Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 2. Стихотворения и поэмы 1927-1930 - Николай Николаевич Асеев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

1927

Десятый Октябрь

Дочиста   пол натереть и выместь, пыль со стола     убрать и смахнуть, сдуть со стихов     постороннюю примесь и –   к раскрытому настежь окну. Руки мои –    чтоб были чисты, свежестью –     чтоб опахнуло грудь. К сердцу    опять подступают числа: наших дней    начало и путь. Сумерки    кровли домов одели… В память,    как в двор ломовик, тарахтя, грузом навьючив      дни и недели, вкатывается    Десятый Октябрь. Тысячи строк,     совершая обряд, будут его возносить,      славословя. Я же   тропу моего Октября вспомню,    себя изловив на слове «искренность»…     Трепет летучих искр, искренность –     блеск непогашенной планеты. Искренность –     это великий риск, но без нее    понимания нету. Искренность!    Помоги моему сердцу   жар загорнуть и выскресть, чтоб в моем    неуклюжем уму песня вздышала,      томясь и искрясь. Искренность!     Помоги мне пропеть, вспомнивши,     радостно рассмеяться, как человеку     на дикой тропе встретилось сердце,      стучащее         массы. Был я   безликий интеллигент, молча гордящийся      мелочью званья, ждущий –    от общих забот вдалеке – общей заботы     победное знамя. Не уменьшась     в темноте норы, много таких    живут по мансардам, думая:   ветром иной поры лик вдохновенный их       творчески задран. Меряя землю     на свой аршин, кудри и мысли     взбивая все выше, так и живут    до первых морщин, первых припадков,      первых одышек. Глянут, –    а дум     облыселую гладь негде приткнуть     одинокому с детства. Финиш!..    А метили      мир удивлять либо геройством,      либо злодейством… Так жил и я…     Ожидал, пламенел, падал, метался,     да так бы и прожил, если бы   не забродили во мне свежего времени      новые дрожжи. Я не знал,    что крепче и ценней: тишь предгрозья      или взмывы вала, – серая   солдатская шинель выучила   и образовала. Мы неслись,    как в бурю корабли, – только тронь,     и врассыпную хлынем. Мы неслись,    как в осень журавли, – не было конца     летучим клиньям. Мы листвой    осыпали страну, дробью ливней     мы ее размыли. Надвое –    на новь и старину – мы ее ковригой     разломили. И тогда-то понял я      навек – и на сердце    сразу стало тише: не один   на свете человек, – миллионы    в лад     идут и дышат. И не страшно     стало мне грозы, нет,  не мрак вокруг меня,       не звери, лишь бы,    прянув на грозы призыв, шаг  с ее движеньем соразмерить. Не беги вперед,     не отставай, – здесь времен     разгадка и решенье, – в ряд с другими,      в лад по мостовой трудным,    длинным,      медленным движеньем. Вот иду,   и мускулы легки, в сторону не отойду,      не сяду. Так иди   и медленно влеки наш суровый,     наш Октябрь Десятый. Стройтесь, зданья!      Высьтесь, города! Так иди   бесчисленным веленьем и движенья силу      передай выросшим на смену      поколеньям. Брось окно,    войди по грудь в толпу, ей дано теперь     другое имя, не жестикулируй,      не толкуй, – крепкий шаг свой      выровняй с другими. Стань прямее,     проще      и храбрей, встань лицом     к твоей эпохи лицам, чтобы тысячами     Октябрей с тысячными     радостями       слиться!

1927

Симбирская даль

Большая страна, глухая страна, киргисская степь, – и над ней луженою тучею старина – осеннего неба темней. По этой стране, на этой степи кого ни встреть у костра, куда ни взгляни, куда ни ступи – молчанье и рабский страх. Торговая сметка хитра и скупа, мелка и зазвониста ложь. Здесь жизнь норовят за грош покупать и честь продавать за грош. И в этой глуши при свете свечи понять попробуй сумей, сумей попробуй одну отличить от тысячи русских семей. Шумит самовар, поет соловей, звенит бубенец У дуги… Живет человек, растет человек, один темнее других. Так рос и он в глухой темноте и вырос над темнотой. И брови не те, и губы не те, повадки и складки – не той. Так вырос и вышел он, коренаст, степей знаток коренной, и в смертную схватку схватился при нас с двужильною стариной. Большая страна, глухая страна, бездольная степь, – и в ней мерцанье штыков, и взрывы гранат, и ржанье походных коней. Как будто отходит тумана стена от наших домов и дней. Как будто бы тает, синея, она, и даль все видней и видней. Как будто в поход снялась темнота от новой, советской межи. И даль не та, и степь не та, снялась темнота и бежит. Замолкнул бой, и грохот затих, и небо синей и синей. И степь, насмерть старину захватив, в обхватку борется с ней. Из рабства грошей, из свиста плетей страна гранатой взвита!.. И реки не те, и долы не те, повадка и складка – не та. Глядит симбирская даль и глушь, родней своей велика, – не в зеркало грязных дождливых луж, а – в будущие века.

