В этих выписках я позволил себе дать текст, который мог читаться у Бояна, ибо сохранил яркие черты именно его поэтики, двойственное число глагола («ту ся брата разлучиста»), что позволило автору «Слова…» в почти неизменном виде отнести действие на счёт Игоря и Всеволода. Правда, он не заметил другое: герои в изменённом тексте оказываются убиты («…а сами полегоша»). Для Игоря и Всеволода такая ситуация невозможна, поскольку оба остались живы. В ситуации Бориса и Олега она могла играть роль поэтической гиперболы, имеющей тем не менее реальное основание: Борис был убит именно «на бреге Каялы» возле современного Нежина, на одном из двух традиционных путей «из половец» на Русь, как то в своё время показал В.Г. Ляскоронский.
Новые времена — новые песни. Другой сюжет — другие герои. За исключением Всеволода Святославича, храбро обороняющегося от наседающих половцев, в самой битве мы никого другого не видим. Размышляя над этим фактом, я не мог найти ему другого объяснения кроме того, что почти всё описание битвы или отсутствовало по какой-то причине у автора «Слова…», или же позднее было потеряно. Последнее предположение казалось наиболее правдоподобным. Средневековая поэма о битве без описания битвы? Это нонсенс, чепуха, бессмыслица. Стоило взять любое «воинское» произведение той эпохи, всё равно — русское, восточное или западноевропейское, чтобы увидеть, что подробнейшее описание боя с указанием, как и кто себя вёл, занимает в нём преобладающее место. В «Слове…» же автор отделывается несколькими общими фразами, упоминает, что Игорю стало жаль «мила брата Всеволода», — и всё. Героем оказывается совсем не Игорь, а Всеволод, о котором, кстати, больше нет ни одного упоминания!
Почему так? Не было образца для подражания? А Всеволод? Кого он мог заменить? Судя по тому, что информация о нём оказывается заложенной в строфику Бояна —
(7, 187) а разрубает («поскепаны») он не только половцев, но и «шеломы аварские» (откуда они?), можно было предположить, что он заместил здесь своего тёзку Всеволода Ярославича из битвы 1078 года. Кстати, именно Всеволод Ярославич, а никак не Всеволод Святославич, имел право называть черниговский престол «отчим».
Но что это давало? Ровным счётом ничего. Продолжать дальше казалось столь же бесперспективным, как пытаться восстановить отдельные отрывки текста «Слова…» по тому, что из него было сделано в «Задонщине». Всё, что рассказывалось дальше, было кратким и маловразумительным пересказом последствий битвы, вроде фразы о Святополке, который в то время должен был находиться в далёком Новгороде, а если бы даже и присутствовал инкогнито, то тело его отца Изяслава было отправлено в Киев водой, но никак не «между угорьскими иноходцами»!
Чтобы идти дальше, нужно было ещё раз внимательно перечитать «Слово…» и попытаться найти очередное противоречие между текстом и действительностью, в котором могла открыться переработка образов Бояна, тех его героев, которые участвовали в событиях 60–70-х годов XI века.
И первой здесь встала пресловутая «загадка Святослава».
11
Фигура великого киевского князя, старейшего среди Ольговичей, Святослава III Всеволодовича, выступающего в «Слове…» олицетворением мудрости Русской земли, неизменно вызывала как у скептиков, так и у защитников «Слова…» много недоуменных вопросов. «Великий грозный Святослав „Слова о полку Игореве“ и соправитель великого князя Рюрика, то отступающий от „ряда“, то оправдывающийся киевский князь летописи — это как бы два разных человека, настолько различны точки зрения обоих авторов, — писал когда-то о Святославе Всеволодовиче академик Б.А. Рыбаков и тут же пытался примирить такое заключение следующим соображением: — И ни одного из них нельзя упрекнуть в полной фальсификации — каждый из них выбирал по своему вкусу факты из жизни Святослава, каждый из них писал портрет теми красками, которые нравились ему.»
Что ж, допустим. Другой академик, Д.С. Лихачёв, считал, что в тексте древнерусской поэмы отразилось не реальное, а идеальное представление о великом князе киевском. На самом деле Святослав таким не был. Будучи номинальным великим князем, он обладал только Киевом, а Русской землёй владел его соправитель Рюрик Ростиславич. Так что Святослав в действительности «один из слабейших князей, когда-либо княживших в Киеве».
Две оценки, два взгляда, две попытки компромиссного решения загадки. Только вот может ли она быть решена так?
В самом разногласии ничего удивительного не было. Летописи писались, редактировались и переписывались в угоду тому или другому заказчику. Ещё более свободной могла быть трактовка факта в поэтическом произведении. Лучший пример — само «Слово…», где под пером талантливого автора, преследовавшего высокие патриотические цели, бесславный провал заурядного набега южнорусского князька на половецкие кочевья превратился в подвиг защиты родной земли. Однако перелицовка в этом же произведении образа Святослава Всеволодовича, которого князья прекрасно знали, притом далеко не с лучшей стороны, ставила автора в глупейшее положение и обрекала на провал весь его благородный замысел.
Святослав Всеволодович был исключительной в русской истории фигурой. Он обладал Киевом, «матерью городов русских», и номинальным авторитетом, но не властью. Он был в меру способным, при случае мог неплохо распорядиться в военной обстановке, обладал достаточным умом, огромной жаждой власти, но за всем тем не имел от рождения той удачи, которая могла бы сделать его действительно великим князем всей Русской земли второй половины XII века. Может быть, автору «Слова…» именно поэтому казалось уместным вложить в его уста «златое слово», порицающее сепаратное выступление Игоря и Всеволода, за которым следовал призыв к князьям «загородить Полю ворота»? Но этот призыв, как согласились современные исследователи, исходил от автора, потому что именно в нём содержится униженная просьба даже не к Рюрику Ростиславичу, соправителю Святослава, а к далёкому суздальскому князю Всеволоду Юрьевичу «прилететь издалече», чтобы «поблюсти отчий златой стол киевский». Тут же возникает другой вопрос. Если «Слово…» написано явным поклонником Святослава Всеволодовича, который (7, 188) для него «грозный, великий, киевский», то почему он приглашает в Киев Всеволода, который, кстати сказать, только этого и ждал? Значит, по его мнению, сам Святослав совершенно беспомощен?
