Мы бережем свой ласковый досуг И от надежды прячемся бесспорно. Поют деревья голые в лесу, И город, как огромная валторна. Как сладостно шутить перед концом. Об этом знает первый и последний. Ведь исчезает человек бесследней, Чем лицедей с божественным лицом. Прозрачный ветер неумело вторит Словам твоим. А вот и снег. Умри. Кто смеет с вечером бесславным спорить, Остерегать безмолвие зари. Кружит октябрь – как белесый ястреб, На небе перья серые его. Но высеченная из алебастра Овца души не видит ничего. Холодный праздник убывает вяло. Туман идет на гору и с горы. Я помню, смерть мне в младости певала: Не дожидайся роковой поры. 1924
«Я прохожу. Тщеславен я и сир…»*
Я прохожу. Тщеславен я и сир, Как нищие на набережной с чашкой. Стоит городовой, как кирасир, Что норовит врага ударить шашкой. И я хотел спросить его, увы, Что сделал я на небольшом пути. Но, снявши шляпу скромно с головы, Сказал я: «Как мне до дворца пройти»? И он, взмахнув по воздуху плащом – Так поднимает поп епитрахиль, Сказал: «Направо и чрез мост потом». Как будто отпустил мои грехи. И стало мне легко от этих слов, И понял я: городовой, дитя, Не знает, нет, моста к созданью снов, Поэту достижимому хотя. Превращение в камень*
Мы вышли. Но весы невольно опускались. О, сумерков холодные весы. Скользили мимо снежные часы, Кружились на камнях и исчезали. На острове не двигались дома, И холод плыл торжественно над валом. Была зима. Неверящий Фома Персты держал в ее закате алом. Вы на снегу следы от каблука Проткнули зонтиком, как лезвием кинжала. Моя ж лиловая и твердая рука, Как каменная, на скамье лежала. Зима плыла над городом туда, Где мы ее, увы, еще не ждали, Как небо, многие вмещая города, Неудержимо далее и дале. Неподвижность*
День ветреный посредственно высок, Посредственно безлюден и воздушен. Я вижу в зеркале наследственный висок С кружалом вены и пиджак тщедушный. Смертельны мне сердечные болезни, Шум крови повышающийся – смерть. Но им сопротивляться бесполезней, Чем заграждать ползучий сей четверг. Покачиваясь, воздух надо мной Стекает без определенной цели Под видимою среди дня луной У беспощадной скуки на прицеле. И ветер опускается в камин, Как водолаз в затопленное судно, В нем видя, что утопленник один В пустую воду смотрит безрассудно. «Над статуей ружье наперевес…»*
Над статуей ружье наперевес Держал закат; я наблюдал с бульвара. Навстречу шла, раскланиваясь, пара: Душа поэта и, должно быть, бес. Они втекли через окно в кафе. Луна за ними – и расселась рядом. На острове, как гласные в строфе, Толпились люди, увлекшись парадом. Луна присела, как солдат в нужде, Но ан заречье уж поднялось к небу. И, радуясь, как и всегда, беде, Сейсмографы уже решили ребус. Переломился, как пирог, бульвар. Назад! на запад, конница небес! Но полно, дети, это просто пар, Чей легче воздуха удельный вес. Отвращение*
Душа в приюте для глухонемых Воспитывалась, но порок излечен; Она идет, прощаясь с каждым встречным, Среди больничных корпусов прямых. Сурово к незнакомому ребенку Мать повернула черные глаза, Когда, усевшись на углу на конку, Они поехали с вещами на вокзал; И сколько раз она с тех пор хотела Вновь онеметь или оглохнуть вновь, Когда стрела смертельная летела Ей слишком хорошо понятных слов. Или хотя бы поступить на службу В сей вышеупомянутый приют, Чтоб слов не слышать непристойных дружбы И слов любви, столь говорливой тут. 1923
«Вскипает в полдень молоко небес…»*
Вскипает в полдень молоко небес, Сползает пенка облачная, ежась. Готов обед мечтательных повес. Как римляне, они вкушают лежа. Как хорошо у окружных дорог Дремать, задравши голову и ноги. Как вкусен непитательный пирог Далеких крыш и черный хлеб дороги. Как невесомо сердце бедняка, Его вздымает незаметный воздух, До странного доводит столбняка Богатыми неоцененный отдых. Коль нет своей, чужая жизнь мила, Как ревность, зависть родственна любови. Еще сочится на бревне смола – От мертвеца же не исторгнешь крови. Так беззаботно размышляю я, Разнежившись в божественной молочной. Как жаль, что в мать, а не в горшок цветочный Сошел я жить. Но прихоть в том Твоя. «Я Шиллера читать задумал перед сном…»*
В. К.
