Мы проходим по проспекту раз, два. Потом заходим в книжный магазин и долго роемся на прилавке. Кто-то спрашивает у продавца «Трех Дюма» Моруа, и в разговор вмешивается по меньшей мере четверо покупателей.
— Захотели! — высокомерно говорит один. — Это надо было покупать в первый же день.
— Вам «Три Дюма», — подхватывает другой. — А самих-то Дюма вы прочли? И «Виконта де Бражелона», и «Королеву Марго», и «Графа Монте-Кристо», и «Двадцать лет спустя», и «Даму с камелиями»?..
Разгорается спор. Спорщики начитанны и нетерпимы. О, ростовчане большие снобы и любят поговорить.
Еще яростнее споры у входа в парк Горького и в одной из его аллей, где висит таблица первенства страны по футболу. Здесь все — великие знатоки футбола. И конечно, если бы тренеры и футболисты слушались разумных советов этих людей, Ростов уже давно стал бы футбольной столицей мира. Сегодня здесь с обычным пылом обсуждают шансы приезжей команды.
— Волчонков, он ходовой, это так, но соображения нет. Нет соображения, — заявляет парень с какими-то чертежами под мышкой.
— Я вам вот что скажу, молодой человек, — подхватывает рабочий в комбинезоне (этого теперь не скоро дождутся домой после работы). — У них же нет левого края. Это факт. И потом, что Азаренко? Азаренко обладает ударом, но его любой обдерет, любой…
Страсти накаляются.
— Тренер их умно сделал, — горячится пенсионер. — Тренер знает, что он делает. О, конечно, нужно, чтоб вы были тренер.
— Вы пожилой человек, а то бы я вам сказал. Я бы никогда Федорова не поставил третьим номером. А Чадов что? Он же играет на выезд. А Кот? Что вы за него скажете?
И полсуток кряду стоит гул над этой горячей южной толпой. А в парке темнеет. Зажигаются фонари. Заполняется зал шикарного нового кинотеатра. Оркестр оглашает звуками гигантскую танцплощадку, похожую на нашу московскую Манежную площадь. По проспекту Энгельса все течет и течет толпа. И мы решаем пройтись по проспекту последний раз: когда еще придется побродить вместе. Ведь завтра мы расстаемся — может, до Севера, а может, до будущей весны.
В Москве или на Волге «ракетой» никого не удивишь. Но в других местах «ракеты» пока редкость, так что нашим перегонщикам работы с ними будет немало. Поэтому, наверное, стоит сказать о них два слова. «Ракеты» — это небольшие пассажирские теплоходы на подводных крыльях: подводные крылья выталкивают из воды корпус теплохода, а в воздухе сопротивление меньше, вот и «летит» крылатая «ракета» со скоростью больше тридцати миль в час — чуть не в три раза быстрее обычных речных теплоходов. Поэтому «ракета» царствует на реке: ее капитан всегда дает отмашку встречным, откуда бы они ни шли — сверху или снизу[3].
Проект такого судна родился в России еще в конце прошлого века. Но осуществить его тогда оказалось невозможным не только в России, но и во Франции и в Америке, куда уехал автор проекта.
На длиннющих реках Сибири и Севера только на «ракете» и гонять: и дешевле, чем на самолете, и не будешь «загорать» в ожидании летной погоды. На Енисее, например, «ракеты» уже обслуживают трассу в четыре тысячи километров и перевозят за навигацию до полутора сотен тысяч пассажиров. На Волге «ракетами» за одну навигацию пользуются уже до миллиона пассажиров, и Волжское пароходство заявило недавно, что это, без сомнения, наиболее перспективный вид речного флота и что пароходству, по самым скромным подсчетам, необходимо еще двести «ракет».
Так что теперь наши ребята каждый год перегоняют построенные на Черноморском побережье «ракеты» в реки России. Перегонять эти крылатые суда морем непросто: скорость у «ракеты» большая, а осадка еще меньше, чем у других речных «пассажиров» — того и гляди, перевернет. А если руль чуть больше переложить (скажем, больше пятнадцати градусов), уж почти наверняка перевернет. Кроме того, после выключения двигателя судно еще долго идет по инерции, да и компас на нем установлен очень несовершенный, так, больше для вида, или, как говорят у нас, «для балды». Так что за «ракетами» пошли самые опытные наши капитаны, такие, как Бондарь, Киященко, Кугаенко, Глебов. И старшие механики. С ними мы особенно подружились на перегоне «ракет». Стармехов на флоте зовут дедами. Но нашим дедам, как правило, меньше тридцати, и все они большие доки по части этой бесконечно разнообразной и что ни день все более хитрой морской и речной техники.
