Оставшись сиротой — владелец огромного состояния, с мятущейся душой бродяги, — он еще юношей бросился объезжать мир. Но он не стал ни безмятежным туристом, ни любопытствующим странником; где бы ему ни доводилось побывать, он с наслаждением, настойчиво и скрупулезно проникал в самую суть жизни местных жителей: одевался так же, как и они, делал то же самое, что и они, принимал участие в наиболее тяжелых работах, давая тем самым выход избытку своей неуемной энергии. Словом, он был истинным прожигателем жизни.
В Париже он, словно принц, купался в роскоши, но по привычкам своим слыл настоящим парижанином — этакий веселый, богатый повеса, любитель бокала доброго шампанского. В одежде изыскателя он проник в самое сердце африканских джунглей и там сумел каким-то немыслимым выстрелом сразить льва под самым носом у коренастого, сурового, но, впрочем, симпатичного человека, о котором позже стало известно, что он президент одной большой африканской республики. Этот маленький эпизод заставил его в корне изменить свои планы, и, отложив на неопределенное время задуманное путешествие к Южному полюсу, отправиться на таинственный, неведомый ему доселе континент, правители которого тоже имели обыкновение охотиться на крупного зверя. В Америке он ощутил себя в родной стихии: несмотря на снежные ураганы, несколько раз пересек Анды; в костюме гаучо скакал по пампе, научился бросать лассо и стреноживать диких лошадей.
Со свойственной ему щедрой расточительностью сил он с наслаждением совершил восхождение на недоступные вулканы Кордильер, а затем, устав от всех этих авантюр, обосновался в Соединенных Штатах, где стал жить жизнью скромного студента, изучающего специальность инженера.
За пятнадцать лет он объездил полмира и научился говорить на восьми языках.
В конце концов он научился водить машину и всей душой отдался головокружительным радостям автомобильного спорта.
Именно тогда-то Вандербеккер и приехал на Кубу, чтобы обследовать возможности ее внутреннего рынка и основать агентство по продаже автомобилей одного североамериканского завода.
Но жажда познать истинные ценности и обычаи каждой страны, опасение всяческих фальсификаций и подделок, которыми их нередко подменяют, не раз приводила его в нашу сельскую местность; и вот во время одной из таких поездок в маленький поселок близ Гаваны, когда он, словно кубинец-креол, несся во весь опор, его конь споткнулся, Вандербеккер вылетел из седла, запутался в сбруе, упал на землю и сломал правую руку у самой двери аптеки, владельцем которой был мой друг.
Мой приятель на удивление ловко оказал ему первую помощь. В этот-то день и зародилась их дружба; я так и не смог понять, на чем она зиждилась — трудно встретить в жизни два столь диаметрально противоположных характера. (С тех пор я свято верю, что в доброй дружбе, как и в счастливых браках, заинтересованные стороны — лишь дополняющие друг друга величины.)
И вот поди ж ты объясни, как случилось, что в жизнь этого фармацевта, выезжавшего из своего селеньица не чаще двух раз в год, чтобы получить на университетских экзаменах свои честно заработанные отметки, который и перемещался-то в основном лишь по узенькому проходу между прилавком, шкафчиками с аптечными весами к ступками, и кладовочкой, где он хранил свои химические снадобья, а жил в комнатках над собственной лавчонкой, повторяю, в жизнь этого человека, являющегося воплощением спокойствия и упорядоченности, внезапно ворвалась комета; он видит, как нежданно-негаданно в его аптеку, создавая серьезную угрозу целостности блистающих витрин, брошенная какой-то непонятной силой, таща за собой коня, словно катапультированная, вваливается эта крутящаяся бомба — Артуро Вандербеккер.
Какое же тайное очарование таит в себе Куба, если даже те, кто попадает сюда случайно, в конце концов остаются здесь навеки? Сначала они обзаводятся семьей, а потом и гражданством…
Артуро Вандербеккер не основал агентства по продаже автомобилей и не завел торгового дела, он просто остался.
