– А я думаю, что дурно это – все эти наши сны – и мои, и ваши. Я верю, что есть ответственность. Мы ничего не знаем, мы слепы, и, чтобы оправдать нашу жизнь, надо смириться и делать что-нибудь простое, тихое, незаметное, но настоящее и трудовое и, главное, молчать.
– Надо свой путь угадать. Ваш путь не такой, Богдан Юрьевич. Боюсь вам предсказывать. А свой путь я знаю. Мой путь… Ах, да не стоит говорить обо мне. Лучше о жене вашей расскажите мне что-нибудь. Как странно, что до сих пор я с нею не познакомилась.
– О моей жене трудно мне говорить. Я недостоин ее.
– Она прекрасная? Я верю, что она прекрасная. Когда же вы познакомите меня с нею?
– Зачем? Не надо. Она, может быть, удивит вас, но полюбить ее вы не можете.
– Как вы дурно ко мне относитесь!
– Полюбить ее вы не можете, – повторил Туманов, – а, знаете, она недавно странный сон видела: будто бы она под колеса телеги попала… В телеге двое было неизвестных каких-то. И у них «совсем лиц не было, так белое что-то, вроде бумаги»… Она так и выразилась.
– Страшный сон… Вот вы рассказали мне его и я теперь все буду о нем думать. Предчувствия у меня какие-то. Прежде не была я такою боязливою. Вы знаете, когда почта приходит, я письма и газеты со страхом читаю. Революция, о которой я прежде мечтала, пугает меня теперь. Мне все кажется, что это не то и не так.
– У нас, русских, всегда «не то и не так». А все же, быть может, только у нас, в России, и есть еще жизнь. Да, да! Жизнь! Мы с вами мертвецы – это верно, но Россия жива. Я верю. И здесь, вокруг нас, странные и смешные люди, но они живые. А мы в летаргии, – вы ведь так и сказали? Правда, нам снится порою то, что «и не снилось нашим мудрецам», но мы бессильны что-нибудь делать… А они могут…
– Россия! – сказала Ольга Андреевна, взглянув на беспредельную речную ширь. – Когда я думаю о ней, она мне белою представляется и иногда голубою, как небо… Но есть и другая Россия – я знаю – черная… Вот если черная Россия голову подымет, тогда беда и позор…
– Есть и такая Россия. И она страшная. Вы правы. Это – чертова Россия. Говорят, что русский черт – добродушен. Неправда это. Русского черта Иван Грозный видел. И это был настоящий наш черт, то есть отчасти и монгольский, конечно… Жестокий и смрадный – без иронии и без улыбки.
– А ведь надо улыбаться? Ведь надо? – спросила Бессонова и коснулась своею рукою руки Туманова.
Он лежал на земле у ее ног и пристально смотрел в ее зеленовато-серые глаза, лукавые и печальные.
– Нежный мой друг! – продолжала Бессонова, не отнимая своей руки. – Без улыбки жить невозможно. И даже во сне улыбаться надо, право…
– Я не умею.
– Неправда! Знаю вашу улыбку… Зачем мы обманываем друг друга! Ведь мы и сходимся здесь, у Камня, чтобы вместе улыбаться.
– Дивная вы! – сказал Туманов, сжимая пальцы Ольги Андреевны. – Дивная вы!
– Но темная, как я, – прибавил он, улыбаясь.
Солнце стояло низко – дымно-красное. Вечерний туман поднимался от реки неровно. То здесь, то там возникали белые пятна и медленно двигались среди островов и у самого берега. Казалось, что бродят старики с белыми бородами в плащах.
– Домой пора, – проговорила Бессонова, вставая с пледа.
Туманов молча прижал ее руку к своим губам.
– Домой пора, – повторил он, не отнимая руки.
Когда они ушли, наконец, и за выступом скалы не стало их видно, вылезла Чарушникова из расселины, смеясь беззвучно, и уже светились фосфорически ее совиные глаза в вечерних сумерках.
– Идиллия какая подумаешь! – пробормотала она, разводя руками.
Последние вести из России об успехах революции волновали ссылку. Вереев и еще семь социал-демократов писали проект конституции… Их называли «меньшевиками» и репутация Вереева, как непримиримого, была поколеблена. У его соперника Мяукина, «большевика», насчитывалось теперь немало поклонников: он предсказывал, что Учредительное Собрание провозгласит демократическую республику. Прилуцкий выдвигал проект республики федеративной из шести «штатов» – Польши, Финляндии, Кавказа, Украйны, Великороссии, и Сибири…
В неделю два раза собирались в Епанчевке обсуждать положение дел. Все подумывали о скором отъезде. От серьезных занятий отвлекали только сплетни о Бессоновой и «Коробановское дело».
