Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Переписка двух Иванов (1935 — 1946). Книга 2 - Иван Александрович Ильин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Sodener Str. 36 III

Berlin — Wilmersdorf

Allemagne

<Адрес И. С. Шмелева:>

Mr. Iwane Chmelof

2. Bd. de la Republique

Boulogne (Seine)

292

И. A. Ильин — И. С. Шмелеву <20.XI.1936>

Милый и дорогой Иван Сергеевич!

Только что пришла Ваша открытка — укором для меня. Я не только перегружен спешною работою, но я еще растериваюсь, как ребенок, перед Вашим горем. Я знаю, что утешить не могу; и не могу писать Вам от беспомощности — не умею найти слов, достаточно крылатых, чтобы окрылить Вас, и достаточно светлых, чтобы прожечь навалившуюся на Вас тьму тоски. Вот и молчу. Корю себя и молчу.

Ваши чудесные рассказы постараюсь выслать Вам завтра заказным.

От Георгия Евгеньевича получил глубоко удрученное письмо. Он проиграл свой процесс в сенате, все планы, его на выправление крена лопнули, и он не знает, что начать. По этому поводу я хотел шепнуть Вам следующее. Вы хотели ему подарок сделать за всю его заботу. Не посылайте ему ничего вещного. Напишите ему лучше, чтобы он сам себе «купил» что-нибудь на «вот такую-то сумму денег» из оставшихся у него на хранении Ваших. Я чую издали, что это будет вероятно лучший «подарок» ему (именно подарок, а не гонорар) — в его крутой беде.

Очень тревожимся о том, как слагается Ваша внешняя жизнь: еда, уборка комнат, уход при недомогании. Есть ли кто-нибудь у Вас? Как все это образуется?

А еще у меня такое чувство, что Ольга Александровна очень тяжело несет Ваше душевное состояние. Поминать ее надо светом, бодростью, благодарностью, творчеством, а не мраком. Подумайте об этом, дорогой, — из глубины в глубину.

Мы оба шлем Вам братский, дружеский привет.

Обнимаю Вас.

Ваш душою И. И.

1936. XI. 20.

1937

293

И. С. Шмелев — И. А. Ильину <10.I.1937>

10 янв. 1937.

Boulogne/Seine

Милые, дорогие, Наталия Николаевна и Иван Александрович,

Давно не писал Вам, очень замучен, всячески. Один я, и надо все делать одному. Так складывается, да и не могу изменить жизнь, будто все продолжается, а Оля отлучилась. Не хочу иначе. Сам себе добываю как-то, готовлю, заматываю себя. Трудно. Испытание это, и я его принял, пока силы есть последние. Дни — кошмарны. Рвусь, мечусь. Урывками читаю, пишу, лечусь, т<ак> к<ак> начиналось, было, прежнее, испугался — слягу, один, ничего не закончено, не обдумано. И когда я подумал — надо опять уколы (laristin’a, как делала Оля мне), нежданно вечером в 10 ч. приехал докт. Серов (а никогда сам не приезжал), не застал меня (я был у кн. Волкон<ских> в т<ом> же доме) и все же: наутро опять..! — приехал. Зачем Вы? — Да... так... что-то подумалось... надо навестить. — Ну, вот, к<ак> раз. И он сделал 1-ое впрыскивание. Теперь я езжу к нему, он велит еще лечение — серум антиневрастеник. (Бывало, то же Олечка делала). И еще: когда началось напряжение в больн<ом> месте, не было у меня bismuth Tulasu’a. Потом — купил (дорог). И... в тот же вечер получил нежданно, не прося, — от друга-докторши (при Олечке иногда привозила нам лекарства, но висмут почти никогда, он дорогой)… коробку — bism<uth> Tulasu!! — Если бы во дню было 36 час. — все бы ушли на мое метанье. Сплю 5–6 ч. — меньше. Не хват<ает> времени. На п<ись>ма не могу отвечать, а их мно-го! Требуют «Слов» о Пушкине. А у меня душа изнемогает. Через силу, урывками, написал «Виноград» — оконч<ание> Креста и Ентрыги (крымская серия) — для Илл<юстрированной> Рос<сии>, «Лампадочка» (Горкинская серия), для Илл<юстрированной> Рос<сии> и «Покров» — для рожд<ественского> Возрожд<ения>. С этими хамами не вижусь, хотел не давать, — дал, когда приняли мои нов<ые> условия, по 1 фр. за стр<оку>. Но, каж<ется>, режут предельным количеством строк в месяц (пожал<уй>, не больше 1 раза, т. е. 450 фр. за рассказ). Или же, вынуждают идти в... «Яму»?! А, все равно. Корректировал «Пути неб<есные>». Приготовил для Риги «Чертов балаган» — отослал. Не успею все закончить, не хочу тянуть, только вот решу главное: шатается во мне все, ищу Бога, хочу укрепиться, зацепиться. Читаю наощупь, кидаюсь от одной книги — к другой. Апологетику, Чемберлена [242] — о Христе, Пресансе [243] — Иис<ус> Хр<истос> и его время, А. Бальфура [244] — Основание веры, проф. Буткевича [245] — О Зле... проф. Рождественского, [246] других. Об Атеизме... Арх. Иннокентия [247] — Посл<едние> дни Христа.

