— Да, я и есть Николай Евгеньевич Сальников, сам великий начальник, — сказал он. — Проходите в дом, скоро будет чай со сгущенным молоком. А пока можете посмотреть музей. Соня! — крикнул он. — Проводите юношу в залы музея.
Вышла высокая яркой красоты девушка-горожанка и повела меня в домик. Залов в нем, конечно, никаких не было, а была одна небольшая комнатка с очень интересной экспозицией — созданный энтузиастами-биологами музей дунайской фауны.
Каких здесь только не было рыб — малых, больших и просто огромных! Какие осетры, лососи, белуги, миноги, сазаны, лещи, сомы, судаки, жерехи, лещи, ушастые окуни. А что за птицы!
Мой экскурсовод Соня Давиденко оказалась студенткой Киевского университета. В Вилкове она на практике и пишет диплом о дунайской фауне.
Пришел Николай Евгеньевич, и мы сели пить чай. Легкий человек Николай Евгеньевич; через четверть часа мы уже были друзьями, шутили и смеялись вовсю. После слегка украинизированной и богатой диалектизмами русской речи вилковчан и наших перегонщиков немножко странно было слышать чистый московский говор Сальникова и чистейшую, точно у киевского диктора, украинскую речь Сони.
Я рассказал им про встречу на Ялпухе.
— А, так это вы там были. А то тут вернулся дядя Ерема и говорит, кто-то был из Москвы, какой-то представитель, песни пели.
— Николай Евгеньич, растолкуйте мне чуть поподробнее, для чего нужна вся эта ваша работа.
— Видите ли, — сказал он, положив мне в чай столовую ложку сгущенки. — Потомки вовсе не будут нам благодарны, если мы изведем и повыловим тут всю рыбу. Вообще это было бы крайне неразумно и бесхозяйственно. А между тем запасы осетровых в Дунае все падают и падают. Кроме того, вы, видимо, слышали о планах зарегулирования Дуная?
— Вы имеете в виду строительство плотин на Дунае, а также ирригационные работы?
— Да, это. Есть еще к тому же план переброски дунайских вод в Азовское море, что должно предотвратить его засолонение. Планы гигантские. Преграждение реки плотинами не может не сказаться на жизни рыбы, на ее путешествиях, на ее размножении. Ведь на нерест рыба поднимается вверх по Дунаю. Дунайская сельдь, о которой вы, возможно, уже наслышаны, проходит во время нереста до шестисот километров вверх по Дунаю. Осетровые тоже до наступления половой зрелости поднимаются вверх по реке. На зарегулированном Дунае путь рыбе будет прегражден, и нужно в ближайшее же время придумать какой-нибудь выход. А для этого, конечно, необходимо как можно скорее изучить условия нереста рыбы, здешнюю кормовую базу и все прочее, то есть подготовить условия для воспроизводства осетровых и дунайской сельди. Всем этим мы и занимаемся. Ведь уже сейчас условия нереста и нагула рыбы резко ухудшились. Колхозы обваловывают луговые пойменные земли для нужд сельского хозяйства. Вы, может быть, видели такие отгороженные от реки, обвалованные земли? Раньше рыба заходила для нереста и нагула в затопляемые паводком места. Чем выше и продолжительнее был паводок, тем больше рыбы заходило в эти пойменные водоемы для нереста и нагула. А теперь в связи с этим обвалованием, без сомнения, совершенно необходимым в принципе, но производимым пока без учета интересов рыбного хозяйства, нерестовая, выростная и нагульная площади сократились больше чем на треть; обваловано уже чуть не до сорока процентов пойменных земель.
Уже сейчас необходимо думать об организации нерестово-выростных хозяйств, получать потомство осетров, скажем, не за полтысячи километров вверх по Дунаю, а именно здесь, начать работы по воспроизводству дунайской сельди. И конечно, при этом должны быть применены совместные усилия всех дунайских стран.
