Я сказал.
Он полез в карман, достал мои деньги.
– Возьми. Не я, так другой стибрил бы. Мало ты еще жизнь знаешь. Давай-ка бери расчет и валяй куда подальше.
Но я решил побыть еще немного. (Так до сих пор и не понял, как платили на стройке – неужто по заветам короля Теодориха?) Каждый вечер уходил в городскую библиотеку, читал полезные для будущей профессии книги. Лев Толстой привел меня в тихое негодование. Он оказался насильником, он заставлял читателей безоговорочно верить написанному им, он походил на следователя, который втискивает в арестованного нужную прокурору версию, а уж я-то под следствием побывал предостаточно. Зато Антон Павлович Чехов меня восхитил, он был скромным и грустным.
В получку вся бригада напилась, я рад был случаю уйти в общежитие, да и там шла пьянка, там гуляли мастерские при депо. Повезло: позвали из дома, что по соседству с общежитием, бабка просила помочь, внучка напоролась на гвоздь. Девчонке лет тринадцать, бегала напропалую да наступила на доску с гвоздем. Тот насквозь прошел через большой палец, вздернув ноготь и загноив рану. Произошло это двое суток назад, отпускать внучку в поликлинику бабка не решалась, боялась, что та попадет под поезд.
Зашли в дом, девчонка села напротив, положив на мои колени ногу, бабка в роли медсестры поднесла свечку, на огне которой я подержал нож, склянку «Тройного» одеколона и еще кое-что бытовое и для хирургического вмешательства чрезвычайно полезное и мало кому известное. Единожды девчонка вскрикнула: «Ой, дяденька!..» Мышцы ноги были хорошо напряжены, отлично прощупывались, по методу Чеха определилось то упражнение, которое помогло бы мускулам быстро одолеть влияние постороннего тела, то есть раны от гвоздя.
Как и ожидал, гной изгнался, рана через день затянулась и, еще раз промытая, закрылась лоскутом бязи. Вытянутая нога пяткой упиралась в мой живот, я и другую ногу положил рядом для сравнения, и тут обратил внимание: ноги-то не такие грязные, как раньше, на девчонке-то и платьице получше, и волосики она уплела в косу позатейливее, и смотрит она на меня, сморщив личико в горьком недоумении, предваряющем плач. «Что с тобой?» – спросил я, и в ответ она, как бы проглотив страх, заерзала попкой на табуретке и с отчаянным озорством глянула на меня счастливыми глазами. Я же смотрел на ножки ее, почему-то так и не загоревшие, хотя руки девчонки по локоть были в светло-коричневой смуглости. Ножки еще не расширялись в притягательной конусности, линии их не поднимались боязливо от щиколоток к коленным чашечкам, чтоб там уж, вроде бы утвердившись, как бы даже замерев в округленности от испуга, вновь незаметно и тихо вознестись раскрывающимся зонтиком к основанию таза. Эти, девчоночьи, ножки только пытались обрести свое будущее величие, мышцы только пробовали округляться, наращиваться, тренируясь в возможности раскидываться, помогая мужчине, чтоб потом, через девять месяцев, вновь раздаться и выдавить плод, зачатый при первом раздвижении. Ноги созревали – и девочка мучилась в радостном принятии будущих изменений. Ноги вприпрыжку понесут девчонку по двору, ноги, придет время, еще закружатся в вальсе, встанут на цыпочки, а когда она потянется губами к юноше, ноги взвалят потом на себя тяжесть плодоносящего тела, научатся ступать так, чтоб будущая мать сохраняла устойчивость…
Все впереди у девчонки, все – и у меня тоже! Потому и задумался я, глаз и рук не отрывая от коленных чашек, пальцами разминая сухожилия и упругие мышцы. Потом девчонка повела ножками, освобождаясь от рук моих, так бережно, словно боялась рукам причинить какой-то вред. В знак полного доверия ко мне и признательности она, уже встав, подняла платьице, показывая трусики и спереди и сзади, и опустила его, быстро прошептав:
– Я мамке ничего не скажу…
В сильном смущении ушел я, наказав бабке сделать завтра перевязку внучке. Я шел к общежитию и подумывал о том, что пора уже в путь-дорогу, осень подгоняла, надо обосноваться где-то на зиму.
Взял расчет, трудовую книжку, для меня бесценную. На ходу вскочил в товарняк. До сих пор жалею, что не спросил у девчонки, как зовут ее. Такие имена надо помнить, как пронзившие тебя запахи детства.
