Вот и настала та ночь, когда, по преданию, родился младенец Иисус. Мириады звезд высыпали на небе и заглядывали в окна на наш праздничный стол.
Вверху, у самой высокой балки, одиноко мигал красный фонарь.
Пинареньо не подкачал. Правда, свининой на этот раз он не запасся, зато козленок, по его словам, удался на славу. Бедные гаитяне! У Чано Гальбана разгорелись глаза и раздулись ноздри. Ямайкинцы не отрывали жадных глаз от стола, но открыто выразить свой восторг по поводу кулинарных подвигов нашего повара не решались; они не знали, как к этому отнесется английское правительство.
Как подобает истинным христианам, мы принялись есть, пить и веселиться. Хоть на одну ночь забыть о плантациях — какое это великое счастье! В эту ночь родился сын человеческий. Понтий Пилат распял его за то, что он хотел, чтобы у каждого человека было свое место на празднике жизни. И мы празднуем его рождество не потому, что исполнился его идеал справедливости, а потому, что мы все еще гибнем от духовного и физического голода, потому, что мы все еще остаемся париями, чьей кровью и потом питаются плантаторы. И мы верим, что он придет к нам, но не для того, чтобы сказать: «Царство мое не от мира сего», а для того, чтобы здесь, на земле, вернуть нам обещанный рай. Не кротким страстотерпцем представляется он мне, но воскресшим, одержавшим победу, грядущим по кровавым следам страстотерпцев всего мира…
— Браво! — чуть не подавившись огромным куском мяса, заорал пинареньо.
— Не перебивай, невежа! — прикрикнул на него взволнованный пуэрториканец.
Один из ямайкинцев, боясь, как бы подобные речи не навлекли гнев его величества короля Великобритании, обратился к Мануэлю Эрдосе:
— Заткни глотку, испанец, а не то мистер Нортон и Фико Ларрачея тебе такого покажут!..
Взгляд гаитян, которые продолжали усердно двигать челюстями, выражал примерно следующее: кое-что в речи этого испанца может пригодиться и гаитянам, только дал бы он поесть спокойно, козлятину-то ведь мы не каждый день едим.
А я, Маркос Антилья, не выдержал и затянул песню. По правде сказать, так взволновала меня и растрогала эта рождественская ночь, что, когда занялась заря, я все еще находился под ее впечатлением.
Кончился наш праздник. Пора было идти на работу. И только мы вышли из барака, глядим, навстречу нам сам мистер Нортон, а за ним Фико Ларрачея и двое из сельской полиции. Вот что сказал нам благородный Фико Ларрачея:
— Мистер Нортон всегда стоит на страже закона. Он друг Кубы, друг честных и мирных тружеников, он призван поддерживать порядок и блюсти интересы той компании, представителем которой он является. Он отлично осведомлен о том, что произошло здесь сегодня ночью, и требует, чтобы вы без всяких разговоров принимались за работу, а испанец Мануэль Эрдоса и Маркос Антилья, которые тем только и занимаются, что отвлекают людей от работы и нарушают порядок, должны немедленно отправиться в Ормига Лока. Полицейские их проводят.
Мануэль Эрдоса выругался.
— Мистеру Нортону не так передали, — спокойно, с улыбкой заметил я. — Мы праздновали рождество Христово, и никто не может нам это запретить: мы — на своей земле.
Мистер Нортон, все время хранивший непроницаемый вид, заговорил торжественно, словно с амвона:
— Это не ваша земля, это земля кубинской сахарной компании; компания не хотеть разговоров: это мешает работе и делам, компания хотеть, чтобы люди думать только рубке тростника. Маркос Антилья и ты, испанский анархист! На этой земле мы вам предоставлять только одно право: как можно скорей убраться отсюда, а куда — это вам сказать полиция.
С этими словами мистер Нортон величественно удалился. Хотел я ему возразить — и осекся. «Да ведь он прав, — подумал я. — В самом деле, это же не наша земля!»
В глубоком молчании покидали мы землю сахарной компании. Впереди змеилась дорога, освещенная ярким кубинским солнцем, а позади нас простиралось орошенное нашей кровью и потом тростниковое поле.
Армандо Лейва
СТРАННЫЙ ФЛИРТ
Допив чай и повернувшись ко мне с приятной улыбкой, Madame спросила меня:
— А вы… вы ни с кем не флиртуете?
Мой друг, который привел меня в этот аристократический салон, испугавшись, как бы я не сказал что-нибудь непочтительное или в дурном вкусе, поспешил ответить вместо меня:
— Вообще-то он не любитель этого вида спорта.