С тех пор, как от Хиврина ушла его Матрена Савельевна, он почувствовал, что все относятся к нему с особым вниманием. Это ему весьма понравилось. Странным образом удовлетворялось его тщеславие. Он даже как будто бы стал гордиться своим положением и, подвыпив, куражился теперь не в меру, уверяя, что он «этого дела оставить не может». Он редко бывал трезвым и в обществе Волкова и молоденького социалиста-революционера Черногорьева лихо кутил на ярмарочных паузках, пришедших из Иркутска. С ним в это время приключилась история, о которой стало известно даже иркутскому генерал-губернатору. «Инцидент» обсуждался и в русской заграничной прессе.
А дело было вот как.
После изрядной попойки Хиврин с неизменными товарищами своими отправились к тетушке Нонне, давней обитательнице нашего города, Бог знает почему попавшей в эту дикую глушь и устроившей единственный в здешних местах дом, где ночные гуляки могли найти себе приют. Домик тетушки Нонны стоял на краю города, окруженный со всех сторон пустырями. Когда пьяные приятели ввалились в сени, их встретил не слишком радушно слуга тетушки уголовный-поселенец, по фамилии Глазенко, человек роста маленького, почти карлик, но силы неожиданно огромной.
Не смущаясь, однако, вошли гости в горницу, где уже играли в карты три девицы – одна из них Улита, молоденькая якутка, миловидная, косоглазая и, как зверок, проворная и дикая, другая Фрося, толстая и грузная, с маленькими, пухлыми руками, с открытым лифом, не вмещавшим полные ее груди, и, наконец, третья горбоносая еврейка Ревекка, с трагическими глазами и с жалкою улыбкою на намазанных алою краскою губах.
Приятели тотчас же подсели к столу и спросили пива. Волков заговорил с Ревеккой о проблеме пола, с научной точки зрения; Черногорьев объяснял Улите, что инородцы не менее милы его сердцу, чем великороссы; Хиврин обнял за широкую талию полногрудую Фросю, жалуясь ей на бывшую жену свою Матрену Савельевну и прося утешения…
Тетушка Нонна как-то неохотно подала пиво и все шмыгала по горнице, беспокоясь и как будто поджидая кого-то. Иногда она выбегала в переднюю и совещалась с Глазенко.
– Непременно будут сегодня. Это мне уж доподлинно известно, – уверял Глазенко тетушку, – убрать бы этих молодцов от греха подальше…
– Да ведь как их уберешь? – вздыхала тетушка.
И в самом деле, получаса не прошло, как подкатили к крыльцу лихие тройки и из первого тарантаса вылез тот, кого поджидала тетушка – сам Захарий Серапионов, областной богатей. За ним с криками и песнями повыскакивали его спутники – иркутские купцы и приказчики, всего семь человек.
– Эй! Посторонись! Серапионов идет! – крикнул купец, входя в горницу.
Девицы переполошились и повскакивали с своих мест.
Хиврин, Волков, Черногорьев недоумевали, как теперь быть.
– А! Компания! Мое почтение! – раскланялся Серапионов, увидев посетителей. – Что-то вы невеселы, носы повесили? Мы вас развеселим! Эй, Андрюша! Валяй на гитаре! Танцульку устроим!
Толстая Фрося залилась звонким смехом и задрожали толстые ее груди, готовые выскочить из открытого лифа:
– Устроим танцульку, купец. Ах, ты наш миленький…
– Ну и город! – крикнул один из иркутских приказчиков, разводя руками. – Неужто у вас, тетушка, более и товару нет? Три барышни на этакую компанию? Не иначе, как жребий бросать придется…
– Там видно будет, коммерсант красноречивый! – сказала Ревекка, оскалив белые, острые зубы.
– Шампанского тащи! – командовал Серапионов. – Хочу политиков угостить. Ишь они как нахохлились!
– А штаны ты, брат, мне худо сшил, – неожиданно обратился он к Хиврину, – слободы в них нету. Поскупился, брат, маленько! Говорил тебе: сукна не жалей…
– Я вам в этом доме не портной, а свободный гражданин, – огрызнулся Хиврин, недовольный тем, что толстая Фрося отошла от него и подсела к купцу.
Кудрявый приказчик, пощипывая гитару, вышел на средину комнаты и запел:
Один из гостей взял бутылку и, выделывая ногами вензеля, стал поливать шампанским крашенный пол горницы.
– Где Серапионов гуляет, шампанское рекой льется, – бормотал он, уныло моргая.
– Мать честная! Мать честная! Якуточка какая миленькая! – говорил какой-то маленький лысый старичок, обнимая Улиту.