Глава 42
Нет, нет, я не забыл ее, я даже держал в мыслях такой вариант: проникновение в Зугдиди и осторожная разведка. К счастью, не проник и не разведал.
Еще один паровозный дымок – и я уже далеко за Уралом, война с Японией кончилась. Чтоб не возбуждать любопытства, время своей пробежки я перенес на вечер и приобрел спортивную майку, но, еще до возобновления десятикилометровок, произошло нечто замечательное.
Наугад соскочив с поезда, я покинул станцию и шел по умилившим меня улицам скромного и чистого городка около Новосибирска. По вечерам уже холодало, где общежитие с ночевкой – мне сказали, я шел к нему, полный радужных надежд, и они меня не обманули. В каком-то переулке повстречалась мне компания молодых парней, кто-то из них попросил у меня закурить, и, когда я ответил, что не курю, тот же парень без всякого зловещего оттенка в голосе произнес:
– Ну, иди сюда, фраер. Мы тебе дадим прикурить.
Было их человек пятнадцать, они стали меня бить, но из-за давки и скученности никто не мог правильно ударить, я же испытывал радость, я, уже лежащий на земле, правильно вращал себя, чтоб кулаки и ноги парней не повредили голову, грудь и пах. Конечно, я мог вскочить – и тогда по крайней мере десять трупов навели бы ужас на милицию и весь город. Но я испытывал блаженство от боли и позволил парням поиздеваться надо мной. Две старушки оборвали побоище, парни разошлись, очень довольные, а меня добрые женщины привели к себе, стали врачевать. Утром пришел участковый, кто бил – он знал, с войны еще в городе бесчинствовала банда малолеток, милиционер даже не поинтересовался, зачем я в этом городе, по какой нужде.
Ничто у меня не было повреждено, на четвертые сутки я пошел устраиваться на работу (подтаскивать песок к бетономешалкам) и получил койку в общежитии. Очень интересно было наблюдать за образованием смеси, получившей красивое название «бетон». В общежитии (оно почти в центре городишка) полная армейская дисциплина, ни пьянок, ни драк, я и здесь ходил в читальный зал библиотеки, благо она рядом с общежитием, закрывалась она рано, по пути к себе услышал однажды музыку, баян, полуаккордеон, так и попал на танцплощадку. Музыка, знакомая по войне, рядом скучала барышня, от танца (танго) не отказалась, мы потом покрутились в вальсе, и, так уж получилось, пошел провожать ее до дома. Наверное, такое полагалось из-за обилия шпаны. Жила она далековато от танцплощадки, я взял ее под руку, я шел и чувствовал, что в руке ее, в голове бьется очень нехорошая для меня мысль. О себе она сказала кратко: «Мамаша есть, сестренка, а работаю в одном учреждении…»
Остановились около калитки, можно было обнять девушку и губами коснуться щеки. Что я и сделал, встретив слабое сопротивление и все гадая: да где ж я тебя, милая, видел?
О том же думала и она – вот что меня тревожило. Рядом со мною в человеческом существе ворочалась, как свинья в болоте, какая-то грязная мысль…
И вдруг я услышал вопрос, буду ли я завтра на танцах. Изобразив раздумье, с ответом помедлил и наконец сказал, что да, завтра обязательно. Она подставила губы. Шепнула: «Будь обязательно…»
Простились – и я нырнул в ночь, я не стал даже заходить в общежитие. Потому что знал, где встречалась мне девушка эта и чем объясняются ее раздумья. Три или четыре раза я видел ее входящей в управление МГБ, девушка, конечно, знакома со всеми ориентировками и опознала меня.
