28 января
А 4 марта 1813 года он делает следующую запись на немецком языке, но греческими буквами:
Это последнее упоминание о ней в его дневнике. Он страдает бессловесно.
Будучи не в силах продолжать в этом патетическом тоне, двумя строчками позже Гофман просит своего корреспондента сообщить ему, действительно ли некто Зутов все еще использует свой колпак вместо ночного горшка, правда ли, что доктор Циглер опять появился на карнавале в костюме Дон Жуана,
Слаб у тебя голосок; зато позавидуешь носу!
Чтобы расслышать тебя, влезу-ка я на него.
Этот неисправимый насмешник наделен пронизывающим взглядом, слогом и — болезнью печени.
… в манере Калло
Со времени замужества Юлии Гофман подумывает о том, чтобы оставить Бамберг, — отчасти потому, что хочет убраться подальше от места, где каждый камень напоминает ему о его бесславном поражении, отчасти же потому, что надеется улучшить свое положение, которое можно назвать каким угодно, но только не блестящим. Он почти всегда сидит без денег, не столько из-за весьма жалких доходов, сколько из-за того легкомыслия, с каким он бросает на ветер с трудом заработанные деньги, как только они попадают к нему в руки. Нет человека щедрее и расточительнее, чем он, когда после многих дней беспролазной нужды он получает долгожданный гонорар, позволяющий ему угостить друзей на свой вкус. А вкус у него аристократический.
Год 1812‑й отмечен для него не только любовной драмой, но и финансовой катастрофой. Уже летом, после ухода Франца фон Хольбейна, он покидает Бамбергский театр. Заодно с очаровательной мадам Реннер, Хольбейн «похитил» и музыку, сочиненную Эрнстом для оперы
Между тем Гитциг хлопочет за своего друга. Он предлагает ему сочинить оперу
17 марта 1813 года Гофман получает договор от Йозефа Секонды, директора лейпцигского театра, где говорится о его назначении капельмейстером. На другой день он подписывает договор с Кунцем о публикации первого тома
В апреле Гофман выезжает с женой в Дрезден, откуда их должен забрать Йозеф Секонда. С тех пор как Юлия покинула Бамберг, писателя не связывает с этим городом ничего, кроме мучительных воспоминаний. Отъезд означает для него нечто вроде декларации своей независимости, а независимость равносильна одиночеству. Не испытывает ли он втайне облегчения, противоречивого наслаждения, стыдливой и жгучей радости человека, обрубающего все концы и навеки лишающего себя того, что было ему дорого? Впрочем, три месяца спустя он пишет в письме к доктору Шпейеру:
Юлия могла бы отвлечь его от погруженности в себя, любовь — от творчества. Конечно, он любил и продолжает любить ее, но человек, живущий воображением, никогда не уверен в своих чувствах. Можем ли мы знать, какое место занимало то, что обычно именуют сердцем, в его чувстве к Юлии, в его привязанности к друзьям и к Мишке, если он сам этого не знал? Быть может, все то, что делает жизнь терпимой: подлинная, прочная любовь, душевное равновесие, примирение с другими и с самим собой, — быть может, все это дано лишь тем, кто не пользуется благосклонностью фантазии? Ибо если она компенсирует все эти блага, то, вероятно, она же их и исключает. Существует фантазия, которая дарит такую великую радость и приносит с собой такие необыкновенные образы, что было бы неслыханной дерзостью надеяться на возможность одновременного обладания ею и «всем остальным». Визионер довольствуется самим собой. Он представляет собой вселенную. Так не любит ли он лишь свой собственный образ, преображенный и искаженный отражающей его хрустальной поверхностью; лик, который глядит на него с отражения в тусклом зеркале и в котором он не может себя узнать?
Даже если Гофман и пытался разбить хрустальную оболочку, ему не удавался любовный диалог; он был обречен на монолог. Все его попытки осилить судьбу были безуспешны.