Сколько ни предлагалось вариантов толкований, клубок неразрешимых противоречий только увеличивался. Со Святославом «Слова…» всё обстояло неладно. Непонятно, почему ему приписано пленение Кобяка, причём не где-нибудь, а в Лукоморье, хотя нам — и его современникам тоже — было известно, что Кобяка захватил в плен летом 1184 года Владимир Глебович переяславльский «на месте, нарицаемом Ерель, его же Русь зовёт Угол», то есть между Днепром и Орелью. Столь же непонятным оказывалось место в панегирике Святославу, где сообщалось, что Игорь утопил («погрузи») какой-то «жир» и насыпал на дно половецкой реки Каялы русское золото. По-видимому, всё это было заимствовано тоже из Бояна, поскольку весь панегирик оказывался пронизан чёткой бояновской строфикой. Но о чём здесь шла речь?
Загадки оказывались в тексте и дальше. Сон Святослава был действительно мутен. Сколько не бились исследователи, объяснение получалось неубедительным. И уж совсем загадочным было толкование этого сна боярами Святослава. Здесь на место одних загадок возникали новые, а вместе с ними опять пробивались строфы Бояна, в которых возникали снова «див», «готские красные девы», «время бусово» и… «отмщение Шароканю».
За Шарукана я зацепился, перечитывая эту часть «Слова…» уже неведомо в который раз. Я видел его имя, скользил по нему взглядом но никаких ассоциаций оно не вызывало, пока я не сообразил, что это и есть тот самый «хвост лисицы», который давно и настойчиво ищу. Шарукан устанавливал прямую связь между этим текстом и своим временем, XI веком, тем более, что находился он в неразрушенных строфах Бояна. Ну в самом деле, как можно верить, что пленение Игоря через сто двенадцать лет после пленения Шарукана может быть каким-то «отмщением»? Сколько за это время было битв, сколько раз бывали пленены русские князья значением и рангом куда выше Игоря!
Но если строфы Бояна совершенно определённо возвращали во время, когда был жив Шарукан, то месть за его поражение могла пасть исключительно на виновника, Святослава II Ярославича, великого князя киевского, следы которого я тщетно искал в тексте «Слова…». А тот был действительно великим и грозным!
Начинать анализ, по-видимому, следовало с вещего сна.
Среди разнообразнейших сюжетов древнерусской литературы знаменитый сон Святослава занимает такое же исключительное место, как «Слово…» среди других произведений. Может быть, ещё более исключительное. Об этом как-то мало писали. Внимание было сконцентрировано на толковании загадок сна. И если для фразеологии, ритмики, дидактики и поэтики «Слова о полку Игореве» найдены достаточно многочисленные параллели в других литературных и исторических произведениях домонгольской поры и всего XII века, то с вещими снами положение совсем иное.
Единственной параллелью сна Святослава в нашей древней литературе оказывается сон древлянского князя Мала, который сохранился в одном только списке «Повести временных лет» — в так называемом «Летописце Переяславля Суздальского», составленного, как полагают, в XIII веке, дошедшем до нас в рукописи XV века, а изданного в середине прошлого.
После общего для всех списков «Повести…» под 945 годом рассказа о казни, придуманной княгиней Ольгой для древлянских послов, сватавших её за своего князя после смерти Игоря Рюриковича, которых несли в «лодьях» и заживо погребли в яме на княжеском дворе (любопытно было бы обнаружить их останки!), редактор сохранил следующие строки о древлянском князе Мале (по-видимому, одном из готских Амалов):
Князю же веселие творящу к бракоу и сон часто зряше Мал князь: се бо пришед Олга дааше емоу порты многоценъны червени вси жемчюгом иссаждены и одеяла чорни с зелёными оузоры и лодьи, в них же несеным быть, смолны.
Этот вещий сон не скрывал в себе никаких загадок. Следуя за рассказом о трагической гибели послов, он раскрывал читателю всю свою нехитрую символику: жемчуг — к слезам, чёрные одеяла — погребальные покровы, смолёные ладьи — погребальные костры. Сон предвещал древлянскому князю различные огорчения ещё и в будущем, что сбывалось буквально через несколько строк. Символика и реальность — убийство послов в реальных «лодьях», которые стали погребальными (7, 189) ладьями сна, — столь переплетаются между собой, что теперь, после многих редактур и сокращений текста, невозможно представить первоначальную композицию новеллы. Во всяком случае, о сне Мала больше не упоминается, месть Ольги совершается своим порядком, а в остальных списках «Повести временных лет» сон оказался выброшенным при переписках.
Сон Святослава значительно сложнее. Вот как он выглядит в тексте «Слова…»:
Си ночь с вечера одевахъте мя, рече, чръною паполомой на кроваты тисове; чръпахуть ми синее вино с трудомь смешено; сыпахуть ми тъщими тулы поганыхъ тльковинъ великый женчюгь на лоно и негуютъ мя. Уже дьскы безъ кнеса в моемъ тереме златовръсемъ. Всю нощь съ вечера босуви врани възграяху. У Плесньска на болони беша дебрь кисаню и не сошлю к синему морю.
В объяснительном переводе «Слова…», выполненном в 1950 году, Д.С. Лихачёв так переводил этот отрывок:
В эту ночь, с вечера, одевают меня, — говорит (он),— чёрным погребальным покрывалом на кровати тисовой; черпают мне синее вино, с горем смешанное; сыплют мне пустыми (опорожнёнными от стрел) колчанами поганых иноземцев крупный жемчуг на грудь и нежат меня. Уже доски без князька в моём тереме златоверхом (как при покойнике, когда умершего выносят из дома через разобранную крышу). Всю ночь с вечера серые вороны граяли (предвещая несчастье) у Плесньска (под Киевом), в предградье стоял киевский лес, и понеслись (они — вороны) к синему морю (на юг, к местам печальных событий).