Из-за шторма пришлось долго стоять в Феодосии, и все мы неприкаянно шатались по курортному берегу. Дело в том, что немногие из моряков умеют отдыхать так же толково, как работают, а профсоюзы и береговые дома моряка мало помогают в этом «водоплавающим». Не помню я, чтобы кто-нибудь пришел в порт на пришвартовавшееся судно и пригласил нас в клуб на вечер или, скажем, предложил купить билеты… Их, может, на весь Ростов или на всю Феодосию пятьдесят человек, что идут в Арктику или пришли из-за моря, а позаботиться о них некому. И моряки идут из порта проторенной дорожкой — по маршруту, разработанному многолетним плаванием: от первого ларька-«гадючника» у портовых ворот до ресторана «Астория», далее ко второму «гадючнику» и в «квадрат», знакомый по прежнему приезду. Наутро многострадальная команда пьет боржом и кефир, жалуется, что «машинка уже не та, испортилась», а вечером повторяется то же самое.
В воскресенье мы все утро просидели на пляже с рыжекудрым механиком Женей Бажиным. Потом зашли в галерею Айвазовского. Этот бородатый и, по-моему, чуть тщеславный феодосийский старик оставил море на тысячах полотен. На всех стенах галереи вскипают пенные гребни, чуть посвечивают хрустально-прозрачные волны и, как стеклянная, лопается трещиной толща воды. Море ласковое и матерински нежное, море презрительно-гневное, неистовое, беспощадное, мистически темное и адски зловещее. Да, прав был моторист: повезло нам, хорошую выбрал погоду Наянов, точно сработали синоптики, не обманул и Московский институт прогнозов с его хитрыми электронными машинами и цыплячье-детским названием — ЦИП. Пофартило нам в Черном море — так мы с Женей подумали в галерее Айвазовского…
Последним мероприятием в тот вечер у нас с Женькой было кино, и, выйдя на воздух, мы долго еще сидели на скамейке против кинотеатра, глядя на его мощный портал под фонарями, на генуэзскую башню Константина, черневшую над танцплощадкой у самого моря. Потом пришли дворники, собрали мусор и зажгли его в каменных урнах, которые запылали, как светильники на перекрестках древнего города, а потом пламя потухло, и теперь из урн только курились дымки. Опускалась ночь, и мы побрели к портовым воротам, потому что пора было возвращаться на судно.
А наутро, получив хороший прогноз, мы вышли в море. В море наши красивые «ракеты» снова показались совсем жалкими и маленькими. Особенно когда на второй «ракете», что шла в Казахстан, выбило пробку из охлаждения, она остановилась, и море стало поворачивать ее из стороны в сторону. Наша концевая пошла на выручку. На казахской вылез из «машины» молодой долговязый «дед» Толя Бритов и закричал:
— Сейчас, сейчас, десять минут подождите — вырежу пробочку!
Караван ушел. Остались только наши две «ракеты». Аварийную крутило волнами — то туда, то сюда. Она была не беленькая, как наша, а золотисто-зеленоватая: на заводе ее не стали красить, а только загрунтовали — все равно за такую дальнюю дорогу обдерется. Через десяток минут Толя и правда из какой-то деревяшки вырезал пробку, и обе «ракеты» рванулись вдогонку каравану. Однако у Керченского пролива весь караван прихватил шторм, пришлось отстаиваться в Керчи. А потом, едва вышли из Керчи, на море вдруг упал густой туман. «Ракеты», летевшие на большой скорости, сразу разбрелись, потеряв друг друга, и когда флагман стал помаленьку собирать их, прямо перед нашим носом вдруг выскочила чья-то беленькая «ракетка». Капитан рванул штурвал. Судно наше угрожающе накренилось, но через секунду-другую выпрямилось. Опасность миновала. Думаю, и у нашего капитана, и у его дублера, старого опытного речника из Литвы, прибавилось по седому волосу в редеющей шевелюре. Дублеры-речники на нашей «ракете» были литовцы, потому что судно предназначалось для Литвы — первая литовская «ракета». Сейчас она, наверное, уже бегает по Каунасскому морю: интересно, вспоминает ли ее механик Альгирдас Мауручас туман под Керчью. Вот если бы у судов была память, они наверняка запоминали бы перегон — свое первое испытание, как на всю жизнь запоминает солдат поездку к месту службы и «курс молодого бойца»; многое смогли бы тогда порассказать эти речные коробки, бывшие перегонные суда!
Нам пришлось отстаиваться в Керченском проливе, древнем «бычьем броде» — Боспоре Киммерийском. Где-то в тумане, на той стороне был Кавказ и станция Кавказ, а на этой — станция Крым. Суденышки наши стали лагом к обеспечивающему «Озерному», и тут все откуда-то извлекли на свет божий удочки и принялись ловить бычков. О таком клеве я слышал только в рыболовных рассказах, которые во всем мире слывут образцом гиперболы. Наша концевая стараниями капитана тоже получила полведра рыбы на уху.