1929

Охота на орлов

На Василии Кесарийском – орлы с коронами. Первый дом – украшает славянская вязь… Долго ль быть нам еще стариной покоренными, тупиками сознаний в былое кривясь?.. «Так получается» Я писал стихи     об орлиных крылах, о змеиных расщепах       двухглавых голов, и кой-где    понагнали      стихи мои страх, и кой-где    поснимали      орлов с куполов. Мне гордиться строчкой       на ум взбрело; но не тем,    что ей –      прозвенеть в века, – я гордился ею,     как первой стрелой, угодившей в цель,      гордился дикарь. Я ходил и думал:      остри свой стих! Значит, он    попадает в точку,        туда, где орлиный клекот      шипит и свистит, где стервятников      вьются и реют         стада. Но какая цена мне –       сам посуди, и какая   стихам моим будет цена, если   вон он    на Спасской башне сидит, где куранты бьют      «Интернационал»! Он еще обновлен      на десятом году и блестит    позолотой      на высоте… Если нынче    в него я не попаду – нет и не было толку      от наших затей. Мне ответят,    что это –       пустая буза, никого, мол,    не тронет он,       в небе блестя; что не дело целить      в такого туза над страною    рабочих и крестьян; и немало    других     неотложных дел, чтоб из пушки     грохать по воробью; что реликвией древности        он взлетел и что рифмой его –      все равно не собью. Нет, детки! Это вы не метки, целитесь впустую – в синь густую. Будет глаз мой щуриться, силы не щадя, по московским улицам и по площадям. Будет стих мой целиться и звенеть стрела всюду, где расстелются мертвые крыла. Надо расстараться в далях увидать – нет ли реставрации где-нибудь следа. Надо выжечь с корнем, до малейших йот этот древний горний мертвенный полет. Ибо –   что такое     фетиш? Стань,   подумай     и ответишь. Иду,   иду   по Москве дикарем, и ты меня    не кори: священною пляской      не покорен, родные мои    дикари. Иду,   чтоб меткость не умерла, и рифму   мечу стрелой. Я буду целиться     по орлам и бить их    в грудь     под крыло!

1928

Эмигранты

Всякий труд, конечно, почетен. Но… скулы сводящее от зевот чесание пяток богатой тете – едва ли кто трудом назовет. Пошел обедать в берлинский «Медведь», смотрю: подают приборы – откуда взялись, – о, читатель, ответь, – блестящие эти проборы?! В глазах – бла-а-роднейшая тоска и свет генеральских достоинств… А вот – научились бифштексы таскать за стулом на вытяжку стоя. Здесь нет разговора про большевиков, про новые битвы и войны… От кухни, пожалуй, уйти нелегко: попробовали – довольны! Читаю уж с месяц газету «Руль», скитаясь по белу свету. Других и в руки совсем не беру: в немецких киосках – нету. Вторая страница – о большевиках (про мерзость эту и скверну). Неужто Европе к ним привыкать, когда – раз плюнуть, и свергнуть?! Пророчит Гессен блокаду к весне, по лица унылы у белых… Не знаю уж, что «объективно честней»: мытье иль битье тарелок? Читаю дальше, и шорох в ушах, как скрипы мебели ветхой. И ручкою – вольт, и ножкою – шарк, и локоть изогнут салфеткой. У Гессена газета сера, крута генеральская каша… Ответьте мне, бывшие профессора, в чем знанье и званье ваше? Манишка в борще и салфетка в руке… Неужто ж для старой знати, – ответь мне, сплошной зарубежный лакей, – Других не нашлось занятий?! Я знаю, что, злобу в душе затаив и жест округлив широкий, вы двинете… лучшие блюда свои в ответ на мои упреки; и сталью приборов зловеще звеня над строчкой моею робкой, вы, знаю, блокируете меня, стреляя… нарзанной пробкой. «Возмездие наше идет, трепещи, – тебе оно будет сниться! (На первое – жирные русские щи, второе – по-венски шницель?) Судьба до конца неизвестна еще, – трясись, большевик проклятый: тебе мы предъявим когда-нибудь счет, и час наступит расплаты!» Я слушал, бледнея, грозящую речь: был пафос ее так ярок… Но – подали счет, и как камень с плеч: всего лишь… пятнадцать марок!

