Orchestra Moderne
An E. S.
Тучи расселись чинно в небесные кресла и стулья И облачковые тюли, как программы, развернули. Дождик постучал по пюпитру соседней крыши… Все стало ожидательней, глуше и тише. Завизжал смычок молниеносный, и гулкий гром, Как барабан грозный, дробь выбил в тон. Зашелестели, зазмеились стальные струны; Мы ждем, что ураганы в трубы дунут. Ах, как грустно! Тоска, тоска – Опять партитуру жизни уныло вертит рука. Моросят болезни, неврастения и лживый ветер… Ах, есть мгновенья – они длинней, чем столетья! Счастье перегорает, как электролампа, И добрые мысли с мещанским бантом Разгуливают по кабинету, важны, как герцог! О, бархатное, протертое сердце! 1913
Только тоска
Задыхаюсь, плача, задыхаюсь!
В. Шершеневич Эпизоды и факты проходят сквозь разум И, как из машин, выходят стальными полосками… Всё вокруг пахнет экзотикой и наркозом, И душа закапана воском. Электрическое сердце мигнуло робко И перегорело – где другое найду?! Ах, я вверну Вашу улыбку Под абажур моих матовых дум. И буду плакать – как весело плакать В электрическом свете, а не в темноте! – Натыкаться на острый Дьявольский ноготь И на готику Ваших локтей. И будут близко колени Ваши, И будет далеко моя судьба… Ах, тоска меня треплет, словно афиши На застывших проспектных столбах… 1913
В альбом жене своей – почтенный буржуа
Вы повесили душу мою на зиму В Вашем будуаре, как портьеру, Чтоб она заглушала сплетни о связях И о том, что к Вам ходят кавалеры. А на лето Вы ее спрятали бережно В сундук и пересыпали забвеньем, Чтобы моль ее не грызла небрежно, Но с известным ожесточеньем. Пришли воры – ах, одна была очень, Очень интересна, худощава и элегантна; Она раскрыла сундук озабоченно И душу мою унесла, понятно. Вычурная кокотка XX-го века! Кто же оградил в ленивом будуаре Ваши приманчиво-раздетые веки И Вашего кавалера амморальные арии? 1913
Русскому языку
Какой-то юноша меланхоличный Оставил на дворе свой перочинный ножик! Ветер из Азии повеял мертвечиной, И пошел проливной татарский дождик. Туча рассеялась, но бурая ржавчина На стали осталась, и с запада лезет Немецкое облако, с французским в складчину, И снова льется на звонкое лезвие. Не просохнуть ножику! Я им разрезываю Свежую тишину… Стальные частицы! Разрежьте Жизненную падаль, дохлую и резвую, Но только не так, – не так, как прежде. Я заведу для ножика чехол кожаный, Я его отточу на кремне по-новому, Внесу с улицы в дом осторожно И положу в уютную столовую. Друзьям покажу, спрячу от иноверства, Прольется на ножик только шампанского дождик! Спрячу от иноверства – о, это не прюдерство: Мне дорог мой звонкий, мой очищенный ножик. 1913
«Вы удивляетесь, что у жены моей прежде…»
Вы удивляетесь, что у жены моей прежде Было много amis de maison, – а я Улыбаюсь, слушая это, и нежно Ей шепчу: «Дорогая моя!» Вы не знаете: я собираю старые Со штемпелями марки в альбом… Люди нелюдные! Зверки сухопарые! Дьявольские bi-ba-bo. Я подношу марку к свету внимательно – И под песнь «tralala» – смотрю штемпеля: Вот печать Испании обаятельной, Вот Париж, вот Новая Земля. С особенной вглубленностью смотрю на Канаду! Я помню его – он был брюнет, Он был – а впрочем, не надо, – ничего не надо, Он был меланхолик-поэт. 1913
«В конце концерта было шумно после Шумана…»
Понял! Мы в раю.