Естественно, беседа свернула на эту тему, и одна из подруг Madame усомнилась, как это поэт может не любить такую великолепную игру.
— Сеньора, я не поэт, — ответил я, украдкой поглядывая на моего приятеля, чтобы тот дал мне понять, когда меня начнет заносить.
— Как? Разве вы не поэт? — перебила меня Madame. — А я так много читала ваших прекрасных стихов.
— Сеньора, я никогда не писал стихов.
— Как не писали? — настаивала Madame.
— Да нет же, он пишет, — приподнялся с места мой друг, перебивая мой протестующий жест, — но он… он очень скромен.
— А ты очень нахален, — сказал я ему вполголоса в ответ на его ложь.
(Уже потом, на улице, мой друг объяснил мне, что и аристократических салонах никого не принято обличать во лжи. Но, сеньор, если я за всю жизнь не написал ни одного стихотворения?..)
— И все же, — настаивала Madame, — вы ведь не будете отрицать, что когда-то все-таки флиртовали.
— Сеньора, я… Простите, но, как видите, я человек сельский, приехал из деревни… из глухой деревни на берегу моря; от меня, должно быть, пахнет береговой селитрой и горной камедью. Такому человеку, как я, не может нравиться эта искусственная война, эта любовь без любви, в которой все ложь и трусость. Мужчины моего типа или, если хотите, подтипа не тратят своей энергии на…
Мой приятель поставил свою чашку на поднос с такой ловкостью, что, не разбив ее, привлек этим внимание всех дам.
Все заговорили, заулыбались сдержанными улыбками на аристократический лад в духе хороших манер. И перешли на другое. Однако Madame продолжала забавляться. И через несколько минут вернулась к той же теме.
— Все-таки… Я не могу поверить. Скажите, ну неужели вы никогда не флиртовали?
И тогда, мой читатель, я рассказал ей то, что расскажу сейчас тебе только потому, что произошло это в Сантьяго-де-Куба и, может быть, в том самом доме, где ты сейчас живешь.
— Ну хорошо, сеньора, я действительно флиртовал, и, может быть, это был самый увлекательный флирт, о котором мужчина может только мечтать, — я целую неделю флиртовал с женщиной, которой не существовало.
Madame рассмеялась. Чашка чая затряслась в ее правой руке, и золотистые капли этого прекрасного напитка упали на ее шелковое платье. Не переставая смеяться, она сказала:
— Но, друг мой, неужели вы не знаете, что флирт — это игра души и… плоти?
— Знаю, сеньора, я где-то читал, что флирт — это грех честных женщин. А плотью моего флирта, такого сладостного, что он до сих пор переполняет мою душу, были… запахи роз и меда. Она была темно-русая, как цыганка, в глазах ее играли все оттенки света и тени; тонкие руки, дерзкий бюст, вся фигура ее была исполнена высшей элегантности, современности и той притворной усталости, которую нынешние авторы светской хроники считают признаком хорошего тона… Вы ведь знаете, что современная женщина должна уметь казаться очень томной и «ходить в полуобморочном состоянии, как бы всегда готовая упасть в ваши объятия», но именно тогда, когда нам кажется, что это сейчас произойдет, раздается взрыв смеха, и она уходит от вас спортивной походкой теннисистки. О да, она источала благоухание и была одета с необыкновенным вкусом.
— Но вы же говорите, что ее никогда не существовало?
— Никогда. И тем не менее одета она была великолепно, предпочитала черный цвет; за эту неделю нашей страсти я никогда не видел ее ни в чем ином. Нет, это был не траур, ибо на груди ее всегда пылал маленький букетик красных роз.
Madame сделала серьезное лицо. Madame никогда не нравились фантастические истории, она любила разговоры на темы дня, например, об искусстве улыбаться Пакиты Эскрибано или о величавости манер Маргариты Робле, ибо с точки зрения света это — самое главное искусство, а затем с Madame всегда надо было говорить о модах и несколько раз повторять ей, как она красива. Это блестяще умел делать мой друг, который буквально создан для этого; кроме того, Madame очень любила демонстрировать свое умение справляться с такой желчной и разболтанной публикой, как писатели.
— Продолжайте, непременно продолжайте, все это очень занятно. Вы хотите сказать, что ваш флирт происходил на балу в Каса Гранда?