Здесь он женился на маленькой француженке, в которую был влюблен еще в Буэнос-Айресе, этакой куколке, обворожительной подделке под женщину, похожей на прекрасно отграненный фальшивый драгоценный камень. Эту фривольную, смешливую и развратную кокетку привлек сильный, здоровый телом и духом человек, на лице которого прожитые годы отложили отпечаток спокойной суровости; он явился ей в чарующем ореоле божества, обладающего к тому же всеми свойствами настоящего земного мужчины; от слепящего блеска тропического солнца он постоянно щурился, и его лоб, словно у пахаря, избороздили морщины; она узрела в нем укротителя мужчин, ловца африканских хищников, похитителя женщин индейских племен Парагвая.
Любовь сначала целиком поглотила ее; она немедленно стала устраивать ему бурные сцены ревности из-за автомобиля, который он иногда предпочитал ей… Возможно, у нее возникла потребность сравнить его еще с кем-нибудь, чтобы еще лучше оценить достоинства собственного мужа, но кончила она тем, что без памяти влюбилась в другого.
А теперь я должен предоставить слово моему другу-аптекарю, сделав, однако, несколько предварительных разъяснений.
Последний раз мы встретились с Вандербеккером приблизительно месяц спустя после его свадьбы, показавшейся мне полным безрассудством. Затем на некоторое время я уехал из Гаваны и оставил его вместе с молодой супругой наслаждаться медовым месяцем на прекрасной вилле в провинции Матансас, на лоне природы, а друга-аптекаря, как всегда, в маленьком поселке близ Гаваны предаваться с такой же необузданной страстью, как та, которой пылают молодожены, своим повседневным делам и занятиям, снованию от прилавка к кладовочке с химическими реактивами.
Прошло два месяца, и я получил от него письмо. Почтовый штемпель и многообещающе-пухлый конверт уже подсказали мне, от кого оно. «От него», — подумал я.
Письмо было длинным — как и все его письма — и написано несколько вычурным слогом — как и все его письма, — который казался мне похожим на мой собственный; замечу кстати, что говорю об этом без ложной скромности и отнюдь не желая выказать недооценку того искреннего восхищения, которое питал ко мне мой друг и которое, не знаю уж почему, заставляло его подражать мне в эпистолярном стиле.
Поскольку автор письма не очень силен в литературе, я взял на себя смелость кое-что в нем подправить, о чем и считаю своим долгом заявить.
«Я преспокойно сидел один в комнатке позади аптеки, — писал мой друг, — читая книгу. В тот вечер из нашей привычной компании никто не пришел, как вдруг возник Вандербеккер. Он застыл предо мною словно по стойке «смирно», словно воин в карауле; белокурые волосы вздыблены, точно пламя, сам весь в черном. Он походил на пылающий факел! Таким я его никогда не видел, но, верно, именно таким он был, когда охотился на тигров-людоедов во времена своих скитаний по Африке.
Потрясенный, я вскочил с кресла, отбросив его ногой, оно откатилось к стене.
— Что случилось?! — воскликнул я.
Не раскрывая рта, едва шевеля губами, за которыми блеснули стиснутые зубы (казалось, одна челюсть вонзилась в другую), он ответил:
— Вы сейчас поедете со мной!
Каким-то образом я угадал, что сказал мне Вандербеккер, хотя я и не разобрал отдельных слов.
— Она обманула меня, изменила, предала! Этой ночью она собирается бежать… с другим! Я у б ь ю и х!
И, со свистом переведя дыхание, добавил:
— Обоих!
Лишь в устах охотников глагол «убить» звучит с непреклонностью приговора; лишь они умеют приводить его в исполнение. Когда он крикнул: «Я убью их!» — у меня не возникло ни малейшего сомнения, что непременно так и будет. В самом деле, разве есть на свете сила, которая сможет удержать этого человека? Я даже не пытался разубеждать его. Я знал, что он не бросает слов на ветер, и, если утверждает, что его обманули, стало быть, это правда; и если уверяет, что убьет их, для меня, как и всех, кто знал его, эти слова звучат с конкретностью совершившегося факта.
Я схватил шляпу, и мы бросились к его автомобилю, тому самому автомобилю, который он так любил и который я столько раз отказывался опробовать. Я понял, что они там, на вилле новобрачных, в доброй сотне километров от моего дома. Машина рванулась вперед, спина моя утонула в подушке сиденья, и я с ужасом подумал о том, сколько опасностей подстерегают меня, ни в чем не повинного, силком вырванного из дома могучей страстью этого разъяренного человека, на полном превратностей пути. Но во имя моей дружбы к Артуро я подавил свой страх и отдался на волю судьбы.
