Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Кубинский рассказ XX века - Энрике Серпа на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Женщина-силач полюбила Баракутея, словно золотую монету, и оказывала ему особое покровительство, давала разные поручения, посылала в мелочную лавочку, приказывала почистить туфли. Ах, как все завидуют Баракутею!

В пять тридцать вечера, когда цирк уже готов к приему зрителя и несколько акробатов все еще репетируют свои сальто и пробуют трапеции, а остальные наряжаются для пресловутого парада, — у входа в цирк появляется Мигель и, смешавшись с ребятней, замирает в восторге перед широкой красной ситцевой занавеской, скрывающей за собою чудеса влекущего неведомого рая.

В это время из цирка выходит Баракутей. Лицо его, как и положено настоящему рабочему арены, раздуто от спеси. Он замечает Мигеля и с видом человека, знающего важный секрет, направляется к нему.

— Эй, поди сюда. Я тебе покажу одну штуку.

— Валяй, что там у тебя?

— Ух, законная вещь! Теперь у нас дела пойдут!

— Ты стащил мне билет?!

— Не-е, лучше!

— Деньги?!

— Еще лучше!

Они завернули за церковь. Баракутей похлопывал себя по карману, раздувшемуся от какого-то круглого предмета.

— Видишь?

— Ну.

— Так вот. Это секрет силачки. Я спер его и теперь тоже буду поднимать зубами семьдесят кило.

— Как это?

— Слушай, она велела мне вычистить ее лохматое платье, я и пошел за ним, но сперва заглянул в дырку; вижу, она там стоит в одной коротенькой, до коленей, рубашке. Войти неловко, а в дырку гляжу. Смотрю, она вытаскивает из чемоданчика, с которым утром приехала, коробочку как для пилюль и щетку, и ну тереть себе зубы, трет и трет, трет и трет, долго терла. Я приметил, куда она потом все это положила, а когда принес платье, спрятал себе в карман.

— Ладно, вытаскивай.

— Вот, гляди.

— Ну, удивил! Это же зубной порошок со щеткой, чтобы чистить зубы!

— Что?!

— То, что слышишь. От этого тебе сил не прибавится. У моей хозяйки на заводе точно такой же порошок и щетка, чтобы чистить зубы.

— Иди ты к черту!

— Да говорю же тебе, дурья башка, этими вещами пользуются культурные люди, чтобы чистить себе зубы. Моя хозяйка донья Карола, она как циркачка! У нее все это есть. И она тоже чистит зубы. Ей эти штуки вместе с душистым мылом и хиной из Гаваны присылают.

Но, поскольку Баракутей все еще сомневается, сжимая коробочку в руке, Мигель решительным жестом вынимает ее и безапелляционно заявляет:

— Гляди. Тут даже напечатано «Зубной». Той же марки, что и у моей хозяйки.

Перевела Н. Булгакова.

Альфонсо Эрнандес Ката

ЖЕМЧУЖИНА

Да, этого человека я где-то уже встречал. Одутловатое лицо, худощавая рука, мелькнувшая на алом бархате ложи, настойчиво, хотя и тщетно, вызывали из тайников моей памяти забытый образ. Яркая, вульгарная блондинка — тип дорогой содержанки, который так часто встречается в больших городах, — сидела позади него, то и дело хватаясь за вырез платья, словно проверяя, не украли ли у нее чудесный жемчуг телесно-розового цвета, привлекавший к себе любопытные, завистливые взоры всей публики.

В оркестре загремел гнев Вотана; видимо, обратив на это внимание своей дамы, мужчина заговорил с ней, и тут из глубин памяти сразу всплыла знакомая фигура: звуки голоса помогли больше, нежели черты лица и даже незабываемый блеск жемчужины.

Теперь я вспомнил, кто он!

Странно, что я мог его забыть… Как из котла, клубясь, вырывается пар, передо мной встал его образ: причудливая манера говорить, многословная и уклончивая; визитная карточка, невесть зачем хранимая годами в бумажнике и вся пожелтевшая… Между моим воображением и слухом теперь воздвиглась незримая преграда, и я уже не слушал музыки; публика в зале расплылась мутным пятном, рассыпались в прах гранитные валы Брунгильды, и перед мысленным моим взором возникла широкая река Магдалена, тропические заросли берегов, кишащие крокодилами, порт Гонда, тупоносый пароходик, изможденные лица креолов, сытые физиономии англичан и тот уголок палубы, где вечерами мы обычно собирались поболтать… послушать этого человека.