1928

Граница

За Минском, сумрачно тесна, плечо в плечо встает сосна, распялив лапчатые ветви. Крепка сарматская зима, и на промерзлые дома сухое солнце скупо светит. За Минском – долгие снега… Так, чистотой своей строга, лежит пред автором страница. И вдруг над ней, и тих и прост, сторожевой взмывает пост – страны и повести граница. Колючей проволоки ряд. Здесь – пограничников отряд живет и бодрствует в дозорах. У снегового рубежа стоит ночами, сторожа малейший звук, тишайший шорох. Их окружают лед и сталь… Предательски – невинна даль, и небеса оцепенели. Тропа ведет пята в пяту, и снег рассыпчатый метут на лыжах длинные шинели. Костер под тяжкою полой блеснет сиреневой золой, и струйка тянется на запад, и, ежа черные носы, врагов сторожевые псы картошки ловят теплый запах. Злой тишиной окружена вооруженная страна – не отразилась в том костре ли?.. Лишь повернись к нему спиной, и будешь тьмой и тишиной сильней, чем пулями, обстрелян. Я не хочу фальшивым быть, литавры рвать и в бубны бить, но наш костер на то рассчитан, чтоб было всюду видно им, что мы не спим, что сторожим, мы – угнетенных всех защита!.. Шинелей полы тяжелы. Огонь сверкнет из-под золы, и вспомнят дали трудовые, что тем огням цветами цвесть, что в мире где-то правда есть и этой правды – часовые. За Минском даль лежит строга, земля укутана в снега, но в каждой памяти хранится. Там, где сосновая игла, – пространств и времени легла красноармейская граница.

1929

Разные стихотворения

1930

Разговор с Москвой

По прямому по вешнему проводу я с большой Москвой разговор веду: «Отчего ты, Москва, стала неженкой? У тебя по вискам – ветер свеженький. Оттого ли тебе плакать да хмуриться, что весенняя слякоть по улицам?!» За раскатом раскат – грудью грохота отвечает Москва очень плохо так: «Как же мне не грустить да не плакаться, – не в добре, не в чести мое лакомство! Позабиты в щель, пали в рытвины запах жирных щей, звон молитвенный». По сквозному весеннему проводу я с весной-Москвой разговор веду: «Да на том ли тоска твоя держится? Не пора ли, Москва, тебе утешиться?! Меж ухабов твоих, между выбоин я брожу, молоком твоим выпоен. Я брожу между досками, щебнями, между будними днями учебными. Я смотрю: вся в поту, вся в испарине, ты – не в синь-высоту ли распялена? И не старь-старину ли неотесанную ты пудовою балкой христосуешь?» Отвечает Москва длинной нотою: «Что ж, я мало в будни работаю? От застав до Пожарского идола всю меня подсушило, повыдуло. А без праздника без весеннего всех трудов моих сила обесценена! Вон какая тишь, голубая вся, залегла меж крыш – улыбается. Если в старое стыдно веровать, пусть идет ко мне племя ппонерово. Пусть шагами стучит оно близкими, заливается песнями-брызгами. Мне пример брать больше не с кого, как с тебя, житье пионерское. Полюби ж меня грязной, мокрою, перекрой меня краской охрою. Чтоб бульвар в бульвар длился правильно. Чтоб асфальт заливал все окраины. Чтобы, глядя в синие лужицы, мне церковного звона не слушаться. Колокольный зык пусть не дразнится на призывы вешнего празднества. Мне не спину гнуть под обрядностью, мне бы чуть хлебнуть новой радости! Я несу весну тонкой, хрупкою, – не хмельному сну пьяной рюмкою. Я несу весну в сердце нежненько. Я весной плесну по подснежникам. Поднялась я к ней вся на цыпочках, чтоб никто весне губ не выпачкал. И ничто тому ветры резкие, кто весной в дому не побрезгует. Вон идет она к нам, не ленится. Бон ведет она юных ленинцев. Вон идет она насквозь, не качается!..» И на этом разговор с Москвой – кончается.

1928

«Мы живем…»

Мы живем    еще очень рано, на самой    полоске зари, что горит нам     из-за бурьяна, нашу жизнь    и даль      озарив. Мы живем    еще очень плохо, еще  волчьи    зло и хитро, до последнего     щерясь       вздоха под ударами     всех ветров. Но не скроют     и не потушат, утопив   в клевете и лжи, расползающиеся      тучи наше солнце,     движенье,       жизнь. Еще звезды    во сне мигают на зеленом небе     морском. Не собьют нас,     не запугают темной тенью,     волчьим броском. Те хребты    и оскалы      плоски, порожденные     полусном. Мы ж   на самой зари полоске свежей жизнью     лоб сполоснем. Из-за тучи,    из-за тумана, на сквозном    слепящем ветру, мы живем    еще очень рано, на свету,   в росе,     поутру!

1928

Искусство

Осенними астрами      день дышал, отчаяние    и жалость! – как будто бы    старого мира душа в последние сны      снаряжалась; как будто бы    ветер коснулся струны и пел   тонкоствольный ящик о днях   позолоченной старины, оконченных    и уходящих. И город –    гудел ему в унисон, бледнея    и лиловея, в мечтаний тонкий дым       занесен, цветочной пылью      овеян. Осенними астрами      день шелестел и листьями    увядающими, и горечь горела     на каждом листе, но это бы    не беда еще! Когда же небес     зеленый клинок дохнул   студеной прохладою, – у дня   не стало заботы иной, как –   к горлу его прикладывать. И сколько бы люди      забот и дум о судьбах его     ни тратили, – он шел – бессвязный,       в жару и бреду, бродягой    и шпагоглотателем. Он шел и пел,     облака расчесав, про говор    волны дунайской; он шел и пел     о летящих часах, о листьях,    летящих наискось. Он песней    мир отдавал на слом, и не было горше      уст вам, чем те,   что песней до нас донесло, чем имя его –     искусство.