Кстати, ученые наши уже выяснили, что для акклиматизации здесь подошли бы амурские рыбы — белый амур и толстолобик, да, и еще змееголов. Из каспийских рыб подошел бы ильменный пузанок. Профессор Амброз, в связи с тем что здесь большое количество сорной и малоценной рыбы, предложил акклиматизировать также хищную рыбу — большеротого черного окуня, так называемого форелеокуня. Если принять заблаговременно меры, то гидростроительство и мелиорация не окажут пагубного влияния на ихтиофауну Дуная, а ихтиофауна здесь богатейшая — шестьдесят один вид рыб! И все какая рыба! Вы дунайскую селедочку пробовали? О! В нашем институте вышел целый том исследований, посвященных дунайской сельди. Я вам говорил уже, что рыбка эта для нереста поднимается на полтысячи километров по Дунаю? Когда она достигает восемнадцати сантиметров, ее уже можно ловить. Ловят вот в это время, в апреле. Рыбка очень жирная, от этого она слабо просаливается и вкус у нее ну просто нежнейший… Эх, что я вам, научный сухарь, могу рассказать о дунайской сельди. Тут нужен поэт. Вы не поэт, Боря? И Соня тоже не поэт. Ай-яй, пропали мы. Совсем пропали. Но зато, знаете, тут у нас устной поэзии сколько угодно. Один дядя Ерема знает больше песен, чем целый хор Пятницкого. Кстати, он ведь вас звал в гости.
И мы отправились в гости к Еремею Ефимовичу. Он встретил нас очень радушно. Его жена тетка Мария засуетилась, стала сетовать, что у нее угощение не приготовлено, и принесла кринку великолепного холодного молока.
— С молока особенно не распоешься, конечно, — лукаво подмигнул нам дядя Ерема, — но кое-что я вам исполню.
Он снова спел про «хлопцив-запорожцив» и еще про черных гусар.
— Моя любимая песня, — сказал Николай Евгеньевич. — Это, наверное, от пограничных гарнизонов осталось. Тут и фамилии у вилковчан такие грозные — Комендантов, Корпусов, Суворов.
Я осмотрелся. Хата дяди Еремы ничем не отличалась от обыкновенной украинской хатки — те же чистенькие беленые стены, те же бумажные цветы, те же рушники. На стене висела похвальная грамота, полученная теткой Марией за успешное окончание первого класса приходского училища. На грамоте был старинный герб посада Вилкова — плуг, маяк на синем поле, земля и вода, а также якорь на розовом поле.
Домой мы возвращались поздно, однако вилковская улица еще не опустела: светились приветливые огни закусочной, шумела толпа на улицах веселого рыбацкого городка.
А над Вилковом стояло все то же жалобное, певучее, переливчатое верещание, то нараставшее, то чуть стихавшее, то вдруг становившееся неистовым. Теперь я уже наверняка знал, что это не скрип колеса и не гул землесоса, как полагал раньше, а кваканье бесчисленных вилковских лягушек на деревьях и в ериках.
— Поехали с нами завтра на лиман, — пригласил меня Николай Евгеньевич, когда мы прощались на живописном перекрестке этих невиданных судоходных улиц. — Не пожалеете.
Назавтра, когда стало ясно, что отхода не предвидится, капитан отпустил меня в увольнение. Я собирался на базу, к биологам, но было еще рано, и я решил побывать сначала в здешнем рыболовецком колхозе.
Во дворе правления колхоза ревели моторы, ржали лошади, галдели рыбаки, капитаны, механики. Мне удалось разговориться здесь с маленьким, невзрачным на вид, но очень деловитым человеком в коричневом костюме, который оказался главным инженером колхоза Иваном Никитичем Гнеушевым.
— Гнеушев? — переспросил я. — Остров такой есть на Дунае…
— Да. И остров есть, и гирло. Гнеушевы из коренных поселенцев-старообрядцев. Вы про липован слышали, наверно? Так вот у прадеда моего, линована, было три сына — Сусой, Иван и Антон. Антон за свои девяносто лет нажил двадцать шесть детей от трех жен. Одним из двадцати шести и был мой отец Никита Гнеушев. А мать — из Корпусовых, тоже у нас распространенная фамилия. Прапрадед же — выходец из Архангельской области.