Я возвращался тогда из Франции, удостоенный места второго секретаря посольства в Боготе после двух лет безупречного ничегонеделанья, и уже начал постигать три великие тайны дипломатического искусства: изображать неведение, многозначительно улыбаться и хранить молчание. С первых же дней этот человек завладел вниманием всех пассажиров, и даже тем из нас, кто много путешествовал, вдруг показалось, что они весь свой век прожили затворниками. Поначалу мы даже принимали его за одного из тех хвастунишек, которые, подобно детям, не в силах совладать с собственной фантазией; но вскоре поняли, что каждое его слово — сущая правда. Армянин, турок или индус — на этот счет мнения расходились, — он знал весь земной шар как свои пять пальцев. Везде он побывал — от Индийского океана и Красного моря до холодных озер Северной Америки, от бухты Аго до отдаленнейших островов Океании. Исколесив Колумбию, где задержался в городах Коскуэс и Мусо, скупая изумруды, он направлялся из Дарьенского залива на Атлантическое побережье к ловцам жемчуга Карибского моря, а оттуда в Париж — отдохнуть неделю-другую, чтобы затем предпринять новое путешествие на Цейлон. Его жизнь протекала среди блеска и нищеты торговцев драгоценностями. На службе у одного из арабов, прибравших к рукам добычу жемчуга в Персидском заливе, он прошел суровую школу, наблюдая, как прыгают за борт парусников ловцы — нагишом, не имея иного снаряжения, кроме костяного зажима для ноздрей, напальчника, чтобы не пораниться, хватаясь за острые выступы скал, кинжала в зубах да плетенки с камнем вместо балласта; они ныряют на глубину до двадцати футов, подвергаясь опасности наткнуться на меч-рыбу и уж, во всяком случае, через несколько лет такой работы ослепнуть, оглохнуть и безвременно умереть от неизлечимых язв или от чахотки. Вместе с этой голью он раз в сутки ел рис и финики, а в дни ловли довольствовался глотком кофе. Мало кто умел хранить жемчужины так, как он, чтобы они не теряли блеска; мало кто так изучил все их секреты и всегда угадывал, не скрывается ли за первым слоем, если соскоблить его, другой, более чистый. Через его руки прошли все жемчужины этого региона, и он на глаз устанавливал их вес, а затем, в зависимости от формы, размера и блеска, назначал им цену.

Когда мы слушали его рассказы о способах подкрашивать жемчужины, усиливать их блеск коллодием, о «блистерах»[5], которые в ходу у жителей островов Гоу-Чеу Фу и Май-Куо, о том, как на Цейлоне некий мистер Соломон додумался просвечивать жемчуг рентгеном; когда мы смеялись над забавными историями из книги старинного ювелира Ансельма Боэция де Боот, с которой наш приятель никогда не расставался; или когда, разинув рот, внимали легендам о прославленных жемчужинах, начиная с ожерелья таитянской королевы из династии Помаре́ и кончая прекраснейшим убором на Балу жемчуга в Вашингтоне (рассказчик не забывал также упомянуть о драгоценностях Клеопатры, Пиригрины, Филиппа IV, Екатерины Медичи, папы Льва X, шаха Зефи, о жемчужине, полученной Сулейманом Великолепным в дар от Венецианской республики, о ее сопернице из коллекции Хоупа, и так без конца), — когда мы слушали все это, перед нами словно открывался сказочный, волшебный мир… «Богат был баснословно» — таким неизменным рефреном сопровождалось его длинное фантастическое повествование, завораживающее повествование, от которого даже у людей видавших виды возникало ощущение, что они прожили жизнь серую и скучную.

Пока шла опера, я из партера два-три раза окинул взглядом ложу. Я заметил, что глаза моего знакомца утратили прежний юношеский блеск и в них уже не мелькали жадные искорки, как бывало; печать жизни, полной двусмысленных приключений, исчезла с его лица. Он располнел, обрюзг; эти пятнадцать лет, видно, порядком его потрепали.

После спектакля, когда на сцене еще пылал священный огонь, а в оркестре замирали последние звуки, я вышел в фойе, надеясь с ним встретиться.

Мгновенно узнав, он сжал меня в объятиях.

— Я думал, вы обо мне забыли, — сказал я.