1930

Октябрьские песни

Мы ходим в кино, играем в ма-джонг, ухаживаем потихоньку от жен; под стоны чарльстона, под хрипы гармошки летим развлекаться – веселые мошки. С младенчества тянем причмокивать ртишки на вина, на девочек да на картишки. Еще ни быт, ни характер не слажен, а мы уже ищем покоя послаже. И, только почувствовав крылышек жжение, впадая в какое-нибудь несчастье, вопим о захлестывающем окружении, о сжавшем нас в кольца удавьи мещанстве. От чичиковской всеизвестной брички ведут родословную наши привычки. У русских, известно, душа грозовая: двое работают – двадцать зевают. А когда к тридцати годам попристальней взглянем в прожитый десяток, – окатит времен ледяная вода и в сердце останется смутный осадок. А тут злорадные да грязноглазые захватят сердце крепче клещей: у разума с чувством-де разногласия, и это все в порядке вещей. Чтобы не радовать сердца вражьего, пищи не дав его злобным речам, давайте не разлагаться заживо по мелочам. Прекратить надо ахи да охи нам, так начиная порядок дневной: двадцать упражнений Анохина и с постели – под душ ледяной. Чтобы целого не ослаблять, дрожь и слабость из тела выньте чтобы у нашего корабля крепок был каждый винтик, чтобы мускул силой набряк, чтобы железнились груди, чтобы были у Октября – только свежие люди!

1927

Идем

Громадой раскаленною широкий ветер, Май, колонну за колонною всю землю подымай! Тревогу первомайскую, земель глухой восторг не скроют чинной маскою ни Запад, ни Восток. На Севере и Юге сквозь сумерки пространств узнают друг о друге рабы далеких стран. Не все греметь громами привычна синева. Пошли! Не захромали! Идем! Не унывай! Не только половодье да света полоса – наш Май теперь заводит иные голоса. Не только выклик птичий, наш Май теперь таков: заводов перекличка да щебет верстаков. Ночные страхи вычистив, отставку дав луне, мы пустим электричество гулять по всей стране. Зима не заколодит, отзябнула зима… И Май глаза наводит па новые дома. Ушла она, растаяв, тут не о чем тужить, и, стеклами блистая, взлетают этажи. Чем были встарь, измеряй-ка, – лесная глушь да степь. А мы теперь Америки перегоняем темп. Над новыми делами, над тягостью полей широкими крылами, советский Май, алей! Еще года стараться, корпеть и изумлять, но нынче демонстраций котлом кипит земля. Не все гудеть громами привычна синева. Пошли! Не захромали! Идем! Не отставай!

1930

Песня одиннадцати лет

Стали тучи серыми, хмурыми клочьями – над пионерами и над рабочими. Сумрачны и пасмурны думают: авось они забоятся насморка, сырости, осени. Зажигайся в три часа, электричество. Собрали заранее мы собрание. Над погодой грязною, хмуренькой, мокрою брызнем краской красною, суриком, охрою. Взвейте краски юности и труда – нет от серой хмурости и следа. Знамена вынесите, выбив пыль, – Октябрь одиннадцатый наступил. Колонны двинутся, – сколько им лет? Один: «Одиннадцать!» – один ответ. Кто идет в культурный поход? Мы с тобой по мостовой! Шеренги выстроив, каждый дом походкой быстрою обойдем. На задворках лом, лом, лом железный; мы его соберем – он полезный. В человечье месиво вклинивайся весело. Все задворки вызови для ревизии. Наклонись, прислушайся над одними: кто упал, споткнувшися, – мы поднимем. А безногий хлам, хлам нам не жалко; кто в кабак да в храм, в храм тот – на свалку! Кто идет в культурный поход? Мы с тобой по мостовой! С бывшим панством рядом ложись, матом да пьянством залитая жизнь. Место – пусто, в ряд у лягайся: чванство, да буйство, да хулиганство.

1928

С новым МЮДом!

Дожди ли весны льют, осеннее ль небо синё: шумит молодой люд – труда дочерей и сынов. Вчера еще был мал, был мил и щенячьи слаб, а нынче всю жизнь взял в охапку крутых лап. Вчера еще переступал, едва оставляя след, а нынче – тверда стопа, хрустит в камышах лет. У старости много грехов, по остры глаза ребят, – пусть молодости приход их с кожи дней соскребет. Не тем, кого жизнь согнет, кто тропок ищет кривых; не тем, кто за пачки банкнот цепляться с детства привык, – привет, привет наш таким, кого породил труд, в чьем сердце – значок КИМ, чьи годы ведет МЮД. У них такие глаза: ни робости, ни владык, как Хлебников предсказал, воспев союз молодых. Не думай, что ты силен, что выделен ты судьбой: будь равен с самых пелен с таким же – кто рос с тобой. Не думай, что ты умен, умней и красивей других: на страже новых времен их дни часовым стереги. Юнгштурма форма одна, носи же ее ловчей и помни – она родна для всех молодых плечей. Зачванишься – оборвут, вскуражишься – засмеют: на свет, на жизнь, на борьбу идти призывает МЮД. Привычную к снам и чинам мы жизнь перетрусим до дна, и новый год начинать мы будем с нашего дня. Друг друга тесней держись, пусть руки весь мир обоймут: на свет, на борьбу, на жизнь скликает отряды МЮД!