— Отец был рыбак?
— Да, и отец, и деды. Отец-то еще при румынах состоял в МОПРе, сознательный был человек. Он и еще несколько рыбаков создали тут в Вилкове кооператив по сбыту рыбы, так называемую третью группу рыбаков. Перед войной на базе этого кооператива возник колхоз. Отца тогда в горсовет выбрали. А потом пришли немцы. В сорок первом году отца и еще пять человек расстреляли. Я тогда рыбачил, мне семнадцать было, и я был старший в семье. У матери осталось пятеро детей, надо было кормить братьев и сестер. Потом немцы угнали нас на работы на ту сторону, а с сорок четвертого года я служил в армии. Вернулся из армии в сорок седьмом. Работал тут мастером по консервации сетей, а потом надумал учиться. Уже двадцать семь лет мне было, семью имел, и вот сел за парту, в четвертый класс пошел. Так и тянул я все эти годы — сперва семилетку, потом курсы в Ростове и наконец техникум в Москве. И все время здесь работаю. Колхоз у нас мощный, самый большой из всех двадцати шести приморских хозяйств, дает больше половины продукции всего треста. Вилково — место исконно рыбацкое, а только, конечно, труд рыбацкий теперь стал совсем другой. У нас в колхозе четыреста шестьдесят гребных лодок, половина из них оборудована моторами, двадцать мощных современных сейнеров, которые ведут лов в море, свои капитаны и механики. Каждый год мы посылаем колхозников-рыбаков в Керчь учиться на механиков. Изменилась жизнь на Дунае. И живут по-другому, и рыбу ловят по-другому. Во время лова рыбаки живут на ловпунктах. Раньше там стояли курени, салтыны, — четыре кола да камышовая стенка; часто их заливало водой. Рыбы наловит рыбак и на веслах везет в Вилково — это четыре-пять часов ходу в один конец. Сейчас на каждом ловпункте — ледник. Приходит катер, забирает рыбу, а рыбак отдыхает. На ловпунктах — электричество, столовая, магазин, промтоварный ларек, красный уголок, кино через день. Совсем другая стала производительность, другие заработки. Дела идут вроде бы неплохо… Но только вот я что думаю…
Гнеушев задумчиво поднимает взгляд на какую-то схему на стене, потом продолжает:
— Прибрежный лов дает колхозу большой доход, но ведь это все работа на износ. Запасы частиковых рыб катастрофически иссякают. Чтобы жать, нужно пахать и сеять, возделывать землю и возделывать воды. А мы только берем, берем, берем. Нет воспроизводства рыбы. Нерестилища замывает песком, водоемы мелеют; иногда протоки зарастают камышом, тогда водоемы изолируются — «отшнуровываются». Нужны новые ерики. Нужны рыбопитомники… Кое-что мы, конечно, делаем. За последние годы нарыли на островах километров шестнадцать ериков: землечерпалки работают. В прошлом году прорыли новый канал — и сразу же заметны результаты.
Соглашение о рыболовстве в водах Дуная, регулирующее лов, тоже положительно сказалось на сохранении рыбы. Бухарестский институт теперь регулярно дает нам сведения о ходе рыбы… Обвалование, мелиоративные работы и наш колхоз тоже проводит. А вот как сделать, чтоб рыболовству этим ущерба не нанести? Есть у меня один план…
Гнеушев снова переводит взгляд на схему, висящую на стене.