— О! Память у меня прекрасная… Позвольте представить вам мою приятельницу: мадемуазель Дюран. Может, вместе поужинаем? Проводим мадемуазель Дюран — она привыкла рано ложиться, а сами отправимся куда-нибудь поболтать… Если бы вы знали, как часто я вспоминал вас… Вас и еще того английского пастора с детским лицом — помните? Рад, что и вы меня не забыли!..

Я принял приглашение. В Париже знакомых у меня не было, и я находился в том состоянии хандры, которое знакомо всем дипломатам, когда они перед отъездом на родину чувствуют, что там их ожидает еще большее одиночество, чем на чужбине. Мы сели в роскошный автомобиль, и мимо нас поплыли улицы Парижа; казалось, автомобиль замер на месте, так бесшумно работал мотор, так безупречно пружинили подушки сиденья. Приехали в Пасси. Желая разрядить молчание, царившее, несмотря на любезные улыбки, я сказал, глядя на декольте мадемуазель Дюран:

— Эту жемчужину я тоже не забыл.

— Еще бы! Кто хоть раз видел ее, не забудет до гроба! Для этого не надо быть большим знатоком. Достаточно обладать тонким вкусом.

— Благодарю за лестные слова.

Автомобиль остановился. Мы вышли, пропуская нашу даму, я с удивлением заметил, что мой знакомый, прощаясь, обнял ее за шею, расстегнул застежку ожерелья (мадемуазель Дюран приняла это как должное) и, положив ожерелье в футляр, спрятал его во внутренний карман жилета. Едва за блондинкой захлопнулась дверь и машина снова тронулась, он поспешил рассеять мое недоумение.

— Так уж у меня заведено… Два раза на мой автомобиль нападали апаши, и, поверьте, они знали, за чем охотятся. Но шофер и слуга мне преданы, а они ребята не робкого десятка. Если угодно, вы сидите в военном автомобиле: посмотрите, как мы вооружены… Значит, вы говорите, что послезавтра уезжаете в Рио-де-Жанейро? Прошу прощения, но я этому очень рад… Мне не придется себя упрекать, если сегодня буду с вами слишком откровенен…

В ресторане я обратил внимание на то, с каким подобострастием встретили моего знакомого. Он ел быстро, и, чтобы поспеть за ним, я молча, второпях, глотал блюдо за блюдом. Видимо, он хотел, чтобы предстоящая исповедь протекала безо всяких заминок, и во время еды приводил в порядок свои воспоминания: его лоб то и дело хмурился. Когда перед нами остались кофе и ликеры, он вдруг положил локти на стол, подпер лицо кулаками и — с отсутствующим взглядом — заговорил, не замечая меня, словно беседуя вслух с самим собой:

— Когда мы с вами познакомились, я уже два года владел этой жемчужиной. Но я тогда был молод, полон надежд, все это случилось слишком недавно, о смерти я еще не думал и не знал ни чувства страха, ни угрызений совести.

Расстегнув жилет, он достал из специального кармана футляр, и когда жемчужина вспыхнула под люстрой ослепительным светом, ничего общего не имеющим с электрическим, — отблеском волшебного звездного сияния, таящегося в ее недрах, — продолжал:

— Моя молодость, как вы знаете, прошла в нищете среди ловцов жемчуга Персидского залива. Я вел бухгалтерские книги для капитана парусника и о том, чтобы когда-либо разбогатеть, даже не мечтал. Первую искру алчности заронил в мою душу один голландский купец: он позвал меня ночью в сушилку, чтобы тайком от капитана отобрать раковины с жемчугом. Несколько ночей мы приходили зря. Отвратительный трупный запах гниющих морских отбросов, от которого стошнило бы и ворона, омерзительнейшая вонь на свете, — а надобно вам знать, что мне довелось перенюхать падаль всех континентов, — душил меня. Обманывая бдительность стражи, я пробирался ползком, прятался в темных углах. Каждый раз, как под светом звезд загорался перламутр раковин, я застывал, часами не шевелясь, почти ощущая пулю, которая вот-вот меня покарает. И после всех этих мук я наскреб какие-то пустяки, за которые мне дали несколько рупий… Но потом я увидел блеск золота, а кто увидел его — тот погиб. Я держал в руках изумруды, топазы, бериллы, целые состояния в одном-единственном камне… Но это не одно и то же: камнями можно любоваться, не помышляя об их стоимости, а желтый блеск золота оскверняет душу. Кажется, доведись мне вновь увидеть ту первую монету с нелепым драконом, которого пронзает копьем святой Георгий, и с мещанкой в наряде королевы, я, узнав, плюнул бы на эту монету!.. Прошу простить за невольное отступление. Еще кюммеля? Ваше здоровье…

Во время одного из таких ночных похождений я, прячась в тени, наткнулся на шевелившееся тело. Сжав рукоятку кинжала, я приглушенным голосом спросил:

— Кто здесь?