Гофман импульсивен и любит менять направление своей жизни на девяносто градусов. Он загорается с ходу, — подобно всем, кто подозревает, что пропустил карету счастья и лелеет тайную надежду нагнать ее в коляске черта. В настоящий момент оглушительно дребезжащая почтовая карета катит его через невозделанные поля и сожженные деревеньки в Дрезден. Каждую минуту ее останавливают патрули, проверяющие паспорта. На каждом шагу встречаются разъезды казаков и прусских гусаров. Чем ближе к цели, тем оживленнее становятся дороги, и вскоре местность заполняется бесконечными вереницами обозов, батарей, калмыцких эскадронов с их длинногривыми низкорослыми лошадками. Из номера гостиницы, где останавливается он с Мишкой, Гофман всю ночь слышит, как они тянутся мимо:
Его, впрочем, ждет приятный сюрприз — встреча с Гиппелем, как раз в это время находящимся в Дрездене в составе свиты своего двоюродного брата, канцлера Гарденберга. Между прочим, именно Гиппель сочинил для Фридриха Вильгельма воззвание «К моему народу», где содержится призыв к восстанию против завоевателей и войне за независимость.
Секонда все не возвращался, и, поскольку проживание в гостинице отобрало у Гофмана последние крохи, ему пришлось снять для себя с Мишкой меблированную каморку, — что-то вроде мансарды для художников, — расположенную на пятом этаже дома возле Старого Рынка. Наконец, 30 апреля, он обнаруживает у себя на столе переводной вексель на семьдесят талеров и письмо от Секонды, в котором тот просит его приехать в Лейпциг. Слишком поздно. Город блокирован подступившими французскими войсками. Непрерывно гудит канонада, мосты объяты пламенем, вниз по Эльбе дрейфуют горящие корабли.
Гражданская жизнь, однако, продолжается, и даже устраиваются концерты. Так, Гофман отправляется послушать «Тайный брак», рискуя на обратном пути из театра оказаться под свинцовым дождем. И действительно, шальная пуля попадает в отворот его сапога, и писатель еще сравнительно дешево отделывается легкой контузией. Между тем положение очень серьезное, бои ведутся прямо на улицах города, Дрезден все больше становится похож на осажденную крепость, в которой стремительно иссякают запасы продовольствия. Лишь 30 мая дорога снова становится безопасной для проезда, и Гофман может отправиться из Дрездена в Лейпциг.
Дилижанс, доставляющий туда его и жену, набит до отказа: французские офицеры, лейпцигские купцы, молодой немецкий граф со своей юной супругой. Недалеко от Мейсена карета опрокидывается в канаву, и из-под ее обломков извлекают обезображенный труп юной графини и истекающую кровью Мишку. Гофман вне себя; ему удается устроить Мишку на лужайке и вернуть ее к жизни. У нее глубокая рана на голове, но хирург, вызванный в гостиницу, куда ее перенесли, заявляет, что она вне опасности. Из дневника Гофмана мы видим, как сильно переживал он за свою спутницу и каким облегчением было для него узнать, что она спасена. После этого ужасного случая у нее до конца жизни останется глубокий шрам на лбу, а у Гофмана — столь же непреходящая душевная травма.
Но они снова мужественно садятся в один из таких же дилижансов, которые, помимо своей ненадежности, отличаются еще и настолько медленным ходом, что, по словам Шамиссо, видимо, были изобретены исключительно для ботаников, чтобы те могли собирать гербарий прямо во время езды.
23 мая Гофман с супругой прибывают в Лейпциг, где Секонда оказывает им превосходный прием и где им наконец удается лично познакомиться с Рохлицем.
На афишах городской оперы значатся «Оберон» и «Фигаро». К сожалению, также «Золушка» и «Весталка».