Да, до сих пор я не знал, что такое гонка в автомобиле! Едва он вырулил на шоссе, у него, казалось, выросли крылья. Ужас при мысли, что так вот и погибнешь, разбившись в лепешку, сковал меня. Я различал дорогу — выбеленную фарами ленту; их свет выхватывал встающие по обочинам деревья и озарял сомкнувшиеся сводом ветви и листву; все это вместе создавало впечатление сверкающего туннеля, вытяжной трубы, которая все стремительнее всасывала нас в свою бездну.
Тщетно пытался я успокоить себя бодрящими мыслями: мол, надо доверять ловкости этого человека, опытнейшего мастера в обращении с рулем, который управлял машиной, полностью слившись с ней, словно она была продолжением его собственного тела. Да и отдельные детали экипировки порождали ощущение надежности: например, перчатки, огромные шоферские перчатки Вандербеккера вызывали у меня безграничное доверие. Старые перчатки, вцепившиеся в баранку! Разве есть что-нибудь успокоительнее этих перчаток? А его очки, наверняка они обладают неведомыми мне свойствами. Неужели они не различат каждый камень, каждую рытвину на дороге, с головокружительной скоростью летящей нам под колеса? Истина же состояла в том, что необъяснимым для меня образом, хотя общий вид дороги, как мне казалось, не менялся, мы то неслись по самой ее середине, то выезжали на обочины. И все это на немыслимой скорости.
Чтобы отчетливее представить ее, я решил намечать себе какой-нибудь предмет впереди и замерять время, нужное, чтобы достичь его и оставить позади. Вдруг то, что я увидел вдали, наполнило мое сердце ужасом: светящаяся лента дороги обрывалась и лежащее за ней пространство тонуло в черном мраке; шоссе кончалось; страх мой достиг апогея.
Но не успел я еще толком осознать, что происходит, как мы уже были там, сгусток тьмы врезается в нас, и мы мчим по пустырю, полному смертельных препятствий; вдруг впереди, словно по волшебству, снова возникает белая лента, она распахивает нам путь, скачком прорывается к горизонту, и мы снова катим по ней… Машина меняет направление, меня швыряет на моего друга, и я возвращаюсь к действительности. Ужас! По бездорожью мы срезали крутой поворот!
С этого момента каждый раз, как только я намечал себе какой-нибудь предмет или дальнюю точку, мои муки возрастали. Словно в гипнотическом сне глядел я на расчерченную темными и светлыми полосами ускользающую дорогу; каждый срезанный извив — я замечал его еще издали, — означал для меня отрезок жизни, который я мысленно себе отмерял. Порой эти спрямления были плавными, почти приятными; я не чувствовал, когда они начинались и кончались, создавалось впечатление, будто машина только спокойно выравнивала дорогу.
Но вот возник еще один крутой вираж, и я подумал, что на этот раз все будет кончено. Он был жуток, невероятен, непереносим. Прежде чем мы бросились на него в атаку, я услышал, как мотор отчаянно взревел, всем своим телом ощутил резкий толчок от торможения, и мы, словно смерч, ворвались во тьму. Преодолен первый участок пути, машина все так же неудержимо рвется вперед; я пытаюсь крикнуть: «Еще не кончилось! Сбавь скорость! Уймись!» — но не успеваю — мы уже проехали пустырь и, прижимаясь к внутренней стороне дуги — страшно! страшно! страшно! — кусая край кювета, снова неудержимо несемся вперед.
В глотке комом застревают слова: слова мольбы, угрозы, страха: «Хватит! Бога ради! Я выпрыгну!» Но я уже не могу ни двинуться, ни крикнуть.
Мысли мои летят со скоростью автомобиля. Я всей душой жажду, чтобы в нем что-нибудь поломалось или хотя бы прокололась шина.
Но вот на пути нашего необузданного бега стали возникать поселки, мирные, погруженные в глубокий сон поселки. Мы врывались в них с одного конца, пронзали насквозь и вновь вылетали на шоссе: все это происходило так быстро, что колеса, казалось, едва успевали сделать десяток оборотов. Дома один за другим исступленно проносились мимо, словно на колдовском параде выстраиваясь по сторонам дороги; теперь я намечал себе некую точку уже позади: это ее предстояло достичь мчавшимся мимо нас домам, пока весь поселок не станет лишь грудой бесформенных зданий, карабкающихся одна на другую руин.