Я Шиллера читать задумал перед сном. Но ночь прошла; я не успел раздеться. Всё та же ты на языке ином, Трагедия в садах Аранжуэца. Хоть Карлосу за столиком пустым Уж не дождаться королевы детства И, перейдя за Сенские мосты, Он не увидит лошадей для бегства. Хоть безразличнее к сыновьим слезам Отец наш, чем король Филипп Второй. Хоть мы казненному завидуем порой: Вставая в саване и с обостренным носом. Чтоб вновь, едва успев переодеться, В кофейне, разукрашенной стеклом, Играть на скудном языке родном Трагедию в садах Аранжуэца. Орлы*
Я помню лаковые крылья экипажа, Молчание и ложь. Лети, закат, лети. Так Христофор Колумб скрывал от экипажа Величину пройденного пути. Была кривая кучера спина Окружена оранжевою славой. Вилась под твердой шляпой седина, А сзади мы, как бы орел двуглавый. Смотрю, глаза от солнца увернув; Оно в них все ж еще летает, множась. Напудренный и равнодушный клюв Грозит прохожим, что моргают, ежась. Ты мне грозила восемнадцать дней, На девятнадцатый смягчилась и поблекла. Закат оставил, наигравшись, стекла, И стало вдруг заметно холодней. Осенний дым взошел над экипажем, Где наше счастье медлило сойти, Но капитан скрывал от экипажа Величину пройденного пути. 1923
«Твоя душа, как здание сената…»*
О. К.
Твоя душа, как здание сената, Нас устрашает с возвышенья, но Для веселящегося мецената Оно забавно и едва важно. Над входом лань, над входом страшный лев, Но нам известно: под зверинцем этим Печаль и слабость поздних королев. Мы льву улыбкою едва ответим. Как теплый дождь паду на вымпел Твой, И он намокнет и в тоске поникнет, И угрожающе напрасно крикнет Мне у ворот солдат сторожевой. Твоя душа, как здание сената, Нас устрашает с возвышенья, ах! Для веселящегося мецената Оно еще прекрасней в ста шагах. Двоецарствие*
Юрию Рогале-Левицкому
Сабля смерти свистит во мгле, Рубит головы наши и души, Рубит пар на зеркальном стекле, Наше прошлое и наше грядущее. И едят копошащийся мозг Воробьи озорных сновидений. И от солнечного привидения Он стекает на землю, как воск. Кровью черной и кровью белой Истекает ущербный сосуд. И на двух катафалках везут Половины неравные тела. И, на кладбищах двух погребен, Ухожу я под землю и в небо, И свершают две разные требы Две богини, в кого я влюблен. 1924
«Утром город труба разбудила…»*
Утром город труба разбудила, Полилась на замерзший лиман, Кавалерия уходила В разлетающийся туман. Собирался за всадником всадник, И здоровались на холоду, Выбегали бабы в палисадник, Поправляя платки на ходу. Проезжали обозы по городу, Догоняя зарядные ящики, И невольно смеялись в бороду Коммерсанты и их приказчики. Утром город труба разбудила, Полилась на замерзший лиман. Кавалерия уходила В разлетающийся туман. 1923–1924
«Разбухает печалью душа…»*
Разбухает печалью душа, Как дубовая пробка в бочонке. Молоток иль эфес бердыша Здесь подстать, а не зонтик девчонки. Черный сок покрепчает от лет, Для болезного сердца отрава. Опьянеет и выронит славу В малом цирке неловкий атлет. В малом цирке, где лошади белые По арене пригоже кружат И где смотрят поэты, дрожа, То, что люди бестрепетно делают. Где под куполом лампы, и тросы, И качели для храбрецов, Где сидим мы, как дети матросов, Провожающие отцов. Волшебный фонарь*