В. Брюсов В конце концерта было шумно после Шумана, Автоматически барабанили аплодисменты, И декадентская люстра электричила неразумно, Зажигая толповые ленты. Я ушел за Вами из концерта, и челядь Мелких звезд суетилась, перевязывая голову Вечеру голому, Раненному на неравной дуэли. Одетые в шум, мы прошли виадук И вдруг очутились в Парадизной Папуасии, Где кричал, как в аду, какаду И донкихотились наши страсти. В ощущении острого ни одной оступи! Кто-то по небу пропыхтел на автомобиле. Мы были на острове, на краснокожем острове, Где шмыгали дали и проходили мили! Где мы, Раздетая? Проклятая, где мы сегодня?.. По небу плыли Офелии губы три тысячи лет… Дерзкая девственница! Кошмарная! Понял: Мы на земле! 1913
Похороненный гаер
Вчера меня принесли из морга На кладбище городское; я не хотел, чтоб меня сожгли! Я в земле не пролежу долго И не буду с ней, как с любовницей, слит. Раскрытая могила ухмыляется запачканной мордой… Нелепа, как взломанная касса, она… Пусть разносчик с физиономией герольда Во время похорон кричит «Огурцы, шпинат!» Я вылезу в полдень перед монашеской братьей И усядусь на камне в позе Красоты; Я буду подозрительным. Я буду, как Сатир. Ах, я никогда не хотел быть святым! Буду говорить гениальные спичи, Распевая окончание острого стиха, Я буду судить народы по методу Линча И бить костями по их грехам… А может быть, лучше было б во время панихиды Всех перепугать, заплескавшись, как на Лидо! 1913
«Ах, не ждите от меня грубостей…»
Ах, не ждите от меня грубостей – У меня их ни в портмонэ, ни в бумажнике. Я не буду делать обаятельных глупостей! Пора и мне стать отважнее. О, насекомые по земным полушариям (Ну, чего Вы испуганно заахали!?), О, я буду сегодня полон сострадания И приму Ваши сожаления дряхлые. Душа сегодня в строгости смокинга И при черном галстуке… Открываю Америки однобокие И улыбчато говорю «пожалуйста». Я сегодня всех зову герцогинями И ручки целую у некоторых. Ах, этот зал с декадентскими линиями И с монотонностью лунного прожектора! Сегодня начинается новая эра… Я буду солиден на бархате flve o'clock'a. А поверите ль! Хочется даже «Miserere» Спеть по-гаерски на мотив кэк-уока. 1913
День моих именин
Сложите книги кострами,
Пляшите в их радостном свете.
В. Брюсов Милая, как испуганно автомобили заквакали! Ах, лучше подарка придумать нельзя. Я рад присутствовать на этом спектакле И для Вас, о Тоненькая, билет мною взят. Как сладко складывать книги В один костер и жечь их! Как посаженный на острие игол, Корчится огонь сумасшедший! В костер картины Рафаэля и прочих, Снимавших с нас голубое пенснэ! Пусть всякий смеется и пусть хохочет, Никто не должен быть строг, как сонет. Милая, в день моего Огнефразного Дьявола Пусть каждый другого откровением ранит! Я пою мотив за Вас, кто заставила Меня опьянеть от фужера шарлатаний! В книгах вспылавших, в их огненной груде, – В пригреве июньских раздетых оргий – Я сжигаю прошедшие грусти И пью за здоровье восторга. 1913
Le chagrin du matin
Будкий сон разбит на малюсенькие кусочки… Пьяный луч утреннего канделябра Спотыкнулся на пороге об обломок ночи… Исступленно шепчу абракадабру! Адрианопольский цвет Ваших губ я понял… Запомнил вечерние шалости без жалости, Когда слова захлебнулись в бурливом стоне… Игрушечная, придите сейчас, пожалуйста! Ваша безласка страшней, чем Ваш хохот (Я его сравню с лавой в дымящемся кратере). Душа раскололась на три Части. О сон! Вы мой доктор! Доктор! Можно ль покинуть больного, когда обещаны Лекарства, которые грусть согреют? Приходите кто-нибудь! Сон или женщина! Не могу же я разыграть лотерею! 1913
«Забыть… Не надо. Ничего не надо!..»