Если не считать посещения репетиций, спектаклей и прогулок с Мишкой, Гофман почти не выходит из-за рабочего стола, ибо, не прерывая свою деятельность в качестве музыкального критика, он начал работу над
Скоро приходится оставить и Лейпциг, где было объявлено осадное положение. Секонда решает вернуться в Дрезден, где ему, к счастью, разрешили снова открыть театр, остававшийся закрытым в течение нескольких недель. Гофман и Мишка садятся в убогий фургон и снова совершают путешествие, которое на этот раз напоминает уже не трагедию, а фарс. Под плоской крышей этого экстравагантного на вид транспортного средства сгрудились
В Дрездене Гофман снимает небольшой домик, расположенный перед Черными воротами на аллее, ведущей к купальням. Из обрамленных дикорастущим виноградом окон открывается великолепный вид, и, гуляя в саду с видом на долину Эльбы, писатель, в своем истертом до дыр пальто и с неизменной трубкой в зубах, сравнивает себя с
Он отлично себя чувствует. Продолжительные пешие прогулки, которые ему приходится совершать, чтобы добраться до центра города, закаляют и укрепляют его, и еще он частенько захаживает в тот или иной из трактиров, что живописно расположены между виноградниками и носят не менее живописные названия — как, например, «Дощатая распутница», — или делает привал в одной из итальянских рестораций на Петерштрассе, где к вину подают салями с оливками и каперсами. Так сказать, Италия из вторых рук. К сожалению, он не может заходить туда так часто, как бы ему хотелось, ибо его материальное положение по-прежнему остается тяжелым, карманы почти всегда пусты, и намеки на такое состояние дел регулярно проскальзывают в строках его дневника.
Он много работает, заполняя тетрадь за тетрадью своим убористым, четким, округлым почерком; работа над
Достоверно известно, что, приступая к работе над новеллой, Гофман уже неплохо разбирался в феноменах магнетизма. Он читал Месмера, Клюге, Нудова, Пюисегюра и Варварина, и хотя подобные материи интересовали многих, он считал, что к нему они имеют особое отношение. Гофман не только ведет весьма насыщенную жизнь во сне, но и нередко грезит наяву; его часто посещают предвидения и видения. Сын матери-истерички и пьяницы, к тому же сам пьяница, он перманентно находится в состоянии нервного перевозбуждения, которое отчасти, вероятно, обусловлено и воздействием бледной спирохеты. Хотя у нас нет доказательств в пользу последнего предположения, оно выглядит весьма правдоподобным и ничем не опровергается. Гофман наслаждается второй жизнью, наступающей в тот момент, когда гаснут свечи; без всяких усилий проникает он в тот мир, куда большинство людей могут попасть только через врата искусственного рая, создаваемого с помощью наркотических средств, и лишь немногие попадают естественным образом, едва уронив голову на подушку. Впрочем, в
Портрет аморального человека
Жить в Дрездене становится невыносимо, ибо французы и русские ведут здесь между собой ожесточенные бои и грохот канонады не смолкает ни на минуту. С высоты хмельника (участок, занятый хмелем. —
Его любопытство сильнее страха; он был бы не прочь понаблюдать за сражением и с более близкого расстояния, но отказывается от этой затеи лишь
В понятия рая и ада, столь частые в его произведениях (особенно в
Шиллеровское требование к театру служить целям воспитания нравственности Гофман решительно отвергает, ибо убежден, что искусство сугубо эстетично и потому является единственной силой, способной объединить человека с божественным началом. Это начало — в том смысле, какой вкладывал в него Новалис, то есть великое космическое Все, — мерещится и Гофману. Так, например, в
Итак, хотя Гофман и не является материалистом в философском понимании этого слова, в его заполненном до отказа внутреннем мире нет места для того, что называют традиционной религией или мистической практикой, какую бы форму они ни принимали.
Эта свобода позволяет ему рассматривать всемирную историю под таким углом, под которым от него не укрывается тот факт, что в ней (истории) не было ни одной активной группы, которая бы не совершала жестокостей и не поступала несправедливо. Это отталкивает его; к тому же судьба Германии интересует его лишь в той степени, в какой она связана с его собственной судьбой.