Колечки дней пускает злой курильщик, Свисает дым бессильно с потолка: Он может быть кутила, иль могильщик, Или солдат заезжего полка. Искусство безрассудное пленяет Мой ленный ум, и я давай курить, Но вдруг он в воздухе густом линяет, И ан на кресле трубка лишь горит. Плывет, плывет табачная страна Под солнцем небольшого абажура. Я счастлив без конца по временам, По временам, кряхтя, себя пожурю. Приятно строить дымовую твердь. Бесславное завоеванье это. Весна плывет, весна сползает в лето, Жизнь пятится неосторожно в смерть. «Я так привык не замечать опасность…»*
А. Присмановой
Я так привык не замечать опасность. Со всяческим смирением смотрю: Сгорбилась ты, дела приведши в ясность. Сгорбилась ты, похожая на труп. Мы вместе ждем пришествия судьбы. Вот дверь стучит: она идет по лестнице. Мы вместе ждем. Быть может, час ходьбы, Быть может, месяц. Сердцу месяц лестней. Но, ох, стучат! Мы смотрим друг на друга. Молчание… Но, ох, стучат опять. Быть может, от ужасного досуга Не сможем дверь отверзть, отнять от полу пят. Но ты встаешь. И – шасть – идешь, не к двери – К окну, в окно, над крышами кружа… И я, едва освобожденью веря, Берусь за ключ, действительно дрожа. «Неудача за неудачами…»*
Неудача за неудачами. В сентябре, непогоде чета, Мы идем под забытыми дачами, Где сидит на верандах тщета. Искривленные веники веток Подметают пустырь небес. Смерть сквозь солнце зовет однолеток И качает блестящий лес. Друг природы, больной соглядатай, Сердце сковано хладной неволей Там, где голых деревьев солдаты Рассыпаются цепью по полю. Но к чему этих сосен фаланга? В тишине Ты смеешься светло, Как предатель, пришедшая с фланга На судьбы моей Ватерлоо. «Китайский зонт над золоченой рамой…»*
Китайский зонт над золоченой рамой, Где зеркало тускнеет день за днем, Нас покрывает. Так сидим с утра мы До вечера – и потом с огнем. В провал двора спускается сочельник, Шурша о стекла синей бородой. Без зова март приходит, как отшельник, За негой – кот, собака – за едой. И Вы пришли, как инвалид музейный За запоздалым зрителем, сердясь. Ложились лужи беззаботно в грязь, Пузырились, как фартук бумазейный. И вдоль пожарных лестниц на чердак Белье летит, махая рукавами. Вы всё журите, я молчу, простак, И зонтик счастья приоткрыт над нами. Оно*
Спокойный сон – неверие мое, Непротивленье счастию дремоты, В сем ваше обнаженье самое, Поэзии блистательные моты. Необорима ласковая порча: Она свербит, она молчит и ждет, Она вина картофельного горче И слаще, чем нерукотворный мед. Приятно лжет обакула любви И счастья лал, что мягко греет очи, И дальних путешествий паровик, Заслышав коий, ты забыл о прочем. Приятно пишет Александр Гингер, Достоин лучше, чем теперь, времен, И Кемецкий, нежнейший миннезингер, И Божнев божий с неба обронен. Но жизнь друзей от нас навеки скрыта, Как дальних звезд столь равнодушный свет. Они, быть может, временем убиты, И то, что зрю, того давно уж нет. Всё нарастает неживая леность, На веки сыпля золотой песок. Уж стерлась берегов определенность, Корабль в водах полуночи высок. На смутный шум воды нерукотворной Ответит голос тихий и чужой, Так мимо глаз утопшего проворный Акулы бег иль киль судна большой. Ах, это звали мы небытием, Не разумея: это плавно дышит; Мы так не плачем здесь и не поем Как се молчит, сна пред рассветом тише. Прекрасный чад, блистательная гиль. Благословенна неживая одурь. О Спарта Спарт, где гении илоты, Свободы семиверстны сапоги. «Бело напудрив красные глаза…»*