— О нет же, сеньора, я увидел ее, я увидел ее… мне очень жаль, но это так!.. Дело в том, что я увидел ее из экипажа, то есть я проезжал мимо в нанятом мною экипаже… Видите ли: мне было довольно скучно, и кучер, которому, я уверен, было так же скучно, начал делать круги по площади, погоняя своих усталых кляч. На втором круге я обратил внимание на красивую женщину, опершуюся локтем на один из этих милых и уютных итальянских балконов, коих так много в Сантьяго, балконов, словно специально созданных для любви… Для любви мужчин, много поживших и поэтому строго следующих изречению Клода Фаррера: «максимум удовольствия при минимуме усилий»; один из тех балконов, забираясь на который, вы не очень изомнете вашу манишку.
— Итак, итальянский балкон…
— Именно. Я описываю его так подробно только по традиции: обыкновенный итальянский балкон. Когда экипаж проезжал мимо, мы посмотрели друг на друга, и она улыбнулась; на втором круге она улыбнулась снова, в ее улыбке блеснул уже более ясный намек. Я понял, что она улыбалась мне. Но поскольку, сеньора, я не привык к подобным вещам, меня одолевали сомнения и я подумал, что она — это божественное видение! — улыбалась кучеру. Но на следующем круге сомнения мои рассеялись, намеки ее становились все более ясными; тогда я, раскрывая свои намерения, приветствовал ее, и она ответила мне благоуханным жестом своей ручки, жестом, означающим «твоя навеки». По крайней мере, я так это понял. В этот миг окно закрылось, и я удалился в экипаже в тишину моего забытого предместья, предместья доктора Ильяса.
— И это все?
— На следующий вечер в том же самом экипаже я поехал по тому же маршруту. И она ждала меня на том же самом балконе. Я увидел, что в большой комнате отдыхала добропорядочная сеньора, какой-то мужчина, очевидно, ее муж, читал «Эль Кубано либре», а две сеньориты перелистывали книгу. Между моей избранницей и мною началось обычное в этих случаях состязание в приветствиях, улыбках, подмигиваниях. Распрощались мы в десять часов вечера. И так прошло шесть дней.
— Да, нетерпеливым вас не назовешь.
— На следующий день в доме был праздник. Двери и окна были открыты настежь; было много света, какая-то девушка играла на фортепиано, и несколько пар танцевали. А милый силуэт моей избранницы, как обычно, виднелся в дверях этого балкона, который, как мне казалось, относился к одной из комнат. Она сидела в качалке и, когда подъехал экипаж, выбежала на балкон и, прежде чем я успел ее поприветствовать, опередила меня улыбкой и жестом руки, увешанной драгоценностями. Круг по площади, еще круг, множество кругов. Особенно очаровало меня то, что она не танцевала, тем самым как бы сохраняя мне верность. Этим вечером я отдал ей все свое время, кружась по площади, как мул на водокачке, и щедро пожертвовав кучеру все скудное содержимое моего тощего кармана. Когда было уже поздно, мы, как обычно, распрощались. Но распрощались лишь после того, как она бросила мне цветок из своего корсажа, красный цветок, который я поцеловал у нее на глазах и который весь осыпался в петлице моего пиджака, когда мы подъехали к моему дому.
— Друг мой, но это такой же флирт, как и все остальные.
— Нет, сеньора, это был в некотором смысле единственный, исключительный, несравненный флирт… Я хотел уже переходить от пантомимы к шагам более практическим и потому у разных своих друзей стал наводить справки об этой семье. Мне назвали известное имя главы семьи, а также имена ее членов, обычные имена, как у всех других людей: имя супруги, сына и дочерей, двух сеньорит, которых я видел вечером во время праздника и которые никакого отношения к моему флирту не имели. Узнав все это, я в тот же вечер отправился туда, к тому романтическому балкону, к балкону Линдараксы, как я назвал ее по литературной ассоциации, но, увы, я никого там не увидел. Не видел я ее ни вечером следующего дня, ни через день, вообще никогда. Примириться с этим я не мог. Я завел знакомство с одним юношей, жившим в этом доме; после его ответа на мои расспросы я чуть не сошел с ума: в их доме — это его слова — никто не носил черного, не было там и подобной женщины; и во всем квартале не было женщины, хотя бы отдаленно напоминавшей ту, черты которой я описал своему новому знакомому.
Другие мои друзья, хорошо знавшие эту семью, только подтвердили его слова. Через несколько дней я познакомился с человеком, который жил совсем рядом с этим фантастическим балконом, но и он повторил то же самое. Вышеописанная женщина в этом доме никогда не жила, и на том балконе, где видел ее я, ее никто никогда не видел. Последнюю мою надежду я возложил на кучера. Я вызвал его, заплатил чаевые вперед и впервые заговорил о ней. Но и он никогда ее не видел. Я напомнил ему все подробности, но он лишь удивленно посмотрел на меня.