Обходясь без морали, Гофман, однако, не ведет себя как безнравственный человек. То есть он принадлежит к тем натурам, для которых честность поступков является выражением не чего-то прочувствованного, а чего-то продуманного. (И мы еще увидим, с каким изяществом он докажет свою честность во время известного скандала с преследованием демагогов, омрачившего последний период его жизни.) Эстетический человек, если можно его так назвать в противоположность человеку этическому, испытывает спонтанные душевные порывы лишь при соприкосновении с тем, что прекрасно, приберегая свое сердечное тепло для немногих избранных друзей и для животных. Этот факт, однако, ни в коей мере не отменяет его способности рассудочно признавать необходимость безвозмездного проявления нравственной элегантности по отношению к человеческому обществу, членом которого он волей-неволей является, и наличия у него достаточной воли для соблюдения этого принципа. Таким образом, он способен бороться за справедливость, даже если его внутренняя сущность не восстает против несправедливости; он способен содействовать осуществлению идеалов гуманизма, даже если он убежден в ничтожестве большей части человечества. И если чистота тона или изысканность нюанса трогают его за душу, то это его личное дело.
Напротив, люди, принуждаемые самим естеством, склонны жертвовать собой ради других, не рассуждая и не нуждаясь во внутреннем самопреодолении, ибо у них это выходит столь же непроизвольно, как дыхание, они, как правило, обладают недостаточно тонким зрением, малоразвитым обонянием и нечувствительной кожей. Здесь можно говорить о своего рода смирении людей, которые, с одной стороны, достаточно аскетичны, чтобы убирать гной и экскременты за больными, с другой — лишены того понимания, что побуждает отвергать преступное насилие, вследствие чего они способны без колебаний поставить смертельный укол. Будучи человеком эстетическим, Гофман, — как многие из тех, кто принадлежит к этому немногочисленному ордену, — наделен гордостью, побуждающей его вести себя достойно. Та прямота, которую мы в нем наблюдаем, свидетельствует о величии характера, заставляющем вспомнить Монтеня и Андре Жида. Как и они, Гофман слишком аристократичен, чтобы опускаться до лицемерия, и недостаточно наивен, чтобы играть роль восторженного простачка.
Несмотря на несмолкающий гул военной стихий, разбуженной Наполеоном, Гофману удается найти часы тишины, чтобы довести до конца работу над
Еще до окончания работы над ним Гофман пишет:
Двойственность персонажей находит свою параллель в двойственности места, где происходит действие, и рабочий кабинет архивариуса Линдгорста может превратиться в заколдованный замок. В данном случае можно даже выявить истоки впечатления, проследить его происхождение и развитие и, вообще, разобраться во всей той алхимии, законам которой подчиняется простой, позолоченный огнем горшок, красующийся на столике в стиле ампир.
После выхода в свет
При жизни Гофман был популярным автором, хотя это и не приносило ему больших доходов. Лишь через несколько лет после его смерти стали появляться отрицательные отзывы о его творчестве, и когда в 1827 году Гёте удостоил своим олимпийским взглядом «золотую змейку» (образ из сказки
Нодье, напротив, приходит в такой восторг, что, не задумываясь, ставит Гофмана вровень с Шекспиром, тем самым явно смешивая масштабы. Бальзак, со своим вкусом к иерархии, жалует ему звание «волшебника с Востока», как нельзя более подходящее для Гофмана. Сэр Вальтер Скотт презрительно воротит нос и заявляет, что тот наделен воображением курильщика опиума. Жерар де Нерваль, который прекрасно ориентируется в немецкой литературе и, возможно, является единственным настоящим французским романтиком, не считая Алоизия Бертрана, говорит о Германии как о «стране Гёте, Шиллера и Гофмана». Правда, здесь необходимо учесть, что Нерваль был последователем Гофмана, сумевшим продолжить его линию в своей «Очарованной руке», не впав при этом в дешевое эпигонство.
Если рассказы того же Эдгара Аллана По пугают нас, как кошмарные сны, обладая не большей убедительностью, чем последние, ибо их действие разворачивается в нереальном мире без какой-либо связи с нашим земным и тем самым превращает их в некое подобие интеллектуальной игры, — сочинения Гофмана завораживают читателя чарами фантасмагории, тем более убедительной, что она исходит от мира, где улицы носят свои реальные названия, где можно встретить обычных студентов, уличных торговок и библиотекарей, где происходят пикники и чаепития. Просперо покинул свое царство, надел сюртук из коричневого сукна и маячит на городских улочках.
