– Какие там условия? – угрюмо пробормотал Серапионов, почесываясь.
– А вот какие! Убирайтесь отсюда немедленно! И чтобы все до плетня от самого крыльца на четвереньках ползли…
– Стыдно тебе, Хиврин! – молвил купец, озлясь. – А я тебе еще тройку хотел заказать из аглицкого сукна, мне из Иркутска привезли…
– Черта ли мне в твоей тройке, – засмеялся Хиврин, – нет, ваше степенство, неугодно ли с крылечка по собачьему способу попутешествовать…
– Ах, какой ты портной неблагоразумный, – сказал Серапионов, прячась за ставню.
Политики еще раз дали залп.
– Согласны! Согласны! – закричали за ставнями.
И через минуты две, ругаясь, поползли с крыльца вереницей серапионовские приятели и сам Захарий Никитич.
– Ого-го! Ага-га! Улю-лю! – гикали приятели, занимая крыльцо, покинутое врагами.
Там уже, робея, ждала их тетушка Нонна, а Глазенко спрятался в чулан, не смея оттуда выйти.
Вот из-за этой пьяной истории и загорелся сыр-бор. И как-то с неожиданной стороны.
Серапионову очень хотелось потушить это дело: человек он был семейный. Но нашлись охотники болтать про эти ночные похождения и слухи о хивринских подвигах распространились быстро по городу. Начальство дела не возбудило, зато ссыльные отнеслись к событиям с преувеличенной горячностью. Хиврин поведением своим, по мнению большинства, компрометировал колонию, но для него нашлись «смягчающие его вину обстоятельства». Собственно эти обстоятельства особенно всех интересовали. Было ясно, что Хиврин действовал «в состоянии аффекта», как сказал точно и научно Жмуркин. Но почему – вот вопрос. Не то ли, что Матрена Савельевна покинула его, было причиною его болезненного поступка? Теперь даже осторожные люди полагали, что колония должна вмешаться в дело Хиврина. И сам виновник событий, по-видимому, очень желал этого суда, чтобы оправдаться, а, может быть, и пожаловаться косвенно на «экспроприацию Матрены Савельевны», как он любил теперь выражаться.
Одним словом, пришлось созвать общее собрание. К сожалению, товарищи не предвидели всех последствий этого несколько странного суда.
В Епанчевке собралась вся колония. На рефераты и на вечеринки не все приходили, а в тот раз и такие пришли, кого никогда и нигде нельзя было встретить. Пришел один старичок, не из очень серьезных народовольцев, но как-то неудачно сосланный на много лет; он едва держался на ногах от ветхости, но почему-то очень волновался и близко принимал к сердцу последние истории; пришли братья Залихватские, занимавшиеся теперь торговлей, на которых политические смотрели косо; и вообще пришло много случайного сброда из бывших политических, оставшихся в городе по доброй воле после окончания их срока.
Официально, так сказать, в порядке дня значилось дело Хиврина, замятое администрацией. Главари колонии решили им воспользоваться; они видели в нем удобный повод для рассмотрения вообще всяческих дел, бросающих тень на репутацию политических. Хиврину кое-кто объяснил заранее, что он в сущности только предлог, что товарищи, наверное его оправдают, но что дело все-таки надо возбудить, чтобы вывести на свежую воду тех, кто является истинным виновником всей этой «внутренней смуты». Это выражение даже понравилось, и о «внутренней смуте» говорили охотно.
Вереев, правда, был сначала против этой затеи, но потом убедился, что, если он откажется председательствовать, собрание все-таки состоится и поэтому решил не покидать обычного своего поста. Однако, настроен он был мрачно, предчувствуя, что из этого ничего доброго выйти не может. Зато Хиврин ликовал, уверенный, что будет посрамлен его обидчик и враг Коробанов.
В Епанчевке душно было и тесно, и в комнате, где сидел за столом Вереев, не могли все поместиться; любопытные толпились в дверях, стояли на лавках и стульях, вытягивали шеи. Нос Мяукина торчал впереди. Волков пощипывал красную бороденку, не очень смущаясь скандальным участием своим в ночных приключениях Хиврина. Черногорьев, напротив, был до того подавлен случившимся, что не мог слова вымолвить и прятался в дальнем углу за спинами товарищей.
Жмуркин был невозмутимо важен; он почему-то явился на собрание с большою связкою книг, прошел прямо к председательскому столу и сел там рядом с Вереевым, разложив перед собою книги, переложенные бумажками.