Остаток пути до Ростова прошел более или менее спокойно, если не считать того, что перед Таганрогским заливом нас снова захватил шторм и «ракета» наша стала бить по волне передком, как телега на владимирских проселках. Азовское море, самое маленькое море во всем мире, к тому же мелководно, что не позволяет волне достигнуть большой длины. Эта относительно небольшая длина и значительная крутизна волны создают для таких маленьких судов, как наша «ракета», довольно противную и небезопасную качку. Однако шторм еще только начинался, а идти нам при нашей скорости оставалось уже недолго. Еще через час мы были в Ростове.
С юга на север
Быт «бразильского крейсера». — У стенки шлюзового музея. — Волгоград. — Капитан — за новую Волгу. — Новые моря — новые проблемы. — Там, где убили медведицу. — Заднеязычные на палубе
— Эй, жакильмент, вставай! Ну вставай же, завтрак готов!
Это будит меня «дед» Гаврилыч, мой коллега. Дед сохранил свою терминологию еще от румынских времен и не без иронии, конечно, кличет нас всех жакильментами. Нас с Гаврилычем только двое матросов второго класса на этом длинном белом рефрижераторе, на который я перешел в Ростове и который мы перегоняем на Обь, в Салехард. Василь Гаврилыч не обижается, когда его зовут дедом, потому что он и впрямь годится нам всем в деды: на рефрижераторе плавает молодежь, самому капитану меньше сорока, а старпому и вовсе двадцать три. Все мы здоровы спать, одного только Гаврилыча мучит бессонница, и, поднявшись в пять утра, он неутомимо шлепает по коридору огромными ботинками (за которые был негласно прозван Хоттабычем) и успевает приготовить к подъему скромный судовой завтрак: хлеб, масло, чай. Так начинается день. Плавание пока просто идиллическое: мы должны, без особой спешки двигаясь к Северу, дойти до Архангельска. А уж оттуда вместе с другими перегонными судами экспедиции мы отправимся на восток по Северному морскому пути.
Ну а пока мы одни, нас никто не подгоняет, и у речных пристаней, где мы решаем встать на стоянку, наш новенький киевской постройки рефрижератор кажется таким большим, красивым и белоснежным, что ребята с чьей-то легкой руки окрестили его «бразильский крейсер». Когда рефрижератор подходит к пристани, берега сразу же оглашаются музыкой: радист Димка Светницкий ставит какую-нибудь любимую судовую пластинку, а у нас их уже собралось великое множество, всяческих — от рентгеновских пленок с песней из «Человека-амфибии», изготовленных какой-то бойкой ростовской «фирмой», до записей Баха и Генделя, купленных в светлую минуту стармехом Толей Хлистуновым. Правда, из-за трансляции Толиной классики у радиста пока еще трения с командой, но Сарасате и Пятая Бетховена уже почти не вызывают нареканий.
Вечерами мы часто все вместе занимаемся английским языком: во-первых, как-то, сидя на палубе теплым весенним вечером, все коллективно порешили, что «язык знать нужно», а во-вторых, почти вся команда должна выполнять какие-то задания по языку в мореходках или институтах. Учатся у нас на судне и второй механик Юрка, и стармех Толя, и матрос Володя Митрошкин, и радист, и старпом, и капитан. Большинство кончает мореходки, радист Дима — Институт связи, а капитан вдобавок к морскому решил получить педагогическое образование. Так что в свободную минуту ребята часто сидят по каютам и занимаются. Но свободных минут в плавании много, а подолгу заниматься умеет у нас только старательный радист Димка; остальные собираются в кают-компании, в штурманской рубке или в нашем излюбленном клубе — на крышке третьего трюма. Здесь мы подолгу «травим», иногда далеко за полночь: здесь можно услышать тысячу невероятных, героических и будничных, а чаще всего смешных историй, рассказанных каждый раз по-новому, в выражениях острых и хлестких, избегаемых изящной словесностью, но от этого не теряющих своего непередаваемого изящества. Здесь каждый— характер, каждый — и сам человек, но у всех есть общее — веселая доброта, пренебрежение к собственности, беспечность, лихость, какой-то внутренний идеализм, внешне прикрываемый скептицизмом людей бывалых. Все это рождено братством общежития, постоянными странствиями, жизнью на воде, опасностями.
Мы снова идем по широкому мирному Дону. Берега у него веселые, зеленые, кудрявые: по берегам— шалаши рыбаков, палатки туристов, костры, лодки. Проходим Цимлянское море, и начинаются шлюзы Волго-Дона. Вместе со здоровенным измаильцем Митей мы стоим на концах — отдаем и принимаем швартовы. Митя тоже в первый раз в плавании. Он ненамного старше наших ребят, но ребята говорят, что он жил еще «при капитализме», то есть в старой Бессарабии, и тем самым они как будто сближают его со стариком Гаврилычем: это подразумевает для них множество вещей, в том числе сугубо практическое воспитание, практицизм.