1930

Перебор рифм

Не гордись,    что, все ломая, мнет рука твоя, жизнь   под рокоты трамвая перекатывая. И не очень-то     надейся, рифм нескромница, что такие    лет по десять после помнятся. Десять лет –     большие сроки: в зимнем высвисте могут даже    эти строки сплыть и выцвести. Ты сама   всегда смеялась над романтикой… Смелость –    в ярость, зрелость –    в вялость, стих – в грамматику. Так и все    войдет в порядок, все прикончится, от весенних    лихорадок спать захочется. Жизнь без грома     и без шума на мечты    променяв, хочешь,   буду так же думать, как и ты   про меня? Хочешь,   буду в ту же мерку лучше   лучшего под цыганскую венгерку жизнь   зашучивать? Видишь, вот он,     сизый вечер, съест   тирады все… К теплой    силе человечьей жмись   да радуйся! К теплой силе,     к свежей коже, к синим   высверкам, к городским    да непрохожим дальним   выселкам.

1929

Чернышевским

Сто довоенных внушительных лет стоял Императорский университет. Стоял, положив угла во главу умов просвещенье и точность наук. Но точны ль пределы научных границ в ветрах перелистываемых страниц? Не только наука, не только зудеж, – когда-то здесь буйствовала молодежь. Седые ученые в белых кудрях немало испытывали передряг. Жандармские шпоры вонзали свой звон в гражданские споры ученых персон. Фельдъегерь, тех споров конца не дождав их в тряской телеге сопровождал. И дальше, за шорох печористых рек, конвойным их вел девятнадцатый век. Но споров тех пылких обрывки, обмылки летели, как эхо, обратно из ссылки. И их диссертаций изорванных клочья, когда еще ты не вставал, пролетарий, над синими льдами, над царственной ночью, над снами твоими, кружась, пролетали. Казалось бы – что это? Парень-рубаха, начитанник Гегеля и Фейербаха, не ждя для себя ни наград, ни хваленья, встал первым из равных на кряж поколенья. Да кряж ли? Смотрите – ведь мертвые краше того, кто цепями прикован у кряжа, того, кто, пятой самолюбье расплющив, под серенькой русского дождика хлющей стоит, объярмован позорной доскою, стоит, нагружен хомутовой тоскою., Дорога плохая, погода сырая… Вот так и стоит он, очки протирая, воды этой тише, травы этой ниже, к бревну издевательств плечо прислонивши… Сто довоенных томительных лет стоял Императорский университет. На север сея, стоял, и на юг умов просвещенье и точность наук. С наукой власть пополам поделя, хранили его тишину педеля… Студенты, чинной став чередой, входили в вылощенный коридор. По аудиториям шум голосов взмывал, замирал и сникал полосой. И хмурые своды смотрели сквозь сон на новые моды ученых персон. На длинные волосы, тайные речи, на косовороток подпольные встречи, на черные толпы глухим ноябрем, на росчерк затворов, на крики: «Умрем!» На взвитые к небу казацкие плети, на разноголосые гулы столетья, на выкрик, на высверк, на утренник тот, чьим блеском и время и песня цветет!

1929

Последнее обращение

Господин Тейер! Господин Фуллер! Плохая затея – электростулья. Не в том дело, что очень жестоко рабочее тело корчить током. Негры гибнут от плети, от голода рикши партизаны с резаной спиной… Мы такие, что мы привыкши смерть ценить великой ценой. Но разве гнева бессильная желчь, от которой плечи трясутся, может сердце бесконечно жечь, не имея иных ресурсов? Если это жжение и эта боль станут напряжением в миллионы воль, – все, за что б ни взялись вы рукой, и обо что б ни коснулись полой, станет зарядом раскалки такой, чтобы сравнять вас мгновенно с золой. Господин Тейер, господин Фуллер, мир не посадишь на электростулья. Но если этих… Но если только к ним прикоснетесь вы трепетом тока, – вот вам ваш будущий адрес точный: вас не укроют стены палаццо – вниз головою в канаве сточной будут ваши трупы валяться! Не подумайте, что я ругаюсь, к мстительным фантазиям ретив; это вы зовете черный хаос, землю в место пыток превратив. И если где-нибудь белая стерва вновь загнусавит про красный террор, – вбить кулаком обратно слюну в лживую глотку я первый клянусь. Всех Фуллеров и всех Тейеров вытащить жен из-за вееров, напомнив, что не одним на свете рот кулаком зажат и что не только Сакко с Ванцетти предсмертной влажью дрожат!