Все необходимое для побега носилось со мною, глухой ночью я вспрыгнул на подножку притормозившего поезда, и ветер понес меня к океану, до которого я так и не добрался, пытаясь пристроиться в Благовещенске…
Пристроился было, да какие-то явления произошли в небесах, ураган сместился и потащил меня в другую даль. Примораживало, ноябрь все-таки. Снял угол у какой-то старушки, похаживал вокруг вокзала, и однажды мелькнула мысль: туда, на запад, здесь замерзну. На путях стоял воинский эшелон, армия отправляла уже отвоевавших воинов в центр России, я забрался в последний вагон, чтоб через час уже переодеться во все как бы армейское, кое-какой документик был прихвачен, без этого не обошлось. А эшелон неудержимо летел к Уралу…
Глава 43
Поздней осенью все того же 1945 года приблудным странником сидел я на перепутье, не зная, куда подаваться и кому я вообще нужен. Ветер жизни гнал меня на запад, но едва за хвостом поезда остался Байкал, как тоска навалилась на душу, я скатился с подножки на какой-то станции и без сожаления глянул вслед приютившему меня эшелону с ранеными и демобилизованными… Во мне что-то звенело, мне чудилась «манана» – и очень не вовремя, я еще не был готов к перемене воздушных потоков; едва я вошел в зал ожидания, как назревающая мелодия упорхнула, потому что я перенесся в военный 1942 год, передо мною мелькнула тень Халязина.
Может, я ошибся с призванием и не к вершинам литературного мастерства карабкаться надо бы, а к балаганному артистизму? Ведь в эшелоне этом, явно подражая Алеше, «земляка» я нашел из-под Караганды, обжился, присмотрелся, прислушался, завязал полезные знакомства с такими же, как я, бездомными, и будущее какое-то мыслилось. Но Россия – это сонм однообразия, и станция, оторвавшая меня от эшелона, была копией той, на которую Алешу и меня посылали в помощь милиции. Новая служба нас не тяготила, норму (восемь задержанных) мы выполняли, и однажды, сидя по обыкновению на втором этаже, заметил я вошедшего в зал командира, очень истощенного и озябшего. Найдя местечко потеплее, он сел на пол и вытянул ноги. Если бы у командира были какие-то непорядки с документами, он поступил бы иначе: прилег бы к краю лежавшей в зале роты, ожидавшей отправки, сошел бы за своего, проверенного. О чем я сказал Алеше, и с чем тот согласился. Но норму мы еще не выполнили, вот я и пошел командира прощупывать, привел его в милицию, документы его внушили доверие, но в каком-то протоколе мы с Алешей все-таки расписались.
Халязиным был тот командир, Халязиным – вот когда и где вспомнил я повод, заставивший московское начальство – на собственное горе – включить нас в группу, бесследно пропавшую вместе с еще ранее сгинувшим Халязиным.
Стих ураган, я опустился на этой вот станции, сижу на скамье и безвольно думаю, что делать мне дальше в стране, занимавшей одну шестую часть суши. Будто предвидя арест и невозможность встречи в Берлине, Алеша воткнул в меня несколько адресов, все – на юге, Ростов, Киев, Одесса. Еще что-то сказано было, о чем надо вспомнить. Да жив ли он сам? За проволокой его не удержать, зато расстрельный взвод автоматчиков сделает Алешу неподвижным. И жаль, жаль Григория Ивановича. Но вот казус: капитан Калтыгин взбрыкнулся, а майор Калтыгин поднял бы руки и добровольно сдал оружие. По путаным цепям ассоциаций вспомнился мне совет Круглова: «А вы его покормите…» – и еще одна спасительная идейка обосновалась во мне: Круглов, Москва. А пока (кожей, ресницами, волосенками я чувствовал приближение порыва следующего урагана) нужна зимовка в тепле. Судьба велела: осесть в какой-нибудь глуши, оглядеться, убедиться, что горизонт – чистый, мачты правительственных фрегатов не торчат из-под воды, вырастая в высоте и грозя показать орудийные порты и спускающуюся шлюпку.
Поэтому я прислушался к увещеваниям хитренького старикана, которому долго не пришлось меня уламывать. Подсобный рабочий в колхозе, мужик нужен, быстрые ноги, топорик в крепеньких руках, служба в армии позади, прокорм обеспечен, так соглашайся, парень!
Эшелонная шинелька мало соответствовала документам. Надо было соглашаться, и старик повел меня к саням.
За три часа лошаденка одолела шестьдесят километров, подвезла к дому председательши, в огонь полетела вся моя одежда с приобретенными бумагами, в выданной мне униформе ходила почти вся Россия: ватные брюки, нательное белье армейского образца, телогрейка, шапка и все прочее. Старик ввел меня в председательский дом – для показа.
Меня встретила хозяйка – высокая и бездушно красивая, то есть даже под мужиком не осознававшая себя женщиной. Назвалась Людмилой Степановной, сказала, что жить буду пока у нее, – так нынешние граждане автомашину свою держат рядом с домом.