До сих пор работы у нас было немного, но теперь началась Чапурниковская лестница шлюзов Волго-Донского судоходного канала. Архитектура и в особенности скульптура на шлюзах — арки, здоровенные бронзовые лошади, щиты, пушки, литые гербы, листики, венки — производят впечатление гнетущее, но зато сами шлюзы просторные и удобные: накинул на всплывающую «бочку» швартов — и поплевывай себе, покуда по радио громовой голос диспетчера да капитан с мостика в свой рупор — «матюгальник» не скажут, что делать дальше.
Пока судно стоит у стенки во время шлюзования, особенно тщеславные речники успевают расписаться на бетонных плитах: пишут обычно название судна и дату шлюзования, иногда свою фамилию. Каких здесь только не прочтешь имен и названий — мельчайшие и почти никому не известные речушки и озера, города и электростанции, имена Героев Советского Союза и академиков, композиторов и писателей.
Димка, старпом Алик и стармех Толя читают надписи на стенке и предаются воспоминаниям.
— Аля, эту коробку мы с тобой гнали? А с кем же? Да, да, помню. И композиторов тоже в тот год много шло… А толкачи эти наши, какой же это год? Они еще тогда все под именами были, а теперь — номера…
В общем все нашли на стенке свои суда. Похоже, чуть не весь здешний флот перегнали наши ребята. И даже мы с Митей, настоящие перегонные салаги[4], отыскали на стенке свой единственный «Табынск».
По записям такого вот каменного судового журнала можно судить и о качестве здешнего речного флота. Ведь наши перегоняли только новые, хорошие речные суда, не какие-нибудь колымаги — «колесники», какие, говорят, еще можно встретить на Севере и на мелких реках.
— Парни, знаете, я что читал, — говорит стармех Толя, — скоро в эти реки прямо из моря суда начнут ходить, специальные суда смешанного плавания для перевозок «река — море». В некоторых странах уже есть такие, а скоро новые системы достроят, зарегулируют реки и у нас тоже будут такие суда… Перегонять их тоже небось нам с вами придется.
Разговор прерывает мощный радиоголос из стеклянной рубки диспетчера шлюза. Мы с Митей бросаемся к швартовам. Сегодня первый день такой тяжелый — пятнадцать шлюзов. Наконец пройден последний. Мы выходим из триумфальных ворот и вдруг оказываемся на широченной глади реки. Сразу подул свежий ветерок, запахло водным простором. Движение здесь точно на шумной столичной улице: бибикают малышки катера, густо ревут буксиры, как двухэтажные троллейбусы, сверкают огнями белые «пассажиры». Это могучая Волга, самая большая река в Европе.
В Волгограде мы бросаем якорь неподалеку от стены, на которой увековечена надпись времен обороны. Надпись эта потрясает величавой простотой:
«Здесь стояли насмерть гвардейцы Родимцева. Выстояв, мы победили смерть».
А неподалеку — страшный памятник войны, руина четвертой мельницы, где был батальонный КП. Наткнувшись на нее по пути в город, мы с Димкой невольно смолкаем и долго стоим, не решаясь ни уйти, ни подойти ближе. Это в Волгограде единственная оставленная в неприкосновенности руина, и она производит впечатление гораздо большее, чем все скульптурные группы и арки Волго-Дона, посвященные минувшей войне. В ней страшное всесилие смерти и напоминание о героизме человека, столь хрупкого и столь уязвимого и все же поправшего эту смерть.
Больше в Волгограде руин нет. Ровные, широкие проспекты бесконечно тянутся вдоль Волги. По архитектуре домов нетрудно установить примерные годы постройки: вот новый и уже чуть устаревший в своей помпезности послевоенный проспект Ленина, дома его грешат излишествами и безвкусицей. А вот размашистые и легкие бульвар Героев и улица Мира, широкая лестница, ведущая к Волге, тоже несколько парадные, но более просторные и уютные.
После непродолжительной стоянки в Волгограде наш рефрижератор СРТ-877 отправляется вверх по Волге. О Волге написаны сотни книг, изданы десятки путеводителей, сотни путевых дневников, тысячи статей. Свое «путешествие к волжским берегам» описывал еще в X веке посол Аль-Мухтадира арабский писатель Ахмад ибн Фадлан, в XV — посол венецианской республики Амвросий Кантарини, в XVII — голштинский посол Адам Олеарий, в начале XVIII — голландский живописец Корнелий де Бруин. Еще через полвека с небольшим плавал здесь доктор врачебных наук Самуил Георг Гмелин, который справедливо отметил, что Волга, «в которую бесчисленное множество рек и речек впадает, по причине многих излучин: заливов, мелей, островов и наносных песков для езды опасна». А через сто лет точно то же самое было отмечено в описании Волги, выпущенном санкт-петербургским обществом «Самолет»: «Мелей на Волге множество…» Бесчисленные перекаты и мели описывает в своей «Специальной лоции р. Волги от г. Рыбинска до г. Астрахани» преподаватель Казанского речного училища Ф. Сутырин уже в 1906 году, потому что со времен путешествия доктора Гмелина мало что менялось на Волге, разве что выросло судоходство.