— На острове Полуденном, вот тут, мы предлагаем построить рыбопитомник. Сперва нужно провести обвалование — тут больше тысячи гектаров земли. Водой система будет пополняться во время паводка. Тут будет рыбоводный завод, можно развести скот, птицу водоплавающую. За два с половиной года затраты эти окупятся. Вообще, на мой взгляд, у нашего хозяйства огромные резервы. Можно, например, разводить нутрию. Шкурка ее стоит девятнадцать рублей, а золотистая нутрия — еще дороже. Да и мясо ее съедобно. Питается нутрия водяным орехом — чилимом. Это же золотое дно, если все по-хозяйски…
Гнеушев советует мне осмотреть их подсобные цехи, где колхозники сами ремонтируют флот, сами готовят к лову сети.
Я захожу в сетевой цех. Огромный зал, опутанный сетями. Вдоль зала у окна сидят женщины, надвязывают сети.
Ко мне подходит начальник цеха Иван Гаврилович Молчанов.
— Интересуетесь? — доброжелательно спрашивает он. — Вот эта сеть на селедку, трехстенная сельдевая. У нас на Дунае не неводами ловят, а сетями, течение быстрое. Сети у нас капроновые, капрон — наше спасение. Хлопчатобумажная сеть жила года полтора, и то ее надо было консервировать и просушивать каждый раз после лова. А эту подкрасим и по пять, а то и по восемь лет служит. Так что не только дамам на чулки капрон-то нужен. Вы, может, уже слышали, что раньше сети совсем рыбака разоряли. Ну а теперь почти что и не существует больше этой проблемы…
Тут Иван Гаврилович замечает, что я прислушиваюсь к тихому пению на другом конце зала.
— Радио, что ли? — спрашиваю я, привычный к тому, что все пение производит радио.
— Нет, это у нас женщины поют. Надвязывают сети и поют. Тут сохранилось много старинных песен — русских, украинских. Вот давайте сбоку подойдем и послушаем, так нас не видно будет, а то спугнем.
Мы подходим ближе, очень чисто и жалобно:
Иван Гаврилович наклоняется ко мне и говорит вполголоса:
— А что вы думаете, может, и права была маменька. Опаснейший всегда был промысел — рыбацкий. Теперь, конечно, каждому в лодку дают фальшфейера[2], пробковый пояс. Спасти человека легче. И то ведь как бывает!.. На днях у нас попали в шторм два рыбака — Унгаров Николай и Лука Кабанов. Лодку их отнесло далеко от берега, а в моторе пробило прокладку. Парус они поставили, так и парус сорвало. Понесло в море. Плохо бы кончилось, если б катер румынской пограничной охраны не подоспел. Друзья, значит, выручили. А то ведь море, оно не шутит… Так что маменька эта по-своему, знаете, тоже была права…
Простившись с начальником сетевого цеха и его производственным хором, я спешу на экспериментальную базу. Здесь меня уже ждет Николай Евгеньевич.
Пройдя по узеньким протокам и улочкам-ерикам, мотобот биологов вошел в Белгородский канал. Сперва по обе стороны в буйном цветении садов тянулись вилковские хатки. Потом начались плавни, густые заросли тростника, где вкривь и вкось торчат уставленные в небо клювы цапель. Вспугнутые мотором, цапли взлетают, на секунду повисают в воздухе, и ветер, словно подкараулив, подхватывает их и начинает сносить в сторону; потом, справившись с ветром, вытянув ноги в одну линию и странно, точно противогазную трубку, выгнув шею, они улетают куда-то прочь. И сколько тут этих цапель! А вон поодаль стадами бродят черные крючконосые каравайки. И еще множество каких-то никогда и нигде, кроме зоопарка, не виденных мной птиц…
— Сколько ж тут птиц?! — делюсь я своими восторгами с Николаем Евгеньевичем.
— Сколько? — говорит он и, усмехнувшись, начинает перечислять: — Лебеди-шипуны, серые гуси, белые цапли; малая и большая колпица, розовый и кудрявый пеликаны; утки, крохали, нырки — кряква, серуха; чирки — трескунок, широконоска, белоглазый нырок, красноголовый и красноносый, поганки; кулики — чибис, поручейник, веретенник, перевозчик, травник, бекас, кроншнеп, черная крачка и еще много-много других…
— И все здесь? — я осматриваю плавни.