В начале сентября 1813 года Секонде пришлось закрыть театр. Единственным местом, где еще можно насладиться покоем, остаются картинные галереи, в особенности Новый музей, в котором Гофман проводит все свои вечера в обществе «Сикстинской мадонны» Рафаэля и «Святой Цецилии» Карло Дольчи.
Вскоре город освобождают, но в нем царит такая разруха, что Секонда решает вернуться вместе с труппой в Лейпциг. Отношения между ним и Гофманом становятся весьма натянутыми, ибо последний воспринимает бесчисленные репетиции, на которых ему приходится присутствовать, исключительно как досадную помеху своей литературной и музыкальной деятельности. Кроме того, его преследуют кошмарные сны пророческого характера, он сильно болеет и жалуется на свой вынужденный замкнутый образ жизни как на тягчайшее из испытаний. Тем не менее, он заканчивает работу над
При работе над
Эликсиры дьявола
Мучимый ревматизмом, причиной которого отчасти послужили репетиции в неотапливаемом театре в самые холодные дни февраля, Гофман не выходит из дома и регулярно получает записки от Секонды или принимает его у себя. Отношения между ними неуклонно ухудшаются, вплоть до окончательного разрыва. Гофман снова остается без постоянного дохода. Чтобы отвлечься от своих недугов, он рисует антинаполеоновские карикатуры; чтобы сводить концы с концами, он продает их издательству «Баумгертнер». К гонорарам, которые он получает за карикатуры и музыкальные рецензии, прибавляются первые материальные плоды его литературного творчества. Но денег все равно мало.
Прикованный к креслу, он начинает работу над романом. Идея
Конечно, мотив перевода часов назад, предпринятого для того, чтобы избежать самовнушения или мистификации, встречается и в
У Шиллера нет ничего иррационального; его «Духовидец» представляет собой рассказ о таинственной и зловещей инсценировке, предпринятой с целью убедить простодушного и довольно ограниченного князя пойти на политический компромисс. Об этом повествуется в решительной и динамичной манере периода «бури и натиска», чьим последним крупным представителем был именно Шиллер. «Духовидец» потрясает и держит нас в напряжении до самой последней строки, даже если он и лишен той едва уловимой словесной магии, той странной одиозной прелести, что придает каждому слову, выходящему из-под пера Гофмана, двусмысленность и противоречивость, заслоняющие его общепринятое значение. То, что у Гофмана обычная серая шляпа производит несравненно большее впечатление, нежели такая же шляпа у любого другого автора, объясняется словесным составом контекста, элементы которого взаимоподдерживают и дополняют друг друга, либо контрастируют друг с другом. Из этого, конечно, не следует, что Шиллеру чуждо такое искусство в подлинном смысле этого слова, однако поставленная цель, используемые средства и конечный результат существенно другие.
Если нерв «Духовидца» образует закулисье политической интриги, изнанку тайной дипломатии, то центральные проблемы
Нерв
Перед тем как приступить к работе над
Место, занимаемое
Роман оказалось трудно продать. Кунц отказывается издать первую часть, законченную в мае 1814 года. Тогда Гофман предлагает рукопись Гитцигу, но тот как раз приступил к ликвидации своего книгоиздательского дела. Гофман не теряет присутствия духа и приступает к работе над второй частью. Обе части выходят лишь в 1815 и 1816 годах в берлинском издательстве Дункера и Гумблота. При жизни Гофмана книга не переиздавалась.
В это же время, после бесчисленных перерывов, Гофман завершает работу над сочинением музыки к
Спустя несколько дней он признается в письме Гиппелю:
Одновременно он отправляет Гиппелю еще одно письмо, в котором выражает свое нетерпение снова поступить на прусскую государственную службу, — письмо, которое, возможно, было написано по совету самого адресата, возможно, даже у него на глазах, так как после смерти Гофмана Гиппель признавался, что сие послание было написано с таким расчетом, чтобы при возможности его можно было бы показать тому или иному влиятельному лицу.
Результат не заставил себя долго ждать, ибо у Гиппеля хорошие связи: ровно через месяц, в сентябре, Гофман и Мишка переезжают из Лейпцига в Берлин.