1927

Тем, кто не любит советских тем

Наши враги, заливаясь лаем, брешут, будто день наш убог; блеском балов не ослепляем, груб советской были лубок. Очень жаль им нашего быта, говорят они с кислою миною: радость в жизни в стране, мол, убита с теплотою душевно-каминною. И культура наша – лишь сколок с буржуазных давних затей; и у нас, по-дикарски голых, нет и не было новых путей. К черту этих сплетен злую жуть! Я вам расскажу про новый путь. Там, где Ленинградское шоссе уперлось тараном в даль седую; где метели, на ветвях засев, на Москву губой студеной дуют; где мороз помещика лютей прошибает лоб цыганским потом, – раскачало множество людей ледяным раскатистым фокстротом. Мерным шагом движутся лыжники и лыжницы. – Предрассудки не изжиты, жалко ихней участи: это же они визитам буржуазным учатся! Уходите, скройтесь в дымке под трамвай джазбандовый. Снеговой паркет Ходынки, ленты дней разматывай. Мчаться все уверенней. Прощевай, Сокольники! Нас в другой губернии ждут на подоконнике. Кончись, жизнь оседлая! Здравствуй, даль соседняя! Вон как какой-то массовик (плох одёж товаришко) в два платочка носовых руки – вместо варежков. «Это что ж за нищета, дорогой наш братец? Ты бы раньше сосчитал, чем на лыжи тратиться. Ты бы лучше стал баптист, чем такие трения. Ты бы лучше спел про птиц нам стихотворение». Отлетайте на паркет, сплетники и склочники. Гляньте: палка в руке как зажата прочненько. Наша жизнь на весу, ваша – в наст уляжется Через вас пронесут лыжи наши тяжести. Наши залы – малы – ледяные стволы, – мы летим с поклонами между их колоннами. До свиданья, Москва, прощевай, Сокольники, – ждет в деревне братва нас на подоконнике!

1930

Дорога

1 Мир широк и велик с пути полета, но хвалит каждый кулик свое болото. Пускай и в земную треть гнездо куличье, хочу лететь – осмотреть земли величье. Дыши шумней, паровоз, – зима седая. Кружись, лесов хоровод, вниз оседая… Как быстро вдаль ни бежит твой путь, – он робок; глумясь, встают рубежи в крутых сугробах. Раскинулась широко страна – Расея, и в ней таких дураков не жнут, не сеют. Сто дней топочи конем – не сдаст пространство. Пора говорить о нем не так пристрастно. Как медленный сток ржи в амбарный запах, – замедленная жизнь обваливается на Запад. 2 Дорога была навек прочна, опрятна; винтами вилась наверх и шла обратно. Вся белая, без теней, ровна, как скатерть… И полз мурашом по ней мотор на скате. Теперь, воротясь назад, она воочию впивается мне в глаза и днем и ночью. Чем сможет чужая страна нам сердце трогать? Натянутая, как струна, звенит дорога. Не узенькою тропой – от речки в рощу: по этакой и слепой пройдет на ощупь. С такой к рулю привыкать; здесь воз – помеха. По этой без грузовика не стоит ехать! На этой – кого ни встреть, не разоспится… И люди идут быстрей, и чаще спицы. 3 Чем ближе родные места, тем реже люди: «…Чем тише наша езда, тем дальше будем!» Замшелая мудрость лесов, колтун распутиц… Какое тебя колесо возьмет распутать? И хватит ли лет полета твоей тощищи, чтоб гладью дорог-холстов был грунт расчищен? Товарищи и творцы, болото – шатко: скорей подвози торцы, грани брусчатку. Пусть там, где вилась морошка да голубица, асфальтовая дорожка в тень углубится. Пусть там, где лишь филин ухал во мгле трясины, шуршит хорошо и сухо прокат резины. Пусть каждому станет дорог, как голос близкий, гудок и знакомый шорох сквозь пыль и брызги. Чтоб нам бы не тише ехать вдаль, без задора – пусть всюду звучит, как эхо, зов Автодора!

1928

Поток

Давнишний мудрец толковал про то, что дважды не влезешь в один поток. Мудрец не сказал, что без жажды не влезть в него и однажды. Чем вызывается жажда времен? Какой крутосоленой кашей?! Как бы ты ни был плечист и умен враз про это не скажешь. Стих прохлаждается на берегу немедлящего потока, но я заставляю его перегуд захлебываться про то, как – двое вошли в раскаленную печь стоградусного накала, чтоб жар ее, набранный за ночь, сберечь, чтоб пламя не затухало. Зачем им приспела такая спешка? (Голос с глубокого тыла.) Нельзя подождать было разве, чтоб печка остыла? Нельзя подождать ни стиху, ни станку, ни шахте, ни забою, чтоб сразу с движенья себя не столкнуть, не стать в разноречье с собою. Кто ж эти двое? Брюнеты? Блондины? (Голос с далекого сбоку.) Но стих отвечает: не все ль едино, не все ли равно глубоко?! Я знаю: они в раскаленной печи укладывали выпавшие кирпичи. Вопросы ж – какой они масти и роста – одно любопытство просто. Строку лихорадит стоградусный жар, работа торопит: «Скоро!» И если перо разъедает ржа, – вперед, карандаш рабкора! Вперед карандаш, на стоустый рассказ уколом, рывком карандашь их! И если ты с первого же броска нагрева не передашь их, то зря будешь после их профиль и цвет раскрашивать в длинную повесть, – она сохранится на несколько лет, но это уж будет не новость. Их случай сейчас же примерь и приметь, сейчас же в работу его нам. Их дело немедля должно загреметь раскатом по миллионам! Двое вошли в раскаленную печь, полную душного жженья, и ты от забывчивости обеспечь вот это вот их движенье. Старинный мудрец говорил про то, что дважды не влезешь в один поток. Старик в изреченьях был дока: нельзя уходить от потока. А если ты на берег вылез сух, слюной вдохновенья намылись, – поток твой промчался и жар твой потух и – с чем ты, скажи на милость?