Около Бессоновой, на которую, кстати сказать, все смотрели с откровенным любопытством, вертелась Чарушникова. Горбунья ничуть не старалась скрыть свое чрезвычайное волнение. Она то заглядывала в глаза Ольге Андреевне, то озиралась кругом, как будто всем бросая вызов. А Бессонова была рассеяна, и уже успела иных обидеть, не заметив поклонов. Время от времени она спрашивала Чарушникову, тут ли Туманов. Но Туманова не было.
Зато две пары глаз были устремлены на Бессонову, но она не замечала этих неотступных взглядов: Крушинский и Прилуцкий следили за каждым ее движением.
Валентин Александрович с трудом пробрался к стулу Ольги Андреевны и о чем-то пытался заговорить с нею, но она только улыбнулась ему, но ничего не ответила и даже, по-видимому, не слышала того, что он ей сказал.
А Прилуцкий, бледный, как полотно, как стал в углу, так весь вечер до самой катастрофы и простоял там, не спуская глаз с Бессоновой.
Коробанов пришел, когда все уже были в сборе. Он вслух, довольно громко, ни к кому, впрочем, не обращаясь, подивился, что «по такому пустяковому делу так много народу пришло». Кто-то язвительно заметил, что странно, мол, удивляться, что другие пришли, когда сам идешь. «Ежели дело пустяковое, сидел бы дома»…
Эту фразу Коробанов услыхал и тотчас же вскинулся на говорившего:
– Я пришел сюда, потому что хочу опровергнуть всяческие наветы. Я пришел по своему делу. Мне хитрить не приходится. До всяких там историй в публичных домах мне дела нет. Я обличить должен. Вмешиваться в интимные дела это уж грязь, господа…
– Как? Что? Какие дела? – зашумели вокруг.
То, что Коробанов так сразу заговорил о самом важном, сбило с толку многих. Особенно смущен был Вереев: расстроился его план. Однако он схватил колокольчик, заранее приготовленный, и стал звонить, приглашая всех к порядку.
Наступила тишина. Вереев тотчас же предложил выбрать председателя. Делал это он, чтобы выиграть время. Все, конечно, закричали, что должен председательствовать он сам, Вереев.
– Товарищи! – сказал он. – Я полагаю, что случай с Игорем Александровичем возможно рассмотреть на нашем собрании, но не ранее, чем мы придем к какому-либо решению относительно дела Хиврина.
– Я очень прошу меня судить, товарищи, – сказал Хиврин, очень довольный тем, что «все похоже на парламент» и что он герой дня.
– Судите меня, товарищи, – повторил он, ударяя себя в грудь.
– Согласны ли, господа, приступить к делу Хиврина? – спросил Вереев, оглядывая присутствующих. – Кто согласен, пусть подымет руку…
Большинство оказалось желающих.
– Агриппина Афанасьевна изложит нам обстоятельства дела, – объявил Вереев, жестом приглашая Пуговкину подойти к столу.
– Как Пуговкину? Почему Пуговкина? – недоумевали иные.
– Потому что именно товарищ Пуговкина, а не другой кто в этом деле наиболее осведомлен и наименее заинтересован, – объяснил Вереев сухо и деловито. – Как известно, Агриппина Афанасьевна к этому делу никакого отношения не имеет и, следовательно, будет беспристрастна, а, с другой стороны, ей довелось узнать всякие подробности… Благодаря врожденной любознательности…
В комнате зашумели:
– Просим. Просим. Пусть говорит…
Пуговкина басом откашлялась и начала свои объяснения, по-видимому, очень довольная ролью свидетельницы.
– Товарищи! Я, собственно, ницшеанка, и поэтому мне, знаете ли, на всякие там нравственные предрассудки, извините, наплевать. Я это к тому говорю, что даже и судить, по-моему, вовсе никого не надо, ежели это все в области морали, так сказать…
– К делу. К делу.
– Я хочу по порядку. Не перебивайте меня, пожалуйста, – обиделась Пуговкина. – Так вот я говорю, что всякие там обстоятельства, какие мне известны, я даже вовсе и не критикую. Одним словом, товарищи, мы должны быть jenseits von Gut und Böse[1].