Александру Гингеру
Бело напудрив красные глаза, Спустилась ты в назначенное время. На чьих глазах к окну ползет лоза? Но результаты очевидны всеми. Нас учит холод голубой, внемли. Ах, педагоги эти: лето, осень. Окончили на небесах мы восемь И в первый класс возвращены Земли. Рогатой лошади близки ли лоси? Олень в сродстве, но, ах, олень не то, – Мы носим холодом подбитое пальто, Но харч точим, они же, блея, просят. Непредставимо! Представляюсь вам. Но ударяет вдруг огромный воздух. Писать кончаю! Твари нужен отдых, Он нужен Богу или даже львам. 1924
«Как в ветер рвется шляпа с головы…»*
Как в ветер рвется шляпа с головы, Махая невидимыми крылами, Так люди, перешедшие на Вы, Стремятся разойтись к своим делам. Как башмаки похожи на котурны, Когда сквозь них виднеются персты. Доходит жизнь до неурочной урны, И станет тень твоя, чем не был ты. Как любим мы потертые пальто – Что пулями пробитые мундиры. Нам этой жизни тление свято И безразличны неземные клиры. И как лоснятся старые штаны Подобно очень дорогому шелку, Докучливые козни сатаны Вместим в стихи – не пропадут без толку. Прекрасен наш случайный гардероб, Взошлем хвалы небесному портному. Как деревянный фрак скроит он гроб, Чтоб у него мы не смущались дома. 1924
«На выступе юлит дождя игла…»*
На выступе юлит дождя игла, Один другого усекает выступ. Здесь обессиленно душа легла, Отбившая последний приступ. Отчаянье, как океан, росло, То отступало, обнажая скалы. Входили реки вновь в свое русло, Земля дышала и цвести искала. Так жизнь прошла, упорная волне, Как камень скал, но сей, увы, бесплоден. Враждебен ветру вешнему вполне, Что не уверен и бесплотен. На Ахиллеса иногда похожа, Но на неверного Улисса чаще, К морской волне, к людской опасной чаще Она пришла как смерть и как прохожий. И здесь изнемогла, где усекает выступ Один другого под юлой дождя Изображением неложного вождя, Отбившего последний приступ. Дирижабль неизвестного направления*
Дождь*
Владимиру Свешникову
Вздувался тент, как полосатый парус. Из церкви выходил сонливый люд. Невесть почто входил вдруг ветер в ярость И затихал. Он самодур и плут. Вокруг же нас, как в неземном саду, Раскачивались лавры в круглых кадках, И громко, но необъяснимо-сладко Пел граммофон, как бы Орфей в аду «Мой бедный друг, живи на четверть жизни. Достаточно и четверти надежд. За преступленье – четверть укоризны И четверть страха – пред закрытьем вежд. Я так хочу, я произвольно счастлив, Я, произвольно черный свет во мгле, Отказываюсь от всякого участья, Отказываюсь жить на сей земле». Уже был вечер в глубине трактира, Где чахли мы, подобные цветам. Лучи всходили на вершину мира И, улыбаясь, умирали там. По временам, казалось, дождь проходит. Не помню, кто из нас безмолвно встал И долго слушал, как звонок у входа В кинематограф первый стрекотал. 1925–1929
Реминисценция первая*
Я ждал любовь и аккуратно верил. Я слишком добр: она обманный пес. Закроешь дверь – она сидит за дверью, Откроешь дверь – ее уж черт унес. Мне стало скучно хитростью тягаться С котом. И вот четвероногий стол Пришел ко мне и лег в углу пластом. Не стал лягаться, можно полагаться. Непритязательный не безобразит зверь. Я посылаю – он бежит к любимой. Нет разбитней собачки и резвей, И верной столь же, столь же нелюдимой. Но ан, сегодня не вернулся он. Его ты гладишь жидкою рукою, И он, забыв про верности закон, Слегка трещит дубовою доскою. Реминисценция вторая*