— Все здесь, в дельте Дуная! Это ведь пролетный путь для водоплавающих птиц, они сюда собираются из всех стран Европы, чтоб лететь к Средиземному и Черному морю. Некоторые тут и зимуют до конца февраля— начала марта. И все птица не простая! Лебедя-шипуна вообще-то сохранилось на земле немного, серый яге гусь в таком количестве водится только в дельте Дуная. А колпица — удивительная птица, посмотрели бы, как она вытанцовывает. А рыбы здесь сколько!.. Если бы тут у нас был заповедник, многие птицы оставались бы здесь на гнездование. От этого обогащались бы и другие, незаповедные края. Кроме того, если здесь, на путях миграции и нагула рыб, будет заповедник, это и на численности ценных промысловых рыб благоприятно скажется. Причем устраивать здесь надо дунайский заповедник международного значения, с охватом румынской территории. Вот именно тут — от Белгородского русла и до острова Лимба, а может, и дальше…
Мы выходим к Соленому лиману. Там, вдали, вода уже синяя, а не глинисто-бурая. И вдруг Николай Евгеньевич, резко повернувшись, указывает куда-то на косу. Оттуда облаком взлетает снежно-белое стадо пеликанов и устремляется к дальнему берегу. Оно волнистой белой полосой уходит к югу, то собираясь в белые хлопья, то разворачиваясь опять в длинную полосу у самого горизонта…
— Какое стадо! Штук шестьдесят! — восхищенно повторяет Николай Евгеньевич.
Благодатная, изобильная земля! «Сюда все блага сходятся», — вспоминаются мне слова летописи.
Хождение за два моря
Папа дышит воздухом. — Как я боролся с «пожаром». — Отход! — В ласковом море. — Что такое качка? — Взбесившийся рояль. — Первая победа. — Вечерний проспект Энгельса. — Мы идем за «ракетами». — На черноморском берегу. — «Ракета» убегает от шторма
Мы теперь каждый день ждали отхода. Говорили, что Наянов по-прежнему совещается с синоптиками, но пока выходить в море нельзя, надо дождаться «речной» погоды. «Как же, дождешься ты ее в Черном и Азовском море, да еще в конце апреля!» — говорили новички. Но Наянов распорядился ждать. Я тут видел его как-то рано-рано утром, когда мы подошли к борту флагмана и пришвартовались.
— Смотри, — шепнул мне их вахтенный, стоявший у трапа. — Папа. Дышит воздухом.
Я поднял глаза и увидел на верхней палубе огромную фигуру начальника экспедиции. В Москве за письменным столом в своей перегонной конторе, затерявшейся среди сотни учреждений старинного дома в Зарядье, он казался просто очень полным и добродушным человеком, вполне подходящим для этого стрекочущего пишущими машинками дома. Но теперь я подумал, что он на месте именно тут, на шлюпочной палубе буксира, и мне вспомнилось, что он сорок лет плавает на всяких судах и что уже в год моего рождения командовал на Севере сотнями таких вот лихих парней, как эти, и, наверно, до тонкости знает и этих парней, и эти суда, где для меня сейчас все еще такое непривычное и чужое и где даже простое перильце у борта называется звучным пижонским словом «леер» и на него, как сразу обнаружилось, даже нельзя присесть. Наянов ходил по палубе, наверно, радуясь свежему ветерку и солнцу, а может, просто радуясь, что он не в конторе, а на палубе, потому что он все время трогал эти самые леера. Потом он остановил какого-то парня, пробиравшегося с соседнего судна, что стояло борт к борту с флагманом, и я услышал их неторопливый разговор.
— А, здравствуй, здравствуй! Ну как тебе тут работается?
— Ничего, Федор Васильевич.
— Ты ведь опять боцман. Это хорошо. А учебу не бросил?
Парень помялся и сказал, что было бросил, но осенью будет снова сдавать экзамены тут, на зимовке.