Позвали к столу, жили тут богато, что меня удивило; в напитках я разбирался и признал: водка настоящая, московская. Людмила Степановна вытянула из меня вполне правдоподобную легенду. Сама она вышла замуж 16 июня 1941 года, и еще через три месяца муженек пропал без вести.
Спать здесь ложились, разумеется, рано. Хозяйка и не помышляла предоставлять себя подсобному рабочему (в колхозной ведомости я значился как-то иначе), не скрывала зевков. Нашлась какая-то теплая клетушка, почти конура. Я был счастлив.
Так и прижился я в этой деревушке, научился по-крестьянски запрягать лошадь. Хозяйка съездила в район, где потолковала с милицией, получив на меня какую-то справку, которую я поостерегся бы показывать в городе кому-либо. По какому-то устному, видимо, договору МТС разрешила двум бабам-трактористкам держать дома вверенную им технику, вот этими тракторами и занимался я. Посыльным бегал от двора к двору, подменяя бригадиров. Из социализма я скакнул в феодализм, ничуть не пораженный: в Ружегино подземный толчок столкнул меня в еще более отдаленную эпоху. Уже январь прошел, февраль, как-то случилась неделя, когда снег до труб покрыл деревню. Одна мысль не оставляла меня – как сбежать и куда бежать? К кому?
Преградой всем планам могла быть председательша, истинная блокфюрерин, начавшая торговать мною, поскольку никаких мужиков в округе не было. Однажды приказала (у нее все формы просьб или предложений сводились к напористому требованию) побывать у Прасковьи Авериной – пятый дом с краю, дверь разбухла, подтесать надо, работы на полчаса, но можешь не торопиться.
Ходики показывали три часа дня, работа заняла пятнадцать минут, какая-то невонючая бражка поднесена была, а затем Прасковья (вдова, разумеется) подсела ко мне, начала расстегивать кофту. А когда я испуганно шарахнулся, припала ко мне с успокоительным признанием:
– Я твоей Людмиле за это заплатила, уж потрудись, миленький…
На другой день вздыбилась половица у Веры Калашниковой, и пошло-поехало. Время зимнее, на полях делать нечего, навоз развозить рано, да и посевного материала никак район не присылал, и я ходил от двора к двору, обогащая Людмилу Степановну, пуще всего боясь, что ее телесно заинтересует, что хорошего получает баба от мужика, когда задирает юбку и раздвигает ляжки.
Не знаю, к какой форме повинности отнести то, что заставляла меня делать хозяйка. Оброк, что ли? Отхожий промысел? Нет, нет, как-то иначе. По-современному выражаясь, лизинг, что ли.
Но я не роптал! Я ходил от двора к двору и думал. Я был как Магомет в пустыне, туда удалившийся (или изгнанный), как Христос, шатавшийся по Галилее. Они – в одиночестве – думали. О чем думали? Неизвестно. И я думал ни о чем, как и они, мысли мои напоминали беспорядочные автоматные очереди, бесприцельные, но ведь – вдумайтесь! вдумайтесь! – одна из тысяч пуль все-таки убивает, о ней говорят: шальная. Вот так и я, ни о чем не думая и тем не менее размышляя, ждал, когда спасительная идея осенит меня и что напишется в небе какой-нибудь Авдотьей после того, как она рассупонится. «Терпение! – взывал я к себе. – Терпение!» А оно у меня было. Я как-то должен был в очень, очень узком секторе поймать на мушку одного гражданина из немецкой администрации, целился я с крыши противоположного дома, сектор, повторяю, узенький, чтоб казалось – выстрел произведен не снаружи, а внутри помещения. Так этот гражданин восемнадцать раз на доли секунды проскакивал сектор, но всегда со щитом, чья-то лысина заслоняла, какое-то могучее плечо обороняло. Пот заливал глаза, руки дрожали, но на девятнадцатый раз гражданин поймал мою пулю.
Ждать! Терпеть! Что-то должно было случиться! И председательша это чуяла.
– Забрыкаешься – отправлю в район, там тебя определят к хозяину.
С моей помощью она ободрала почти всех женщин, те платили мясом, поросятами, мне ничего не перепадало, ни в грош не ставилась культурно-физиологическая миссия, с коей я ходил по дворам. Бабы загодя готовили себя к предстоящему, учение шло им впрок, лишь одну избенку я обходил стороной: жила там припадавшая на ногу женщина лет тридцати, председательша ее отбраковала, хроменькой нечем было платить, но дважды или трижды женщина – ее звали Катей – с крылечка смотрела на меня, и я опускал голову, такой дивный синий свет излучали ее глаза.