Забыть… Не надо. Ничего не надо! Близкие – далеко, а далекие – близко… Жизнь начиталась романов де Сада И сама стала садисткой. Хлещет событием острым по губам, по щекам, по телу голому, Наступив на горло своим башмаком американского фасона… Чувства исполосованные стонут Под лаской хлыста тяжелого. Но тембр кожи у жизни повелевает успокоенно… – Ах, ее повелительное наклонение сильней магнетизма! – В воздухе душном материя бродит, Материя фейерверочно-истерическая! Жизнь в голубой ротонде Взмахивает палкой учительской! Поймите, поймите! Мне скучно без грандиоза-дебоша… Вскидываются жизненные плети… Ах, зачем говорю так громко?.. У ветра память хорошая, Он насплетничает завтрашним столетиям! 1913
Miserere
На душе расплески закатной охры. Чувственность апплодирует после комедии… Разум ушел на свои похороны И танцует ойру с ведьмой. К окнам любви осторожно крадусь я И щели закладываю забывчивой паклей. Потерял свои широты-градусы, Вскрикиваю, как на бирже маклер… Жизнь играет на понижение тайно, Роняет бумаги нагло… С очаровательной улыбкой Каина Страсть свою обнажая наголо. Подарите вечность нищему слабому, Одну вечность, ржавую, игрушечную… Я Вам раскрою секрет параболы И поверну обратно землю скучную. Вечер пасмурный, будто монашенка, Пристально вглядывается в мои басни… Пожалейте, проклятые, меня – не вашего, Меня – королевского гримасника! 1913
«Верю таинственным мелодиям…»
Верю таинственным мелодиям Электрических чертей пролетевших… Пойдемте в шумах побродим, Посмотрим истерических девушек. Пыхтят черти двуглазые, газовые, Канделябрясь над грузным звуканьем прихоти; И обнаглевшие трамваи показывают Мертвецов, застывших при выходе. Сумерк хихикает… Таскает за волосы Ошеломленных капризными баснями… Перезвон вечерний окровавился Фырканьем дьяволят-гримасников… Вечер-гаер обаятельно раскрашен… Разгриммировать его некому! А мотоциклетка отчаянный кашель Втискивает в нашу флегму. Верю в таинственность личика, Замкнутого конвертно!.. Ужас зажигает спичкой Мое отчаянье предсмертное. Долой! Долой! Иссера – синеваты проспекты, дома, газовый хор… Горсть крупного, тяжелого бисера Рассыпал передо мною мотор. 1913
«Неосязаемые вечерние карандашики…»
Неосязаемые вечерние карандашики Затушевывают улицы запросто. Секунды строгие, строгие монашки Предлагают перед смертью папство. Затканный звездами коврик Облит облаками молочными… В суете, в миготе, в говоре Я встречаюсь с лицами отточенными. Как весело вспомнить сквозь дрожжи улыбок, Разрыхливших строгость злости, Свет ресторанный, игравший зыбко На неуклюжей извощичьей полости. Сквозь замкнутость походки гордой Вспоминаю варианты изгибов Ночью, когда лапа массивного города Вытерла брызги трамвайных всхлипов. Женщины – сколько вас – бродите, наглые, Все моей печатью отмеченные! Память светит ярче магния! Соединяю минутное и вечное! Простите, метрессы, простите, кокотки, Меня – бронзовеющего трупа!.. На последней пластинке моего Кодака Я из вас сделаю великолепную группу… 1913
Город
Летнее небо похоже на кожу мулатки, Солнце как красная ссадина на щеке; С грохотом рушатся элегантные палатки, И дома, провалившись, тонут в реке. Падают с отчаяньем в пропасть экипажи, В гранитной мостовой камни раздражены; Женщины без платья – на голове плюмажи – И у мужчин в петлице ресница Сатаны. И Вы, о Строгая, с электричеством во взоре, Слегка нахмурившись, глазом одним Глядите, как Гамлет в венке из теорий Дико мечтает над черепом моим. Воздух бездушен и миндально-горек, Автомобили рушатся в провалы минут, И Вы поете: «Мой бедный Йорик! Королевы жизни покойный шут». За городом