Конечно, с одной стороны, такой перевод что-то прояснил, а с другой… Я прикидывал и так и эдак, и мне становилось понятно, почему скептики именно этот сон, именно такие объяснения считали лучшим аргументом в пользу позднего происхождения «Слова…». Как, скажем, понять образ «синего» вина, к тому же почему-то смешанного с «горем»? С горечью — понятно, но с горем? Или что это за поганые иноземцы? Половцы? «Свои поганые»? Сколько я ни искал в этнографической литературе, так и не нашёл примера, чтобы покойников выносили через крышу, да ещё из терема, имевшего как минимум два этажа… Нет, что-то здесь было не так!
Необъяснимо было само содержание сна. Всё в нём свидетельствовало, что Святослав видел собственную смерть и собственные похороны. С любой точки зрения — с точки зрения вещего сна или литературного этикета той эпохи — подобный сон был совершенно невозможен в приложении к Святославу Всеволодовичу, который благополучно прокняжил на том же киевском столе ещё девять лет после указанных событий. Тогда уже надо принимать доводы критиков всерьёз и считать, что в отношении Святослава Всеволодовича не может и речи идти о действительном его восхвалении. Образ его, выходит, представлен в самом что ни на есть карикатурном виде «живого мертвеца». В таком случае становится понятной и ключевая фраза, раскрывающая намерение автора: «о малом — се великое! — молвити…»
Но всё это относится уже к собственно проблемам «Слова…» и его жизни на Руси после 1185 года, тогда как меня захватила и влекла надежда хоть несколько прояснить загадки XI века, которые, быть может, удастся разгадать с помощью сохранившегося текста поэмы.
Общее со сном князя Мала было, пожалуй, только то, что оба автора использовали сходную символику сновидений, дожившую в народе до наших дней (жемчуг — к слезам, чёрный цвет — к скорби); оба занимали одинаковое место в рассказе, не предвещая, а как бы подытоживая события. Но дальше, дальше-то что?
Сравнивать было не с чем. Церковь, цензуровавшая литературу, вместе с языческими суевериями всячески искореняла веру в «сонное мечтание». В многочисленных сборниках, многократно переписываемых и распространяемых в течение столетий монахами и мирянами, сохранились обличения веры в сны, почерпнутые из греческих святоотеческих сочинений. «Сон… от природы, от еды, от бесов или ещё от сильных и неукрощённых желаний», — говорится в «Лествице» Иоанна Синайского; сны — «блудящия подобия и мечтания лукавых бесов на прельщение наше», — вторит ему святой Антиох. «Если кто сонным мечтаниям верит, даже и без единого греха будет, всё равно с дьяволом осуждён будет как его слуга», — подтверждает «Слово о снах ночных». Насколько серьёзно относилась к этому церковь, можно видеть, хотя бы потому, что только случайность спасла единственный список сна Мала, изъятый не просто из очередной летописной статьи, а из повествования о великой княгине Ольге, причисленной официальной церковью к лику святых.
(7, 190) Изучение с этой стороны древнерусской литературы домонгольского периода убеждало меня в её «мистическом рационализме». Чудеса, прорицания, видения, по мнению людей той эпохи, могли совершаться исключительно по духовному ведомству — с соизволения официально признанных святых, Богоматери и угодников, являвшихся только духовным или монашествующим лицам, но никак не мирянам. Всякий самозваный претендент на обладание сокровенным знанием о будущем подвергался более серьёзной опасности, чем только насмешкам и глумлению. Тут, по-видимому, церковь оказывалась неумолимой, вступая в борьбу с народным язычеством, получая полную поддержку со стороны княжеской власти. Пример с белозерскими волхвами, которых смирял Ян Вышатич, достаточно красноречив. Летопись рассказывает под 1071 годом о появлении в Киеве некоего волхва, «прельщённого бесом», который предрекал, что через четыре года Днепр потечёт вспять, а русская земля и греческая поменяются местами. Невежи слушали его, а умные предупреждали, говоря: «Бес тобой играет на твою погибель!» «Так оно и было, заключает летописец, — в едину бо ночь исчез без вести…».
Можно ли после этого считать, что отсутствие вещих снов было специфической особенностью древнерусской литературы? Только потому, что она оказалась потом в определённой зависимости от литературы византийской? Ведь сны-то были! И два из них, как видим, чудом сохранились. Пусть в единственном экземпляре каждый, но именно этим они и доказывали свою распространённость в прошлом. А это, в свою очередь, позволяло думать, что древнейшая русская письменность, возникшая гораздо раньше сакральной даты крещения Руси (вспомним договоры Игоря с греками!), питалась образцами не византийскими и южнобалканскими, а тем мощным духовным потоком с берегов Балтики, следы которого мы с удивлением и восхищением обнаруживаем на резных капителях древних черниговских храмов.
Надо было вернуться туда — на берега холодных и бурных северных морей, к бесчисленным островам и фиордам, где жили суровые, жестокие, но удивительно ясно смотревшие на жизнь и на окружающий мир люди. Они умели ценить доблесть врага, крепкий удар меча и точное слово поэта — единственное, что, по их мнению, обеспечивало человеку бессмертие.
12
Легко идти по знакомым тропинкам слов, встречаться с давным-давно умершими людьми, которые продолжают бороздить моря, меряться силой друг с другом, предпочитают смерть подчинению и слагают о своих друзьях и врагах песни, напоминающие о минувших битвах и призывающие к новым.
Солёный и влажный ветер словно бы опять омывал моё лицо и раздувал лёгкие, как это было во время прежних странствий в высоких широтах. Переносясь воображением через века и пространства, я снова сидел у очага, в котором ярко горели поленья и куски высушенного за лето торфа, и слушал саги о людях, отправляющихся «по восточному пути», чтобы потом вернуться домой с добычей или остаться лежать под одним из невысоких курганов на берегу Волги, Белоозера, Мсты, а спустя века воскреснуть под лопатами археологов, свидетельствуя о величии своего времени и своих дел.