Из этого видите, какой я слепец. Что, что — прочесть?! Укажите. Во мне образовалась гниль сомнений, я теряюсь, в отчаянии. Это ужас. Как же я все писал? Утрата Олечки — и все поползло во мне. Я молюсь, иногда плачу, хватаюсь за убегающее... Иногда — легче. Но ни разу — ! — не видел Олю мою... — молюсь, молю дать мне ее во сне... — нет. И жгу лампадки. Легче. Нет, не могу все Вам описать. Я не живу, а перетаскиваю дни мои. И надо работать, в конуре — петь! Езжу в S-te Genev<ieve>. Плохо мне. Все — никчему. Хоть бы прихлопнуло меня! — вот как. — Г. Е. К<лимо>в меня забыл — он очень «трудный», — м<ожет> б<ыть> — на что обиделся. Он ведь из тех, что всегда с оглядкой, к<ак> б<ы> его кто не обидел. Не знаю, не понимаю, чем мог я его обидеть. На мое письмо — ответила милая С<офья> Т<ерентьевна> [248] — как бы секретарь. Больше я не буду ему писать. Я послал книгу-рукопись (Чер<тов> бал<аган>) еще в конце ноября, послал ему книги для передачи, как он предложил, — ни слова. Посл<еднее> его п<ись>мо было от 28 XI. А я ему после оч<ень> ласковое п<ись>мо послал. А Вы еще мне совет<овали> сказать ему, чтобы купил себе что-ниб<удь> на деньги из моих. Да разве такому — можно? Это его совсем унизит. А он все боится, что его хотят (кто-то) унизить. Такой добрый был, нежный... — не пойму. С<офья> Т<ерентьевна> писала мне, что Вы прислали ему п<ись>мо на 9 листах — о прощении обид? Это ему д<олжно> б<ыть> полезно. Горько мне. Я не из обидчивых, я, просто, недоумеваю. С<офья> Т<ерентьевна> изливает мне свои горести, (a part [249]), но я не пишу ей отдельно, а посл<едний> раз в письмо к нему вложил и п<ись>мо мое к ней. Да Бог с ними.

Чудесно, что Вы едете. Просветите жадную молодежь, милую, чуткую.

Жить мне тяжело, невмочь. Посылаю Вам «Рус<ские> иконы» — на память о нас. Мы с Олечкой так и хотели, когда собирались. Поздр<авляю> Вас, милые, с Праздником — уже отшедшим, с Нов<ым> Годом. Будьте благополучны. Господь с Вами. Скоро пошлю Вам «Пути». Каж<ется>, это буд<ет> мое посл<еднее> послание. Сил у меня не хватает, доделываю. Поздравляю Вас с наст<упающим> днем Ангела — Соб<ором> Крестителя.

Собираю посл<едние> силы — сказать о Пушкине. И надо еще прочесть Писание. Что есть лучшего в работах — о Бытии Божием. Укажите. Это посл<едняя> моя просьба к Вам. Никто не мож<ет> мне указать. Ни Карт<ашев>, ни другие проф<ессора>, ни Анастасий. Одни слова. Я знаю — трудно. Но есть же хоть приблизит<ельно> «лучшее»? Целую.