— А ты кто? — послышалось в ответ.

Я узнал одного из матросов нашей команды. Это был худой молчаливый человек с горящими глазами, который временами надолго застывал в неподвижной позе факира.

— Воровать пришел! — сказал он с укоризной.

— А сам что делаешь? — язвительно возразил я.

— Ворую тоже, это правда, но не для наживы. Я могу обойтись даже без риса и фиников, которые нам дают хозяева. Пожелай я только, у меня давно было бы золота больше, чем у этих жалких торгашей, которые ночью обыскивают нас жадными, трясущимися руками, боясь, как бы мы не прихватили какую-нибудь дрянь, которую и аптекарь не купит.

— Зачем же ты воруешь?

— Я дал обет, что найду огромную жемчужину под стать той, какая у меня уже есть. Не веришь? Я покажу тебе ее. Поделюсь с тобой своей тайной. Ты узнаешь, как можно смыть великий грех! И, если еще не поздно, ты отвернешься от земных благ и обратишься к жизни вечной. Пойдем!

Мы долго крались, прижимаясь к земле. Факир полз впереди. Две одинокие звезды загорелись на небе и висели так низко, будто за нами следили глаза неведомого существа; оно, пожалуй, могло бы принять нас за змею, которая, торопясь в логово, обгоняет собственную тень. Миновав охрану, мы наконец осмелились выпрямиться во весь рост, и факир заговорил со мной. Он был одержим своим обетом и не сомневался, что я пойму его с полуслова. Я с трудом разобрал, что много лет назад его отец украл эту жемчужину у какой-то женщины. Воодушевленный легендой о всемогущей богине одного индийского храма, отпустившей грех братоубийце после того, как его сын принес ей в дар два чудесных халцедона[6], факир вознамерился отыскать другую жемчужину, не уступающую по красоте украденной, и вымолить прощение покойному отцу. Благочестивый пыл, посты, власть навязчивой идеи, подавившей искушения плоти, собрали воедино все его душевные силы, направив их к одной-единственной химерической, хотя и простой с виду цели. «Я найду ее!.. Когда — не знаю, но найду», — твердил он, глядя на меня лихорадочно воспаленными глазами. «Сколько раз мне снилось, что я уже нашел ее! Я видел ее, трогал. Жемчужины были так похожи! Я клал их на ладони и лишь тогда убеждался, что жемчужин у меня две, а не одна!.. Уж если за два халцедона в Нирвану отошла душа убийцы, то душа моего отца и подавно успокоится за две прекраснейшие в мире жемчужины. Правда?» Я соглашался, едва поспевая за ним. Тощие ноги факира не знали усталости; упругими шагами он мерил милю за милей. Наконец он остановился. Мы вошли в заросли. Факир отсчитал пять-шесть футов от первой ветки дерева, встал лицом на восток и прошел еще несколько ярдов. Затем опустился на колени, и его руки (сколько раз он на моих глазах рассекал ими воду, прыгая за борт!) начали рыть землю, словно железные лопаты. Вскоре яма уже была ему по локоть, и, вытащив какой-то сверток, он зажал его между коленей, пока забрасывал яму землей. Я впился глазами в сверток — вся душа моя ушла в этот взгляд. Факир теперь не спешил, он осторожно двигался и шепотом рассказывал:

— Таких тайников у меня больше десятка. Если кто хоть наступит на них, я это замечу. Сюда я жемчужину больше не положу. Не всегда мне удавалось хранить ее при себе… Нечестивые больше озабочены не тем, чтобы спасти, а тем, чтобы погубить душу. Однажды мне пришлось даже проглотить жемчужину: мне повстречались два англичанина, и я прочел в их глазах злой умысел, прежде чем успел толком разглядеть их самих. Потом, правда, подошли люди, и я, выходит, зря так поступил. Ее блеск, верно, озарил меня всего изнутри. Отдавать долг природе уже не было для меня после этого таким унизительным и нечистым делом, как для прочих смертных. В этой жемчужине воплотилась моя неугасимая жажда снискать спасение душе моего отца, ибо ни одно деяние, обращенное на других людей либо на неживые предметы, не пропадает бесследно. Каждый час моих страданий и надежд, каждый страшный час, когда я молю смерть повременить, дать мне сперва найти сестру моей жемчужины, дабы я преподнес ее в дар владычице спасения, — каждый такой час усиливает блеск жемчужины, и ее розовое, как утренняя заря, сияние становится еще чище. Все перенесенные мною муки отражены в ней, как в ясном зеркале. Теперь смотри!