Проносились селения. Я думал: некоторые из них породило само шоссе, которое порой и становилось их главной улицей; другие же то гнали его от себя прочь, то снова призывали к себе, ломая его прямую линию (в этих постоянно приходилось совершать крутые виражи). Я испытывал особую симпатию к первым, тем простым, скромным поселкам, которые не нарушали величавую прямоту дороги.
Потом мы вырвались на широкое, ровное, отполированное шоссе; я не знаю, как оно вдруг легло перед нами. Теперь по обеим сторонам в стремительном беге проносились уже не деревья, а телеграфные столбы, длинные, окоченелые, словно чопорные испанские гранды; мы мчались между ними, выстроившимися в два ряда и застывшими, будто солдаты в карауле. Я слышал их гудение, они галопом летели нам навстречу и уплывали назад, восхищенные собственной стройностью.
Внезапно гладкое покрытие стало шероховатым; длинный, незаметный из-за скорости скачок; резкий поворот, неприятная тряска, распахнутая решетка и за ней — белый дом. Свет фар яростно уперся в фасад. Невероятно, чтобы автомобиль смог прорваться сквозь эту решетчатую калитку, но каким-то непостижимым образом он преодолел ее. С лишенной всякой почтительности скоростью он пролетел по церемониальной гравийной дорожке, по дуге, ведшей к парадному подъезду, и резко, будто испуганный конь, замер у портала. Я ничком упал на щиток приборов.
Очень болела правая рука, и я увидел, что изо всех сил цепляюсь за что-то твердое, кажется, ручку дверцы. Порыв ветра ожег лицо.
Шатаясь, я вылез из машины и поднялся по парадной лестнице, где столкнулся с Вандербеккером, опрометью выбегавшим из дома.
— Они уехали! — взревел он. И рев этот был страшен.
Он бросился к машине и направил луч подвижной фары куда-то в сторону от дома. Я увидел распахнутый настежь гараж, который имел вид опустошенного склада.
Тотчас монотонно заурчал, а потом бешено завыл мотор; обо мне Вандербеккер забыл. Машина прыгнула вперед и скрылась за купой деревьев, но тут же вынырнула, и наконец этот бесовский автомобиль снова пулей проскочил слишком узкую для него решетчатую калитку.
Оглушенный, отупевший, я остался один в полной темноте, почему-то подсознательно стараясь высчитать время, необходимое для того, чтобы пешком покрыть расстояние, отделявшее меня от дома…
Словно кукла, полулежа, опираясь на подножие одной из колонн, я сидел, свесив ноги на мраморные ступени лестницы, предоставив черной ночи и предутренней свежести успокоить мои нервы, превратившиеся в жалкий комок.
Небо постепенно бледнело в нежной полумгле рассвета; я различал сад, широкую гравийную дорожку, по которой мы, влекомые четырьмя колесами, навернувшими на свои неуязвимые шины сотни километров, примчались сюда; перед моим взором предстал фонтан, группа деревьев, зеленый, влажный от росы газон, дальше поднималась высокая ограда, которую разъяренный, решительный, как вышедший на охоту голодный тигр, прошил на полных оборотах мотора неутомимый Вандербеккер.
И вдруг на дороге… — нет, я не поверил своим глазам, ибо считал, что нахожусь в полном одиночестве и абсолютной изоляции, — появился… человек!
Это был молочник, тележку которого тащила тощая упрямая кляча. Он что-то тихо напевал. Я закричал, бросился к нему, влез на козлы и вместе с ним отправился в неведомом мне направлении, мечтая лишь об одном — добраться до какого-нибудь поселка или станции, через которые проходят поезда или хотя бы один поезд, все равно куда.