Грустным вечером за городом распыленным, Когда часы и минуты утратили ритм, В летнем садике под обрюзгшим кленом Я скучал над гренадином недопитым. Подъезжали коляски, загорались плакаты Под газовым фонарем, и лакеи Были обрадованы и суетились как-то, И бензин наполнял парковые аллеи… Лихорадочно вспыхивали фейерверки мелодий Венгерских маршей, и подмигивал смычок, А я истерически плакал о том, что в ротонде Из облаков луна потеряла пустячок. Ночь прибежала, и все стали добрыми, Пахло вокруг электризованной весной… И, так как звезды были все разобраны, Я из сада ушел под ручку с луной. Разбитые рифмы
Из-за глухонемоты серых портьер, Цепляясь за кресла кабинета, Вы появились и свое смуглое сердце Положили на бронзовые руки поэта. Разделись, и только в брюнетной голове Черепашилась гребенка и желтела. Вы завернулись в прозрачный вечер И тюлем в июле обернули тело. Я метался, как на пожаре огонь, Шепча: «Пощадите, снимите, не надо!» А Вы становились все тише и тоньше, И продолжалась сумасшедшая бравада. И в страсти, и в злости, кости и кисти На части ломались, трещали, сгибались… И вдруг стало ясно, что истина Это Вы, – а Вы улыбались. Я умолял Вас: «моя? моя!», Волнуясь и бегая по кабинету. А сладострастный и угрюмый Дьявол Расставлял восклицательные скелеты. Тихий ужас
Отчего сегодня так странна музыка? Отчего лишь черные клавиши помню? Мой костюм романтика мне сегодня узок, Воспоминанье осталось одно мне. В моей копилке так много ласковых Воспоминаний о домах и барышнях. Я их опускал туда наскоро, И вот вечера мне стали страшными. Писк мыши как скрипка, и тени как ведьмы, Страшно в сумраке огромного зала! Неужели меня с чьим-то наследьем Жизнь навсегда связала? И только помню!.. И в душе размягченной – Как асфальт под солнцем – следы узорные Чьих-то укоров и любви утонченной! – Перестаньте, клавиши черные! Тост
1913
Интуитта
Мы были вдвоем, княгиня гордая! (Ах, как многоуютно болтать вечерами!) Следили за нами третий и четвертая И беспокой овладевал нами. К вам ужасно подходит Ваш сан сиятельный; Особенно, когда Вы улыбаетесь строго! На мне отражалась, как на бумаге промокательной, Ваша свеженаписанная тревога. Мне пить захотелось и с гримаскою бальной Вы мне предложили влажные губы… И страсть немедленно перешла в атаку нахальную И забила в барабан, загремела в трубы. И под эту надменную военную музыку Я представил, что будет лет через триста. Я буду в ночь узкую, тусклую Ваше имя составлять из звездных листьев. Ах, лимоном не смоете поцелуев гаера! Никогда не умру! И, как Вечный Жид, Моя интуитта с огнекрасного аэро Упадет вам на сердце и в нем задрожит. 1913
«Нам аккомпанировали наши грусти…»
Нам аккомпанировали наши грусти… Танцовала мгла. Еще секунда – и сердце опустит До ног халат. И уродцы смеялись на люстре И на краю стола. И было устало… Как будто в конверте, Мы в зале одни… Время калейдоскоп свой вертит… Я устал от домов и книг. Пусть внезапный бас в револьвере Заглушит мой вскрик! Жизнь догорела, как сиреневый кончик Вашего сургуча… Страсти все меньше, все тоньше… Плакать. Молчать. Пусть потомки работу окончат: На сургуч поставят печать. «Вы не думайте, что сердцем-кодаком…»
Вы не думайте, что сердцем-кодаком Канканирующую секунду запечатлеете!.. Это вечность подстригла свою бороду И зазывит на поломанной флейте. Ленты губ в призывчатом далеке… Мы – вневременные – уйдемте! У нас гирлянды шарлатаний в руке, Их ли бросить кричащему в омуте?! Мы заборы новаторством рубим! Ах как ласково новую весть нести… Перед нами памятник-кубик, Завешенный полотняной неизвестностью. Но поймите – я верю – мы движемся По проспектам электронервным. Вы шуты! Ах, я в рыжем сам! Ах, мы все равны! Возвратите объедки памяти! Я к памятнику хочу!.. Пустите! Там весть об истеричном Гамлете (Моем друге) стоит на граните. Ломайте и рвите, клоуны, завесы, Если уверены, что под ними принц!.. Топчут душу взъяренные аписы! Я один… Я маленький… Я мизинец!.. 1913