И тут я впервые увидел ее. Мне показалось, что этот необычайный человек совершил чудо — и прямо на моих глазах. На мгновение — для меня оно длилось долго — мне померещилось, будто у земли появилась вторая луна, которая все растет, растет и восходит на небо. О вы, люди столичные, проходите мимо дивных жемчужин в витринах Картье или Тиффани, едва удостаивая их взглядом. Вы привыкли ничему не удивляться, небрежно отстранять от себя чудеса, быть может еще бо́льшие, чем жемчужина! Но я был тогда дикарем, нищим сиротой, я вырос в почти необитаемых странах. Моим уделом было горемычное существование ловцов жемчуга. Правда, сам я не нырял на дно моря, но разделял с ними прочие невзгоды.

Всю свою молодость я был свидетелем того, как жемчужины побережья уплывали в далекие города, а на нашу долю оставалась одна нужда. Добыть редкостную жемчужину было для каждого из нас заветной мечтой, И даже не для того, чтобы продать, но хотя бы подержать в руках, а затем до конца своих дней вспоминать, что это ты похитил ее у подводных скал и подарил миру. И когда уже оглохнешь, ослепнешь, покроешься струпьями, иметь право сказать, подводя счет всей своей жизни: «Эту жемчужину я выловил…» Понимаете?

Во мраке ночи, меж темных пальцев факира жемчужина излучала дивный свет. В первую минуту созерцания — несомненно, самую чистую минуту моей жизни — мысль о том, что за это сокровище можно выручить миллионы таких золотых монет, как та, которую я получил от проклятого голландца, мне не приходила даже в голову. Напомню вам, что мечта о жемчуге была единственной отрадой нашей убогой жизни, и, когда я увидел эту царицу жемчужин, вот это чудо… у меня еще не возникла мысль о том, что она сразу может избавить меня от нищеты, — подлая, грязная мысль… Преступный план сложился потом, когда, услыхав вдали шум, мы так прижались к стволу дерева, словно хотели уйти в него.

— Слышишь?

— Молчи!

Я замер. Из двух звезд, следивших за нами, одна, прорезав черный небосвод, удалилась от другой, и я, превозмогая страх, вернулся мыслями к жемчужине. Но не успел я заговорить о ней, как факир сказал:

— Это где-то далеко.

— Дикий зверь, должно быть.

— Лучше зверь, чем человек.

— Верно. Но где жемчужина? Хочу еще раз поглядеть на нее… Как она хороша!

— Я уже проглотил ее, — ответил факир, — меня напугал шум.

Мы долго стояли. Наконец тронулись в путь. Факир по-прежнему шел впереди, но, когда он сделал первый шаг, его судьба уже была решена. Между злым умыслом и преступлением не прошло, видимо, и полминуты. Во мне ли родилась эта мысль, или была внушена кем-то?.. Не знаю. Она овладела мной с неодолимой силой, я стал ее орудием. Чуткий слух факира, до которого дошел далекий шорох где-то в джунглях, не уловил, как поднялась моя рука, и его зоркий глаз не заметил блеска моего кинжала. Клинок по самую рукоятку вонзился в спину, рассек ее сверху донизу, а сам я с трудом удержался на ногах. Факир упал ничком, корчась в судорогах. Лежа на земле, он еще пытался повернуться и вцепиться мне в горло крючковатыми пальцами, которые ему уже не повиновались. Сцепившись с ним, я тоже упал, выхватил кинжал из раны и, обезумев от трусливой ярости, зажмурившись, наносил удар за ударом куда попало, пока тело моей жертвы не вытянулось неподвижно.

Я ощутил запах и вкус крови. Тщетно пытался я овладеть собой: липкая, горячая влага вспоротых внутренностей мутила мне разум. Отбросив кинжал, я в зверином остервенении раздирал руками живот факира, добираясь до желудка. Пролитая кровь, ужас и алчность бушевали во мне. Кровь горячила меня, ужас отнял способность рассуждать, алчность придавала пальцам отвратительную быстроту и уверенность… Не помню, как долго возился я с еще трепетавшей плотью. Труп факира, наверно, был так растерзан, словно его клевала сотня стервятников. Вы не представляете, как крепка грудная клетка человека!.. Внутренности моей жертвы, увы, не были озарены, там царил непроглядный мрак. Жемчужина потускнела, так мне, по крайней мере, показалось. Но мои руки нащупали ее, схватили… Затем я пустился бежать. И вот мне кажется, что я до сих пор еще не остановился. Мой бродячий образ жизни — по сути неустанное бегство от самого себя…

— Ну а тогда, после убийства?