Обменявшись несколькими общепринятыми словами приветствия, мы замолчали. И вот там, сидя рядом с этим человеком, который казался мне безучастным, пожалуй, даже недоверчивым, я принялся размышлять о том, что же могло статься с моим другом; какой оказалась его месть, ибо не было сомнения, что она уже свершилась. И вдруг мне в голову пришла настолько страшная, хотя и совершенно естественная мысль, что дрожь сотрясла меня с головы до пят и волосы на голове встали дыбом…
Да, разумеется, так поступить мог только он. Перед моим внутренним взором с четкостью реальности предстала жуткая картина. Он убил их автомобилем; машиной, которой он правил словно послушным конем, повиновавшейся ему как любовница, преданной будто верный пес. Я видел, как он настигает ту, другую машину, увозящую мерзавца вместе с преступной женой, узнает ее, с математической точностью вычисляет их скорость и место, куда они направляются, вспоминает дороги, лежащие впереди окольные пути; сворачивает с шоссе, выбирает направление и в бешеной гонке, летя со всей скоростью, на которую только способен его чудесный автомобиль, пылающий гневом, в котором слились негодование обманутого мужа, жажда убийства и самолюбие шофера, догоняет их, обгоняет, снова выезжает на шоссе, останавливается, развернувшись навстречу машине-беглянке; поджидает ее, зная, что его охотничий маневр принесет удачу, наконец видит, как она возникает вдали и мчится к нему. И тогда, решив, что час отмщения пробил, не снижая скорости, не гася мощных фар, ослепляющих бегущий ему навстречу автомобиль, вырулив на самую середину шоссе, он еще сильнее давит на акселератор, без раздумья вверяя остальное своим роковым способностям.
Я словно бы видел, как две машины стремительно сближаются; машина-беглянка выворачивает руль, выписывая виражи во избежание столкновения, а Вандербеккер бросает свою машину точно в такие же развороты, но в обратном порядке. И вот наступает мгновение, когда они со страшным скрежетом и грохотом врезаются, вонзаются одна в другую; в этом громе тонут крики и слова, и все замирает в безмолвии черной ночи. Смертная груда молчаливо покоится в предрассветной мгле, пока над ней не загорается нежный, молочно-белый луч утренней зари…
Я настолько был погружен в свои мысли и видения, что не заметил, как стал сползать с сиденья, изо всех сил цепляясь за деревянный бортик козел, тупо вглядываясь в упряжь трусящей мерной рысцой клячи.
Встряхнувшись, я вернулся к действительности, и она словно бы отозвалась последней, жуткой сценой на видения, прошедшие перед моим внутренним взором: я д е й с т в и т е л ь н о у в и д е л, увидел собственными глазами, там, слева, в глубоком кювете — то, что невозможно описать словами.
Два автомобиля — вернее, останки двух автомобилей, — слившиеся в смертельном, дробящем друг друга объятии; они встали на дыбы, точно две карты, образующие карточный домик; два вдвинутых друг в друга мотора, превратившихся в бесформенную массу, кузовы смяты, ветровые стекла выбиты, перекореженные колеса слетели с осей, до неузнаваемости перекручены рамы: короче, это был какой-то единый, вздыбленный, сокрушенный предмет. Машины, которые когда-то, казалось, были живыми, теперь походили на трупы. В этих двух механических зверях жило стремление к слиянию в одно существо, проникновению одного в другое, вплоть до полного уничтожения. Вся эта масса оставляла впечатление дикой любовной сцены, неистового совокупления двух аппаратов.
Один — прекрасная гоночная машина Вандербеккера, другой — тоже принадлежавший ему — обычный малолитражный прогулочный лимузин — сплошь лак и стекло.
Какая же всепоглощающая страсть стальных механизмов толкнула самца на самку, чтобы достичь этой полноты обладания, приведшего к гибели?
И там же, смешавшись с грудой щепок и стали, находились все трое: мужчина без лица у подножия дерева, по стволу которого размазалась половина его головы; женщина — сгусток кровавой плоти в юбке; внутрь же лимузина, словно он сам бросился на перепуганных преступников, влетела голова моего друга; его элегантная шоферская кепка вдавлена в череп, сквозь трещину в котором белеет мозг; глаза вытекли, руки вывернуты, из груди торчит обломок руля.
А я, как ненормальный, все ищу и ищу, уверенный, что найду его, еще один, недостающий, четвертый труп, который тоже должен быть здесь».