И однажды (было темно уже) – зашел! Калека эта по соседям не ходила, но тем не менее знала, что где происходит и с кем. Она плакала, обнимая меня и осыпая поцелуями, потому что я преодолел земное притяжение, поднял ее ввысь, к материнству, ее ожидали хлопоты, пеленки, ребеночек, она достигала цели, о которой мечтала уже не один год.
Через несколько дней она с крыльца окатила меня сиянием синих глаз, руки скрестились на груди, губы немо вымолвили: «Да, все получилось… И у тебя получится. Зайди завтра».
И вдруг забила тревогу Людмила Степановна, треща о моем вероломстве, о том, что вот пригрели сироту, а парень-то никудышный, с порчей!
Верили или не верили, но, думаю, у хозяйки объявился настоящий, законный муж, освобожденный из плена, получивший срок и подавший о себе весточку.
Было самое время бежать. Синеокая Катя-Катерина преподнесла подарок, полный набор документов студента, который жил у нее на практике весь июнь 41-го года, пока вдруг за ним не приехали и увезли неизвестно куда. И год рождения близок к моему повзрослевшему облику, и физиономия смахивает – нет, с документами еще надо поработать, но они есть, существуют!
Колхозное правление прямой связи с районом не имело, только через соседний. Что-то однажды случилось на линии, в полдень я на смирной лошадке поехал вдоль столбов, пока не добрался до укатанной дороги. Подцепился к борту грузовика, висел полтора часа, но еще через такое же время купил на толкучке нечто смахивающее на городской костюм, чемодан, куда запихал свое колхозное одеяние, взял билет на московский поезд, шел по вагонам, выискивая компанию шумных ребят, чтоб пристроиться к ним, сойти за своего. Человек восемь набилось в купе, веселая публика, я глянул на полку – и обомлел.
Я увидел «Кантулию»!
Глава 44
Конечно, это была не та почти новенькая «Кантулия», которую прятал от меня Любарка. Эта была и цветом пожиже, и позалапаннее. Но – аккордеон! Но – музыка! Чемодан мой рухнул под ноги, глаза не отрывались от источника «мананы», от пощипывания души звуками небесной сферы…
Слезы подступали ко мне, слезы… Но они не помешали встретиться взглядом с человеком, который из глубины купе тоже со слезой посматривал на меня.
Прошли годы, время, не измеримое никакими календарями, но оживает память о человеке, который любил всех людей, хоть и видел их голенькими.
Витя! Дорогой Витя! Я не назову твою фамилию, когда-то гремевшую по всей стране и вне ее, пальцы мои уже отрываются от клавиш компьютера, чтоб ненароком не выдать тебя. Ты писал чудные песни и стихи для детей, и взрослые, услышав их, превращались в младенцев. Ты и в цирке потом работал, и на эстраде, но в начале 1945 года взвалил на себя обузу, принял прогоревших музыкантов, изловленных на «левых» концертах, обворожил какую-то московскую даму – и та разрешила музыкальным парням не умереть с голода.
Он насквозь видел и даму, и своих «лабухов», и все многомиллионное стадо, которое желало по вечерам в клубе слушать инструменты да толкаться в обнимку под увлекательные мотивы. Он и меня распознал с ходу, мою рубашку двумя номерами меньше, пиджачок покроя конца 20-х годов, пальтецо, которое стыдно было дарить нищим; он, уверен, и паспорт мой сквозь толщу одежд полистал и в задумчивости закрыл. Ведь студент, призыву не подлежащий (отсрочка была), которого цапнули органы в конце июня 41-го, – студент-то был немцем, жителем Поволжья; его командировали на практику в Новосибирск, а уж оттуда – в это село.
Все увидел добрый всечеловек Витя – и лабухи дали мне местечко и «Кантулию» на колени. Я глубоко вздохнул, я не стал бередить души опытных халтурщиков, как бы вскользь – для вступления – исполнил кое-что из немецкого классического репертуара (фокстроты типа «Komm zu mir», а затем наловленные мною в скитаниях по Германии песни союзников). Слушали меня очень внимательно, потом достали бутылку, а Витя с моим билетом пошел к бригадиру поезда, я был поселен рядом, со мной в купе – сам Витя и скрипач да какой-то радостно потеснившийся гражданин. Витя со своей джаз-бандой в разных городах именовался то джазом под управлением такого-то, то эстрадным оркестром, то еще как-то иначе, одно время совсем уж громко: биг-бенд, тогда у них соединились две трубы, тромбон, три саксофона и ритм-группа. Певичка имелась, ей всегда брали при переездах билет в спальный вагон.