Я устал распутывать клубки противоречий в летописях, подозревать в каждом списке сознательную подтасовку фактов, считать, сколько раз и когда тот или другой князь нарушил «ряд», преступая свою клятву. Здесь было если не проще, то просторнее. У человека была судьба и могла быть удача. Судьба открывалась ему в вещих снах, и если он не мог их вовремя понять и истолковать, то виноват в этом был он один. Уйти от судьбы он не мог: как бы далеко он ни уходил, рано или поздно он сам возвращался, чтобы сполна получить по жребию…
Исследователи «Слова…» давно поглядывали на древнюю скандинавскую литературу, подозревая её влияние на древнерусскую поэму. Одни искали здесь сам дух скальдической поэзии, другие — заимствованные слова, третьи в таких великолепных аллитерациях «Слова…», как «съ зарания въ пятъкъ потопташа поганыя плъкы половецкыя…», поражающие даже наш искушённый слух, искали следы дротткветта. О том, что Боян подражал скальдам и сам был им, писали и говорили ещё первые читатели «Слова…» — Е.Болховитинов, Г.Р. Державин, а следом за ними многие другие. Более обоснованно утверждали это Ф.И. Буслаев, Н.К. Гудзий и В.Ф. Ржига. (7, 191) Последний посвятил этому вопросу небольшую работу, в которой указал, что знаменитое «древо», по которому Боян во время творчества «растекался мысию», то есть белкой, взлетал «орлом под облакы», а по земле рыскал «серым волком», должно быть знаменитым «мировым деревом» Иггдрасиль скандинавской мифологии.
Согласно представлениям древних скандинавов Иггдрасиль — гигантский ясень, олицетворяющий мироздание. Ветви его протянуты в верхний мир, где гнездится орёл, обладающий мудростью, ствол — наш, средний мир, а в нижнем, подземном, скрывается дракон Нидхёгг. Символом нижнего мира служит волк. По стволу ясеня вверх и вниз, перенося вести, беспрестанно снуёт белка («мысь») Рататоск (Грызозуб).
Совсем недавно ленинградский скандинавист Д.М. Шарыпкин снова вернулся к этому вопросу, подтвердив предположения прежних исследователей, что в тексте «Слова…» рассыпаны отголоски скальдической поэзии. Некоторые выражения, вроде «копья поют», он считал простыми кеннингами, равноценными выражению «идёт бой». Казалось бы, мелочь. Однако высказанное печатно и не вызвавшее протеста специалистов такое утверждение открывало возможность подходить к тексту с ещё одним аршином, во всяком случае, иметь его в запасе для толкований.
Шарыпкин подтвердил и образ «мирового древа», связанного с памятью о Бояне, указав при этом другое место в тексте «Слова…», где Боян уподобляется «соловью, скачущему по мыслену древу». Соответствие такому образу он находил в словах исландского скальда Эгиля Скаллагриммсона, ходившего в набеги на берега Балтийского моря и оставившего после себя большое литературное наследство. «Из храма слов вырастает у меня древо песен, покрытое листвою славы», — приводил Шарыпкин в качестве примера слова Эгиля и заключал, что «в хвалебных песнях Бояна скальдические приёмы и образы составляли прочную стилистическую основу».
Конечно, то был не вывод, а постулат. Основательно в изучение «Слова…»Д.М. Шарыпкин не вдавался, тем более не пытался вычленить из него тексты Бояна. Вряд ли он глубоко интересовался исторической действительностью Руси XI века, иначе, подтверждая свои предположения и примеры, не преминул бы заметить возможность прямого скандинавского влияния при дворе Ярослава Мудрого. Ведь следуя скандинавским источникам, с которыми согласны советские историки, Ярослав Мудрый был женат на шведской принцессе Ингигерд, дочери Олава Скотконунга, которой посвящено немало страниц в «Круге Земном» Снорри Стурлусона.
По сведениям Снорри Стурлусона, у Ярицлейва и Ингигерд было только три сына, которых звали Вальдамар, Виссивальд и Хольти Смелый. Вальдамара обычно отождествляют с Владимиром Ярославичем, княжившим в Новгороде с 1037 по 1052 год. Виссивальда — с Всеволодом Ярославичем, отцом Владимира Мономаха. По-видимому, под Хольти Смелым следует понимать Святослава Ярославича, выделявшегося среди братьев именно личной храбростью. В таком случае указание на его скандинавское имя заставляет думать, что именно Святослав унаследовал скандинавские традиции родительской семьи, повлиявшие не только на рисунок капителей черниговских храмов, но и на творчество Бояна.
А отсюда — отсюда был прямой путь в литературу. Отсюда могли идти, как подозревали некоторые исследователи, истоки скандинавского «осмысления» призвания варягов, выделенная в русском летописании А.А. Шахматовым «родовая сага» Яна Вышатича, и, уж конечно же, знаменитая история о вещем Олеге — вещем, как и Боян,— в которой слиты воедино чисто русские события с событиями широко известными в скандинавском мире «Орвароддсаги», повествующей об «Одде со стрелами». Героям саг снились сны, они их толковали вкривь и вкось, и эту незыблемую веру «волхвов», а по существу, кельтских жрецов-друидов, они принесли с собой, по-видимому, и на Русь.
То что мы называем вещим сном, эти люди считали проявлением судьбы, неизбежной, неумолимой, но по каким-то неясным причинам открывающей человеку знание о будущем.
Как правило, человек их видит в критических ситуациях, перед принятием какого-либо важного решения. Они могли предупреждать и предвещать, быть «ино на добро, ино на зло», как писали по поводу небесных знамений русские летописцы. Вещим может быть явление во сне какого-то человека, сообщающего о своей смерти, обстоятельствах, при которых она произошла, иногда — о грядущих последствиях, часто — с просьбой об отмщении убийце.