Мои друзья — а их у меня не так много, — по стилю распознающие мои рассказы, возможно, припишут мне и этот; но поскольку такая несправедливость наверняка обидит человека, выдержавшего бешеную гонку в автомобиле Вандербеккера, я хочу раз и навсегда заявить, что именно моему другу-аптекарю я обязан сюжетом этого повествования, добавив в него лишь то немногое, чего не было в письме. Что и удостоверяю.
Энрике Серпа
ПЛАВНИКИ АКУЛЫ
Фелипе казалось, что звон будильника, словно верткая рыба, преследует его в глубоком океане сна. Сквозь дремоту он смутно почувствовал, как заворочалась лежавшая рядом жена. Тогда он открыл глаза. Луч света золотой нитью тянулся из-под двери. Фелипе поспешно соскочил на пол. Он ощупью отыскал штаны и рубаху, брошенные у изголовья на сундуке, потом натянул башмаки с оборванными шнурками и нахлобучил засаленную фуражку. Вытащив из кармана рубахи коробок спичек, он зажег керосиновый фонарь.
В комнате стоял тяжкий, удушливый запах сырости, едкого пота и нищеты. Фелипе огляделся по сторонам. Его озабоченный, рассеянный взгляд остановился на спящей жене. Она лежала ничком, скрестив руки, едва прикрытая выцветшим, штопаным-перештопаным покрывалом из голубого искусственного шелка. Муха, покружившись в воздухе, уселась на ее обнаженную икру. Рядом с женой, подобрав ножки и прижав к груди ручонки, спал новорожденный — в той же позе, в какой он лежал когда-то в материнском чреве. Трое других ребятишек, тесно прижавшись друг к другу, спали на деревянной кушетке; чтобы они не свалились на пол, к ней были приставлены три сломанных стула. Один из малышей, повозившись в постели, сонным голосом затянул какую-то непонятную песенку. Фелипе подошел и, нежно погладив сына своими загрубевшими руками, тихонько покачал его и слегка похлопал по спинке. Малыш глубоко, прерывисто вздохнул и тут же затих.
С наступлением утра дом постепенно просыпался. Где-то стукнула с силой распахнутая железная дверь. Вдали проскрежетал трамвай. Почти тотчас же зафыркал автомобильный мотор и раздался пронзительный вопль сирены. Кто-то закашлялся сухим, раздирающим кашлем и смачно отхаркался. Сквозь закрытую дверь послышался четкий стук деревянных башмаков. Зазвенел веселый детский голос, ему ответил мужской. Вдруг наступила тишина. А потом опять радостным изумлением зазвенел детский голосок: «Папа, папа, ты только погляди, как эта собака на тебя смотрит!»
Фелипе перекинул через плечо корзину, в которой хранилась его рыболовная снасть — веревки, крючки, грузила, ведерко, — последний раз взглянул на сладко спавших ребятишек и вышел из комнаты.
В дверях дома он поздоровался с дряхлой, сморщенной старухой.
— Как Амбросио? — спросил он.
Лицо старухи исказила горькая гримаса.
— Плохо, сынок, очень плохо. Ночью даже врача из «Скорой помощи» вызывала, так было плохо. Но тот не захотел идти, говорит, не его это дело, утром, мол, придет другой врач. Вот стою жду. Да, видно, уже не жилец мой Амбросио…
— Ну, этого никто не знает. Глядишь, поправится и еще нас всех похоронит, — сказал Фелипе, стараясь подбодрить старуху.
Однако случайное напоминание о смерти омрачило его. Шагая по улице, он поймал себя на том, что вспоминает вчерашнее происшествие. Всему виной была несправедливость, из-за нее даже самый мирный и терпеливый человек станет убийцей. Да, плохо это могло кончиться. И все из-за акульих плавников. Фелипе уже давно, как и другие рыбаки из Пунты и Касабланки, избегал охотиться на акул. Указом президента республики монополия на лов акул была предоставлена рыболовной компании, которая, не справляясь с ловом своими силами, нещадно эксплуатировала бедных рыбаков. Раньше ловлей акул кормилось множество бедноты по всему побережью. Купец-китаец с улицы Санха покупал плавники и хвосты, засаливал и отправлял в Сан-Франциско; известно, что они считаются таким же изысканным лакомством китайской кухни, как ласточкины гнезда или осетровая уха. За плавники одной акулы китаец платил два песо. Для рыбаков это было делом выгодным, тем более что туша доставалась им целиком: позвоночники шли на красивые, словно из слоновой кости, рукоятки для тростей, акульи зубы слыли лучшим амулетом от всяких несчастий, а высушенную голову можно было продать в качестве сувенира американским туристам.