— Учись. Неученому теперь грош цена. Мы тебя тогда старшим помощником. Ну а с семьей-то наладилось?
— А что с семьей? С семьей ничего, все нормально. — Ну и хорошо. И молодец. Давай, давай, учись… Парень пошел дальше, растерянно улыбаясь и качая головой. У трапа он остановился и сказал вахтенному:
— Вот папа: вроде и не знает, кто ты да что, а сам помнит, что и было-то сто лет назад. С семьей, говорит… Уж папа…
Парень сказал это без досады, и мне подумалось, что он и правда больше всего похож на дотошного и заботливого папу, этот огромный капитан-полярник.
А к Наянову тем временем подошли люди, стали показывать ему какие-то круги на карте и спорить.
— Насчет отхода спорят, — сказал вахтенный. — Синоптики из Одессы. Отход Наянов не дает, четыре балла в Азовском… Подумаешь, четыре балла…
Я взглянул на красивые, стройные суда нашего каравана и подумал, что они совсем не такие уж маленькие, а четыре балла не настоящий шторм, а Азовское не настоящее море…
На наших судах заканчивались последние приготовления к отходу. С утра мы получали аварийные материалы: фальшфейера, цемент, жидкое стекло, аварийные насосы — мотопомпы. Я спросил у боцмана, зачем все это, но боцман был несловоохотлив и буркнул что-то вроде того, что тонуть будем — пригодится.
Готовясь к отходу, наш капитан решил провести на судне учебную пожарную тревогу. И вот утром, когда мы с ребятами мирно мыли леера на мостике, набирая мутную воду из-за борта, раздался сигнал пожарной тревоги: капитан решил проверить нашу готовность. Действуя в строгом соответствии
В общем после тревоги мне пришлось объясняться и с боцманом, и со старшим механиком, после чего меня вызвал старпом и потребовал назад медикаменты. Дрожащей рукой я снова извлек из мокрого кармана пузырек с йодом, но, увы, он был пуст. Английская соль в коробочке была на месте, но она густо пропиталась йодом. Я стыдливо возвратил мокрую коробочку старпому, и мое предложение сыпать эту йодистую соль на раны пострадавших не вызвало у него и тени улыбки. Зато друзья матросы долго смеялись, когда во время купания я снял джинзы и мы обнаружили, что нога моя до самого колена густо смазана йодом.
— Ничего, — сказал мне моторист. — Зато у тебя теперь кожа морем пахнет.
Так что, конечно, толку от меня поначалу было немного, но мало-помалу я кое-чему обучился. Сначала мыть леера и палубу под руководством боцмана, потом стоять на руле под наблюдением капитана — Валериана Дмитриевича Торадзе.
Наконец-то на рейде раздались гудки с флагмана — короткий, длинный, короткий. Сигнал — «радио». Радист бежит в рубку. «Отход! — кричит он. — Отход!»
Начался многомесячный перегон. До свиданья, благодатный Дунай, живописное Вилково, цветущие берега Ялпуха. Вон мимо поплыли серебристые вилковские церкви, рыбачьи сейнеры, что собрались к дому на майские праздники, потом ладные зеленокрышие домики дальнего ловпункта, острова Анкудин, Очаковский, Полуденный. Дальше — крутой поворот в Прорву. Рукав очень узкий, мелкий, и выйти здесь из великой европейской реки в море не так-то легко. Один из наших трехдечных все же угодил на мель, но довольно удачно с нее сошел. Мало-помалу мутная и желтая дунайская вода уступает место синей, морской. Птиц тут видимо-невидимо. Устав лететь, мокрые и взъерошенные, они садятся к нам на палубу.