— Сеньор, дело в том, что… простите, но единственным живым существом, что я видел на том балконе, мимо которого я ездил по вашему приказанию, была… черная кошка, черная-черная.
Madame немного занервничала и перестала смеяться.
— Так что…
— Так что, единственный раз в жизни я флиртовал неизвестно с кем — с женщиной, с покойницей или с черной кошкой. И теперь, сеньора, я просто боюсь играть в подобные игры.
Херардо дель Валье
ОНА НЕ ВЕРИЛА В ЗЛЫХ ДУХОВ
Нья Соледад, несмотря на возраст, — крепкая здоровая старуха. Это доказывает ее постоянная война с грязным бельем и неустанное, виртуозное скольжение утюга, направляемого опытной рукой. Недавно в ее маленькой нищенской комнатенке, обитой самыми гнилыми досками во всем «Лолином доме», снова поселилась Кандита, племянница по мужу. И умолкнувшие было соседи опять начинают трепать языком; девушка слушает их сплетни, но не уходит из дома, живет себе, помогая чем может старой негритянке: готовит еду на маленькой переносной печке, стоящей в пустой банке из-под бензина, развешивает белье, шьет.
«Лолин дом» — бедный многоквартирный дом в Серро. В доме всего семь комнат, которые снимают черные-пречерные, без единого белого пятнышка, негры. Кандита по цвету кожи и волос очень светлая мулатка, она даже может сойти за белую, хотя на это и не претендует.
Вопросы так и сыплются на нью Соледад, ведь не поддается никакому объяснению, что племянница выгнала взашей — «а ну давай, убирайся!» — каталонца, с которым жила раньше, а у того и дом полная чаша, и служанка нанята, и кучу денег он истратил, чтобы накупить Кандите модных платьев, конечно же, не по дешевке, да и бегал он за ней, что ни говори!
Бедная старушка только одним может объяснить поведение своей племянницы, которую ей отдали на воспитание сразу после рождения: святая дева Мария из Реглы постучалась в ее сердце, и она счастлива рядом со своей «мамочкой» — так Кандита звала Соледад.
Но ведь и духу девчонки не было в квартире с той поры, как она умотала оттуда со своим каталонцем, а тетушке даже платка не прислала или, скажем, нового платья на смену просоленной потом одежде негритянки. Соседи вообще не понимали, какая муха ее укусила и почему, когда ей сообщили, что нья Соледад заболела, она влетела в квартал на машине с двумя известными врачами, вытолкала взашей знаменитого знахаря, задула свечи на алтаре святой Варвары, для которого пошел ящик, прислоненный к стене, и выбросила на помойку все лечебные травы и специи.
Впрочем, соседи хорошо ее знали: она с детства не признавала святых, и это несмотря на то, что в доме царила Африка; там страстно верили в религию йору́ба и лукуми́, в каждой комнате стояли алтари богов Чанго́ или Обатала́ и богини Очу́н; при полном стечении народа совершались ритуальные церемонии с участием самых известных ведунов и жрецов города Гаваны и ее окрестностей Реглы и Гуанабакоа. Но хорошенькой мулатке прощали безверие из уважения к покойному дяде Руфино и его заслугам; он не только был верховным жрецом, но и написал не одну прекрасную страницу на древнем негритянском языке, посвященную Атаре́ и деве Марии.