– Я бы просил вас, Агриппина Афанасьевна, держаться фактов, – сказал Вереев, – а философию…
– Нет уж, господин председатель, позвольте мне все высказать. В сущности, ничего таинственного здесь нет, хотя некоторым очень хочется усматривать в этой истории, извините за выражение, черт знает что… Хиврин, Волков и Черногорьев отправляются в публичный дом. Очень просто. Они были пьяны. Это все знают. Прекрасно. Там они встречают местного буржуя Серапионова. Происходит ссора. Отлично. Молодцы Серапионова выталкивают наших товарищей за дверь. Недолго думая, товарищи бегут за оружием и стреляют в ставни. По счастью, никто не убит. Однако, буржуи струсили и сдались. Тут несколько странная подробность. Купец и приказчики в знак покорности ползли до забора на четвереньках.
В комнате раздался сдержанный смех.
– Этот – как бы сказать? – этот символизм, – продолжала Пуговкина, – мне, по правде сказать, непонятен. Впрочем, вообще говоря, это их дело… Вот и все…
– Так, так, – сказал Вереев, – но не знаете ли вы, Агриппина Афанасьевна, психологических мотивов этого происшествия?
– Еще бы. Очень знаю…
В это время неожиданно из толпы раздался голос старика Зонова, седобородого каторжанина:
– Стыдно, товарищи. Стыдно. В наше время иначе относились к таким делам. Мы, ссыльные, у всех на виду… Трое из нашей среды, как обыватели, идут к продажным женщинам, а мы, вместо того, чтобы осудить это, оправдываем их по каким-то там ницшеанским теориям. Слушать противно, товарищи.
– Никто их не оправдывает, – заметил Вереев, хмурясь, – мы только желаем выяснить, не было ли каких-нибудь особых причин…
– Нет, вы их оправдываете, – повторил Зонов упрямо.
– В таком случае, – сказал Вереев, – чтобы выяснить наше принципиальное отношение к этому прискорбному факту, я предварительно ставлю на голосование такой вопрос: совместимо ли с достоинством политического ссыльного посещение публичного дома? Тот, кто полагает, что несовместимо, пусть подымет руку.
Все встали, зашумели, и почти все подняли руки.
– Подавляющее большинство высказалось в том смысле, что подобные действия несовместимы с достоинством революционера, – сказал Вереев внятно и громко, подчеркивая каждое слово.
– Сантиментальности! – пробасила Пуговкина, которая одна из немногих не подняла руки.
– Я полагаю, товарищи, – сказал Вереев, указывая на Хиврина, – я полагаю, что, высказав в такой общей форме наш взгляд на достоинство революционера, мы не хотели оскорбить Пигасия Ивановича… В данном случае, в его деле, есть смягчающие его вину обстоятельства… На это намекала свидетельница, да и все мы это знаем. Неправда ли? Не действовал ли наш товарищ Хиврин в состоянии аффекта? И почему он был в таком состоянии? Не найдет ли собрание необходимым рассмотреть этот вопрос?
– Да. Да. Надо рассмотреть.
– Я прошу слова, – сказал мрачно Жмуркин, вставая и роняя несколько книг.
– Внимание, господа. Слово предоставлено Жмуркину.
– Товарищи! – начал Жмуркин. – Карл Маркс учит, что товар прежде всего есть внешний предмет, вещь, которая своими свойствами удовлетворяет какую-нибудь из человеческих потребностей. В первой главе «Капитала» сказано: «Природа этих потребностей, будет ли источник их желудок или воображение, нисколько не изменяет сущности дела»… Мы, социал-демократы, великолепно понимаем, что проституция является результатом противоречий буржуазного общества, однако, пока мы живем в этом обществе, и пока оно, так сказать, самопроизвольно не уничтожилось, проституция, извините, удовлетворяет наши потребности.
– Что? Как? Ничего понять нельзя.
– Даже очень все понятно, – нахмурился Жмуркин, – я говорю с научной точки… А с этой точки проститутка все же внешний предмет…
– Чепуха какая. Вздор.
– Держитесь ближе к делу, товарищ Жмуркин, – заметил Вереев.
– Я к тому говорю, что товарищ Хиврин, очевидно, под влиянием алкоголя, почувствовал потребность…
– К черту его. Долой. Не хотим слушать, – закричали хором.
– Желает ли собрание дослушать речь Жмуркина? – спросил Вереев.
– Нет. Нет. Довольно.
– Невежество какое! – закричал Жмуркин, угрожая кому-то «Капиталом» Маркса. – Косность! Необразованность!