С трудом оторвав от скатерти потупленный взор, он молча уставился на меня невидящими глазами и продолжал:

— На всех людей порой находит желание выговориться… этакое нелепое, но неотвязное желание. Зачем факир в ту ночь открыл мне свою тайну? По той же причине, по какой нынче разоткровенничался я с вами. Думаете, я не заметил вас из своей ложи? Я как-то невольно обернулся, и не потому, что вас увидел, — я скорее почувствовал ваше присутствие. Перед этим моя рука покоилась на барьере — я отдернул ее, словно кроваво-красный бархат мог ее обличить. Если бы вы не показались в фойе, я бы завтра сам разыскал вас в министерстве…

Все то же, повторяю, нелепое, но властное желание. Самым холодным и скрытным людям в один прекрасный день становится невмоготу, им надо перед кем-либо отвести душу… Ну а в ту ночь после убийства моими поступками руководила лишь ледяная предусмотрительная расчетливость. Человеческая жизнь в тех местах ценится недорого — из-за убитого туземца не поднимут и тысячной доли того шума, какой вызывают здесь три строчки в «Матэн». В землю я закопал свое сокровище, а не труп… Потом я еще много ночей ходил в сушилку, пока не раздобыл несколько жемчужин, из которых три продал голландцу, и на шведском корабле переправился на Цейлон. Там я пробыл около года. Скопил немного денег, приобрел славу знатока жемчуга, тысячу раз торговался с туземцами на их немой лад, когда покупатель и продавец рукопожатьями под платком тайно договариваются о цене… Как известно, наибольших трудов стоит первая тысяча фунтов. Дальше — легче; мне удавались самые дерзкие предприятия, словно жемчужина неизменно склоняла в мою пользу весы судьбы. Я ли сеял, или кто другой, но пожинал всегда я… Жемчужина, как магнит, притягивала ко мне золото… Всякий капитал наживается ценою насилия, произвола, слез, и в свое оправдание я лишь скажу, что нынешнее мое богатство стоило и мне самому немало слез… Право же, если рассказать историю каждого состояния, каждого драгоценного камня, каждой золотой монеты, — моя исповедь померкнет в кровавом зареве других злодеяний… Признаюсь, немало их и на моей совести. На первых порах я преступал законы открыто, рискуя попасть в тюрьму или на виселицу; впоследствии постиг нравы людей цивилизованных, которые знают всякие лазейки и всегда выходят из воды сухими… Если пускаешься в крупные дела, надо выбрать одно: либо быть молотом, либо наковальней, а лучше сказать — либо пожирать других, либо себя отдать на съедение. Мне, после того как я убил факира, не приходилось долго выбирать. Я решил быть тяжелым молотом, острыми зубами… Первым моим большим делом была скупка драгоценностей, святотатственно похищенных из одной китайской гробницы, — я убедил грабителей, что власти уже напали на их след… Это было незадолго до нашего знакомства. Я переменил имя, застраховал жемчужину, поехал в качестве агента одной компании обследовать промыслы жемчуга в Австралию и Америку, по пути купил в Коскуэсе изумруды и перепродал их с большим барышом. Когда дела твои идут хорошо, люди редко спрашивают о твоем прошлом, а больше интересуются нынешним твоим положением и видами на будущее. Я был на прямом пути к богатству и метил высоко, а потому вскоре затеял одно дело, гарантией которого мне послужила репутация владельца знаменитой жемчужины. Еще несколько лет — и мое состояние превысило стоимость, которую молва приписывала моей жемчужине. Не раз я собирался ее продать, но никогда не мог на это решиться. О следующих годах моей жизни скажу в немногих словах. Я обосновался в Париже, принял французское подданство, стал большим человеком, завел лошадей, за которыми ухаживал, как за людьми, и слуг, с которыми обращался хуже, чем со скотиной… Жемчужина сама по себе давно уже не составляла все мое богатство, теперь она стала моим фетишем, моим талисманом, своего рода вывеской в наше время оголтелой рекламы. Жизнь научила меня не быть разборчивым в средствах: я знаю людей… Ныне я француз и один из двух-трех торговцев драгоценными камнями, которым завидует весь мир. По правде сказать, я не чту никакой религии и испытываю суеверное почтение лишь к моей жемчужине. Но годы проходят, и мысль, что я убил человека невинного, быть может святого, лишает меня сна. Не веря в богов, я верю во власть чар — цивилизация не могла смыть этот осадок со дна моей души. Вы будете смеяться, если я скажу, что, желая отогнать дурные видения, носил на груди изумруд с изображением гарпии, поймавшей угря. Уже давно, еще на пароходе, где мы познакомились, факир стал приходить ко мне по ночам, усаживаясь у изголовья. Совсем недавно, когда я поправлялся после тяжелой болезни и жар уже спал, ясным солнечным утром я увидел, как дверь распахнулась и вошла Смерть об руку с факиром, чья грудь была еще растерзана. Могу вас уверить, что то была не галлюцинация: я видел факира так же, как вижу вас перед собой. Прежде он приходил ко мне только по ночам… Когда он вошел средь бела дня, я понял — надо что-то предпринять. Вначале я собирался пожертвовать жемчужину в храм, куда мечтал отнести ее факир, когда найдет ей пару… Но я по опыту знаю, как воры оскверняют храмы. Я пришел к выводу, что ее надо уничтожить, и сегодня окончательно решился на это. Да, так будет лучше всего. У меня есть превосходные подделки, никто, кроме меня, их не отличит. Весь мир знает, что жемчужина эта моя… Да, в ней я сам, моя душа, и все же… Вероятно, без нее жизнь моя изменится… Пускай! Время от времени я испытываю потребность, чтобы люди видели ее у меня. Тогда я нанимаю женщину, вроде сегодняшней, — они все охотно за это берутся — и надеваю на нее жемчужину. Так вот, мадемуазель Дюран или другая дама наденет поддельную драгоценность, и никто этого не заметит. Один я буду знать правду, и она станет мне наказанием. Я долго колебался. Против такого решения восстала моя любовь к жемчугу — единственная подлинная страсть моей жизни, бо́льшая, чем жажда власти и богатства. Но призрак моей жертвы уже неотступно преследует меня… Смотрите! Вон там, в углу! Вы свидетель, что я почти не пил… Когда я встретился с вами в театре, я понял — сегодня вечером надо решиться, ибо как раз в день нашего знакомства — мы садились на пароход, чтобы переправиться через Магдалену, помните? — первые угрызения совести, подобно шквалу, омрачили мой мир. Страх перед людским правосудием был мне знаком и прежде… Но другие муки, страх перед иным правосудием до того дня были мне неведомы… Надо кончать! Ни с места… Не мешайте мне… Так будет лучше!