И вот Кандита, недолго думая, отделалась от своего белокожего «супруга». Бедный каталонец и приезжал за ней, и старался уговорить «мамочку», чтобы та вернулась, но в мулатку словно бес вселился, она вылила на мужа кувшин воды, обругала и попросила оставить ее в покое, потому что, если он произнесет еще хотя бы одно слово, придется вызывать «Скорую помощь». Таков уж характер Кандиты, которую, впрочем, в глубине души любят все обитатели «Лолиного дома», — целые дни она звонко распевает, шутит, смеется и старается помочь соседям; единственное, чего она не позволяет, так это чтобы вмешивались в ее жизнь и носили ей записки и подарочки от разных ходящих за ней по пятам мужчин. Да, такова Кандита, и, несмотря на ее издевки над негритянскими святыми и обрядами, соседям она по душе; всем соседям, кроме негритянки Челы из второй квартиры, которая давно уже искоса поглядывает на мулатку и даже «здравствуйте» ей не скажет. Похоже, именно Челу, как никого, интересует истинная причина, по которой Кандита решила расстаться с мужем и вернуться в «Лолин дом», а ведь она не любит бедность, ей не нравится колдовство и этот отдаленный нищенский квартал Гаваны. Терзаемая подозрениями, Чела принимается следить за мулаткой. А как же иначе? Еще бы не следить! Ведь едва только девушка вернулась в «Лолин дом», как у Челы сердце начало щемить от тоскливых предчувствий: на ее погибель вернулась сюда Кандита! И Чела теряет сон и аппетит. Папа Касимиро — известный колдун — раскинул ей раковины, он умеет гадать и всегда говорит правду. Раковины велели ему сказать Челе, чтобы она «береглась светлой мулатки, которая наведет тень на самое светлое в ее жизни». Самое же светлое в жизни Челы — любовь к Пауло, мужу, сильному и красивому негру, с которым она живет уже два года, работающему на городском рынке. Пауло стоял в дверях, когда Кандита приехала навестить тетку, разряженная что твоя голливудская звезда; мулатка остановилась и пристально посмотрела Пауло прямо в глаза. Сначала она не думала задерживаться у Соледад, даже машину не отпустила, а глянув на Пауло, осталась на целый день, да и на все остальные дни, решив снова обосноваться в «Лолином доме». И ведь вот подлая! Вечно-то она ухитряется столкнуться с Пауло в коридоре или суется в комнату к Челе, когда муж дома: то принесет какой-нибудь еды, то взаймы что-нибудь попросит, а то просто сядет и болтает. А Пауло, хотя и верен своей жене и даже побаивается ее, похоже, тоже заглядывается на мулатку. Ну да Челу не проведешь, она не дура. Негритянка глаз не спускала с мулатки и своего негра и вот перехватила их улыбочки, поймала бесстыжую мулатку на кокетстве; та, как только заметит, что Пауло на нее глядит, начинает водить плечами и грудью и бедрами шевелить, чтобы, значит, соблазнить Пауло…
Конечно, Папа Касимиро посоветовал Челе не забывать святые обряды, религия, мол, не подведет, нужно только крепко верить в богов Чанго́ и Бабалу́; и вот Чела положила Пауло под подушку намагниченные ножницы, перевязав их крест-накрест лоскутом, оторванным от его трусов, на котором она завязала семь узлов, произнеся семь раз его имя, а потом зарыла их в горшок, где у нее росла рута; пока цветет и зеленеет это растение, ей не угрожает опасность, что негр сбежит. Не забывала она и листочков с чудотворными молитвами Магнитному камню, Праведному судии и Одинокой душе, которые громко читала перед своим домашним алтарем, зажигая свечи и наряжая святую Варвару в бусы. Она не сомневалась, что Кандита ищет возможности встретиться с Пауло наедине, чтобы тем вернее подцепить его, и буквально не выпускала мулатку из виду. Когда же Пауло уходил на работу, а Кандита отправлялась в город по делам, Чела и тут ухитрялась следить за ними. Рассчитывала она и на помощь товарищей своего мужа, которые обещали ей сказать, если заметят что-нибудь неладное. Беда, конечно, в том, что сам Пауло сейчас уже не тот, что прежде; дома он все больше молчит, будто думает о чем-то постороннем, и даже пару раз отодвинул, почти не попробовав, вкуснейшие сладости, которые она приготовила с кунжутом так, что пальчики оближешь, да и африканское овощное рагу из листьев маланги, портулака, помидоров и баклажан, тушенное в горшочке с солью и маслом, едва ковырнул ложкой. Что же такое особенное есть у этой мулатки, чего не было бы у Челы? Тело ее такое же изящное, складное, гибкое, стройное, чистое и душистое, как у Кандиты, и бедра и грудь в порядке, в глазах огонь, сочный рот и белые ровные зубы… И вся-то она само пламя, само чувство. Конечно, она черная, очень черная, но ведь красивая же, а когда танцует на праздниках африканские танцы, ни разу не сбившись с ритма бембе́, то немало негров, и мулатов, и метисов, и даже белых готовы для нее в лепешку расшибиться; но ей-то больше по душе эта бедная, почти нищенская жизнь с Пауло, с ее Пауло, который — было время — мог иметь сколько угодно баб, а вот предпочел же ее; впрочем, и то правда, очень уж она ему подходит по темпераменту.