1930

Песня ударных бригад

Горят флажки, как огоньки, передового ряда. Кто у станков? Ударники, ударная бригада! С дороги прочь, с дороги прочь – удар направлен метко! Она растет – рабочих дочь, Союза пятилетка! Стоят враги у рубежа, но мы осилим беды, мы не позволим обижать дитя своей победы! Бодрее песню затяни, не замедляя хода, катись, рвачи и летуны, подальше от завода! Товарищ, будь же начеку: на теле нашем – рана, не дай зиять прогульщику прорывом промфинплана! Гремят станки вперегонки, даешь напор что надо! Кто впереди? Ударники, ударная бригада! И день и ночь, и день и ночь – удар направлен метко! Расти, расти – рабочих дочь, Союза пятилетка!

1930

Ударная песня

Завод отстает, отстает, отстает вторую декаду и третью декаду. Рвачи у станков, летуны у ворот стремят его вниз, по откату, Чтоб вредителю и гаду пасть ничком, бей, удар – ная бригада, обушком! Чтобы враг не заливался хохотком, задевай его за галстук молотком! Завод отстает, отстает, отстает, работает вяло, недружно и криво. Ударник плечо подставляет свое заплатой в прореху прорыва. Чтобы шла работа хлеще, без тоски, зажимай лентяя в клещи, жми в тиски! Чтобы шел сильней и гулче говор вкруг: расточитель и прогульщик – белым друг! В сквозные бригады вступил молодняк, но нет – старики ни на шаг не отстанут, и будет сейчас же, на этих же днях, разрез промфинплана затянут! Брось трезвонить и трепаться, водолей! Непролазных нет препятствий: одолей! Непорядки, неполадки подтяни! Стоп! Кончай играться в прятки, летуны! Заводский буксир перешел перекат, и прочные кладки над прорвой кладутся, и всюду, где крепость ударных бригад, растет повышенье продукций. Кто там силу экономит? Зорче глаз! Подымает вверх манометр ярость масс. В лоб вредителю и гаду – бей, не бойсь! ТЕМП! Ударная бригада, крой насквозь!

1930

Марш Международного пионерского слета

Мы – пи – онеры СССР. Слушайте голос наш все, все, все. Голос наш – громок, бить в цель – не промах, голос наш – весел, выше всех кресел, громче пар – ламентских сессий, сэр, – рокот постройки СССР! Нас солидарность рабочих шлет на пи – онерский всемирный слет. Крепкие крылья всюду раскрыли: вольным полетом мчим над болотом. Знаем: истории роет крот крепость фашистскую – злой оплот! Мы – пи – онеры СССР. Голос наш слушайте все, все, все. Голос наш – громок, в цель бить – не промах, голос наш – весел, выше всех кресел, выше пар – ламентских сессий, сэр, – голос свободный СССР!

1930

Музыка с Веддинга

Вот опять забурлила окрест тишина. Металлистов Берлина оркестр – начинай, начинай нашу музыку в Нейкёльне, чтоб хозяев печенки заекали! Кто думал, что мы замолчали тот врет. Сильнее, чем было вначале, – Рот Фронт! Уставились пулеметы в наш круг. Сведен в кулаки до ломоты лес рук. Под липами редкого леса желт лист. Дубинок резиновых резок и зол свист. Эй-эй, закрывайте все окна – встал класс, никто не отступит, не охнет – встал класс, никто не устанет, не всхлипнет – тверд рот. На площадь, где властвует Либкнехт, Рот Фронт! Вот опять забурлила вокруг тишина. Под ногами Берлина земля зажжена. Как хозяин напуган и бледен как: начинается музыка с Веддинга!