Ваш Ив. Шмелев.

<Приписка:> Да, помолитесь за меня. Я бессилен. Если было все, Все — Олечка явилась бы мне. Страшно пусто мне. Иногда думаю — скорей бы. Но — не смею сам. Больно за читателя. Стыдно.

294

И. С. Шмелев — И. А. Ильину <15.I.1937>

15. I. 37.

Boulogne /Seine

Дорогой Иван Александрович,

Прилагаю мой последний рассказ из «Илл<юстрированной> России».

«Пути небесные» я надписал для Наталии Николаевны и Вам, в канун Нов<ого> Года, в кн<ижном> маг<азине> «Возр<ождения>», и мне дали слово, что Вам немедленно пошлют. Я спешил послать Вам. Очень я подавлен, места не нахожу, все во мне мечется. Что ни хватаю — найти успокоение, — нет, пустота. А меня дергают, требуют — про Пушкина пиши! Ни разу не видел в сновидениях Олю мою. Это как казнь мне, за все, за все, — как мало я ценил ее! как мало радовал — не насмотрелся, не нагляделся я на нее. Ведь я должен был покой дать ей, оберегать ото всего, а сам был на ее уходе.

Читатели, если что светлое и получают от как<их>-ниб<удь> из моих книг, — не догадываются, что этим ей, только ей обязаны!

Без нее я ничего бы не издал. Знаю. Мне, скоту, надо было сдохнуть, а не ей умереть так нежданно, так непонятно отойти! Она вся Святая! вся, вся. А вот я, проклятый, еще влачусь, для чего-то... никчемный, гад ползучий, противно смотреть на себя. Сколько годов провел — в себе — за столом, — а она, тихая, работала, сидела где-то там — если бы все вернуть! Все отдал бы, сжег бы все свои лоскутки, маранья — за один бы день, только бы молча сидеть у ее ног и смотреть, смотреть в глаза ее! Несу муку, на костре сижу — жду — когда же?!

Ив. Шмелев.

<Приписка:> Милые, помолитесь, я и молиться не имею дерзания, силы.

<Приписка:> Поздравляю Вас с наступ<ающим> Днем Ангела, с Новолетием.

295

И. А. Ильин — И. С. Шмелеву <22.I.1937>

Милый и дорогой Иван Сергеевич!

В гриппе я! Спасибо Вам глубокое за все: и за чудную книгу об иконах с надписью, и за Пути Небесные, и за превосходный рассказ из Илл<юстрированной> России. Не могу Вам только подробно написать.

Нет, нет — о Георгии Евгеньевиче [250] Вы ошибаетесь. Я знаю его 6 лет. Он человек не трудный, а легкий, нисколько не обидчивый, не мелочный, эмоционально-искренний и умеющий бескорыстно и беззаветно любить. И на Вас он ни в какой мере не в обиде: все по-прежнему. А задерган и затрепан до невменяемости.

Все, что пишет С<офья> Т<ерентьевна> — дезориентирует; у нее свои жизненные суждения, целостно не интуитивные, всегда рассудочные и потому всегда ошибочные. Я знаю, что Вы — «ее прихода» — и потому предупреждаю или после-упреждаю. Ну вот, напр<имер> — я написал Георгию письмо совсем не о «прощении обид», а о нашей обязанности не прощать не обиды, а объективные пакости. И если кому-нибудь это может быть наставительно, то отнюдь не Георгию и именно не ему, а ей.

Простите, дорогой, не могу больше писать, устал, лягу.

1937 I 22

Ваш ИАИ.

Окрепну — еще напишу.