Однажды вечером, проверив номера лотерей, которые разыгрывали в Кастильо, Колоне и Кампанарио, и убедившись, что ей опять достались пустые билеты, Чела решила, что дело, наверное, не в Кандите и не в Пауло, а в ней самой… Да, в ней самой. Ведь задолго до возвращения мулатки в «Лолин дом» — у нее даже узелок на память завязан — всегдашняя удача отвернулась от нее, и сколько она теперь ни колдует, все никак не может угадать, на какие же номера выпадет выигрыш в лотерею. Нечего и сомневаться: кто-то ее сглазил. Чела снова побежала к Папе Касимиро, и тата́ сказал, что ей нужно пройти обряд полного очищения, совершить который следует в той же самой комнате, где они живут с Пауло и в присутствии всех соседей из «Лолиного дома»… за исключением Кандиты; мулатку пускать нельзя, потому что ее безверие только привлекает злых духов и мешает богам Олоруну́, Обатала, Чанго, Йемайе́ и Элеггуа. Он велел Челе с утра пораньше принести цветы с алтаря церкви Христа Спасителя — на этой неделе как раз его праздник, чем и нужно воспользоваться, ведь когда молишься и богу белых, и негритянским святым, то дела от этого идут только лучше.
Каждый из квартиросъемщиков «Лолиного дома» внес свою лепту, потому что Чела пожелала, чтобы обряд очищения превратился в настоящий праздник. Очун любит, когда ей в жертву приносят козу, Обатала — голубей, а Чанго́ — черных петухов, что, как известно, стоит денег, да и специальное угощение для участников обряда надо приготовить. Кроме того, соседи принесли статуэтки своих богов и святых и поставили их на алтарь к Чанго. Тут были Элеггуа, Огу́н, Очоси́, Осаку́, Байкойо́, Льянса́, Олья́, Йемайя́, Очун, Эбели́, Каско́, Нана, Букара́, Обатала… В углу лицом к стене поставили Эчо́, дьявола, причиняющего столько зла и докуки мирным людям, пусть позлится, увидев, что в присутствии высших богов его злые козни не имеют силы. Впрочем, этот Эчо, иногда преисполнившись добрых намерений, влияет на Элеггуа и даже оказывает людям помощь. Статуэтку Льянсы (святой девы Марии Канделарии), поскольку она покровительствует Кандите, пышно разубрали самыми красивыми бусами и кусками белого, голубого, желтого и красного шелка, чтобы она оказала воздействие на душу мулатки и прогнала из ее головы мерзкие мысли, которые, словно крабы, цепляются к девчонкам, и они пускаются отбивать у женщин законных мужей, хотя те и приобрели их честным путем и привязали к себе любовью и лаской.
Приготовления велись в глубокой тайне, чтобы у Кандиты не возникло ни малейших подозрений относительно предстоящего празднества; было решено воспользоваться тем, что мулатка рано ложилась и спала крепко. Нья Соледад тоже получила приглашение, внесла обол и предоставила скромные украшения для главного алтаря. Через своего приятеля пономаря Чела достала цветы, которыми украшали церковь Христа Спасителя. Пономарь подарил ей гвоздики, маргаритки, ирисы и даже несколько почти совсем свежих гладиолусов.
Комната едва вмещала приглашенных, соседки пришли с мужьями и старшими детьми, а обряд, кроме Папы Касимиро, вершил еще один известный жрец. Сорок девять свечей, ценою по песете каждая, из чистого воска, лестницей располагались на алтаре, на полу в кастрюле лежали священные предметы: собачьи клыки, янтарь, кораллы, магнит, раковины и мешочки с ладаном и растертой в порошок высушенной жабой.
Ровно в полночь слабый дрожащий удар бонго́ возвестил начало церемонии. Приглашенные сидели на корточках, образуя круг, посредине которого стояло большой корыто; в нем Чела подвергнется очищению и тем самым прогонит от себя злых духов. Пауло не возражал против обряда, напротив, он казался довольным, принес десять песо и корзину, полную ямса, бананов, нежных початков кукурузы, тыквы и кимбомбо́, а также графинчик с ико́ — водкой из патоки, которая веселит душу и не пьянит. Пауло был искренне верующим человеком; он всей душой любил свою негритянку и почитал законы, установленные богом Олоруном.