Невдалеке от Свердловска Витя поманил меня, вдвоем заперлись в туалете, мои документы были изучены; Витя спросил, что я вообще думаю, где добуду более стоящую ксиву?
Я этого не знал, теплая признательность окатывала меня, Мюллера Генриха Федоровича, Витя же паспорт взял себе, в карман. Еще раз оглядел меня:
– А настрадался ты, братец… Все поправимо.
В Свердловске все дружно бросились к багажному вагону, забрали свой инвентарь. В тухлой и клоповной гостинице расположились на отдых, Витя полетел в горсовет, потом повел меня к еврею, от того я вышел, держа на руках концертный костюм. В закутке третьего этажа порепетировали, без боязни вышел я на сцену в клубе строителей, никому из людей Костенецкого, буде они в зале, в голову не пришло, что аккордеон – в руках Лени Филатова, таковы уж законы человеческого восприятия. Впервые я услышал (и умело подыграл) «Минуты жизни» Фомина и едва не бросился обнимать певичку Валечку… В десятом часу скакнули в грузовик – и перенеслись в другой клуб, «левак» оплатил и костюм и гостиницу. Зарабатывать надо было ровно столько, сколько работяга средней квалификации. А совал нам в карманы Витя раза в три больше. В Липецке, кстати, к нам присоединились два саксофона, тенор и баритон. Оркестр зазвучал иначе.
А я ждал, когда Витя укажет пальцем на столицу. Побаиваясь Москвы, я строил кое-какие планы.
Мы прибыли в Москву, где никогда не было тесно от музыки. Оркестры Утесова, Александра Цфасмана, Александра Варламова, Эдди Рознера, львовского Теаджаза – голова у меня пошла кругом, я стал подзабывать об истинном призвании своем, о литературе. Дали мне угол на Якиманке, у музыкальной старухи с записями Лаци Олаха, Козина, Лещенко, Юрьевой… Полуподпольно слушали американцев – Эллингтона, братьев Миллз, Рэя Нобла, Гарри Роя, Эдди Пибоди и оркестры Криша да Джеральдо, их я помнил по Германии. Боже, сколько же пластинок сохранила старуха, был у нее Миллиер и Бени Гудмен.
Я же искал себе аккордеон, надо было присматриваться и прицениваться, благо я в оркестре Вити обосновался крепко, поскольку они впервые услышали от меня блюз в фа-диез-мажоре, то есть в незнакомой им тональности. Да не один я гонялся за инструментом, искали довоенные альт-саксофоны, баритон-саксы.
Музыкальная биржа – это угол Неглинной и Пушечной, практиковалась замена одного музыканта другим, то есть переброс пианиста, к примеру, из этого ансамбля в другой, на время. Быстро освоил я жаргон, понял, что джаз любят в МГУ, архитектурном, медицинском. Все присматривались и прислушивались к басам моего инструмента, удивляясь искусству раскоординировать руки. Учили, перенимали, не спрашивали, кто учил, да не мог же я им сказать, что уж с конца 42-го умею одновременно стрелять из пистолета в левой руке и автомата в правой. Репертуар наш разрастался, «парное» (деньги за исполнение полузапрещенных мелодий) набивало наши карманы, делились по-братски.
Аккордеон же лично мне был необходим, ибо не везде были пианино и рояли, я присматривался и примеривался к настоящим мастерам, а таковыми стоустно считались Ян Френкель, Вадим Людвиковский, Юрий Саульский, Борис Фиготин, Александр Основиков… У кого-то из них услышал впервые «Звездную пыль» и, потрясенный, поплелся к себе на Якиманку.
Собирались к одиннадцати утра, репетировали часа два-три, получая от Вити целеуказание: сегодня – там-то. Сущее мучение играть на разбитых пианино, где не работали некоторые клавиши. Заранее приходя, изучали неполноценную клавиатуру, запоминали, у каких клавиш молоточки сломаны, чтоб не нажимать на них в дальнейшем… Усвоил я и субординацию: кафе, ресторанами и фойе в кинотеатрах заведовала организация под названием МОМА, Мосэстрада отвечала за другие площадки. Я уже научился играть с листа и стал полноценным музыкантом, а не каким-то там любителем, слухачом.