296

И. С. Шмелев — И. А. Ильину <17.II.1937>

17. II. 37.

Boulogne /Seine

Дорогой Иван Александрович,

Понимаю, что Вам сейчас не до меня, но я не от себя пишу, а во-имя. Большое лишение для меня и многих, что в эти дни лишены мы счастья — вне Латвии, — слышать Ваши «Пушкинские чувства», Ваше проникновенное слово о нем. Как ни трудно мне, я и в своем ощущаю это лишение. О В<ашей> речи читаю только неясные строки (лат<вийской> писательницы?) в «Сегодня». Почему-то не было в «Сегодня» отклика обычного. Сказано — в вечерней газете, но я ее не получаю. Просьба к Вам: если можете, пришлите мне Вашу речь. Я хочу, читая ее, слышать Вас. Я это смогу сделать. И еще — если Вы разрешите, и силы я найду, что совладаю: я хотел бы предложить Союзу Инв<алидов> или какой подход<ящей> организации — устроить публ<ичное> чтение Вашего «Слова». Вряд ли разрешите, чую. Не настаиваю. Но мне-то хоть пришлите, по старой дружбе, по чувству ко мне, если еще живо оно. О себе — ни-че-го, не надо, не буду говорить. Я теперь вполне уяснил, что, вообще, о себе не надо. Мою статью о П<ушки>не «Сег<одня>» не смогло напечатать, принимая во внимание «положение». Хотя «политики» там не было, — лишь о «встрече» нашей с П<ушкиным>. Но вот, в мире П<ушки>на укладывают в удобный почетный саркофаг, втискивают и препарируют. [251]

О Вас знаю, что были в Эстонии. И все.

Привет Вам самый светлый — Вам с Наталией Николаевной — из моей темной кельи.

Ваш Ив. Шмелев.

Адр<еса> В<ашего> не знаю, вынужден писать на Г. Е. К<лимо>ва. М<ожет> б<ыть> он Вам перешлет.

297

И. С. Шмелев — И. А. Ильину  <14.III.1937>

1/14 марта 1937

Boulogne (Seine)

Прощеное Воскресенье.

Дорогие, милые друзья, Наталия Николаевна и Иван Александрович,

Не забывайте, откликнитесь, так пусто, так одиноко мне, до ужаса. Бывают дни — места не найду, черная бездна тянет, отчаяние. Пытаюсь молиться, взываю, — нет ответа. Этого не высказать, это — вот он, ад на земле! Но — не буду. Знаю — трудно людям, даже сам<ым> чутким, внимать такому. Допью один, пока сил хватит. — Писал я Вам и в Ригу, и — нет ответа. Вы не забыли меня, знаю, а своего у Вас было с избытком. А я только ухом ловил — о Вас. Г<еоргий> Е<вгеньевич> скуп на слово, нет от него вестей прежнего пылкого и нежного звука, д<олжно> б<ыть> в тисках и смуте неустроенности, после Пушк<инско>го крученья, с «днями». Знаю о В<ашем> триумфе, (писала и М. Карамзина [252] мне. Как ее по отчеству?!). Мне надо бы ответить, она прислала мою фотограф<ию>, с пр<осьбой> о надписи.