Какой была в тот период основная тенденция немецкой литературы? Школа «бури и натиска», часто ставившая перед собой социальные и нравственные задачи и при необходимости черпавшая фантастический элемент из германской мифологии, как, например, в первой части «Фауста», постепенно меняла направление, чтобы в преображенном виде влиться в классику, черпавшую свои фантастические элементы из античной мифологии, как во второй части «Фауста». В силу принципа чередования противоположностей, лежащего в основе смены литературных тенденций, в качестве нового движения возникает романтизм.
Немецкая романтическая литература, просуществовавшая до середины XIX века, исключительно разнообразна по стилям своих многочисленных школ; она является плодом политических и экономических изменений в Европе и сформировалась под влиянием тогдашней философской мысли. Особенно глубокое влияние на свою эпоху оказал Фихте, освободивший «Я» от всякой зависимости, вознесший его, как, впрочем, и Шеллинг, на уровень гармонической созвучности с мировой душой и предложивший униженному, напуганному угрозами человеку наполеоновской эры идею святости и незыблемости его внутреннего достоинства. Эта философия полностью соответствует текущему моменту и заполняет собой пробел. Ибо если и верно то, что Наполеон распространил в Европе идеи французской революции, нельзя закрывать глаза на тот факт, что эти идеи относились к последней фазе революции, они включали в себя шовинистические лозунги и не имели уже ничего общего с идеалами и образом мыслей великих космополитических философов и энциклопедистов XVIII века. Наполеоновское освобождение носило весьма условный характер, и само собой разумеется, что распространение идей Кондорсе, Гольбаха, Гельвеция или Монтескье не могло пригодиться такой авторитарной системе, как наполеоновская.
Эти идеи, которые при Фридрихе Великом стали достоянием лишь очень узкой прослойки немецкой буржуазии, впоследствии были сметены ураганом наполеоновских войн, так что образованная молодежь имеет о них весьма смутное представление. Впрочем, не более ясное представление имеет она и об освободительном движении; рационалистская философия еще слишком для нее чужда, чтобы она могла на нее опереться, а материальный мир, в котором растет эта молодежь, настолько непривлекателен, что молодые люди просто не могут не испытывать потребности в компенсации на метафизическом уровне. Догматическое христианство доказывает свою неспособность удовлетворить это стремление, и уже в 90‑е годы Фридрих Шлегель и особенно Новалис выступают как пропагандисты и интерпретаторы учения Фихте. Новалис облекает мысли Фихте в поэтическую форму, которая при всей своей туманности производит колоссальное влияние на тогдашних молодых интеллектуалов, и Гофман не последний из тех, кто испытывает это влияние.
Как паломнику в «Храм Исиды» Гофману кажется, что природа пронизана таинственной сетью связей, перекличек и символов; он угадывает в ней некое Целое, в котором сливаются воедино мысли, чувства и формы.
Он часто давал выражение этой синестезии, особенно в том диалоге, где кавалер Глюк говорит о слиянии звуков и оттенков и рассказывает о своем видении подсолнечника с глазом внутри:
Немецкий романтизм, для многих означающий одновременно прибежище, обратную реакцию и отдушину, обращен к метафизическому и представляет собой грандиозный «рейд» по «царству духов». Порой он даже впадает в напыщенный и бесплодный мистицизм. Но поскольку духовный мир романтизма — это мир символов, и к тому же Германия богата легендами, а большинство писателей-романтиков обладают блестящим стилем, к которому присоединяются сюжетная изобретательность и буйство воображения, неудивительно, что многие из них — Тик, Ахим фон Арним, Клеменс Брентано, Шамиссо, Мерике, Контесса и другие — оставили после себя сказки и волшебные истории, занимающие видное место в европейской литературе.