Георгию Адамовичу
Стоит печаль, бессменный часовой, Похожая на снегового деда. Ан мертвецу волков не страшен вой, Дождется он безвременной победы. Мы бесконечно медленно едим, Прислушиваясь к посторонним звукам. От холода ползет по снегу дым, И дверь стучит невыносимым стуком. Дрожь суеверная, присутствие любви. Отсутствие – спокойный сон и счастье. Но стёкла вдруг, звеня, летят на части. Хлад прыг в окно, и ан как черт привык. Он прыгает по головам сидящих, Те выпрямляются, натянуто белея. Стал дом похожим на стеклянный ящик С фигурами из сахара и клея. Ребенок-смерть его понес, лелея. В борьбе со снегом*
Над белым домом белый снег едва, Едва шуршит, иль кажется, что белый… Я приходил в два, два, и два, и два – Не заставал. Но застывал. Что делать! Се слов игра могла сломать осла, Но я осел железный, я желе Жалел всегда, желал, но ан ослаб. Но, ах, еще! Пожалуй, пожалей! Не помню. О, припомни! Нет, умру. Растает снег. Дом канет бесполезно. Подъемная машина рвется в бездну. Ночь мчится к утру. Гибель – поутру. Но снова я звоню в парадный ход. Меня встречают. – Вера, чаю! – чаю, Что кончится мой ледяной поход. Но Ты мертва. Давно мертва!.. Скучаю. «Труба – по-русски, по латыни – тромба…»*
Т. Татиде
Труба – по-русски, по латыни – тромба. Тромбон житейский – во, во, вот что я! На части рвусь, как шоколадна бомба, Бьюсь медным лбом, но крепко бытие. Ах, счастья репка – как засела крепко! Ах, рыбка счастья – в глубину пошла! Где, Степке, мне ее добыть, растрепке, Кой мой не может разорить шалаш! Шалишь, мне грит, мир то есть говорит: Пора с старши́м на мире замиряться. А я в ответ: мол, не хочу мараться. А те все хором: Степка, нагорит. Тубо! Табу! Бо-ом, – в ответ тромбон. Джаз-банд на сеновале. Валит банда. Крестьяне век не слышали джаз-банда, Бьют радостно меня по голове. Лежу в гробу. И вдруг из гроба: боом! Танцует причт, танцует поп – что делать! Колокола танцуют тили-бом, Все землепашцы на своих наделах. Все самодержцы на земли пределах. «Глаза, как голубые губы…»*
Глаза, как голубые губы, А губы – красные глаза. Зима души пошла на убыль Пред Рождеством, а вот и за. На верблюдах и на собаках Санями о песок и снег По льду, блестящему к весне, Как сткло иль седина на баках. Пустыня снежная – как душно! Под айсбергами дремлют львы. Тюлени на песке! Увы! Тропический мороз – как в душах. И вдруг приехали: сто-оп. Написано на звездах: полюс. О, слово важное, как полис. Ползу по полюсу, как клоп. Пустует белое именье. Собачки смотрят. Я молчу, На это обижаясь мене, Чем на хлопок – пок! – по плечу. О фамильярности судьбы! Пора привыкнуть! Умираю. Подите в лавку, где гробы. Какие шляпы носят в рае. Борьба со сном*