Таков сон Иллуги Чёрного, когда он увидел своего сына Гуннлауга, который сообщил, что его убил Хравн, сын Анунда. (7, 192) Иллуги потребовал возмещения за сына от Анунда, но тот тоже видел сон, в котором Хравн рассказал ему о схватках и о своих ранах. С этого момента началась вражда между ними и месть Иллуги родственникам Анунда.
Но это скорее видение, чем сон. Настоящие вещие сны в противоположность видениям глубоко символичны. Проекция реальных событий в будущее — а настоящие вещие сны всегда говорят не о прошлом, уже известном, а о будущем, — соткана из символов, которые способен растолковать и объяснить далеко не каждый. Они редко касаются судьбы одного человека, повествуя о судьбе рода или нескольких родов.
В королевских сагах вещие сны, как одна из возможностей заглянуть в будущее, повествуют о судьбах королевских династий и государств. Один из самых ярких примеров подобного вещего сна и его толкования содержатся в «Саге об Инглингах». Вот как излагает Снорри Стурлусон вещий сон, приснившийся Рагнхильд, жене конунга Хальвдана Чёрного:
Рагнхильд снились вещие сны, ибо она была женщиной мудрой. Однажды ей снилось, будто она стоит в своём городе и вынимает иглу из своего платья. И игла эта у неё в руках выросла так, что стала большим побегом. Один конец его спустился к земле и сразу же пустил корни, другой же конец его поднялся высоко в воздух. Дерево чудилось ей таким большим, что она едва могла охватить его взглядом. Оно было удивительно мощным. Нижняя его часть была красна, как кровь, выше ствол его был красивого зелёного цвета, а ветви были белы, как снег. На дереве было много больших ветвей, как вверху, так и внизу. Ветви дерева были так велики, что распространялись, как ей казалось, над всей Норвегией и даже ещё шире.
Как узнаёт читатель в конце саги, вещий сон Рагнхильд относился к её тогда ещё не родившемуся сыну Харальду Прекрасноволосому. Красный цвет нижней части «мысленна древа» предрекал, что в юности он будет очень воинственным. Зелёный цвет ствола знаменовал расцвет его государства, а белый цвет верхушки дерева указывал, что Харальд доживёт до преклонного возраста. Многочисленные могучие ветви, простёршиеся над Норвегией, символизировали распространение его потомства и утверждение его власти по всей стране.
Очень любопытным оказалось видение, которое узрел исландец Хильдиглум. Однажды ночью он вышел из дома и услышал сильный грохот. Тряслась земля и небо. Когда он в испуге осмотрелся, то увидел приближающегося с запада всадника на серой лошади. Он пронёсся мимо Хильдиглума, прокричав стихи, из которых можно было понять, что козни некоего Флоси — огонь на ветру. После этого он бросил свой факел на восток, в горы, и там вспыхнул такой пожар, что не стало ничего видно. Всадник поскакал в огонь и в нём исчез.
Как выясняется из последних глав саги, люди с запада действительно развязали на востоке в горах многолетнюю войну между исландцами из-за многосторонней кровной мести. Любопытно, что здесь оказался использован тот же образ сеятеля раздоров, что и в «Слове о полку Игореве», где в результате похода Игоря и его поражения «кликну Карна, и Жля поскочи по Русской земли, смагу людем мычучи в пламяне розе».
Итак, если подытожить впечатления от места и роли вещих снов в древней скандинавской литературе, окажется, что, входя составной частью в систему саги, они сами образуют достаточно жёсткую систему, где каждый элемент связан и обусловлен двойной связью: с остальными элементами сна и с их проекцией, если можно так выразиться, на макросистему всего произведения, в котором происходит их реализация. В этом заключён и секрет эффекта такого сна. Он прерывает действие внезапно, как вторжение роковой, неподвластной человеку силы, с которой тот ничего не может поделать, и определяет дальнейшее развитие сюжета уже как бы в новом направлении.
В сне Святослава, казалось бы, то же самое: вот смерть, вот какие-то события, вызванные этой смертью, что-то начинает происходить, но связное повествование тут же обрывается одним из самых тёмных мест с «бусовыми вранами» и «синем морем», после чего следует толкование сна боярами, ещё более запутанное, чем сам сон. В таком виде центральная часть «Слова…» воспринимается лишь в роли усилителя общей тревоги и смуты. Думаю, что так же воспринимали его читатели конца XII — начала XIII века, поскольку даже самое первое и самое важное событие, возвещённое во сне — смерть Святослава Всеволодовича, — никоим образом не исполнилась после поражения Игоря, а его (7, 193) действительная смерть в 1194 году не повлекла за собой никаких экстраординарных событий в русской истории.
Вот почему следовало окончательно распрощаться с незадачливым Святославом Всеволодовичем, вернуться в XI век и посмотреть, насколько приметы сна соответствуют Святославу Ярославичу, тому действительно грозному и сильному киевскому владыке, при жизни которого изгнанный Изяслав тщетно обивал пороги европейских королевских дворов и припадал к папскому престолу в поисках помощи против брата, впервые объединившего в союзе Русь и Степь.
Но сначала несколько пояснений.
За время, прошедшее с момента опубликования «Слова о полку Игореве», истолкованию подверглась большая часть предметов, поименованных во сне, хотя порой это было весьма трудно сделать. Меньше всего сомнений вызывала, пожалуй, «чёрная паполома», обозначавшая саван или погребальное покрывало. Уже «тисовая кровать» вызывала сомнения — тисовая она, то есть изготовленная из драгоценной древесины тиса, или же тесовая, сделанная из тёса, что могло быть синонимом гроба или стола, на котором лежит покойник. Более вероятным мне представлялись здесь специальные носилки типа стола с ручками — «краббатос», — которые употребляли для этой цели в Византии, так что иносказанием вполне мог быть «стол» или «гроб». Но больше всего споров и объяснений вызвали загадочные «толковины» и их имущество.