Но вот свечи задули, и жрец тихим мелодичным голосом затянул речитатив, вызывая африканских богов, чьи имена шепотом повторяли присутствующие. В полной темноте Чела сняла с себя одежду и белье, скинула туфли и осталась совсем голой. Присутствующие на церемонии мужчины смотрели на это спокойно; так полагалось по обряду, и женская нагота не будила желаний или каких-нибудь грешных мыслей. Снова зажгли свечи. Негритянка стояла в корыте. Папа Касимиро и его помощник принялись натирать ее кровью черного петуха, смешанной с мелко нарезанными перьями, обсыпали тертым кокосовым орехом с кукурузными зернами и побрызгали из ведра настойкой из сока альбаа́ки, куда положили мяту и цветы, принесенные из церкви. Потом Папа Касимиро собрал все травы в белую с красным скатерть и завязал в узел. Пустое корыто перевернули, и Чела встала на него. Ведун обмахнул ее тело черным цыпленком, достал из алтаря плошку с пальмовым маслом и собственноручно натер им негритянку с головы до пят. Чела была счастлива; она глубоко и свободно дышала, как человек, наслаждающийся целительной ванной, и с нежностью смотрела на своего мужа, преисполнившегося восторга и гордости при виде совершенных линий ее фигуры, напоминающей скульптуру богини из черного дерева. Остальные мужчины от зависти только опускали глаза, стараясь прогнать грешные мысли. Из комнаты перед началом церемонии вынесли всю мебель, оставалась лишь новенькая, купленная специально для этого случая брезентовая раскладушка, прислоненная к стене; Папа Касимиро разложил ее, велел Челе лечь и прикрыл негритянку белой простыней, которую ему подала одна из соседок. Оставалось только взять цыпленка, потихоньку вынести его на угол улицы и втайне ото всех выбросить, чтобы он унес с собою остатки зла. Но это сделают после угощения, уже собранного в соседней комнате. Ждали одного: чтобы прошло время, нужное Челе для отдыха.
Вдруг раздался стук в дверь.
Жрец отрицательно покачал головой. Пока подвергнувшаяся обряду очищения женщина не оденется в свежее, совершенно новое белье и платье, никому нельзя входить в комнату. Это, конечно, не полиция, капитан их квартала ничего не имел против негритянских религиозных церемоний, если только они не кончались дракой или скандалом.
В дверь снова постучали, на этот раз громче в решительнее.
— Пусть хоть кулак себе расшибет, все равно не впустим, пока не наступит время, — пробормотал Папа Касимиро. Но, судя по всему, стучал решительный и нетерпеливый человек, из тех, кто не любит отказываться от своих прихотей или долго ждать. И вот, к великому ужасу всех присутствующих, раздался страшный грохот, хлипкая дверь комнатенки настежь распахнулась, и на пороге — руки в боки — встала дерзкая, стройная… Кандита собственной персоной!
Все попытки сохранить в тайне предстоящую церемонию оказались тщетными. Мулатка узнала о ней еще в тот день, когда Чела побежала к Папе Касимиро. У Кандиты тоже были приятели, готовые сообщать ей о том, что делается у соседей. Она даже знала — знала, негодная, — что это к ней ревнует Чела, ее подозревает, из-за нее мучается. Еще бы! Чела-то ведь права, у женщин на такие дела нюх, их не обманешь, и ничего удивительного, что она затеяла этот обряд! Да, Пауло зацепил Кандиту за сердце, так зацепил, что она отказалась от праздной жизни средь роскоши и богатства только потому, что во время посещения тетки эта грудь Геркулеса, эти черные, ясные глаза и улыбка доброго, здорового телом и духом человека с первого взгляда зажгли ее африканскую, кровь. Раньше она никогда не испытывала ничего подобного ни к своему каталонцу, ни к ухаживавшим за нею белым, метисам и мулатам и даже смеялась над ними. Она терпеливо ждала случая соблазнить негра, да все никак не получалось — жена стояла на пути. И Кандита устала ждать, страсть толкала ее на отчаянный поступок, и совсем ни при чем здесь злые духи или колдовство, не верит она в эти старые китайские сказки. Она нарочно притворилась заснувшей, пусть справляют себе свой обряд, который она, впрочем, подсмотрела в окошко, но, увидев обнаженную соперницу, а тело ее способно вызвать восторг любого мужчины, оно такое же красивое и плотное, как и ее собственное, вдруг испугалась, что ее женские чары не произведут на Пауло никакого впечатления. Хотя Кандита тоже умела танцевать, не было в ее танцах африканского блеска, она танцевала по-современному, и румба и сон в ее исполнении походили на танцы янки. А настоящие негры это презирают.
Кандита и сама еще не знала, чем кончится дело, когда первый раз постучала в комнату Челы. Но когда там воцарилось презрительное молчание, будто она и не человек, от злости кровь бросилась ей в голову, и она во что бы то ни стало решила войти. Мулатка сделала несколько шагов назад, разбежалась и плечами высадила дверь, сорвав ее с заржавленных петель. Разгневанные участники церемонии чуть было не накинулись на девушку с кулаками, но жрец велел им снова сесть в круг. Чела пыталась встать с кровати, но нья Соледад удержала ее. Папа Касимиро кротко обратился к мулатке.