Ан по небу летает корова И собачки на крылышках легких. Мы явились в половине второго И вздохнули всей емкостью легких. Ой, как велосипедисты, быстро Под окном пробегают дни – Лишь мы оба, что знаки регистра, Бдим случайности вовне одни. Понижаясь и повышаясь, Пальцы нот шевелятся достать нас: о крючья! Ты, скрипичная, выше, рогатка кривая, Ниже я, круглый басовый ключ. Ноты разны, как ноты разны государств, Но судьба утомилась сидеть за роялью. Вот тетрадка захлопнулась: бац! без вреда. В темноте мы заснули в ночи бореальной. Электрической лампы полуночное солнце Лишь скользит вдоль страницы, белесой, как снег. Вижу сон: мы пюпитр покинули, сон! Мы оделись, как люди. Вот мы вышли. Нас нет. Только пара шагов меж скрипичным и басовым, Но линейка бежит в ресторан. Ан стена. Что ж, как дачны соседи, поболтаем через изгородь, ба! Недоступны и близки на ощупь, как истина. Шесть седьмых больше одной*
В. Поплавскому
Отъездом пахнет здесь: смердит отъезд Углем подводным, кораблем железным. Оркестр цыганский перемены мест Гимн безобразный затянул к отъезду. Одно из двух, одно из трех, из этих: Быть на земле – иль быть на море, там, Где змей… змей выплывает на рассвете, Которого боится капитан, Там, где качается железный склеп двухтрубный, Там, где кончается шар беспардонно круглый. Где ходит лед, как ходит человек, Гоняется за нами в жидком мраке. И ударяет челн по голове, Ломая нос, как футболисты в драке. Где есть еще крылатые киты, Чтобы на них поставить дом торговый, И где в чернильной глубине скоты Живут без глаз. Ты жить без глаз попробуй. Где в обморок впадает водолаз, Как в море впал без звука ручеишко, Пока над ним, лишь для отвода глаз, Его корабль уносит ветр под мышкой. Идет судно вдоль по меридиану. Спускается за выпуклость воды. Бесславны мореходные труды В давно открытом, но в открытом океане. Но хорошо в машинном отделенье Тонуть, тонуть в бессилье роковом, Пока над в воздухе вертящимся винтом Еще трудится пар без замедленья. Иль хорошо зреть, как горбатый лед Проход наутро задавил последний, И знать, как каждый на борту умрет И станет судно что огромный ледник. Иль хорошо: придя счастливо в порт, Погибнуть, сев на кресло-электричку. Малец земной орудует отмычкой, Матрос морской ножом огромным горд. Тверд сердцем чёрт, хоть на ногу нетверд. О жидкий мир и мир густой и твердый, Кто есть надежный, грешный кто из вас? Как ледяные горы, ходят лорды, Блестя, и тонут, как матрос, слова, Что прыгают на сю неверну почву, Как письма на испорченную почту. А в море оны всё ж идут на дно. Уж в этом преимущество одно. 1925
Пифон-тайфун*
Вадиму Андрееву
Чудесное морское избавленье, Соизволенье. Ба! Да, се циклон, Антициклон. В пониженном давленье Усматриваем мы: мотоцикл он. Цыц, вы, матросы, всякие отбросы, Пожните клевер, кливер в вышине; Но выше не носите папиросы, Плавучей поручившись хижине. Гремучею змеею ветр ползет, Слегка свистит на реях, как на ветках. Слегка молчит, прикрывши рот. Мы в кубрик лезем, как в песок креветки. Но вдруг Пифон на палубу упал, Шарахнулись испуганные снасти, И, повторяя слабости гопак, Судно колени клонит пред ненастьем. Склоняет разны капитан слова. Но по пятам за ним летают волны. И, как мотается у мертвых голова, Орудия катаются по челну. Развертываясь, паруса летят, Насос огромный их вбирает – ветер, Мяучат блоки, как семья котят, Но кошка-смерть спешит, бежит ответить. И, набок лапой положив корабль, Его облизывает языком, любя, И видят даже те, кто очень храбр, Как скачет пена на ее губах. Ломающийся треск и босый топот. Ползем на мачту – на бревно дыбы. И я, заканчивая стихотворный опыт, Смотрю – корма привстала на дыбы, Перевернуться медленно дабы. Потом немало выпил я воды. Армейские стансы*
А. Папазулову