Нам пришлось плавать по совершенно новой Волге. Это по-настоящему «зарегулированная» река — сплошной каскад водохранилищ и ГЭС, цепь мощных современных шлюзов, иногда даже двухкамерных, с односторонним движением, как на сегодняшних московских улицах. Тугая, точно мышцы под кожей, бьется волна искусственных волжских морей. Идем мы быстро, берегов почти не видно, и плавать становится скучновато. Я жалуюсь на это нашему добрейшему капитану Евгению Семеновичу Рожкову.
— Тебе бы все берега, Боря, да города, да села, да разные памятники, — усмехается он. — А нам нужны просторы, гарантированная глубина, как вот здесь, на Волге. Остальное — это все для туристов. Да ты не обижайся…
Евгений Семенович все время посмеивается над моим «туристским» любопытством, и на верхней Волге он частенько, заглянув поутру в каюту, будил меня криком: «Боря, церковь! Ой какая церковь на берегу! Бегом!»
Но я-то знаю, что под напускным скептицизмом в «мастере» живут веселая любознательность и лихая широта, которую до этих лет легче всего сохранить вот в таких бесконечных скитаниях в компании хороших бесшабашных парней.
Широко разлились волжские моря, и плавание по Волге теперь почти морское. На Рыбинском водохранилище высота волны достигает трех метров. Мощные штормы бывают в Куйбышевском и Камском морях. Многие специалисты считают здесь неизбежным переход с речных судов на озерные. Впрочем, введение судов смешанного плавания решит многие проблемы судоходства. Эти суда, которые будут плавать по Волге и новым каналам, смогут выходить также в Черное, Азовское и Каспийское моря. Специалисты говорят, что количество грузов, тяготеющих к смешанным «река — море» перевозкам, только по Волго-Каспийскому, Волго-Черноморскому, Беломорско-Балтийскому и Амурскому бассейнам составляет восемнадцать миллионов тонн, а в скором времени по стране может составить семьдесят пять миллионов тонн. Перевозки эти дадут по сравнению с железнодорожными большую экономию — до десяти рублей на тонну. К тому же они позволят рационализировать весь процесс, ликвидировать промежуточные перевалочные базы, ускорить оборот судов. В общем речное судоходство меняется на глазах. И на Волге, на которую падает чуть не половина всех речных перевозок в стране, это особенно заметно.
Проблема судоходства, конечно, не единственная, которую породили новые волжские моря. Частично они виноваты и в обмелении Каспия: вода испаряется с нового широченного зеркала, ее поглощают оросительные системы и предприятия, а Каспий мелеет. Вода уже отступила от прежнего берега на пятьдесят километров. К семидесятому году многие порты на Каспии могут окончательно утратить значение, а к семьдесят пятому… Существует несколько проектов спасения Каспийского моря. Первый из них (тот, который скорее всего и будет осуществлен) — направить часть стока северных рек Печоры, Вычегды и Сухоны в Иваньковское водохранилище, а оттуда — в Волгу. Тогда Каспий перестанет мелеть и получит кратчайший выход к Северу. Для речников и перегонщиков это тоже немаловажно. Есть второй проект — заимствовать воды из Оби и Енисея. Проектов несколько, и проблема эта ждет решения.
Новые, благоприятные условия судоходства на Волге имели для меня лично два довольно грустных следствия: во-первых, на раздавшейся вширь современной Волге берегов почти и не видно, а во-вторых, шли мы очень быстро и так же быстро пробегали за бортом старинные русские города волжского берега, на котором живет чуть не четверть населения страны, — Саратов, Куйбышев, Казань, Горький. За Горьким берега сошлись поближе, и теперь можно было вдоволь налюбоваться их удивительной красотой. Проплыли мимо трогательный левитановский Плес, Кострома, Кинешма. Под вечер мы подошли к Ярославлю и в сгущающихся сумерках встали у пустовавшего городского пляжа, неподалеку от впадения Которосли в Волгу. В XI веке, по преданию, где-то возле нашей стоянки князь Ярослав Владимирский отстал от своей дружины и встретил медведицу, изображение которой украшает ярославский герб. Медведицу князь убил топором, а здесь тогда же по его приказу возник «рубленый город»…
Ночи уже стали светлыми, и допоздна в садике на высоком берегу гуляет молодежь. Взявшись за руки, бегают задорные чубатые мальчишки и девчонки в форменных платьицах, маленькие школьницы, которых измаильские «бичи» очень смешно называют «морковками» и «промокашками».