Я писал Вам в адр<ес> Кл<имо>ва, просил присл<ать> В<аше> слово о П<ушкине>. Для меня это — отрада, ласка, забытье — Ваше вдохновение, единственное из всего. И еще — мне надобны мощные духовные толчки, «заряды», — для души. И еще надо: «для вдохновения», для учебы. Я дважды здесь говорил о П<ушкине>. Написал для Польск<их> к<азако>в, для Варшавы [253] и др. др. — Эти дни болел, две недели. О, что это — болеть, одному, в б<ольшой> квартире, — «у себя на руках!». Болел — и д<олжен> был себя кормить, убирать, держать порядок, ставить себе на спину (!) горчичники, согреваться, менять белье ночью, теплить лампадки — и знать, что ты теперь один, и до конца — один. 21-го янв<аря> явилась Оля во сне, днем, приникла, смотрела в глаза мне и грозно сказала: «монахини мне сказали, что для тебя определяется оч<ень> трудное, тяжелое», (в см<ысле> дурного и м<ожет> б<ыть> страшного, — так я, я понимаю). Я сказал ей: (не зная, что ее нет, а будто в жизни): «зачем, ну, зачем ты мне это сказала? теперь я буду думать, мучиться...» Она молчит и смотрит. Я говорю: «мне так тяжело и лучше бы умереть...» Она говорит (так, бывало, говорила и в жизни) — «да, правда... лучше...» Я заболел 23 февр<аля> — и проболел до 7 марта. Навещали друзья, почти кажд<ый> день заходил доктор Серов, друг мой, боялся воспаления легк<их>, — выправился я. Для чего? — И вот, во время болезни получил приглашения. 1-ое — Нац<иональной> организации (Цурикова) из Праги. Они не удовлетворены «официал<ьным> чествов<анием> П<ушки>на», — вызыв<ают> меня. Я — отклонил. Не хочется давать повод для обострения раскола, да еще на Пушкине. 2-ое — монахи из Прикарп<атской> Руси («Прав<ославная> Русь») — зовут гостить. 3-ье — К<омите>т Дня Русской Культ<уры> из Праги — сказать о П<ушкине> в Д<ень> Р<усской> К<ультуры> (под его знаком будет), я долго колебался. Сегодня решил — да. Буду говор<ить> о рус<ской> культ<уре>, ее основе, о культ<уре> вообще, о провале культуры ныне, — о встрече с Пушкиным ныне — «заветной встрече», м<ожет> б<ыть> предуказанной! (Вот оно — явление «чрезвыч<айное>, про-роческое»!) [254] О — Татьяне, о — няне... о России. О — «куда ты скач<ешь>, горд<ый> конь, и где опуст<ишь> ты копыта?» [255] Т. е. я хотел бы напоследок сказать о мно-гом... Надо собрать душу. М<ожет> б<ыть> я ничего не сумею сказать. Но я хочу ск<азать>, надо сказать. Вглядываюсь в П<ушкина>. Он вовсе не такой ясный, как говорили многие. Он — сложный. Но он — сущность наша. Но... не могу установить, — что это — и в чем, главное, у него: «и милость к падшим призывал»? [256] Ведь тут ключ к сущности нашей культуры: милосердие, сострадание к человеку, к душе человека, — ведь это в гл<авном> русле нашей духовности и душевности, это основа нашей культуры, святая свят<ых>, от истоков, от Слова Божия. Это, несомн<енно>, у П<ушкина> есть, но я не могу нащупать. Есть в Медн<ом> Вс<аднике>… — вижу. Но где еще? Боюсь, что я не осилю. И так мне важно внять Ваше о П<ушкине>. От Вас я могу зажечься, мне нужна и Ваша установка, как сверка и как — толчок-учеба. Благословите! Я хотел здесь прочесть, с В<ашего> разреш<ения>, Ваше слово — в пользу хотя бы бедных или инв<алидов>. Я писал Вам, — Вы не ответили. Я понял — не хотите. Оставим это. Меня начин<ает> тревожить: здоровы ли Вы и Нат<алия> Ник<олаевна>? На этот вопр<ос> Вы не можете не ответить, если чувств<уете>, как я Вас обоих чту и кто Вы для меня. Порой думается мне: Вас держит от меня мое горе: Вы его слышите и Вы знаете, как бессилен человек, самый любящий — облегчить. И Вы — немеете, смущены. Не бойтесь, я все это понимаю. Мне Ваше одно слово — уже свет, уже ласка, уже — отклик — я здесь. У меня никого, я один, почти. Есть душа одна, Зеелер, хмурый с виду, но горячий внутри, любящий. Он — навещает, приходит таким добрым, «закрытым» медведем, бурчит, молчит, и молчанием — утишает. Этого — не сказать. Я был бы счастлив такого дать в дальнейшем, м<ожет> б<ыть> во 2-ой ч<асти> «Путей», кот<орые> я, д<олжно> б<ыть> не напишу. Но... сколько иногда разворачивается во мне — для этого романа, странного, неясного, но как бы внушенного мне. Я знаю, я увидел, во время писания 1-ой ч<асти> — да, это так. Я должен был его начать, не зная, зачем. Судьбы книги — не знаю. О ней только П<ильс>кий в «Сег<одня>» писал. «Возр<ождение>» молчит. «П<оследние> Н<овости>» — тоже. Понятно. Но я не мог не написать его. М<ожет> б<ыть> все неудачно, ненужно нам. Хотя... Как сильно его читают, знаю — какие отклики. Но это — м<ожет> б<ыть> — для особенных душ. А я в смуте и не знаю: верю ли сам в то, что написалось. Двое во мне: и вот, кто, какой во мне писал — этот — верит, в полусне верит, чем-то глубоко внутри — верит. А другой — внешний, при свете дня обычный... — мечется и сомневается — да не обман ли, не самообман ли? А как бы хотелось развернуть дальше! Оля все говорила, за неск<олько> дней до кончины: милый, пиши скорей... мне так хоч<ется> знать, что — дальше... И мне хочется. И вот почему я эту книгу связал с ней, отдал — ей. Она ее носила в сердце, я ей читал все спут<анные> перв<ые> строчки... Я духовно жил ею, когда писал. А дальше... какие испытания, как она ведет В<иктора> А<лексеевича>, какие люди, старцы, неверы, циники... — жизнь России помещичьей, уездной, деревни, народ у стен монастыря, свет и тьма, зимы, весны, лета, осени... Дали дней — и — проблески судеб грядущих... Я чувствую иногда, что тут м<ожно> б<удет> нащупать жизнь нашу, верные искания и искушения... и уловить Небо, Господнее вождение нас... На это не хватит ни сил, ни времени. Да, дней не хватит. И не могу начать, столько неоконченного другого. Меня загрузили письма, лежат, а воли нет. И потом — я же сам все делаю, до полов, до пищи, до — всего. Я не хочу никак<их> услуг, это — кощунство, Олю мою никто не может, не смеет заместить здесь, даже в пустом. Это мне — испытание, дабы оценить, кем и как была для меня она, всю жизнь.