Ты слышишь, колокол гудет, гудет, Солдаты пришли домой. Прав, кто воюет, кто ест и пьет, Бравый, послушный, немой. Прав, кто оправился, вышел и пал Под терновой проволокой, сильно дыша, А после – в госпиталь светлый попал, В толстые руки врача. В толстые руки – на белый стол, В синие руки – под белый плащ. Сладкую маску не снять, хоть плачь, Хоть издай человек последний свисток. Лежат солдаты в сырой земле, Но в атаку идти – из землянки долой. Идут солдаты в отпуск, как в бой, Возвращаются навеселе. С легоньким треском кончают вшей, С громким стуком Господь их ловит и давит. А потом, поевши холодных щей, Ложатся спать – не спать не заставишь. Или по линии прямой – Равняясь, стоят вдоль своей казармы. Но – время. Прощай, действительная армия, Солдаты пришли домой. Солдаты пришли в рай. Летит солдат на белых крылах, Хвостиком помахивает, А внизу сидят старики в домах, – Им черт твердит: скорей помирай, И трясет за плечо прозрачной рукой, Будто пьяного милицейский какой. Армейские стансы – 2*
Александру Гингеру
Как в зеркало при воротах казармы, Где исходящий смотрится солдат, Свои мы в Боге обозрели бармы И повернули медленно назад. Добротолюбье – полевой устав Известен нам. Но в караульной службе Стояли мы, и ан легли, устав. Нас выдало врагам безумье дружбы. Проходим мы, парад проходит пленных, Подошвою бия о твердый снег. По широтам и долготам вселенной Мы маршируем; может быть, во сне. Но вот стучат орудия вдали, Трясутся санитарные повозки, И на дороге, как на мягком воске, Видны таинственные колеи. Вздыхает дождь, как ломовая лошадь, На небесах блестят ее бока. Чьи это слезы? Мы идем в калошах. Прощай, запас, уходим мы. Пока. Идут нам вслед не в ногу облака. Так хорошо! Уже не будет плоше. 1925
«Листопад календаря над нами…»*
Брониславу Сосинскому
Листопад календаря над нами. Белых листьев танцы без конца… Сплю с совком, уборщик, ни при чем я. Сын мне руку подает отца. Возникаю на краю стола, Возникаю у другого края, По обоям ползаю, играя, И сижу на потолке без зла. Без добра по телефонной нитке Я бегу, игла, вонзиться в ухо. Я опасный слух, плеврит, бронхит. Под столом открытка о разлуке. Вылезаю, прочь, почтовый ящик. Разрезаюсь, что твое письмо. Развеваюсь, как твой черный плащ. Вешаюсь на вешалку безмолвно. Шасть, идет чиновник. Я надет. Прилипаю ко спине, как крылья. Бью его – он плачет, жук бессильный. Обжигаю – он бежит к воде. Превращаюсь в пар и испаряюсь. Возвращаюсь, не спросись, дождем. Вот иду, о други, подождем – Вот и я, и я идти стараюсь. Как листы идут с календаря И солдат – за дурака-царя. «Воинственное счастие души…»*
Воинственное счастие души Не принимает ложности искусства. Коль есть враги, беги врагов души, Коль есть любовь, скачи к объекту чувства. Я прыг на лошадь, завожу мотор. Он ан стучать и прыгать с легким ржаньем. Вскачь мы пересекли души плато, Снижаемся в долину между зданий. И ан с разбега в тесное кафе. Трещат посуда и пустые люди. Конь бьет хозяина рукой по голове, Мнет шинами, надутыми как груди. Живых вбирая чрез ноздрей насос, В проход назад выбрасывает мертвых. Но Вы знак вопросительный на морду Ему накидываете как лассо. Он рвется, выпуская синий дым, Он бьется под шофером молодым. И как кузнечик прыгает огромный К шестому этажу, где Вы живете скромно. И застывает на большом комоде В