Выражение «поганые толковины» первые издатели «Слова…» перевели как «нечистые раковины», из которых, дескать, и сыплется на грудь Святославу крупный жемчуг. Перевод этот никого не удовлетворил.
Вскоре было обнаружено, что в летописном рассказе о походе Олега на Царьград в числе участвовавших в походе народов названы тиверцы, причём добавлено, что они — толковины. Зная общеупотребительное выражение «протолковать речь», что означает «перевести её», некоторые исследователи приняли это за указание, что всё племя тиверцев традиционно использовалось русскими князьями в качестве переводчиков при переговорах с греками. Получалось, таким образом, что и в сне Святослава действуют какие-то «поганые», то есть языческие, переводчики. Для одних такое свидетельство летописи служило доказательством древности текста, другие указывали на явную нелепицу, которая только подтверждала мысль, что «Слово…» написано в конце XVIII века, а его создатель не понимал значения терминов, выбранных им из древних памятников.
Недоумение разрешилось не скоро, лишь когда обратились к живым славянским языкам. Тогда выяснилось, что слово «толковины» не имеет ничего общего с «толмачем», а образовано от слова «толока», что означает помощь. Толковины — помощники или союзники. И эпитет их — «поганые» — отнюдь не оскорбление, а всего лишь констатация факта, что союзники эти не христиане, а язычники, «паганус», как звучит исходное латинское слово, вошедшее в русский обиход с двойным значением, вероисповедным и бранным, кстати, одинаково использованным в «Слове…». Фраза «А погании съ всех странъ прихождаху съ победами на землю Русскую» означает всего лишь нашествие иноверных народов, тогда как в отношении Кончака, названного «поганым кащеем», или в реплике о «поганых головах половецких» использовано именно второе значение.
Перевод «толковин» как «союзников» открывал возможность нового объяснения поэтического образа: жемчуг, просыпающийся на грудь великого князя после его смерти из опустошённых колчанов — «тулы» — языческих союзников, стал указанием горя, которое принесёт их грядущая измена.
Сложности оказались и в истолковании «синего вина», смешанного с каким-то «трудом». Может быть, с «рудьмъ», то есть с кровью? В.Н. Перетц полагал, что в тексте использована евангельская парафраза: «Дашя ему пити оцть с зълчью смешен». «Трудъ» переводили как горе: в Псалтири слово это означало гной. И хотя объяснение Перетца не нашло поддержки, мне казалось, что он подошёл близко к истине. Ведь «синее вино» — это виноградный уксус, прокисшее красное вино. Только «трудъ» — не жёлчь, не горе, а губка. Вся же фраза означает обмывание покойника уксусом с помощью губки, откуда и дальнейшее «негуют мя», то есть обтирают, омывают.
Теперь можно посмотреть на начало вещего сна в пояснительном переводе. Вот что видел Святослав и о чём рассказал боярам:
Этой ночью, с вечера, меня покрывали погребальной пеленой (паполома) на смертном одре (кровать тесовая); омывали меня уксусом, черпая его губкой; из опустевших колчанов (7, 194) неверных (языческих и изменивших) союзников сыпался мне на грудь крупный жемчуг, предвещая мне и по смерти горе, и убирали меня…
Не знаю, насколько подобное толкование убедительно, но единственное, что мне приходит в голову в связи с этой картиной, — неудачная операция над опухолью Святослава Ярославича («резания желъве»), от которой он и умер. Смерть Святослава Боян никак не мог обойти! Больше того, именно она должна была стать тем узловым моментом поэмы, от которого расходились судьбы сыновей великого князя, воспетых поэтом XI века. Именно Святослав должен был увидеть перед смертью признаки бед и сказать своё «золотое слово» о наступающих для Русской земли годах усобиц и «котор». Однако не будем забывать, что эти строки — всего лишь начало сна.
Зная законы построения вещих снов в северных сагах, их внутреннюю логику, можно ожидать, что в дальнейших строках сна Святослава будут упомянуты события, связанные с судьбой семьи и наследников великого князя. Действительно, уже следующая фраза вводит нас в златоверхий великокняжеский терем, однако находим мы там не людей, как ожидали, а какие-то «доски», причём ещё «без кнеса».
«Какие же „доски“ оказываются „без кнеса“, причём не „на“, а „в“ тереме златоверхом?» — в тоскливом недоумении спрашивал своих читателей и коллег знаток древнерусского языка и его лексики П.Я. Чёрных. «Зачем эти доски вообще в пророческом сне? — всегда хотелось добавить мне к этому. — Да и есть ли они, эти доски, на самом деле?»
Кстати сказать, мне кажется, на «доски» обратил внимание только П.Я. Чёрных. Остальным слово представлялось безупречным. А вот что касается «кнеса», то тут при всём единодушии его толкований как князёк, охлупень, конёк оставалась какая-то ощутимая неловкость. Вроде бы всё так, а подтверждения нет! Где доски? Конечно же на крыше. Почему они без «князька-конька»? Потому что князь умер, крышу поднимали… Крышу? Ну да, чтобы вынести покойника. Сами знаете, если человек трудно умирает или он колдун, у его избы надо обязательно матицу приподнять, чтобы душа легче с телом рассталась. А с князьями этого просто ритуал требовал. Вот например, когда умер Владимир I Святой, чтобы вынести его тело из помещения, «между двема клетми» разобрали «помост», и покойника опустили в сени сверху «на ужах»…
Верно. Так всё и было. Только тело Владимира опускали вниз, а не поднимали вверх на крышу!