И тут-то неожиданно вышел этот проклятый декрет, который, словно таран, вышиб китайского купца из игры. Вначале, пока все ограничивалось разговорами, дело выглядело не так уж плохо. Прибывшие на побережье агенты компании предложили свои условия, и рыбакам, которые не могли еще оценить их по достоинству, они показались подходящими. У них будут покупать акул и платить за них в зависимости от длины. Все эти люди говорили так быстро и так красноречиво, что рыбаки приняли их предложение с радостью и чуть ли не с благодарностью. Однако вскоре они убедились, что их обманули. Все было совсем не так, как расписывали агенты компании. Выходило, что если хочешь заработать песо, то эта тварь должна быть каких-то небывалых размеров. Кроме того, ее нужно было сдавать целиком, не тронув ни единого плавника, ни хвоста, ни клочка кожи.
Поняв, что их провели, рыбаки начали протестовать, требуя надбавки. Но компания, не входя в объяснения, нагнала на рыбаков страху, заявив, что она находится под защитой закона, пригрозила им тюрьмой. И компания начала беспощадно осуществлять свои права. Боясь, как бы рыбаки ее не обошли, она привлекала портовую полицию, и теперь полицейские, поощряемые дополнительным вознаграждением, которое скрытно выплачивала им компания, с бо́льшим рвением охотились за тайными ловцами акул, чем за портовыми грабителями и контрабандистами. Это была чудовищная несправедливость, усугублявшаяся еще тем, что компания не давала пропасть ни чешуйке. Плавники продавала китайцам, кости — на пуговичную фабрику, кожу — на кожевенные заводы. Из печени акулы извлекали великолепное смазочное вещество, которое на рынке шло за ворвань. И этого компании было мало, они еще засаливали мясо акулят и продавали его под видом трескового филе.
Все это привело к тому, что в конце концов рыбаки закаялись ловить акул. А если во время лова все-таки попадалась акула, они предпочитали убить ее и, изрубленную на куски, бросить в море, чем сдавать компании за тридцать или сорок сентаво.
Фелипе, разумеется, поступал так же, как его товарищи. Но сам он, бывало, говорил: «Если уж чему суждено случиться…» Третий день он выходил в открытое море, и хоть бы одна рыбина попалась, даже паршивого коронадо не поймал, а на него — хоть от этой дряни и заболеть недолго — всегда найдутся покупатели среди жадных трактирщиков, которые готовы отравить своих клиентов, лишь бы побольше заработать.
Вдруг рядом с лодкой появилась акула и стала описывать круги. Она была из породы плоскоголовых, чуть не пятнадцати футов длиной, с большими и широкими, точно паруса, плавниками. Фелипе невольно рванулся к гарпуну. Но тут же его остановила мысль, что акул ловить нельзя. Он начал разглядывать хищницу, похожую на темное изогнутое бревно. И впрямь бревно, настоящее бревно. Сколько за нее дадут? Фелипе прикинул, что любой китаец с улицы Санха без спора дал бы два песо за плавники и хвост. В самом деле, почему бы не взять эти два песо, которые море щедро дарило ему в дни жестокой нужды? За два песо он мог бы три раза до отвала накормить изголодавшихся ребятишек. А полиция? А агенты акульей компании? У причала всегда торчал кто-нибудь из этих гадов, подстерегая возвращающихся с лова рыбаков, чтобы поглядеть, нет ли у кого из них акулы или плавников, и если иногда они довольствовались тем, что просто отнимали улов, то чаще рыбаков сажали под арест. А дальше все как обычно: пять песо штрафа по приговору суда, и даже рта не дадут раскрыть в свою защиту. Нет, без особой нужды нарываться на неприятности не стоило. И вообще от нищеты не уйдешь. Однако два песо — это два песо. Сколько бы он ни трудился, вполне возможно, что сегодня жене незачем будет разводить огонь в очаге. В конце концов рыбная ловля почти то же, что азартная игра; не так уж часто удача равна затраченным силам. Эх, если бы только от него одного зависело, чтобы рыба клевала! А тут еще эти плавники, прямо рукой подать! Живые два песо…
Внезапно Фелипе решился. Кой черт! Два песо сами шли ему в руки. Торопливо, чтобы удержать акулу, пока он будет налаживать гарпун, он бросил в ее жадную пасть несколько полусгнивших рыбешек — приманку, всю живность, какая только была в лодке. Акула выставила из воды жесткие спинные плавники и, перевернувшись, блеснула на солнце белым животом. Одну за другой, едва раздвигая свои железные челюсти, она заглотала рыбу и бесшумно погрузилась в воду, но через несколько минут вновь всплыла возле кормы.