Произведения Гофмана в значительно большей степени являются выражением игры фантазии сугубо личного значения; если у него встречаются символы, они относятся К его собственным проблемам, воспоминаниям, видениям и заветным мечтам — короче говоря, они вырастают из его душевного климата, конденсируемого автором в произведение искусства. Сам Гофман называет свое искусство
Один-единственный раз Гофман подверг природу вульгаризации, ограничив ее жалкими масштабами боскета (рощицы (уст.). —
В какой мере Гофмана можно отнести к писателям-романтикам, если он не принадлежал ни к йенской, ни к гейдельбергской школам и лишь частично примыкал к берлинской? Можно ли его вообще назвать романтиком? Да, но лишь условно, и, если позволительно охарактеризовать его таким парадоксальным на вид образом, можно сказать, что он романтик фантастического реализма. Разумеется, ничья жизнь и ничье творчество не могут быть полностью вневременными, и совершенно очевидно, что события современности, как бы мало они его ни затрагивали, все равно запечатлевались у него в памяти и формировали его способ восприятия своей эпохи. На него влияла философская мысль его времени, он говорил и писал на языке своего времени, и именно его современники в ходе своих повседневных занятий служили моделями для его «моментальных снимков», которым он порой придавал фантастический колорит.
И все же существует целый ряд моментов, отличающих Гофмана от его литературных современников. Если пройти с закрытыми глазами мимо несчастного
Именно гофмановский романтизм со всем, что в нем есть гибридного и условного, со своим переходным характером, не подходящим под определение «чистого стиля», докажет свою неувядаемость и жизнестойкость. Следы этого романтизма мы находим в натурализме Золя и Герхарта Гауптманна, в экспрессионизме Георга Гейма и даже в сюрреализме Андре Бретона.
Жатва чудака
Служба в министерстве юстиции оставляет Гофману достаточно много свободного времени. Почти ежевечерне — по крайней мере, в первые месяцы своего пребывания в Берлине — он получает приглашения на ужин, частный концерт или вечеринку в литературном салоне. Во время одного из таких мероприятий он лично знакомится с бароном де ла Моттом Фуке, с которым до этого лишь состоял в переписке. Хотя барон де ла Мотт Фуке и не великий писатель, он умен, великолепно разбирается в литературе и дворянин до мозга костей. В своем замке Неннхаузен, расположенном неподалеку от Берлина, он часто одаривает Гофмана радостями изысканного общества, отборного вина и отменной кухни. Чтение вслух, споры, музицирование, шутки. Дружба между Фуке и Гофманом, которой, к сожалению, суждено было продлиться всего восемь лет, не была омрачена ни расхождениями во мнениях, ни ссорами.
Писатель снова сходится с Гитцигом, также вступившим в магистратуру. Как бывший издатель, Гитциг знаком почти со всеми известными литераторами своего времени. И уже через два дня после приезда Гофмана происходит памятный ужин, на котором встречаются Людвиг Тик, Фуке, Франц Хорн, Шамиссо, филолог Бернгарди, профессор Моретти, художник Филипп Фейт, Гитциг и Гофман.
Тем временем Иоганнес Крейслер продолжает развивать свои мысли в переписке с
Это произведение представляет собой одну из вершин творчества Гофмана. Писатель начинает работу над ней 1 января 1815 года и заканчивает спустя шесть дней. Главными мотивами первой главы, играющей роль пролога, являются: встреча рассказчика с Юлией на гротескном светском рауте; то невероятное, что демонстрирует дьявол в своем кривом зеркале; пошлость и абсурдность повседневности, возведенные в степень своеобразного «сюрреализма». Затем наступает черед всеобщей метаморфозы, из недр зеркал выходят призраки, происходят странные встречи — в том числе с Эразмом Шпикером, расстающимся ради любви к Джульетте со своим зеркальным отражением, и Петером Шлемилем, продавшим свою тень. По всей видимости, на написание этой новеллы Гофмана вдохновил разговор с Шамиссо, во время которого собеседники охотно обменялись друг с другом своими мыслями, выразив искреннее обоюдное восхищение. Когда Гофман описывает какую-нибудь реплику Петера Шлемиля, он придает ей новую глубину и трагическую силу, отсутствующие в романе Шамиссо. Человек имеет лишь иллюзию свободы выбора, карты перетасованы заранее, и, что бы он ни выбрал, он обречен на проигрыш. Даже когда он выбирает так называемую прямую дорогу, она не предоставляет ему, помеченному дьяволом, возможности для спасения. В определенном смысле речь идет о предопределении, подобном тому, что подразумевается в кальвинизме. Как и в
В часы, свободные от службы, Гофман ведет весьма оживленную общественную и светскую жизнь, ежедневно встречаясь то в кафе «Мандерлее», то в салонах — в том числе у фрау Леви, в свое время оказавшей ему существенную поддержку, — с многочисленными друзьями и знакомыми: Шамиссо, Контессой, Гумбольдтом, Уденом, Эйхендорфом, различными художниками, юристами, министрами, работниками театра, музыкантами, советниками и красивыми женщинами. Он почти не переписывается с Гиппелем, хотя их взаимные чувства нисколько не охладели, и, судя по всему, перестает вести дневник, ибо последняя запись в нем датируется мартом 1815 года. Разумеется, нельзя исключить того, что одна или несколько тетрадей с дневниковыми записями просто потерялись, и если это так, то разрушения в Берлине во время второй мировой войны оставляют нам мало надежды на то, что они когда-либо будут найдены.