Напишите о себе, что можете. Вы для меня — далекий свет, в моей темноте. И так мало я с Вами виделся, и не о том говорил. О сам<ом> важн<ом> и не говорил. Только слушал. Но это было радостью редкой. Я знал, я не отшлифован для беседы — по Ваш<ему> размеру, я неуч, я непоследователен, у меня нет прочного «мiра», я лишь — вспыхивающий фонарик, м<ожет> б<ыть> от дальних блесков, от вне меня... а во мне так все неупорядливо, не отложилось, не приняло крепкой формы. Все мои книги явились вне обдумывания, а вскипали от неведом<ых> мне опар, — совс<ем> для меня нежданно и непоследовательно. Часто я за минуту не знаю, что напишу, как и почему напишу так, как потом явится. Так вышло с главными моими — из туманной дымки, из ощущения, из дрожи, из вспышки где-то между сердцем и... душой... но никогда не из сознательности, сознанности. Из — сладостн<ого> как<ого>-то волнения, до дрожи лихорадочной, внутри. И после уже — сколько надо уминать, причесывать, разбирать спутку. Зачем я пишу все это? Это и для меня неясно, да и некчему. Это — прошло. Надо, чую, слышу, — приводить в порядок дела наглядные, чтобы люди не сказали — как все беспланно, случайно, бедно — и не нужно. Надо разобрать хлам. Но как, когда мне всякая тряпочка ее — бесценно дорога! И — куда, кому, все это пойдет? Надо бы начать раздавать добрым людям, а то ведь на свалку свалят. Надо начать, скорей. А то заболеешь всерьез — и не буд<ет> сил. Об этом надо думать. Я не знаю, как мне жить, продолжать жить. У меня кровных тут нет, — если бы хоть от сына остался — внучек... — нет, все обрублено, ссечено вчистую. Ивик... он так напом<инает> Сережу! Но в нем — половина — чужого, франц<узско>го, чуждого до... Оля его так любила, его глаза — те глаза. Он ласков. Он — мой наследник. М<ожет> б<ыть> он сбережет все ее. Я теперь делаю, увеличив<аю> все ее снимки. И у меня висят в кабин<ете>, много, будет еще, до 40—50 фот<ографий> увелич<ено>, в разные годы — и здесь, главное. Она вслед смотрит.

Так вот. Если можете, пришлите о П<ушкине> — прочитать, внять. Верну сейчас же. Ехать в Прагу, если доживу, думаю 6–7 мая. За Пушк<инским> Днем (9 V) — предп<олагается> через 2–3 дня — вечер чтения моего — из моего.