— Кандита, девочка, дочь моя, ты понимаешь, что ты натворила? Не забывай, ты же плоть от плоти Руфино, которого мы вспоминаем с таким почтением. Ты насмеялась над самым святым твоей негритянской расы, и быть беде. Это не ты, я знаю, это Эчо, которому только бы и творить зло, овладел тобою, и еще Элеггуа, который легко поддается злому духу.
Слова Папы Касимиро вызвали у Кандиты лишь взрыв громкого хохота. Она была одета в легкое вечернее платье, через которое просвечивали прекрасные чувственные формы ее роскошного тела, источавшего кокетливое благоухание духов…
— Слушай меня, Папа Касимиро! — весело крикнула она. — Хоть я и чувствую себя больше негритянкой, чем белой, не верю я в ваших святых; я современная женщина и верю только в то, что можно увидеть глазами и пощупать руками… И раз уж мне свои дела приходится улаживать самой, дайте мне следовать моей системе…
Она сверху донизу расстегнула застежку на своем вечернем платье и показала присутствующим роскошное, бронзовое, победоносное, соблазнительное тело, трепещущее от желания и жажды ласк, устремив взгляд пленительных глаз на Пауло, который, испытывая такое же сильное волнение, как и она, молча смотрел на нее. Казалось, мулатка околдовала всех мужчин, находившихся в комнате. Они были ослеплены ее формами, очарованы запахом здорового женского тела, возбуждавшим все инстинкты, парализовавшим волю, заставлявшим забыть о страхе перед злыми духами и богами. Хотелось стать на колени перед этой языческой богиней, воплощением самой жизни, приглашающей слиться с нею в сладострастных содроганиях. Даже сам Папа Касимиро — уж на что старик — онемел, а женщины, как они ни злились, ни опасались божьего наказания, преисполнились восхищения и зависти. Ошеломление достигло предела, когда Кандита, раскачивая бедрами, подошла к Пауло и обняв его за шею, страстно поцеловала прямо в губы, будто хотела одним глотком выпить его дыхание. Негр забыл, где он находится, у него из головы вылетел и праздник, и собственная жена, которая без памяти лежала на раскладушке, и ответил девушке крепким объятием.
— Пошли отсюда! — приказала Кандита Пауло, увлекая его за собой.
И бедный негр, почти в беспамятстве, трепещущий от желания, опьяненный прекрасным телом и чудным ласкающим голосом, подчинился мулатке.
Люди хотели было преградить им путь, но Папа Касимиро, хлопотавший около Челы, удержал их.
— Пустите. Чанго и боги говорят мне, что неизбежное должно свершиться. В них обоих вселился Эчо, и надо подождать, пока не затухнет злой огонь. Давайте призовем высшие силы, чтобы они спасли их, и тогда вернутся мир и покой к этому погруженному в скорбь очагу.
Рубен Мартинес Вильена
АВТОМОБИЛЬ
У меня есть друг — фармацевт, чья аптека расположена в маленьком поселке близ Гаваны, и хотя живем мы не так уж далеко друг от друга, пассивность, даже какая-то косность его характера и коловращение моей жизни мешают нам встречаться часто, правда, время от времени мы обмениваемся письмами, но поводом к ним, как правило, служит какое-нибудь необычайное событие.
Через него-то я и познакомился с Артуро Вандербеккером, воспоминание о котором заставляет меня сейчас взяться за перо.
Сам я общался с ним сравнительно мало, история его в основном стала мне известна из уст моего друга, почитавшего Вандербеккера неким полубогом, достойным Валгаллы — дворца бога Одина, обители теней павших героев, и я смело могу утверждать, что ни разу не встречался мне человек столь победной, всеобъемлющей жизненной силы.
Родиться ему довелось в Эгерзунде от отца норвежца и матери кубинки; стало быть, по отцовской линии его можно было отнести к нордической расе, по материнской же — к латинской, и это сочетание столь полярных расовых черт дало великолепный экземпляр рода человеческого. Высокий, сильный, белокожий, с лицом, задубленным всеми ветрами и опаленным всеми солнцами земли, он поровну взял самое лучшее от обоих своих родителей; русая, словно вспышка белого пламени, грива волос и прекрасные черные глаза; мягкость, но решительность; саксонская настойчивость и упорство — на службе у свободного и дерзкого тропического воображения; его геркулесова сложения не мог скрыть даже костюм, и, когда я встречал его, мне казалось, что этот человек одним напряжением своих мускулов способен сдвинуть, согнуть, слить Полярный круг с дугой экватора — увы, слепой случай согнул в дугу его самого.