летящей позе, по последней моде. Берешь Ты статуэтку на ладонь, Но ах, увы! роняешь, не в огонь, А лишь на твердый пол, на крепкий на пол – Гребут осколки красны девы лапы. Нас бросили в помойное ведро, Но оное взорвалось, как ядро. Мы вновь летим искусства вопреки, Со брега прыгаем, лови! любви реки, Пока бензин дымящийся сей чувства В лед мрамора полярный ветр искусства Не обратит; чтоб конь, авто и я На длинной площади Согласия Недвижно встали, как для любопытства, Для ванны солнечной иль просто из бесстыдства. «Скучаю я и мало ли что чаю…»*
Александру Гингеру
Скучаю я и мало ли что чаю. Смотрю на горы, горы примечаю. Как стражник пограничный, я живу. Разбойники мне снятся наяву. Светлеют пограничные леса, Оно к весне – а к вечеру темнеют, И черные деревьев волоса Расчесывает ветер – рвать не смеет. Бежит медведь: я вижу из окна. Идет контрабандист: я примечаю. Постреливаю я по ним, скучая. Одним что меньше? Пропасть их одна! Они несут с усилием кули. Медведи ищут сладкие ульи. Влачат свои табаки, как надежды. Пред медом, что пред модой, щурят вежды. Так чрез границу под моим окном Товары никотинные клубятся. А им навстречу храбрые ребятца Несут молитвы, вздохи прут равно. И я, нескучной отдаваясь лени, Торговли незаконной сей не враг, Промеж страной гористою добра И зла страной, гористою не мене. 1925
Подражание Жуковскому*
Обнаженная дева приходит и тонет, Невозможное древо вздыхает в хитоне. Он сошел в голубую долину стакана, Огнедышащий поезд, под ледник – и канул. Синий мир водяной неопасно ползет, Тихий вол ледяной удила не грызет. Безвозмездно летает опаснейший сон – Восхищен, фиолетов и сладостен он. Подходи, приходи, неестественный враг, Безвозвратный и сонный товарищ мой рак. Раздавайся, далекий, но явственный шум, Под который, нежнейший медведь, я пляшу. Отступает поспешно большая стена, И, подобно змее, уползает она. Но сей мир всё ж как палец в огромном кольце Иль как круглая шляпа на подлеце. Иль как дева, что медленно входит и тонет, Там, где дерево горько вздыхает в хитоне. Зеленый ужас*
На город пал зеленых листьев снег, И летняя метель ползет, как пламя. Смотри, мы гибель видели во сне – Всего вчера, и вот она над нами. На лед асфальта, твердый навсегда, Ложится день, невыразимо счастлив, И медленно, как долгие года, Проходят дни, солдаты синей власти. Днесь наступила жаркая весна На сердце мне до нестерпимой боли, А я лежал, водою полон сна, Как хладный труп, – раздавлен я, я болен. Смотри, сияет кровообращенье Меж облаков, по венам голубым, И я вхожу в высокое общенье С небесной жизнью, легкою, как дым. Но мир в жару, учащен пульс мгновенный, И все часы болезненно спешат. Мы сели только что в трамвай без направленья, И вот уже конец, застава, ад. Шипит апрельской флоры наваждение, И пена бьет из горлышка стволов. Весь мир раскрыт в весеннем нетерпении, Как алые уста нагих цветов. И каждый камень шевелится глухо, На мостовой, как головы толпы, И каждый лист полураскрыт, как ухо, Чтоб взять последний наш словесный пыл. Темнеет день, весна кипит в закате, И музыкой больной зевает сад. Там женщина на розовом плакате, Смеясь, рукой указывает ад. Восходит ночь, зеленый ужас счастья Разлит во всем, и лунный ад кипит. И мы уже, у музыки во власти, У грязного фонтана просим пить. Сентиментальная демонология*