«Порыжела небесная наволочка…»
Порыжела небесная наволочка Со звездными метками изредка… Закрыта земная лавочка Рукою вечернего призрака. Вы вошли в розовом капоре, И, как огненные саламандры, Ваши слова закапали В мой меморандум. Уронили, как пепел оливковый, С догоревших губ упреки… По душе побежали вразбивку Воспоминания легкие. Проложили отчетливо рельсы Для рейсов будущей горечи… Как пузырьки в зельтерской, Я забился в нечаянных корчах. Ах, как жег этот пепел с окурка Все, что было тоскливо и дорого! Боль по привычке хирурга Ампутировала восторги. «Благовест кувыркнулся басовыми гроздьями…»
Благовест кувыркнулся басовыми гроздьями; Будто лунатики, побрели звуки тоненькие. Небо старое, обрюзгшее, с проседью, Угрюмо глядело на земные хроники. Вы меня испугали взглядом растрепанным, Говорившим: маски и Пасха. Укушенный взором неистово-злобным, Я душу вытер от радости насухо. Ветер взметал с неосторожной улицы Пыль, как пудру с лица кокотки. Довольно! Не буду, не хочу прогуливаться! Тоска подбирается осторожнее жулика… С небоскребов свисают отсыревшие бородки. Звуки переполненные падают навзничь, но я Испуганно держусь за юбку судьбы. Авто прорывают секунды праздничные, Трамваи дико встают на дыбы. 1913
Землетрясение
(Nature vivante) Небоскребы трясутся и в хохоте валятся На улицы, прошитые каменными вышивками. Чьи-то невидимые игривые пальцы Щекочут землю под мышками. Набережные протягивают виадуки железные, Секунды проносятся в сумасшедшем карьере – Уставшие, взмыленные – и взрывы внезапно обрезанные Красноречивят о пароксизме истерик. Раскрываются могилы и, как рвота, вываливаются Оттуда полусгнившие трупы и кости, Оживают скелеты под стихийными пальцами, А небо громами вбивает в асфальты гвозди. С грозовых монопланов падают на землю, Перевертываясь в воздухе, молнии и пожары. Скрестярукий любуется на безобразие, Угрюмо застыв, Дьявол сухопарый. 1913
«Вы вчера мне вставили луну в петлицу…»
Вы вчера мне вставили луну в петлицу, Оборвав предварительно пару увядших лучей, И несколько лунных ресниц у Меня зажелтело на плече. Мысли спрыгнули с мозговых блокнотов. Кокетничая со страстью, плыву к Радости, и душа, прорвавшись на верхних нотах Плеснула в завтра серный звук. Время прокашляло искренно и хрипло… Кривляясь, кричала и, крича, с Отчаяньем чувственность к сердцу прилипла И, точно пробка, из вечности выскочил час. Восторг мернобулькавший жадно выпит… Кутаю душу в меховое пальто. Как-то пристально бросились Вы под Пневматические груди авто. 1913
«В рукавицу извощика серебряную каплю пролил…»
В рукавицу извощика серебряную каплю пролил, Взлифтился, отпер дверь легко… В потерянной комнате пахло молью И полночь скакала в черном трико. Сквозь глаза пьяной комнаты, игрив и юродив Втягивался нервный лунный тик, А на гениальном диване – прямо напротив Меня – хохотал в белье мой двойник. И Вы, разбухшая, пухлая, разрыхленная, Обнимали мой вариант костяной. Я руками взял Ваше сердце выхоленное, Исцарапал его ревностью стальной. И, вместе с двойником, фейерверя тосты, Вашу любовь до утра грызли мы Досыта, досыта, досыта Запивая шипучею мыслью. А когда солнце на моторе резком Уверенно выиграло главный приз – Мой двойник вполз в меня, потрескивая, И тяжелою массою бухнулся вниз. 1913
«Сердце вспотело, трясет двойным подбородком…»
К. Большакову
А завтра едва ли зайдет за Вами.
