постны. Все стали как чеховские «хмурые люди». В сердцах уже солнце восходит, а в мыслях все еще «сумерки»; в сердцах огонь пламенеющий, а в мыслях стынущая теплота, тепленькая водица, в сердцах буйная молодость, а в мыслях смиренное старчество.
Иногда, глядя на этих молодых стариков, интеллигентных аскетов и постников, хочется воскликнуть: «Милые русские юноши! Вы благородны, честны, искренни. Вы – надежда наша, вы – спасение и будущность России. Отчего же лица ваши так печальны, взоры потуплены долу? Развеселитесь, усмехнитесь, поднимите ваши головы, посмотрите черту прямо в глаза. Не бойтесь черта политической реакции. Не бойтесь никаких соблазнов, никаких искушений, никакой свободы, не только внешней, общественной, но и внутренней, личной, потому что без второй невозможна и первая. Одного бойтесь – добровольного рабства и худшего из всех видов рабств – мещанства и худшего из всех мещанств – хамства, ибо воцарившийся раб и стал хам, а воцарившийся хам и есть черт – уже не старый, фантастический, а новый, реальный черт, действительно страшный, страшнее, чем его малюют, – грядущий Князь мира сего».
У этого грядущего Князя сего мира в России – три лица.
Первое, настоящее – над нами, лицо самодержавия, царь-антихрист, мертвый позитивизм государственной машины, китайская стена табели о рангах, отделяющая русский народ от русской интеллигенции и русской церкви.
Второе лицо прошлое – рядом с нами, лицо русского православия, воздающего кесарю Божие, той церкви, у которой, собственно, уже нет лица. Мертвый позитивизм православной казенщины, служащий позитивизму самодержавного государства. Духовное рабство – в самом источнике всякой свободы; духовное мещанство – в самом источнике всякого благородства.
Третье лицо будущее – под нами, лицо идущего снизу хамства, пролетарии-босяки, под звуки Интернационала марширующие под алыми знаменами, лицо господина Джугашвили – самое страшное из всех трех лиц.
Именно этого не поняла Зина: она приняла морок, напущенный злым колдуном, за рассвет духа, воссиявший над Россией. Могущество самодержавного государства царя-антихриста, расцвет русской культуры и науки и мощь русской армии, перед которыми благоговеют недалекие люди – все это мираж, призрачная фата-моргана. Грядущий Князь мира сего – великий соблазнитель и великий обольститель. Комета, промчавшаяся над Парижем и уничтоженная Пришельцами над Ла-Маншем, есть знак, что это этот мир отдан в Его полное владение. Зина, решившая порвать со всеми прежними убеждениями и вернуться в проклявшую нас (интеллигентов) Россию, не поняла, что лучше умереть здесь, в Париже, последнем оплоте европейской цивилизации, рушащейся под напором нового варварства, чем влачить духовно жалкое существование в Санкт-Петербурге, ставшим столицей Империи Зла. Мне ее искренне жаль. Спасая свое бренное тело, она погубила бессмертную душу, своей рукой вычеркнула себя из интеллигентского сословия, как Исав, продавший право первородства за миску чечевичной похлебки.
Он обязательно будет разрушен, этот новый Карфаген, да только я этого уже не увижу. Осталось немного. Уже два дня в Париже нет никакой власти. Как и в дни Кометы, французское правительство бросило свою столицу и умчалось в Бордо, и вместе с ним городские улицы покинуло всякое подобие порядка. Все точно по Бакунину – то есть полное отсутствие всякой власти рождает причудливые социальные конструкции. В буржуазных кварталах из окон свисают белые флаги и люди говорят, что Париж необходимо объявить открытым городом, а люмпен-пролетарии грабят всех, до кого могут дотянуться, обращая собственность ограбленных в общенародное достояние. Новой Коммуны, слава Богу, пока нет, но это дело тоже наживное. Но только в этот раз обстановка в Париже даже хуже, чем в дни Кометы. Комета могла не долететь до Парижа, или пролететь мимо, как оно и произошло, после чего старая власть обязательно должна была вернуться и спросить с ослушников. Но германские солдаты, марширующие сейчас по дорогам вблизи французской столицы, не пройдут мимо Парижа. И тогда нынешнее безвластие сменится безумно жесткой, даже жестокой властью германских варваров. Но я не собираюсь никуда бежать. Если придется, я в осознании своей правоты умру прямо в этой квартире, но никуда отсюда не уйду.