Он щелкнул зажигалкой и, когда язычок пламени затрепетал, взял из сахарницы серебряные щипцы. Его невозмутимый вид воскресил в моей душе подозрение, не мистификатор ли передо мной, один из тех, кто, подобно детям, не в силах совладать с собственной фантазией, и я не стал вмешиваться. Когда я взглянул на искаженное лицо моего собеседника, в его глазах стояли слезы; ослепительный огонек вспыхнул между двумя серебряными тисками, ширясь с неумолимой силой. Я хотел отвратить неотвратимое, но рука мне не повиновалась. Безмолвно наблюдали мы оба, как голубоватое пламя перешло в розовое сияние, словно, уходя в небытие, жемчужина победила ночь, став зарей восходящего дня.

Что-то сверхъестественное потрясло мою душу, и в прозрачном дыме, поднявшемся из пламени, мне почудилась страстная мольба того, кто так долго мечтал спасти своего отца от вечной кары… Наваждение исчезло вместе с сиянием жемчужины. В мозгу снова шевельнулась мысль, что я обманут ярмарочным фокусником.

Видя, что мой собеседник поднялся, я тоже встал.

— Поклянетесь ни одной живой душе не рассказывать о том, что вы слышали и видели в этот вечер? — спросил он.

— А нужны ли клятвы? — возразил я, стараясь придать своим словам оттенок иронии.

Но он, не уступая, словно клещами сжал мое плечо и голосом, искаженным от сдавленной ярости, повторил:

— Клянитесь вашими богами или богом!.. Клянитесь!

— Клянусь, — наконец пробормотал я.