До сих пор друзьями Гофмана были люди, чьи темперамент и характер значительно отличались от его собственных. В лице актера Людвига Девриента он наконец-то встречает родственную натуру, одного из тех людей, которые, подобно многим героям его произведений, хранят на себе шрамы от когтей Князя Тьмы; старого чудаковатого ребенка, саркастичного и импульсивного любителя застолий. Девриент тоже гениален; диапазон его выразительных возможностей беспредельно велик: он может с равным успехом играть Фальстафа и короля Лира. Его дар перевоплощения поразителен. Он и Гофман достаточно схожи между собой, чтобы близко сойтись, и в то же время достаточно несхожи, чтобы зловещий призрак двойника не омрачал их дружбу. Впрочем, у Девриента тоже есть свой двойник, и это сообщает их отношениям элемент еще большей напряженности, нежели та, что существует между двумя старыми супружескими парами, — ведь обменяться двойниками невозможно.
Помимо Гиппеля, друга детства, и Хампе, друга юношества, Гофман ни с кем не был на ты, и Девриент был единственным, с кем он подружился в зрелом возрасте. Эта, на первый взгляд, незначительная деталь весьма характерна для всего образа жизни Гофмана. Через хрустальную оболочку общаться не так легко, ибо, какой бы малой ни была дистанция, она все равно остается препятствием, как едва уловимая вибрация хрустальной поверхности или скрежет иглы по стеклу.
Гофман и Девриент почти ежедневно встречаются в погребке «Люттер и Вегенер», расположенном в старой части Берлина в квартале у рынка Жандармов, где можно провести вечер за парой бутылок вина в обществе представителей «Молодой Германии». Туда захаживают неизменно хмельной Граббе и совсем еще юный Генрих Гейне. Последний очарован гением Гофмана и, прежде всего,
Однако следы Гофмана нам, скорее, следует искать не в вышеупомянутом кабачке, а в его последнем жилище на углу рынка Жандармов и Таубенштрассе, которое, к сожалению, пало жертвой бомбардировок во время последней войны. Его описание мы можем прочесть в новелле
Здесь он пишет музыку к хорам «Тассило» Фуке. В августе 1816 года проходит торжественная премьера
Если теперь Гофман позволяет себе шамбертен и пунш, курит баринас (сорт южноамериканского табака. —
Весной 1816 года Гофман начинает работу над сборником
Сборник Ночные рассказы состоит из двух томов по четыре новеллы в каждом; оба вышли в издательстве Георга Андреаса Раймера весной и осенью 1817 года соответственно. Рассказы сборника были написаны в период между 1814 и 1817 годами и в большинстве своем публиковались в различных журналах, альманахах и т. д. Поскольку они вышли из-под пера автора, который писал слишком много и быстро, от них нельзя ждать одинаково высокого качества; тем не менее, среди них есть ряд шедевров, отличающихся такой оригинальностью и силой внушения, что одного-единственного из них хватило бы, чтобы оправдать почетное место, занимаемое их создателем. Прежде всего, я имею в виду новеллы