К. Большаков Сердце вспотело, трясет двойным подбородком и Кидает тяжелые пульсы рассеянно по сторонам. На проспекте, изжеванном поступью и походками, Чьи-то острые глаза бритвят по моим щекам. Пусть завтра не зайдет и пропищит оно В телефон, что устало, что не может приехать и Что дни мои до итога бездельниками сосчитаны, И будет что-то говорить долго и нехотя. А я не поверю и пристыжу: «Глупое, глупое, глупое! Я сегодня ночью придумал новую арифметику, А прежняя не годится, я баланс перещупаю, [Я] итог попробую на язык, как редьку». И завтра испугается, честное слово, испугается, Заедет за мною в авто, взятом напрокат, И на мою душу покосившуюся, как глаза у китайца, Насадит зазывный трехсаженный плакат. И плюнет мне в рожу фразой, что в млечном Кабинете опять звездные крысы забегали, А я солнечным шаром в кегельбане вневечном Буду с пьяными выбивать дни, как кегли, И во всегда пролезу, как шар в лузу, И мысли на конверты всех годов и веков наклею, А время – мой капельдинер кривой и кургузый – Будет каждое утро чистить вечность мою. Не верите – не верьте! Обнимите сомнениями мускулистый вопрос! А я зазнавшейся выскочке-смерти Утру без платка крючковатый нос. «Послушайте! Я и сам знаю, что электрической пылью…»
Послушайте! Я и сам знаю, что электрической пылью Взыскиваются Ваши глаза, но ведь это потому, Что Вы плагиатируете фонари автомобильи, Когда они от нечего делать пожирают косматую тьму. Послушайте! Вы говорите, что Ваше сердце ужасно Стучит, но ведь это же совсем пустяки; Вы, значит, не слыхали входной двери! Всякий раз она Оглушительно шарахается, ломая свои каблуки. Нет, кроме шуток! Вы уверяете, что корью Захворало Ваше сердце. Но ведь это необходимо хоть раз. Я в этом убежден, хотите, с докторами поспорю. У каждого бывает покрытый сыпною болезнью час. А вот, когда Вы выйдете в разорванный полдень На главную улицу, где пляшет холодень, Где скребут по снегу моторы свой выпуклый шаг, Как будто раки в пакете шуршат, – Вы увидите, как огромный день с животом, Раздутым прямо невероятно от проглоченных людишек, На тротуар выхаркивает, с трудом И пища, пищи излишек. А около него вскрикивает пронзительно, но скорбно, Монументальная женщина, которую душит мой горбатый стишок, Всплескивается и хватается за его горб она, А он весь оседает, пыхтя и превращаясь в порошок. Послушайте! Ведь это же, в конце концов, нестерпимо: Каждый день моторы, моторы и ночной контрабас. Это так оглушительно, но ведь это необходимо, Как то, чтобы корью захворало сердце хоть раз. «Секунда нетерпеливо топнула сердцем…»
Секунда нетерпеливо топнула сердцем, и у меня изо Рта выскочили хищных аэропланов стада. Спутайте рельсовыми канатами белесоватые капризы, Чтобы вечность была однобока и иногда. Чешу душу раскаяньем, глупое небо я вниз тяну, А ветер хлестко дает мне по уху. Позвольте проглотить, как устрицу, истину, Взломанную истину, мне – озверевшему олуху. Столкнулись в сердце две женщины трамваями, С грохотом терпким столкнулись в кровь, А когда испуг и переполох оттаяли, Из обломков, как рот без лица, запищала любовь. А я от любви оставил только корешок, А остальное не то выбросил, не то сжёг. Отчего Вы не понимаете! Варит жизнь мои поступки В котлах для асфальта, и подходят минуты парой, Будоражат жижицу, намазывают на уступы и на уступки, На маленькие уступы, лопатой разжевывают по тротуару. Я все сочиняю, со мною не было ничего, И минуты – такие послушные и робкие подростки! Это я сам, акробат сердца своего, Сам вскарабкался на рухающие подмостки! Шатайтесь, шатучие, шаткие шапки! Толпите шаги, шевелите прокисший стон! Это жизнь кладет меня в безмолвие папки, А я из последних сил ползу сквозь картон. «Это Вы привязали мою…»
Это Вы привязали мою голую душу к дымовым Хвостам фыркающих, озверевших диких моторов. И пустили ее волочиться по падучим мостовым, А из нее брызнула кровь, черная, как торф. Всплескивались скелеты лифта, кричали дверныя адажио, Исступленно переламывались колокольни, и над Этим каменным галопом железобетонные двадцатиэтажия Вскидывали к крышам свой водосточный канат. А душа волочилась, и, как пилюли, глотало небо седое Звезды, и чавкали его исполосованные молниями губы, А сторожа и дворники грязною метлою Чистили душе моей ржавые зубы. Стоглазье трамвайное хохотало над прыткою пыткою, И душа по булыжникам раздробила голову свою, И кровавыми нитками было выткано Мое меткое имя по снеговому шитью. «Прямо в небо качнул я вскрик свой…»