Он удалился из комнаты, исполненный гнева и презрения, забыв свои книги.
– Слово принадлежит Мяукину, – тщетно кричал Вереев, заглушаемый невероятным шумом и возгласами взволнованного собрания.
Долго плясал у стола Мяукин, простирая свои обезьяньи руки и гримасничая: никак не могло успокоиться собрание, возмущенное Жмуркиным.
Наконец, наступила тишина, и Мяукин заговорил:
– Господа! Фактическая, внешняя сторона события вам известна. Вы дали ей надлежащую оценку с общей принципиальной точки зрения. Позвольте осветить вам некоторые подробности и тогда, быть может, мы поймем причину всей этой нехорошей истории. Поведение Хиврина бросило тень на репутацию политических, но, господа, был ли он вменяем в ту ночь? Мы все знаем его семейную жизнь, мы знаем, что с ним случилось незадолго до этой ужасной оргии. Его, господа, покинул до того времени верный его товарищ, Матрена Савельевна…
– Позвольте! Как же это? Я протестую! – задыхаясь от волнения, закричал Коробанов и подошел к столу, как будто желая помешать Мяукину говорить.
– Не перебивайте оратора, – сказал Вереев строго.
– Не волнуйтесь пожалуйста, Игорь Александрович, – залепетал Мяукин, ничуть, впрочем, не смутившись, – я осторожно коснусь этой опасной и щекотливой темы… Я хочу только сказать, что товарищ Хиврин душевно страдал в ту роковую ночь, и мы должны быть снисходительны к нему. Это прежде всего, товарищи. Здесь очень тонкая психология, господа. Надо это понять. Я объяснюсь, господа. Мы, т. е. колония политических, являемся как бы зерном будущего общества. Мы должны по существу отличаться от обывательской среды. Не правда ли, господа? То, что характерно для буржуазной среды, в нашей колонии не должно быть терпимо. Конечно, у каждого из нас есть свои частные интересы, но мы должны приносить их в жертву солидарности. Ведь недаром же мы социалисты. Тем более должны помнить о солидарности наши интеллигентные товарищи. Рабочие, господа, по самой природе своей подготовлены к тому, чтобы сочетаться, так сказать, в единое тело, которое и составит впоследствии целостный социальный организм. Не так ли? Что же мы наблюдаем в нашем деле? Почтенный Игорь Александрович, игнорируя интересы нашего товарища Хиврина, способствовал тому, чтобы товарищ Матрена Савельевна разъединилась с товарищем Хивриным; не соединилась, а разъединилась, господа. Товарищи, отвечает ли это интересам колонии?
– Позвольте, господа, – крикнул Коробанов, обхватив голову руками, – ведь так нельзя. Ведь вы в такие дела вмешиваетесь…
– Дайте ему договорить. Дайте ему договорить.
– Дайте мне договорить, – повторил Мяукин, замахав рукою на Коробанова. – Я и вас не осуждаю, Игорь Александрович… Вы сами не подозреваете, что вы были не свободны в ваших действиях. Скажу прямо, случай с этими несчастными людьми, из которых двое перед вами – Хиврин и Коробанов, а третье лицо, Матрена Савельевна, я не знаю где, случай этот господа, лишь симптом какой-то психологической болезни, которая завелась в нашей среде. Я неоднократно имел случай перед этой аудиторией излагать мои взгляды на пролетариат. Я убежден, что именно он является носителем тех идеальных качеств, которые приближают нас к абсолютному. Не перебивайте, не перебивайте, господа. Я, конечно, выражаюсь метафорически, однако, надо это понять. Одним словом, Бога нет, но мы его сделаем. Я не хочу прежнего мистического и неземного Бога. Я хочу ясного здешнего Бога. Будущее социалистическое общество будет могущественно и бессмертно, как божество. А раз мы – зерно этого общества, не должны ли мы бороться со всяческим проявлением прежней темной веры и разных там, с позволения сказать, мистических переживаний? К таковым, господа, отношу я и влюбленность. Под предлогом такой влюбленности, переживания, на мой взгляд, буржуазного, один из нашей среды отнимает у товарища подругу его жизни. Не вредит ли он этим поступком не только непосредственно заинтересованному в этом деле лицу, но и всем членам нашей колонии?
– Стыдно, Мяукин, – простонал Коробанов в последнем отчаянии.