В «Саге об Эгиле» похороны отца героя, Скаллагримма, очень похожи на похороны Владимира. Скаллагримм спрятал куда-то свои сокровища и к полночи вернулся домой. Он вошёл в свою каморку и лёг на постель, а наутро, когда встали домашние, сидел мёртвый, прислонясь к центральному столбу, и так закоченел, что его не могли разогнуть. Об этом сообщили Эгилю, который тотчас же оделся, взял оружие и поехал в Борг. Он разогнул труп отца, положил его на скамью и сделал всё, что полагалось, — закрыл глаза и ноздри. Потом он приказал ломами проломить южную стену дома. После этого, взяв Скаллагримма за руки и за ноги, Эгиль с людьми вынес его через пролом в стене. Не останавливаясь они несли его до моря и там на ночь разбили над ним шатёр. На следующее утро в прилив Скаллагримма внесли на корабль и отплыли к мысу Дигранес. Там насыпали могильный холм, в который положили Скаллагримма, его оружие, коня и кузнечные орудия.
Рассказ этот в какой-то мере позволяет понять описание похорон Владимира I, но ничего похожего в сне Святослава мы не находим.
Чем больше я размышлял по этому поводу, тем всё более трудными для объяснения представлялись пресловутые «доски», оказавшиеся внутри терема, крыша которого крыта золочёными листами меди и, судя по всему, в полной сохранности. Да и в плотницком деле, если на то пошло, досками называется лишь тот пиломатериал, который идёт на обшивку стен, на потолок, переборки, лавки, полати и прочие столярные поделки. Уже на пол идут не доски, а «половицы», часто обработанные только с одной стороны, равно как на деревянную крышу — тесницы. А что такое «кнес»?
Фундаментальное исследование академика М.П. Алексеева, посвящённое сну Святослава и специально слову «кнес» с рассмотрением всех имеющихся доказательств отождествления этого самого «кнеса» с князьком-коньком крестьянских построек, привело его к грустному заключению, что, во-первых, поиски слова «кнес» в древнерусской письменности не увенчались успехом, а во-вторых, даже по привлечении всего (7, 195) этнографического материала нельзя удостовериться в тождестве «кнеса» и князька-конька…
Воспринимал ли это место читатель XII века так же, как в XX веке его исследователи? Не знаю. Скорее всего, нет. И главная причина, что в этой фразе недвусмысленно указывается на положение досок именно внутри дома, а не вне его! Если принять слово «кнес» за сербскую форму слова «князь», как то предлагал ещё В.Н. Перетц, хотя бы потому, что именно в этой части «Слова…» много сербизмов, то решение задачи не вызывает особых затруднений.
В самом деле, кто может остаться без князя в случае его смерти? Государство? Правитель всегда найдётся. Дом? Место умершего заступит его наследник. Семья? Для неё он не князь, а отец, муж, сын или дед. И только в одном случае потеря оказывается действительно невосполнимой, столь тесно связанной именно с княжеским дворцом и бытом того времени, что умирающий имел право выразиться именно так, а не иначе. Этот исключительный случай касается личной, «младшей», княжеской дружины, с которой в те времена — в XI, а не в XII веке — князь переходил с одного княжения на другое. В древней Руси эта дружина носила собирательное имя «детьскы», то есть «младшая» в отличие от «старшей» дружины, состоявшей из бояр данной земли и города, «государственных мужей», которые представляли интересы коренного населения в княжеском совете.
«Кнес» оказался «князем». А как «детьскы» стали «досками»?
«Детьскы» писались через «ять». На изменение орфографии этого термина в тексте «Слова…» повлияли три обстоятельства: потеря перекладины у ять с превращением его в «ь», утрата второго «ь» как естественный результат сербского влияния, отмеченного филологами для всей фразы; последующая потеря при переписке выносного «т», писавшегося над строкой. Так в издании 1800 года оказалось слово «дьскы», истолкованное как «доски» живого русского языка.
Ничего особенного в таких изменениях не было. В древнерусских текстах подобные искажения встречаются повсеместно. Здесь действует комплекс причин: дефектность экземпляра, с которого переписывается текст, затертость букв у края листа, разрыв листа, пятна, наконец, специфика работы писцов в так называемых скрипториях, где размножались книги, и в первую очередь произведения светской литературы, пользовавшейся большим спросом. В последнем случае текст копировался сразу несколькими писцами, и не с листа оригинала, а с голоса чтеца. Таким образом, каждый из возникающих списков приобретал новые ошибки, как общие, зависящие от чтеца, от его внимательности и произношения, так и индивидуальные, определяемые внимательностью и грамотностью переписчика. Подобные искажения и привели некогда ясную фразу «уже дружина осталась без князя в моём златоверхом тереме» в нечто совершенно невозможное, закрыв путь к пониманию смысла и текста сна.
А дальнейшее его содержание было чрезвычайно важно.
13
После вступительной части, описывающей смерть князя, идёт изложение последующих событий. В них вводят нас фразы с начальным «уже»: князь умер и вот «уже детскы без кнеса…».
Дружина осиротела. Немолкнущее вороньё достаточно выразительно предвещает битвы, «которы», кровопролития, а их полёт к «синему морю» указывает, по-видимому, не на само море, а лишь на ориентир, равноценный понятию «юг», откуда грозит какая-то беда дому Святослава и где, кстати, расположен Переяславль, оплот Всеволода Ярославича с сыновьями.
Конечно, всё это не более как одно из возможных толкований испорченного в древности текста. Но текст этот связывал когда-то отправную точку сна с последующими событиями, представшими перед Святославом в образах и символах, объяснений которых вроде бы и нет в «Слове…». Проще всего было признать, что за шесть веков своего существования «Слово…» успело растерять многие свои части, тем более отрывки произведений Бояна, в том числе и продолжение вещего сна. А если всё-таки попытаться найти в «Слове…» отголоски сна? К тому же мы знаем, что произошло после смерти Святослава Ярославича и как это отразилось на судьбе его сыновей.
(7, 196) Так, можно было утверждать, что в вещем сне Святослава Ярославича нашла своё отражение битва на Нежатиной Ниве, её печальный итог и последствия развязанных междоусобиц, которые теперь будут полыхать пожарами на Русской земле долгие десятилетия.