Прямо в небо качнул я вскрик свой, Вскрик сердца, которое в кровоподтеках и в синяках. Сквозь меня мотоциклы проходят, как лучи иксовые, И площадь таращит пассажи на моих щеках. Переулки выкидывают из мгёл пригоршнями Одутловатых верблюдов, звенящих вперебой, А навстречу им улицы ерзают поршнями И кидают мою душу, пережаренную зазевавшейся судьбой. Небоскреб выставляет свой живот обвислый, Топокопытит по рельсам трамвай свой массивный скок, А у барьера крыш, сквозь рекламные буквы и числа, Хохочет кроваво электро-электроток. Выходят из могил освещенных автомобили, И, осклабясь, как индюк, харей смешной, Они вдруг тяжелыми колокольнями забили По барабану моей перепонки ушной. Рвет крыши с домов. Темновато ночеет. Попарно Врываются кабаки в мой охрипший лоб. А прямо в пухлое небо, без гудка, бесфонарно, Громкающий паровоз врезал свой стальной галоп. «Церковь за оградой осторожно привстала на цыпочки…»
Церковь за оградой осторожно привстала на цыпочки, А двухэтажный флигель присел за небоскреб впопыхах, Я весь трамваями и автомобилями выпачкан. Где-где дождеет на всех парах. Крутень винопьющих за отгородкой стекольной, Сквозь витрину укусит мой вскрик ваши уши, Вы заторопите шаги, затрясетесь походкой алкогольной, Как свежегальванизированная лягушка. А у прохожих автомобильное выражение. Донельзя Обваливается штукатурка с души моей, И взметнулся моего голоса испуганный шмель, за – девая за провода сердец все сильней и гудей. Заводской трубой вычернившееся небо пробило. Засеменили вяло еженочный валторнопассаж. И луна ошалелая, раскаленная добела, Взвизгнула, пробегая беззвездный вираж. Бухнули двери бестолковых часов, Бодая пространство, разорвали рты. На сердце железнул навечный засов, И вошли Вы, как будто Вы были ты. Все тукало, звукало, звякало, ляскало, Я в кори сплетен сплетён со всем, Что посторонне, что юнело и тряскало. Знаете: постаревшая весна высохла совсем?! Пусть же шаркают по снегу моторы. Некстати ле- зет взглядом из язв застекленных за парою муж, А я всем пропою о моей пьяной матери, Пляшущей без платья среди забагровевших луж. «Прохожие липнут мухами…»
Прохожие липнут мухами к клейким Витринам, где митинг ботинок, И не надоест подъездным лейкам Выцеживать зевак в воздух густой, как цинк. Недоразумения, как параллели, сошлись и разбухли, Чахотка в нервах подергивающихся проводов, И я сам не понимаю: у небоскребов изо рта ли, из уха ли Тянутся шероховатые почерки дымных клубков. Вспенье трамваев из-за угла отвратительней, Чем написанная на ремингтоне любовная записка, А беременная женщина на площади живот пронзительный Вываливает в неуклюжие руки толпящегося писка. Кинематографы окровянили свои беззубые пасти И глотают дверями и окнами зазевавшихся всех, А я вяжу чулок моего неконченного счастья, Бездумно на рельсы трамвая сев. 1913
«Восклицательные знаки тополей обезлистели на строке бульвара…»
Восклицательные знаки тополей обезлистели на строке бульвара, Флаги заплясали с ветерком. И под глазом у этой проститутки старой, Наверное, демон задел лиловым крылом. Из кофейни Грека, как из огненного барабана, Вылетает дробь смешка и как арфа платья извив; И шепот признанья, как струпья с засохшей раны, Слетает с болячки любви. И в эту пепельницу доогневших окурков Упал я сегодня увязнуть в гул, Потому что город, что-то пробуркав, Небрежным пальцем меня, как пепел, стряхнул. С лицом чьих-то взглядов мокрых, Истертым, как старый, гладкий пятак, Гляжу, как зубами фонарей ласкает кинематограф И длинным рельсом площадь завязывает башмак. И в шершавой ночи неприлично-влажной Огромная луна, как яйцо… И десяткой чей-то бумажник Заставил покраснеть проститутчье лицо. Если луч луны только шприц разврата глухого, Введенный прямо в душу кому-то, – Я, глядящий, как зима надела на кусты чехлы белые снова, Словно пальцы, ломаю минуты!.. «Говорите, что любите? Что хочется близко…»