С утра мы бродили по Ярославлю, который показался мне самым красивым городом на Волге. Изумительны трех- и четырехвековой древности ярославские храмы, многоглавая набережная Которосли, зеленая Советская площадь с храмом Ильи Пророка в глубине, новый центр города, кремль. Был день молодежи, по набережной бродили школьники, и вечером мы тоже всей командой отправились в парк.
После танцев мы с радистом Димкой провожали до дому двух Нин, подружек-ткачих с «Красного Перекопа». Ночь была теплая и светлая, домой уходить никому из нас не хотелось, и мы до полуночи патрулировали по этому фабричному району, по Ветошке и другим улицам, которым суждено было вскоре после этого прославиться, потому что именно тут жила и работала первая в мире девушка, залетевшая в космос.
Нина рассказывала мне про свое детство, а я очень внимательно слушал, не перебивая, — вначале просто потому, что родом она была из Костромы и очень забавно óкала, а потом еще и потому, что история ее показалась мне интересной. Она рассказывала, что отец у нее был человек просто замечательный, только она его совсем не помнит. Отец погиб на войне, и у матери остались она, старший брат и еще одна сестренка, поменьше. А мать была еще совсем молодая, красивая. После войны у матери начался роман с летчиком. Нина очень переживала, и ей казалось, что это позор и как она только может, мать, после такого замечательного человека, каким был, по рассказам, их отец. А летчик этот ее, может, и любил, но только он тоже был молодой, как мать, и дети ему вроде бы не очень были нужны. А может, просто они дома неласково его встретили. И с тех пор у Нины отношения с матерью совсем испортились, потому что Нина не могла простить ей летчика, который часто к ним приходил. Потом за матерью стал ухаживать один мастер с фабрики, а они еще ничего не знали об этом, когда в один прекрасный день мать сказала им всем, что решила выйти замуж. Нина восстала против этого и все плакала, повторяя: «Зачем ты от меня скрыла?» Брат поддержал ее, и мать замуж не вышла. Ну вот и все, пожалуй… Нина выросла, работает, учится в вечерней школе. Матери теперь уже пятьдесят, она очень сдала за последние годы, часто плачет и говорит, что жизнь у нее пропала, что жизни она не видела из-за них, и упрекает Нину. А Нина тоже сердится на нее и не знает, в чем виновата. И вот Нина спрашивала у меня совета, а какой я мог ей дать совет. Я что-то промямлил, сказал, что она тоже ни в чем не виновата, а виновата война, но что матери сейчас все нужно прощать, потому что такой у нее возраст и все такое прочее. И Нина кивала, чувствуя, как будто она виновата в чем-то и тоже не знает, в чем. А я не мог, да и не смог бы ничего придумать, будь я даже мудрым, как змея, и настроение у меня совсем испортилось. Потом мы простились с девушками и побрели с Димкой пешком через весь город и почти всю дорогу молчали: нечего сказать, повеселились.
Утром мы снялись с якоря, и мимо поплыли знаменитые «некрасовские места». В Переборах, за Рыбинском, мы подобрали на борт лоцмана, старого опытного волгаря в затертом синем речном кителе, и лоцман повел нас через последнее, едва ли не самое коварное из волжских морей — Рыбинское море.
Поздно вечером пришли мы в Череповец. И как часто у нас бывало, когда кончалась швартовка и стихали «двигуны», все мало-помалу выползли на палубу — посидеть на крышке трюма и подышать свежим воздухом. Здесь мы долго еще «травили» и не расходились, а потом кто-то, взглянув на часы, ахнул:
— Ба, одиннадцать, а светло совсем…
— Так то ж Север, — с тоской сказал капитан. — И спать, братцы, нисколечко не хочется. Может, пулечку распишем?
— Давайте лучше английским займемся, — предложил радист Димка, и все побежали за тетрадями.
Галдя и дурачась, ребята собирались на внеочередное полночное занятие.
— Почему не у всех тетради? — строго спросил прилежный Димка.
— Я потом перепишу. — Это, конечно, капитан (ну да, на этот раз его скептицизм распространяется на возможность изучить английский язык вообще).
— Тетрадь? А у меня нет тетради, — как всегда, виновато моргая, говорит наш добродушный боцман Толя Копытов, тот самый, с которым мы подружились еще на цветущем юге, в Измаиле. — Что она тебе далась, Дима, эта тетрадь? Ну хорошо. Дадут в Архангельске «пару копеек» — куплю тетрадь…Та-а. Про те, ростовские, я уж и думать забыл…
Старпом Алик Роганов кутается в пеструю «рекламную» рубашечку, под которой поблескивает на цепочке амулет-якорек (ох и пижоны эти молодые штурмана).