В море наши суда сразу перестали казаться такими большими, а когда навстречу попался обыкновенный морской сухогруз, горой проплывший по борту, стало ясно, на каких жалких коробочках вышли мы в Черное море. Однако море было к нам милостиво, и все, кто был свободен от вахты, высыпали на палубу любоваться трещинками белой пены на стеклянной толще волны, дельфинами и крымским берегом. Даже могучий измаилец-моторист вылез из «машины», вытирая ветошью руки. Он привязал к бросательному концу выходные суконные брюки и опустил их за корму, предоставив морю дальнейшую заботу о своем гардеробе. Повернувшись к нам, он ворчит: «Ну что, понаедали будки и дышите морским воздухом?»
Черное море спокойно. Прошли Херсонес. Колонна увеличилась на одну единицу: из Днепра подошел перегонный рефрижератор.
По левому борту все тянется крымский берег. Знаменитые русалки, скалы, ласточкины гнезда кажутся издали игрушечно-миниатюрными, даже, я бы сказал, мизерными.
— Отлично плавать по морю, — говорю я, — чего боялись?
— Ты еще не видел его по-настоящему, Черного моря, — мрачно говорит моторист, — выгадали погоду удачно, вот и нежимся теперь. А в позапрошлом, помню, прихватило, и как даст вместо трех баллов фактических восемь. Едва ушли по зыби, чтоб ветер в корму, повернули и — к Сказовскому бую… А еще как-то раз перегоняли мы румынские тентовые баржи, и тоже прогноз не оправдался. Так пораскидало баржи знаешь куда, и все ихние тенты покорежило…
Почти все свободное время я проводил теперь в штурманской рубке. Капитан и ребята рулевые учили меня стоять на руле. Это оказалось совсем нетрудным, особенно в море, да к тому же еще мы шли кильватерной колонной: дергай себе за ручку электроштурвала, и стометровый корпус баржи послушно поворачивается куда нужно. А в крайнем случае собьешься, капитан скажет: «Право на борт! Одерживай! Так держать!» Так мы и держали «в корму» шедшему впереди «Жданову» весь второй день плавания, и я частенько думал про себя, что прав моторист: дышим себе морским воздухом…
А наутро я проснулся и в первую минуту даже не мог понять, что случилось. И койка моя, и пол в каюте ходили ходуном. Кое-как одевшись, я выбежал на палубу. Судно валило с боку на бок. Накануне я прочитал в матросском учебнике, что качка — это переменный крен судна. Определение было мудрым и олимпийски спокойным. Нас и правда сейчас кренило с боку на бок, и волны бросались на баржу с остервенением, точно собаки. А потом я увидел нечто совсем странное: длинная, чуть не стометровая палуба вдруг вздыбилась, встала горбом, как спина у драчливой кошки, и ударила носовой частью по воде; взлетели брызги, и палуба выгнулась, подняв нос. А вокруг было свинцово-сизое, обложенное тучами небо и такое же свинцово-сизое море, то самое, которое было мне по колено и которого опасался Наянов, когда выбирал сроки перехода и без конца совещался с синоптиками.
Я побежал в рубку и на лестнице столкнулся с рулевым Генкой Хвойновым, коренастым, похожим на боксера пареньком. Он потирал застылые руки.
— Ну дает! — закричал он. — А хорошо! Правда?
Капитан Торадзе не разделял Генкиного восторга.
— А на рейде казалось, что особенного: большие суда, маленькое море, — сказал я капитану.
— Э, в том-то и дело, что большие, — сказал Торадзе. — Были б маленькие — подняла волна, опустила волна, а так смотри: две волны поднимают судно, оно речное, слабое — крак! цхе! — пополам… Ты посмотри, как у нас палуба ходит…
Капитан огорченно замолчал, глядя в бинокль. Но натура у него была южная — не прошло и пяти минут, как он заговорил снова:
— Ой, посмотри, как эти пассажирские набок кладет. У них осадка маленькая, метр двадцать, а парусность большая, высокие они, вот их и кладет. Ой как кладет!..
Потом, в Ростове, капитан такого двухпалубного «Вилюя» рассказывал мне, как им досталось в Азовском море. Сперва у них укачалась повариха, и они остались без обеда, потом по всем салонам разболтались многочисленные предметы роскоши и посдвигалась с мест мебель. А в довершение всех бед стал ездить по салону огромный черный рояль.