Я поклялся, когда увидел, как судорожно сжала его правая рука десертный нож: вот так же, верно, сжала она кинжал в ту страшную ночь, близ пустынного залива, где своим волшебным сном спали жемчужины.

Мы вышли из ресторана, и он тотчас простился со мной:

— Счастливого пути.

— Прощайте.

Он действительно почти не пил, но, когда я оглянулся посмотреть, не скрылся ли он уже за углом, мне показалось, что он шатается. Как поражен был бы весь свет, укажи я здесь его имя… Но нет! Скрыть имя героя, дабы шире распространить подозрение, будет, пожалуй, лучше и не так уж несправедливо. Я устою против соблазна скандальной славы и больше ничего не скажу. Первая заповедь дипломата — хранить молчание.

Перевела М. Абезгауз.

Луис Фелипе Родригес

РОЖДЕСТВЕНСКАЯ НОЧЬ

Зажги фонарь своего воображения и мысленно следуй за мной. Я хочу, чтобы ты еще раз заглянул при этом свете в щелочку и посмотрел, как живут на Кубе батраки. Я, Маркос Антилья, пасынок своей родины, обладающий всеми достоинствами и недостатками чистокровного креола, намерен рассказать тебе историйку про кубинские сахарные плантации. Ты хочешь знать, что это за штука? Сейчас я тебе объясню. Что бы ни говорили ученые, а в моем представлении сахарные плантации неразрывно связаны с колонизацией, с торговлей рабами, с дешевым трудом, со знойным солнцем и с иностранным капиталом… Да не гляди ты на меня, парень, с видом побитой собаки! Я еще рта не успел раскрыть, а ты уж загрустил: ведь это всего-навсего одна из тех историй, которые рассказывают дорогой, чтоб не скучно было идти.

Ну, так вот, однажды я сказал моему приятелю:

— Сегодня ночью ради нашего спасения явился в мир господь Иисус Христос. Родился он у пастухов, в зарослях сахарного тростника, куда более мрачных, чем наш барак. Исполним же и мы волю божью и отпразднуем на своей земле рождество Христово: за неимением Вифлеемской звезды повесим на самую высокую балку фонарь, а за неимением волхвов, — продолжал я балагурить, — пригласим почетных гостей — управляющего мистера Нортона, его секретаря Рохелио Риваса Сото де Касамайор и нашего несравненного Фико Ларрачею, арендатора, и споем:

Нынче ночью в Вифлееме Родился Иисус Христос…

В нашем бараке помещалось двадцать пять молодцов: один из Пуэрто-Рико, двое из Доминиканской Республики, сколько-то с Ямайки, остальные — кубинцы. Один из нас, кубинцев, тот, что родом из Пинар-дель-Рио, славился уменьем раздобывать и жарить свиней и козлят. И так это ловко у него получалось, что ни хозяин отбившихся от стада животных, ни левая рука самого пинареньо не знали, что делает его правая рука. Еще должен тебе сказать, что самым близким мне человеком по койке и по убеждениям был один испанец. Прежде он работал в бискайских рудниках, а потом его, как былинку ветром, занесло на сахарные плантации Больших Антильских островов. Звали эту «былинку» Мануэль Эрдоса, и не вбей он себе в голову, что надо навести порядок и в Испании, и во всем мире, был бы он теперь алькальдом где-нибудь в Бильбао. Такова в кратких чертах история и таков образ мыслей моего однокашника.

В тот день, как всегда, зеленый тростник выглядывал из-за бараков и смотрел на море: не плывут ли из Северной Америки новые галеоны. Солнце метало в нас стрелы своих отвесных лучей, и от них нестерпимо жгло спину, на лбу выступали крупные капли пота, на ножах, которыми мы рубили сахарный тростник, вспыхивали ослепительные молнии, а на изумрудной поверхности Антильского моря загорались бесчисленные отблески. Работа требовала быстроты и сноровки. Словно выполняя священный обряд в честь неумолимого божества, двадцать пять рук, как по команде, брались за сочные, нежные стебли, снимали с них девственный покров листвы, метким ударом ножа рубили под корень — и они умирали покорной и бесславной смертью. Тогда мы наносили им еще три удара и складывали обрубки в одну кучу.

Наконец последний луч солнца, освещавший тростниковое поле, и тот померк. Пятьдесят рук устало потянулись и опустили на землю двадцать пять больших ножей. Нервный подъем сменился изнеможением. Но тут мы вспомнили, что сегодня сочельник, это придало нам бодрости, и мы зашагали к бараку.



Поделиться книгой:

На главную
Назад