Так начинался урок. Мы изучали заднеязычные и добросовестно давились спинкой собственного языка. И если бы не дружные взрывы хохота, рыболовы, сидевшие под берегом, и влюбленные парочки, тщетно искавшие здесь убежища в белую ночь, наверняка подумали бы, что на палубе кого-то душат…
На проселках старинной Мариинни
«Семейный» лихтер Тюлевых. — В бревенчатом мире. — «Мария совершила». — Капитан клянет красоту. — По дну будущего моря. — Волго-Балт грядет. — «Река рукодельная». — Что принесет канал? — Ее любимая плотинка. — Дивное диво Анхимова
Назавтра было воскресенье, и мы весь день стояли в Череповце. Главная улица из-за дождей, зарядивших в то лето, утопала в грязи… Боковые улочки встречали новым для меня северным перестуком деревянных тротуаров. Так бы и уехали мы с ребятами, сохранив презрение к захудалому «Черепку», если бы вечером не пошли снова все вместе в тенистый городской парк и там не познакомились с какими-то симпатичными ребятами — сталеварами с ЧМЗ — Череповецкого металлургического завода. И вот, гуляя вместе с ними не спеша по светлому ночному городу, мы попали в совершенно новый Череповец.
Здесь были широкие асфальтированные улицы, не изуродованные дождем, милые зеленые скверы и огромные новые дома, светившиеся по лестничным проемам иллюминаторами круглых окошек, точно большие корабли. Это были близкие моему сердцу Черемушки, еще одни, может десятые, Черемушки на нашем пути, пожалуй самые неожиданные и живописные здесь, на Севере, в пору белых ночей.
А с утра нам пришлось менять место стоянки, и мы решили пришвартоваться к какой-то несамоходной барже. Когда рефрижератор подошел к ее борту, на палубе баржи появился веснушчатый курносый мальчишка и, вытащив изо рта кусок сахару, звонко крикнул:
— Ма, прими конец!
Вышла мать, за нею еще пацан лет десяти, потом еще девочка лет пятнадцати с маленьким ребенком на руках, потом еще одна маленькая девочка и еще, и еще… Но и это были не все обитатели баржи, так что когда женщина приняла швартов, а суда встали лагом, мы уж как следует познакомились со всем экипажем «семейного» лихтера — с семейством шкипера Вениамина Егоровича Тюлева и его жены — матроса Анны Михайловны. У Тюлевых было два «береговых» сына, а остальные восемь детей плавали до осени с отцом и с матерью. Потом веснушчатая и синеглазая четырнадцатилетняя Люся вступала во владение тюлевской городской квартирой на Восточной улице и забирала с собой всех школьников, принимая на себя домашние хлопоты, учебу, работу. Она была рослая, безмятежно веселая и добрая.
Сразу после швартовки шесть младших представителей тюлевского водоплавающего семейства столпились у нашего борта, и о желании их нетрудно было догадаться. Я пошел к капитану.
— Ладно, веди, — сказал мне Евгений Семенович, и население нашего рефрижератора сразу увеличилось в полтора раза. Ребятня у Тюлевых была вся загорелая и крепкая. Ребята облазили спардек, рубку, все по очереди поглядели в бинокль, сперва так, чтоб все стало большим, потом — чтоб маленьким. Наша «коробка» им, наверно, и действительно казалась огромным «бразильским крейсером». Наконец даже Люся, забыв, что она второй после мамы человек, попросила дать ей бинокль на минуточку. Потом Тюлевы пригласили нас всех пить чай и смотреть телевизор, и то, что нас на рефрижераторе было больше дюжины парней, кажется, никого в семействе смутить не могло. Вообще мне показалось, что в этом семействе не привыкли создавать неразрешимых проблем из житейских мелочей.
Назавтра после модерна череповецких Черемушек мы попали на узкие водные проселки старинной Мариинской системы. По берегам Шексны темнела густая зелень лесов и лугов, низко нависали облака, готовые снова, в который раз сегодня, пролиться дождем, чернели потемневшие от дождей деревянные срубы изб и древних шлюзов, таких узеньких, что в них едва помещался наш рефрижератор. Темные бревенчатые строения системы удивительно гармонировали со здешними избами, лесами, узкими речушками и берегами, полными бревен, бревен — бревен, угрожающе плывущих навстречу судну («А черт, попадет в насадку!» — с досадой кричит Евгений Семенович), бревен, сваленных на берегу кучами, бревен, вынесенных водой на отмели и обглоданных, побелевших, как кости древнего гигантского животного, бревен рыжих — сосновых, белесых — осиновых и березовых, почерневших до неузнаваемости.