– Вот вы опять меня перебили! – завизжал Мяукин. – А если бы вы меня дослушали, вы могли бы убедиться, что я говорю не против вас, а даже совсем наоборот. Товарищи, я уверен, что Игорь Александрович действовал бессознательно. Посмотрите, господа, на него. Разве не ясно, что это человек в высшей степени простой, простодушный, простоватый, так сказать. Нет, господа, это слишком ясно. Очевидно существуют какие-то иные причины, породившие это смущение среди нас. Мне кажется, я нашел их…
Мяукин неожиданно умолк и даже сделал движение в сторону, как будто намереваясь сесть на свое место и уклониться от дальнейших объяснений.
– Ну. Дальше. Что же вы молчите? Да говорите же, Мяукин, черт вас возьми совсем…
Но Мяукин все еще кокетничал, наслаждаясь эффектом.
– Вы больше ничего не имеете сказать? – спросил Вереев, не скрывая своей досады.
– Я могу, пожалуй, если собрание позволит мне выражаться аллегорически.
– Я попросил бы вас на этот раз выражаться точно и просто. Нельзя ли без аллегорий, – заметил Вереев, негодуя на мяукинское кривлянье.
– К сожалению, – протянул Мяукин, даже гнусавя для важности, – я не могу объясниться иначе. Тема столь фантастична, что без условной формы изложения я не могу обойтись. От аллегорий отказываюсь. Согласен. Однако, разрешите мне выражаться условно.
– Пусть говорит. Все равно. Пусть.
– Разрешаете? – не без иронии обратился он к Верееву.
– Говорите, – брезгливо пожав плечами, согласился Вереев.
В публике произошло заметное движение. Шеи любопытных еще более вытянулись. Шепот и переговоры прекратились, как по уговору. Только двое как будто остались безучастными к ожидаемой речи – это Прилуцкий, недвижно стоявший у двери с начала заседания, и Бессонова, рассеянно смотревшая прямо перед собой. Ее взгляд казался таким тяжелым и мертвым, что всякий, случайно очутившийся на путях этого взгляда, спешил от него ускользнуть, обидчиво и досадливо хмурясь.
– Господа! – начал Мяукин, играя пенсне. – С вашего позволения я попытаюсь охарактеризовать положение вещей. Если бы я не был позитивистом, я бы сказал, что мы кем-то очарованы, околдованы, господа. Но мы все не верим в колдовство. Однако, не странно ли? Наш старый товарищ, с которым до сих пор нам приходилось спорить лишь по вопросам тактическим и программным, неожиданно отвлекает наше внимание от партийных дел и теоретических тем. Его поведение побуждает нас заняться вопросами практической морали, если так позволительно выразиться. Господа! Что это значит? Неужели почтенная Матрена Савельевна колдунья? Неужели она приворожила к себе Игоря Александровича?
– Зарапортовался, – крикнул кто-то насмешливо в задних рядах.
– Нет, господа. Этого я не думаю, – продолжал Мяукин, не обращая внимания на возглас. – Иные люди ворожили здесь. В нашей среде, господа, есть такие особы, которые как-то странно влияют на окружающих. Иногда они даже действуют косвенно, избегая непосредственных общений. Тем не менее психическая зараза распространяется. Я не предрешаю, товарищи, надо ли с этим бороться и каким способом. Я только хочу указать на некоторые факты и осветить их. Вы сами решите, что надо делать. Все прекрасно знают, что в нашей среде есть лица, которые, несмотря на свою революционность, оспаривать которую я не буду, весьма тяготятся обществом нас, политических. Живут одиноко, замкнуто, образуя какую-то своеобразную касту… И что же, несмотря на этот образ жизни, при случае – иногда примером, иногда психическим влиянием, почти гипнотическим, они совращают товарищей, внушая им странные идеи и настроения… Товарищ Вереев и его друзья не раз упрекали меня за то, что я утверждаю новую религиозность. Теперь представляется удобный случай… Теперь выяснится, и надеюсь с достаточной убедительностью, что наша религия будущего ничего общего не имеет с мистицизмом, порожденным вековыми суевериями и предрассудками. Господа! Сфера половой жизни, как известно, неразрывно связана с кругом религиозно-мистических верований. Все знают о странной форме брака, которую… Я затрудняюсь несколько… Ну, одним словом, я говорю о том menage а trois[2], который…
В это время на собрании появилось новое лицо, и произошло нечто неожиданное.