— Вот тут-то и началась вся самодеятельность, — рассказывал капитан. — В конце концов мы, конечно, изловили этот рояль и загнали его в угол. Потом мы его стреножили, завернули в ковры, снова привязали, ну и он, конечно, затих…
А через месяц-два этот самый «Вилюй» уже возил отдыхающих не то по Волге, не то по Каме, и теплым летним вечером какой-нибудь мечтательной пассажирке, отстукивавшей в салоне «Времена года», и ее терпеливым слушателям, наверно, и в голову не могло прийти, что совсем недавно этот достопочтенный рояль носился по салону, как дикий зверь, вырываясь из рук у молодых матросов, боцмана, мотористов и пожилого капитана…
В общем Азовское море нас прихватило, но оставалось всего несколько часов ходу. Караван пошел переменными курсами, обманывая зыбь: сперва под косу Ельнина, потом резко на норд, на Жданов. Ночью мы вошли в Донской канал в общем-то целыми и невредимыми. Но я уже получил некоторое, пока, впрочем, незначительное представление о морском перегоне. Первый этап перегона закончился благополучно: помогли умение перегонщиков, хорошее обеспечение с моря и с суши, терпение и немножко удачи, без этого не пройти.
Под утро, на третьи сутки, мы пришли в Ростов-на-Дону.
Над моей койкой еще висит старательно переписанный рукой старпома перечень «Обязанностей матроса по тревоге», но на «Табынск» уже пришли его настоящие хозяева — речники из Камского пароходства: больше морей не будет, и тут они сами доведут до дому свои самоходки. Однако перегон далеко еще не закончен. В каюте моего друга радиста Кузьмы моложавый и седой начальник кадров Кравченко снова раскинул свой бивак. С утра до вечера у каюты толкутся моряки, тут формируют команды для Севера. Кравченко, похоже, помнит всех. Взглянув на вошедшего, он быстро предлагает: «Красноярск. Оттуда самоходки идут на Лену». Моряк чешет в затылке: поди ж ты сообрази сразу — из Ростова да в Красноярск. «А полчасика подумать можно?» — «Думайте». Возвращается моряк к вечеру, чуть под хмельком. «Согласен. Пишите Красноярск». Кравченко усмехается, смотрит на часы. «Думал три с половиной часа. Хорошо. Завтра вылетаете, позаботьтесь о билетах». Моряк идет прощаться с друзьями: еще бы, одних он встретит теперь только в Диксоне, куда должны подойти красноярские самоходки, других — глубокой осенью в Москве, при расчете, третьих — только через год, снова на Юге. Такая уж у перегонщика судьба, жену-то он тоже увидит не раньше осени.
Мы сходим на берег прощаться с ребятами: они возвращаются в Измаил за новыми импортными судами, а я с утра ухожу в Черное море перегонять «ракеты».
Мы поднимаемся по крутому Красноармейскому спуску и выходим на главную улицу Ростова — проспект Энгельса. Когда, нагладившись и начистившись, сходишь на берег, всегда охватывает чувство какой-то легкости и праздничности. Тебя ждет город, в котором ты давно не был, а может, и вообще не был ни разу. На улицах и в парках шумит толпа, гуляют красиво одетые люди и, конечно, гуляют девушки, а уж этого ты не встретишь в море. И ростовский проспект Энгельса — это улица, о которой не грех помечтать в водном безлюдье. Конечно, Ростов — это город большой промышленности, заводов с мировой славой, город рабочих и студентов, ученых и писателей… Но мы-то здесь на вечер, в увольнении, и мы успеваем разглядеть как следует только проспект Энгельса, главпочту и, может, еще парк Горького. Как хороши собой ростовчанки на вечернем проспекте Энгельса! Где еще увидишь столько удивительно тонких южных девичьих лиц!