Затем — монаст<ырь> Пр<е>п. Иова, на Пряшев<ской> Руси, чтобы вернуться 20 VI на могилку — 22-го VI — год. А после — не знаю, где буду. Из Р<иги> мне выслали за все эти 5 мес<яцев> только 3 раза по 100 л<ат> — по 412 фр. Осталось до 2500 фр. А у меня заработка почти нет, нет воли писать. И времени нет. В монастырь уйти? Не осилю. Да и не готов, куда я в монастырь — с так<им> комом в сердце, да не прибравшись? Больше полсотни писем — без ответа. Скажите М. А. Квартировой [257] — пусть простит меня, безответного. И — Горному. Мучает меня и мысль: м<ожет> б<ыть> «Пути» мои — беспутны? ненужны? И м<ожет> б<ыть> я не смел связывать их с дорогой памятью светлой моей Оли? Я теряюсь. Ну, она простит.

Скажите, что Вы душе вынесли от В<аших> лекций, как Вы, здоровы ли оба, милые? Да, хотел — и скажу: зачем Вы — простите — теплите не лампадку, а... огонек? Он — холодный и неживой, свет в лампадке. Это — не Божий свет. Милые, затеплите живой, сами, кажд<ый> день возжигайте. Это — так тихо-утешительно, — снять, налить, светильню заправить... Для меня теперь это — ласка душе... затеплить. Не — трык — а — возжечь, сердцем, без «механики». И то уже горько, что какой-то «arrachide» — из земл<яных> орешков масло, а не елей... Не осуждаю, а — любовью говорю — затопляйте, сами. И пойте — «Кресту Твоему». [258] Был бы подвал у меня, если бы не теплились лампадки. Над ней — теплится у Пр. Серафима над ее постелькой, над ее снимком посмертным, как она покоилась первые часы, после кончины... спит, светлая, оттомившаяся — и как она тиха, глубока, в тайне, уже познанной... — или — в ничем? Это ужасно, если... в ничем? Этого быть не может. Нет, она — в Свете, она — все знает, она — Божья, дитя Божие, чистая моя. Иначе — зачем же чистая, зачем — такая, как никто другой, вся — особенная, никем незаменимая... бессчетное, новое, — отображение бесконечного безусловного, но живого Бога.

Прощеное Воскресенье отходит. Цел<ый> день я один. Буря на дворе. Сейчас без 10 мин. полночь. Великий Пост. «Покаяния отверзи ми двери, Жизнодавче, утренюет бо дух мой ко храму святому Твоему, храм носяй телесный весь осквернен: но яко щедр, очисти благоутробною Твоею милостию». [259] Какая высота! Какая выразительность! «Утренюет бо дух...» — что это?! Голова кружится от высоты. Что мы можем подобного?! — Но как Пушкин, 30-летний — мог дать — Монаст<ырь> на Казбеке — «как в небе реющий ковчег парит чуть видный над горами. Далекий, вожделенный брег! Туда б, сказав прости ущелью...» — огляд<ываюсь> на жизнь — одно ущелье. Есть небо, есть! Есть — туда! Молюсь, силюсь молить: Господи, покажи, даруй... самый-самый слабейший отсвет Неба Твоего, да укреплюсь. Светлячком-искрой в ущельи блесни, на миг неисследимый! За все муки, за горшие еще, готов — блесни, Господи! Яко щедр, блесни... Увижу ли? Узрю ли... до... — того? или до — ничего?.. Жду.

Милые, будьте здоровы, будьте всегда вместе.

Ваш Ив. Шмелев.

298

И. А. Ильин — И. С. Шмелеву <21.III.1937>

Берлин. 1937. III. 21

Милый и дорогой Иван Сергеевич!

Не браните меня за долгое молчание. В этой рижской суматохе, с двумя лекциями в каждую неделю и с потоком посетителей — не очухаешься.

Пушкинскую речь я «произносил» 4 февр<аля> в Берлине, 9 в Риге, 12 в Ревеле, 14 в Юрьеве. Что другие люди выносили из этого, мне неизвестно; а я сам имел немалое утешение — это счастье высказать о любимом гении хоть 1/5 того, что выносилось о нем за жизнь. Это, конечно, только обрывок-отрывок; когда я дописал эту речь, то у меня было чувство, что я только начал и оборвал. А она идет 1 1/2 часа без перерыва. Я не мог прислать ее Вам, ибо взял ее немедленно в переработку и подготовку для печати. Это тянулось все время, потому что не давали сосредоточиться. Только теперь и здесь между 16–21 марта я закончил ее и отослал мой единственный экземпляр немедленно в Ригу, где она поступила немедленно в набор. Она должна выйти в начале апреля и немедленно будет у Вас. Ничего другого я сделать не мог.