И что-то меня точило… К чему-то меня тянуло… Около трех часов дня, после репетиции, проходя в фойе мимо тира, я покрылся вдруг потом, ноги стали как-то странно заплетаться… Пятьдесят, кажется, копеек стоила пулька, взял я их на трояк и через две-три минуты вручил спешащей певичке Вале плитку шоколада, косолапого мишку, зайца и еще что-то. И еще через три дня повторил услаждающий душу концерт, а потом на дороге моей встал Витя, он охапкой держал все мои призы, повел меня к тирщику, отдал настрелянное мною и сказал извиняюще: «Батя, прости ты нас, артистов… Этот стрелок в цирке выступал, о чем ему надо было тебя предупредить…»
Слава о нас раскатилась по столице, однажды Тамара Церетели исполнила в концерте свой шедевр, романс «Вам девятнадцать лет, у вас своя дорога, / Вам хочется смеяться и шутить / А мне возврата нет, я пережил так много, / И больно, больно мне / в последний раз любить…» А потом на «бис» – «Только раз бывает в жизни встреча» все того же Бориса Фомина…
Но хватит врать-то: не аккордеон искал я, а следы Алеши. Что тот на свободе – в этом-то я не сомневался. А Круглов обязан быть в Москве! Правда, показываться ему на глаза я остерегался: конец войны стал концом некогда щедрых людей, да и связываться с жуликом опасно. В квартиру, где он хозяйничал, я заходить не стал из простейших соображений: очень уж видный дом, улица Горького, Центральный телеграф рядом. И крутиться вокруг него нельзя, тем не менее удалось выведать: в квартире проживает некто Волин, председатель Верховного суда РСФСР, а может быть, и СССР. Соваться в адресное бюро не менее опасно.
А та девушка, которая в 43-м наградила меня собой, пребывала неизвестно где, на Грузинском валу ее и не помнили.
Всей компанией мы возвращались однажды из театра «Эрмитаж», Вите так и не удалось уломать администратора, в концертах отказали. Был с нами и тромбонист Додик, настолько глупый, что шуточки его смех уже не вызывали. Лишь бормотали: «О, Додик все знает!..» Мне кажется, выражение это, ныне принятое, возникло в джаз-банде Вити. На ресторан в «Эрмитаже» денег у нас не было, а в животе постанывало. Вдруг Додик предложил зайти к своей знакомой, живет она рядом, и покормиться. Зашли – и стояли в некотором испуге: настолько хороша была знакомая курчавого дебила Додика! Потоптались в прихожей, были званы к столу, обилию закусок мог позавидовать председатель Верховного суда. Хозяйка степенно дефилировала между кухней и обеденным столом. Когда она удалилась варить кофе, кто-то робко спросил Додика, какими такими милостями и подарками осыпал он эту чудесную женщину?
Ответ обескуражил всех. Отвратительную, гнусную правду никто не хотел признавать.
– Да я ее бараю!
Я-то в Ружегино побывал, мимо ушей пропустил. А после кофе и ликеров стал рассматривать картины и – неожиданно увидел телефонную справочную книгу.
Да, в Москве такая книга была, довоенного издания, помнится. Ни одного Бобрикова там, все Костенецкие не те, Лукашиным пренебрегли, но Гинзбургов – навалом, всю родню строптивой еврейки я знал. Еще кое-какие номера и адреса запомнились. Спохватился: куда лезу? Для всех я – мертвый, и Этери небось замуж вышла.
Однако стоило разворошить вповалку лежавшие фамилии, как они начали спрыгивать со страниц телефонного справочника и попадаться мне на глаза. Я издали увидел на Малой Бронной Инну Гинзбург и понял, что московские дни мои сочтены, да и любой, побывавший в Бараньей балке, пришел бы к такому же безрадостному выводу. Меня уже влекло небо, но я не знал, какой порыв ветра более благоприятен. Москва попугивала, я уже сквозь дырочку в занавесе рассматривал публику, однажды увидел знакомого, начальника политотдела какого-то корпуса, что ли, но был убежден, что меня-то он не узнает. Звени я в каком-нибудь фронтовом ансамбле – политработник радостно зашевелился бы. Заветы Чеха жили во мне. Собака отлично видит, что кошка ей не враг, но мобилизует себя для атаки. Если ты плохо знаешь язык или жаргон – притворись, что у тебя физический изъян, прихрамывай, коси глазом, человек так устроен, что в комплексе хватает окружающее и вывернутой ногой объясняет акцент.