– Ты мне надоела, Фроська, – сказал Серапионов, отталкивая от себя толстуху, – поди-ка ты, сухопарая…
И он потянул к себе за шаль Ревекку.
– Осторожнее, ваше степенство. Шаль порвете, – засмеялась невесело Ревекка, усаживаясь, однако, на колени к купцу.
Но и минуты не прошло, как она вскочила с колен, дико взвизгнув:
– Ах, бесстыдник! Больно ж мне! Больно!
– Ну, ну! Не фордыбачь! – засмеялся Серапионов. – Ущипнул разок, а ты уж и в амбицию.
Он опять поймал девушку и притянул к себе.
– Ах же! Какой же вы невежа! – отбивалась Ревекка.
– А ты смирись! – бормотал Серапионов, схватив ее за руки и ломая пальцы.
– Ай больно мне! Больно! – упала на колени Ревекка, с ненавистью глядя на купца. – Тетушка, заступитесь!
– Разве не видишь, что Захарий Никитич шутить изволит? А ты, глупая, не визжи зря…
– А! Сухопарая! Попалась! – хохотал Серапионов, пригибая побледневшую девушку к земле.
– Извольте ее оставить в покое! Я не позволю! – неожиданно крикнул молоденький Черногорьев, до того времени неприметно сидевший в углу.
Юноша поднялся, дрожа, и сжимая кулаки:
– Это подло! Слышали? Это подло!
– Верно! – крикнул Волков, ударив кулаком по столу. – Буржуй проклятый!
– Что! – заревел Серапионов, подымаясь и грозно всех оглядывая. – Да ты кто такой? Да знаешь ли ты, кто я? Да я тебя в бараний рог… Да я тебя…
– Позвольте-с! Это как же так? Извините! Мы все заодно, – сказал важно Хиврин, беря, как оружие, пустую из под пива бутылку.
– Валяй их на мою голову, – сказал Серапионов тихо, озираясь.
Но уже кудрявый приказчик засучивал рукава.
– Ты вот этого птенца убери, – командовал Серапионов.
Ражий детина, с круглым лицом, неспешно подошел к Черногорьеву и, взяв его в охапку, вынес на крыльцо и швырнул на улицу, в бурьян.
Явился и Глазенко. У Хиврина со смехом отняли бутылку, разбили нос Волкову, и через две-три минуты приятели очутились за порогом домика тетушки Нонны.
Из окна высунулась голова Серапионова и он дико загоготал:
– Эй, вы! Политики! Будете помнить Захария Серапионова.
Ямщики, по-видимому, были отпущены, и пусто было вокруг.
– Этакого дела я так оставить не могу, – сказал Хиврин мрачно. – Что же теперь делать, товарищи?
– Что ж! Айда, товарищи, ко мне! У меня винтовки и браунинги, – предложил Волков, давно уже безнадежно пьяный.
– Верно! – решительно крикнул Черногорьев, чувствуя, что хмель бросился ему в голову и радуясь этому.
Они побежали, спотыкаясь, напрямик – пустырем, перелезли через плетень и очутились во дворе домика, где жил Волков. От быстрого бега головы их кружились еще больше, и они радовались тому, что будут сейчас стрелять и напугают до смерти ненавистного купца.
Захватив винтовку и два браунинга, они тем же путем помчались обратно.
Когда они прибежали к домику тетушки Нонны, ямщиков еще не было, а из горницы доносилось разудалое пение и бряцание гитары.
– Вот сюда, в ряд станем, – командовал Хиврин, указывая на плетень напротив вражеской крепости.
Они стали, с серьезными лицами, целясь в ставни.
– Раз… Два… Пли! – крикнул Хиврин.
И три выстрела – один из винтовки и два из браунинга – грянули враз.
Дикий визг и жалобный крик раздались внутри домика.
– Ага-га! – завопил в восторге Хиврин, потрясая винтовкой. – Да здравствует пролетариат! Долой буржуазию!
– С ума вы сбесились! – завопил кудрявый приказчик, выбежав на крыльцо без пиджака и жилета. – С ума вы сбесились, черти заморские!
– Пали в него, товарищи! – захохотал Хиврин, целясь.
Приказчик мгновенно скрылся, захлопнув за собою дверь.
В горнице притихли.
– Раз! Два! Три! – опять скомандовал Хиврин. И снова грянули одновременно три выстрела.
Отворились ставни и чья-то рука помахала белым платком.
– Ага! Парламентера выслать хотят! Ну, черт с ними… Пусть высылают, – сказал Хиврин и потом крикнул зычно: – Эй, толстопузый! Выходи разговаривать!
В окне показалась лысина Серапионова, и он хриплым голосом закричал:
– Слышь ты! Дьяволы! Сдаемся…
– А условия наши знаешь? – спросил Хиврин.