Вообще «рожаю». Книга, набиравшаяся в Белграде с апреля 1935 г., вся подписана к печати («Путь духовного обновления») (около 220 стр.). «Основы художества. О совершенном в искусстве» (стр. 173) тоже вся подписана к печати. Жду ее из Риги. Все это пришлю Вам, как только получу. И на немецком выходят две брошюры. Немедленно сажусь за окончание след<ующей> книги, из коей Бунин написан, Шмелева надо отделать, Ремизов и Мережковский — в черновом тексте. Набираться будет в Риге; надеюсь, что выйдет осенью.

Я постоянно скорблю, что бессилен помочь Вам в Вашем горе и одиночестве. Особенно в болезни. То обстоятельство, что Вы видели Ольгу Александровну во сне — свидетельствует о том, что горе перестает угнетать дух. Об ушедших не следует так скорбеть, это мучает их и разрушает дух оставшегося. А встреча оттуда должна и может происходить не в галлюцинациях земного, чувственного опыта, а в ясности духовного видения и видения.

Слава Богу, что Вы поправились. К монахам я бы на Вашем месте поехал гостить. Это хорошо. В Праге не давайте слишком трепать себя!

Думается и видится мне, что «милость к падшим» не составляет естества Пушкина. Достоевский и Тургенев говорили о Пушкине не из субстанции. Ближе всех к постижению его был Гоголь. Все то, что мне встречалось о нем у современников — неутешительно; и чуждо ему. Но не берусь писать в письме по существу. Да и в речи... Речь моя только открывает дверь в светлую бездну его видения.

«Пути Небесные» я выпил со всем вниманием и восприятием. Вы правы: этот роман написан как бы «медиумически», или как Вы говорите «неясный», «внушенный», «в полусне». Это самочувствие Ваше кажется мне верным и тонким. И еще: «не знаю, верю ли сам в то, что написалось». О, — в нем все Шмелевское мастерство слова и внешне-чувственного изображения. Но души главных героев — неясны, недоскульптурены, недооформлены, не до-индивидуализированы. Эти души «снятся». Снятся и автору, и нам — читателям, и, что самое важное, — себе самим. Они сами медиумичны, начиная с Дарьи Ивановны. Я бы сказал, что они показаны не из «плэромы», т. е. не из своей полной реальности и не в полной реальности, — дуновением призрака. Может быть — потому дневной автор (художественно-объективно-критический) — сомневается и не совсем верит своим образам и в свои образы? Может быть, газетное терзание заставляло срывать лепестки у цветка, не окончательно вымедитированного из сонной глубины? Тайна творчества сложна и глубока, деликатна и непроницаема. Или, может быть, этот медиумический стиль письма потребован самим сновидческим созерцанием «Путей» и медиумическим образом главной героини, то обуреваемой земным алканием, то заливаемой стихией церковно-родового молитвования? Быть может, «Пути» яснее видны тому, кто в оличнении себя не дошел до законченно-зрелой скульптуры души и духа? — Здесь необходима величайшая осторожность в подходе к своему собственному творческому акту: не дергайте себя, не нудьте; не кричите на себя, не разъедайте себя сомнениями. Мне кажется, что лучше молиться и слушать, как сама трава растет.

Вот, дорогой мой, кончаю пока. Самый дружеский привет от нас обоих.

Ваш ИАИ.

<Приписка:> Молитвенное умиление идет, вообще говоря, от созерцания иконы, т. е. Господа через нее, а не от лампадного действа. Лампада — живой символ горящей души; но и свеча — тоже; и всякий огонь тоже, даже и без arrachide, даже и без спички. И все сие есть повод для возгорания души, но горящая душа горит и без повода, а с лампадой молится не только горящий Шмелев, но и хол<одный> лицемер Бердяев.



Поделиться книгой:

На главную
Назад