Метко брошенный гарпун вонзился акуле в затылок. Она забилась в судорогах, яростно хлеща хвостом, вздымая каскады воды и пены. Нескольких ударов дубиной по голове было достаточно, чтобы оглушить ее. И через четверть часа без плавников и хвоста, медленно вращаясь вокруг своей оси, акула отправилась в глубь моря на корм собратьям. Над изувеченным телом как знак немого протеста расплывалось кровяное пятно.
Фелипе нанизал плавники и хвост на обрывок веревки и сел за весла. Надо было как можно быстрее добраться до причала, чтобы засветло попасть в китайский квартал и отыскать покупателя. Пожалуй, он может сговориться с Чаном, хозяином «Кантона». На худой конец сменяет плавники на какую-нибудь еду.
И тут-то внезапно явился рок, облаченный в голубой мундир. Едва Фелипе подошел к причалу и намертво закрепил свою лодку, как над самым его ухом раздался грубый, злорадный голос:
— Теперь не отопрешься. Поймал тебя с поличным.
У Фелипе упало сердце. Обернувшись, он увидел полицейского, который, ухмыляясь, показывал пальцем на акульи плавники. Помолчав, стражник сказал:
— А ну, давай их сюда, — и нагнулся, чтобы взять плавники. Но не успел он до них дотронуться, как Фелипе одним прыжком бросился к своей добыче и поднял ее в судорожно сжатой руке.
— Они мои… мои… — пробормотал рыбак, задыхаясь. Полицейский на мгновенье оторопел, встретив неожиданное сопротивление, но тут же оправился и встал на защиту своего попранного авторитета:
— Давай, давай их сюда, а то как бы я и тебя не забрал вместе с ними.
Фелипе тем временем внимательно оглядел полицейского. Полицейский был просто замухрышка — щуплый, нескладный. Его жалкая внешность никак не вязалась с раскатистым голосом и замашками бойцового петуха. Фелипе невольно нахмурился и напружил бицепсы. Почувствовав силу и упругость своих мускулов, он подумал: «Да этот тип свалится от одного удара настоящего мужчины».
Между тем вокруг Фелипе и полицейского начали собираться любопытные.
— Лучше отдай, не то пожалеешь.
— Отдай, Фелипе, — с притворной покорностью посоветовал старый рыбак с медно-красным лицом. И яростно добавил: — Даст бог, подавится!
Фелипе почувствовал гнетущую тяжесть множества устремленных на него взглядов. Его человеческое достоинство восстало против незаслуженного унижения, он предчувствовал насмешливые улыбки, иронические словечки, которыми будут преследовать его все свидетели этой сцены. А к тому же ясное, мучительное сознание того, что он является жертвой чудовищной несправедливости, побуждало его к неповиновению: «Будь что будет».
— Я жду. Даешь или нет?
В повелительном голосе полицейского прозвучали злость и угроза.
— Ни вам, ни мне! — крикнул Фелипе, повинуясь внезапному решению. И, взмахнув плавниками над головой, швырнул их в море.
Взбешенный полицейский так и затрясся. Он потребовал, чтобы Фелипе следовал за ним в управление порта. Но Фелипе, то ли потеряв голову от ярости, то ли из самолюбия, отказался идти под арест. Трудно было сказать, чем могла кончиться эта история. Но тут, на счастье, в дело вмешался проходивший мимо офицер. Он властно приказал полицейскому утихомириться, а Фелипе — пойти в управление:
— Лучше тебе пойти. Стражник должен исполнять свои обязанности.