Когда-то здесь пробирались на Волгу новгородцы — вверх по реке Вытегре, волоком до Ковжи, по Белому озеру и по Шексне. Потом Петр задумал судоходный канал, послал сюда сперва шотландца — инженера Перри, а потом, говорят, и сам прошел по лесам и болотам от теперешней Вытегры до нынешнего Анненского моста. Прошел или нет, точно так и не установлено, но на лужке у села Старо-Петровского стоит обелиск, на котором раньше были бронзовые доски со следующей надписью:
«Зиждитель пользы и славы народа своего Великий Петр здесь промышлял о судоходстве — Отдыхал на сем месте в 1711 году. Благоговейте, сыны России! — Петрову мысль Мария совершила… Щедрым покровительством императрицы Марии начат сей канал 1799 года…»
Конечно «совершила» это все не Мария, а тысячи безвестных работяг. «Покровительство» же императрицы было тем более щедрым, что источником имело не собственные средства, а средства петербургского воспитательного дома, к которым она как «главноначальствующая над воспитательными домами обеих столиц» имела доступ и откуда она предложила позаимствовать на канал четыреста тысяч рублей. Впоследствии это было отмечено Павлом I в указе о постройке канала, который «отныне во изъявление признательности Нашей к таковому споспешествованию Ея Императорского Величества и на память потомству, соизволяем мы именовать Мариинским».
С тех пор, конечно, кое-что переделывали на Мариинке, кое-что достраивали. В двадцатые годы нашего столетия обследовали систему, а перед войной даже собрались строить новую, но началась война. И вот уже больше полутора сотен лет…
Льет и льет дождь, а Мариинка несет службу, пропускает суда. Вон девчонки школьницы садятся на попутную баржу, отправляясь в школу куда-то за два шлюза. Вон две женщины в негнущихся плащах крутят допотопный ручной ворот, закрывая шлюзовые ворота. Мы с Аликом Рогановым прыгаем на берег помогать им: смотреть на это кручение просто не хватает терпежу…
И все же удивительно красиво тут, в этих бревенчатых лесных коридорах! Когда выдается большой промежуток между шлюзами, я поднимаюсь в рубку к Евгению Семеновичу.
— Красивая река! — говорю я с восхищением.
— Дерьмовая река, — отвечает он раздраженно, и, постояв полчаса в рубке рядом с боцманом Толей Копытовым, который только и успевает отирать со лба мелкие капельки пота и крутить, крутить, до мозолей крутить штурвал, я убеждаюсь, что дела наши и впрямь плохи. Шексна петляет без конца,
— Порвем, порвем плот, — говорит капитан, — их составлять-то знаешь каково… — Потом добавляет спокойнее: — Так. Накрылись. Сели на меляку.
Теперь мы на мели и можно пропустить плот. Он медленно тянется мимо нас; на одном из его последних звеньев — шалашик с резным коньком, костер. У костра лежит молодой бородатый парень в телогрейке, плаще, резиновых сапогах. Он словно не замечает дождя, поплевывает, курит, смотрит на нас.
— Откуда? — кричит ему кто-то из наших с палубы.
— Из Белых Ручьев. Из леспромхоза.
— И долго ты будешь так?
— Да с месяц. Пока через все шлюзы протащат…
— Ну и работенка, — говорит боцман Толя, которому сейчас тоже невесело приходится на руле.
Плот прошел, и мы долго баламутим мелкую речушку, пускаем машины «враздрай» и с трудом сползаем с мели.
— Видел? — говорит охрипший Евгений Семенович. — Вот она у меня где сидит твоя красота.
Я возвращаюсь на нос. Мы с огромным измаильцем Митей все время на швартовах: подаем конец, швартуемся, принимаем конец. За сегодняшний день прошли уже с полдесятка шлюзов. Митя тоже в первый раз в экспедиции, до этого он шоферил в Измаиле. И в такие дни, как сегодня, он клянется, что больше его калачом не заманишь на этот проклятый перегон: «Мне ж это надо, Борочка, страшное дело». Зато, когда нам удается быстро пришвартоваться, а дождь вдруг перестает лить, хотя бы ненадолго, Митя весьма ощутимо хлопает меня по спине своей здоровенной лапой и кричит: «Не плачь, мы еще те будем с тобой морякухи, настоящие мариманы!»
Но им конца нет, этим тесным деревянным шлюзам, а на десятом какая-то самоходка вышибла ворота, и получился простой; теперь все эти самоходки и буксирчики с лихтерами и плотами суетятся и норовят пролезть первыми в шлюзовые ворота, потому что у них план, а здесь нет диспетчера, который возвышался бы над всеми в своей стеклянной башне и ставил всех на свои места громовым радиоголосом, как в новых шлюзах у волжских морей. А тут еще какой-то нахальный буксиришко «Байкал» втыкает нам в фальшбот неповоротливую баржу-лихтер, и от этого мы все становимся еще злее: берегли-берегли судно, и вот помяли, а нам еще до Салехарда его гнать. И мы с Митей уже окончательно дошли с непривычки на этой бесконечной швартовке.
Но тут вдруг прекращается дождь, и на бревенчатой стенке шлюза какая-то румяная девчонка в большом плаще, огромных брезентовых рукавицах и в сапожках, обтягивающих полные ноги, принимает у нас швартов. Митя сразу оживает:
— А что, солнышко, коченька, и много у вас еще этих шлюзов? И правда это, коченька, что тридцать девять штук?