Кстати, я пробовал было отращивать усики – и произошло непредвиденное: в лице моем отчетливо проступили черты Лени Филатова, школьника и патриота, сопливого мальчишки.
Москва предупреждала. И тянула к оружию. Пальцы вздрагивали, мысленно охватывая рукоятку «парабеллума», и я глубоко и радостно дышал.
Дважды ходил я на «Динамо», предосторожности ради приглашая кого-либо из девушек, и сделал открытие: существовала дверь, со второго этажа ресторана можно было, сунув официанту купюру, попасть прямо на трибуну.
Уже больше года кантовался я у Вити, явственных признаков опасности не чуя, и даже когда во второй раз почти вплотную столкнулся с Инной – тревога во мне заиграла, конечно, но я не бросился к Вите, не исчез из Белокаменной.
Глава 45
Под вечер поезд замер на вокзале Ужгорода. Какое-то несогласование произошло у Киева и Москвы, мест в гостиницах нам не нашлось, привезли нас, пятнадцать человек, в клуб, где утром мы дадим «левака» (по этой части – полное родство душ с местным руководством; на грузовике оно доставило нам матрацы и одеяла, и насчет съестного постарались, восемь кругов местной колбасы да три буханки хлеба). Притомившиеся лабухи повалились спать в фойе, под портретами передовиков, меня же потащило на свежий воздух.
Так и не заснул. Решил осторожненько проверить инструмент, пианино, притронулся к клавише и по звучанию понял: какой-то стиляга подложил под молоточки лист газетной бумаги. При игре создавался некий сумбур, весь оркестр будто бы ладно фальшивил, получалось внушительно, но минуты через три хотелось плюнуть да заткнуть уши.
Газету я извлек и на первом листе увидел Круглова.
Фотография – парадно-групповая, первомайская трибуна в центре города. На переднем плане, как положено, тузы: внушительные толстяки, еще какие-то чинуши, и – Круглов между вторым и третьим начальником, поодаль.
Надо бы порадоваться возвышению жулика и официального мародера Ивана Сергеевича Круглова. Однако земля под ногами моими не затрепетала, мне хорошо было у Вити, и я надеялся прокантоваться лабухом до середины мая 1948 года; верилось: приезд Вилли повернет мою жизнь в сторону от музыки. И вот что главное: объявился Круглов – объявится и Алеша, а там и Григорий Иванович встанет из могилы.
Из Ужгорода переехали в Минск, арендовали клуб на окраине, жили в общежитии неподалеку, однажды опоздал к началу репетиций, влетаю в фойе, дожевывая купленный по дороге пирожок, и встречает меня Витя – глаза встревоженно-виноватые, боль и страдание на лице, а в руках какие-то бумажки.
Я все понял. Получил расчет, паспорт мужа певички Вали, ненужную мне трудовую и все деньги, что выгреб Витя из своих необъятных карманов. Где сам муж – Витя не знал и обреченно махнул рукой, когда я спросил о вреде, который нанесет мне внезапно возникший супруг, но тот, оказывается, поменял как-то хитроумно свою неблагозвучную фамилию на звонкую, артистическую, якобы потеряв паспорт.
Мы обнялись, мы оба расплакались, так тяжело далось обоим прощание.
Исчезнув из Минска, я скромненько отбыл в Кишинев. Уже через два часа узнал, где найти благодетеля своего. Командовал Круглов Управлением строительных работ (УСР-34), обнесся забором высотой с Калтыгина, ввел строжайшую дисциплину, на КПП – не мордовороты сержанты, а интеллигентного вида старшие лейтенанты, ибо объект – секретный. Полистали мой паспорт, вежливо осведомились, как обо мне доложить начальнику. Название имения, где половину библиотеки сожгли братья-артиллеристы, ничего им не сказало, но один из них пошел, доложил, вернулся, на лице – все та же сухая военно-штабная почтительность.
Нет, не обрадовался он мне, маэстро Круглов, что-то кисленькое морщило губы; он вздыхал, думал – да, очень не вовремя возник я, очень…