Похоже, что продолжение сна уже было использовано в так называемом ответе бояр. Померкшее солнце, погасшие «багряные столпы» и «молодые месяцы» загадочного ответа никак не вписывались в реальность событий 1185 года. Самым странным было упоминание в конце имени Шарукана, возвращающего нас опять в XI век, к Святославу Ярославичу. Наконец, стоило обратить внимание, что за фразой «и ркоша бояре князю», отмечающей вроде бы начало речи бояр, следует знакомая конструкция с начальным «уже…», как бы продолжающая начатое перечисление:
В свою очередь, по конструкции и ритмике эти фразы соответствуют дальнейшим строфам:
Так что же отвечают бояре?
И ркоша бояре князю: Уже, княже, туга умь полонила, се бо два сокола слетеста с отня стола злата поискати града Тьмутороканя, а любо испити шеломомь Дону. Уже соколома крильца припешали поганых саблями, а самаю опуташа в путины железны. Темно бо бе в 3 день: два солнца померкоста, оба багряная стлъпа погасоста и с ними молодая месяца, Олег и Святослав, тьмою ся поволокоста и в море погрузиста, и великое буйство подаста хинови. На реце на Каяле тьма свет покрыла: по Русской земле прострошася половци акы пардуже гнездо. Уже снесеся хула на хвалу; уже тресну нужда на воле; уже връжеся дивь на землю. Се бо готскыя красныя девы въспеша на брезе синему морю: звоня русским златом поют время бусово, лелеют месть Шароканю. А мы уже, дружина, жадни веселия…
Тмуторокан! Вот один из ключей к разгадке. А второй — тот самый «отчий стол златой», который никак не мог быть у Всеволода и Игоря Святославичей, занимавших собственные, а не отцовские княжения. Вот откуда появилось в «Слове…» и странное желание героев «поискати града Тмутороканя», хотя на самом деле ни о чем подобном, конечно же, они и не мечтали! Завоевать далёкий Тмуторокан — на Тамани? — с помощью быстрого и кратковременного набега мог надеяться разве только человек, для которого за географическими именами не стояла географическая реальность. Вот почему в «Слове…» всплывает Тмуторокан, к концу XII века напрочь забытый нашими летописями, и Переяславль южный оказывается не на Трубеже, где он всегда стоял, а на Суле, на полтораста километров южнее, на той самой Суле, где обычно происходили битвы с половцами, где стоял Лукомль, возле которого был пленён в 1184 году Кобяк вместе с другими семнадцатью ханами.
Таким образом, «соколы» могли «слететь» только из града Тмуторокана затем, чтобы «поискать» отцовский престол, как то происходило на самом деле. Автор «Слова…» поменял местами две половины фразы Бояна. Но почему «два сокола»? Впрочем, если опять внимательно вглядеться в текст, то уже в следующей фразе оказывается, что соколов не два, а три, как и должно было быть, поскольку двое («соколома» — двойственное число) убиты (их «припешали»), а третий, определённый загадочным словом «самаю», связан железными путами, то есть оказывается в оковах, чего с реальными охотничьими птицами никогда не делали. Три сокола, три князя «не худа гнёзда», выступавшие в поход на Русь с половецкими войсками, терпят поражение, которое представляется Святославу в следующем виде: «…два солнца померкоста, оба багряная столпа погасоста, и с ними молодая месяца…». Число получается не совсем понятное, тем более что дальше стоит фраза «Олег и Святославъ тьмою ся поволокоста».
Переделка? Путаница? Порча текста переписчиками и толкователями? Но происходит всё это «в третий день», что можно понять как намёк, прозрачный для современников Бояна, знающего, что битва на Нежатиной Ниве произошла именно 3 октября. Год тогда был не важен, отсчёт в быту шёл от событий, а не по календарю, поэтому обращали внимание только на внутригодовую дату.
(7, 197) В битве на Нежатиной Ниве, как мы знаем теперь, участвовали четыре князя, два из них были убиты — Изяслав и Борис. В окончательном итоге всех событий погибли ещё два сына Святослава — Глеб в Заволочии и Роман под Переяславлем, всего четыре князя. А кто же тогда «молодая месяца»? какие «Олегъ и Святославъ» окутались тьмой и «въ море погрузиста», как указывает разорванная вставкой вторая половина фразы? Если бы речь шла только об одном Олеге Святославиче, как я думал сначала, подобный образ истолковывался бы заточением Олега за море в Царьград. Однако глагол, стоящий в прошедшем времени совершенного вида, указывал на двух потерпевших!
Какой же Святослав мог разделить участь Олега?
Количество детей того или другого древнерусского князя, их судьбы, время рождения по большей части остаются загадкой для историка. Скрупулёзное исследование Изборника Святослава 1073 года реставраторами показало, что выходная миниатюра, изображающая семью Святослава, не только не была создана для этой книги, но вообще вырезана из рукописи другого формата, после чего на ней появилась соответствующая надпись, перечисляющая по именам изображённых. Естественно, это исключило возможность использовать для наших целей этот «документ», на который ещё недавно опирались историки. Собирая крохи, рассыпанные по летописям и внелетописным источникам, мне удалось составить приблизительный список семьи Святослава Ярославича. Его сыновьями были Глеб, убитый 30 мая (1078 года?), Роман, убитый 2 августа 1079 года, Давид, умерший в 1123 году в Чернигове, Всеслав, о котором, как о князе тмутороканском, пишет только В.Н. Татищев, да и то без указания годов, Олег, умерший 1 августа 1115 года, Ярослав, умерший в Муроме на княжении в 1129 году, уже упоминавшийся Борис, признаваемый Татищевым Святославичем вместо Вячеславича, и Святослав, упоминаемый тем же Татищевым в Тмуторокане в 1096 году. Известны и дочери Святослава — Вышеслава, выданная замуж за Болеслава II, умершая вдовой в 1116 году на Руси, и Предслава, умершая в том же 1116 году монахиней. Впрочем, возможно, это одно и то же лицо или ошибка в дате.