1929

Первомайские сигналы

Горнист, поднимай трубу! Сбирай детворы гурьбу на радость, труд и борьбу! Зеленая ветка, пушись по лугам! Шуми, пятилетка, на радость нам, на радость нам, на зависть врагам, на ровный подъем пионерским шагам! Раз, в ногу, в ногу, раз, раз, в ногу! Нас много, много нас, нас много! Вей, знамя, знамя, вей, вей, знамя! Кто с нами, тот скорей в ряд с нами! У пчел не отнимешь их мед и воск. У Первого мая не мало войск. Не свалишь пулей весенних дней. Рабочий улей, шуми грозней! Раз, в ногу, в ногу, раз, раз, в ногу! Нас много, много нас, нас много! Бей, бубен, бубен, бей, бей, бубен! В бой буден не робей, в бой буден! Весенних почек не сдержишь расцвет. Мы – дети рабочих победных лет. Мы – весен разведка, и путь наш прям. Шуми, пятилетка, на помощь нам! Трубу поднимай, горнист! Коммуны май, развернись, земли опояшь карниз! Раз, в ногу, в ногу, раз, раз, в ногу! Нас много, много нас, нас много! Вей, знамя, знамя, вей, вей, знамя! Кто с нами, тот скорей в ряд с нами!

1930

Героика

1930

В одной стране

Пионерская плотва, комсомольская братва, старые партийцы, чья блещет честь, сегодня вам гордиться навек чем есть! Живое сердце Ленина, – гляди, гляди, – проносит поколение в своей груди. Оно не остановлено, стучит оно – тобой, людская новина, оживлено. Меняет осень на зиму десяток лет. Его большому разуму проложен след. Его движеньем тронется ко всем, всем, всем на помощь легкой конницей РЛКСМ. По будням нашей стройки с низов и до высот неслабнущей героики напор несет. Другие страны, вымокши без смен в поту, глядят: он жив, не вымышлен, растет вот тут. Пускай глядеть пестро им на свет из теней, но мы его построим в одной стране. Лети же легкой конницей за ним по пятам, пока к земле не склонится старик-капитал. Из лучших лучший призван в ВЛКСМ, и знамя коммунизма над всем, всем, всем. Не будет он поруган и втоптан в грязь, за это вам порукой – со сменой связь. Жужжать пчелиным роем тугой струне, пока его мы строим в одной стране!

1928

Английскому рабочему

Далекий товарищ, рабочий английский, тебе ли не видеть опасности близкой?! Ее не прогонишь сочувственным вздохом по сумрачным шахтам, по стонущим докам. Она поднимается медленно кверху раскатами лязга и дымом над верфью. Она растекается визгом и стоном по броненосцам тысячетонным. По каждому делу, по каждому звуку, повсюду, куда поднимаешь ты руку. Далекий товарищ, английский рабочий, неужто ты будущим не озабочен? Неужто плечо твое бодро и радо выстругивать тело стальное снаряда? Неужто в руках твоих, дням благодарных, отмечен и вытравлен этот ударник? Неужто скользишь ты привыкнувшим глазом по бомбам, тобою наполненным газом? Неужто ты сжился привычно и сросся со смертным оскалом твоих броненосцев? Английский рабочий, далекий товарищ, кого ты снарядами теми завалишь? Куда ты пошлешь, приказавши: «Нацелься!» металл Бирмингема и уголь Уэльса? Дымящие доки, гремящие верфи, пальбы по врагу никому не доверьте! А если придется ложиться снарядам, вы их направляйте к застрельщикам на дом! Чтоб от орудийного гула и свиста оделся бы трауром древний Вестминстер!

1930

Нанкин горит

Суша, греми! И море, ори! Выгнанные англичане и янки Нанкин разрушили! Нанкин горит, освобожденный от нечисти Нанкин! Как бы вы после на сотни ладов о стариках и о детях ни пели, – нет, поджигатели городов, мир не забудет об этаком деле! Вы не потушите этой зари, вы не залепите золотцем уши: Нанкин разрушен, Нанкин горит, Нанкин пылает от Англии пушек!

1927

Коминтерн

Они войдут, они вольются – батрак и раб – в тебя, грядущих революций всемирный штаб. Они войдут, преображая твердыни дней, и станет им земля чужая – землей своей. Она взлетит волной широкой – ветров гроза, метнув песочницу Марокко врагу в глаза. Они восстанут в гулах гонга, под вой зверей из зарослей глухого Конго, подняв свирель. Жарой тропической пылая, под свист и смех, они взовьют тебя, Малайя, над злобой тех, с кем им и стоит только драться, вконец сразив, с единственно чужой нам расой – буржуазий! Тугих бичей над нашей шкурой рокочет град, но их низложит диктатурой пролетариат. Они еще темны и глухи к земным цветам, но по рядам летают слухи, что где-то там – в стране далекой и холодной, в стране снегов – готовит гром народ свободный на их врагов. Идут, сгибая спины мерно, и ноги в кровь, но знают: имя Коминтерна – их общий кров. Они войдут, они вольются – батрак и раб – в тебя, грядущих революций всемирный штаб. Они дойдут, преображая твердыню дней, и станет им земля чужая землей своей!

1930

Воздушный марш

Крыл полированных сверк: наши аэро – вверх, наши аэро – новая эра, наши аэро – вверх! Сердце безмолвью – Дай, чтоб загудела даль, чтоб загудела даль без предела, летчик – в небе тай! Рокот широких стай, сталью вверху блистай! Нашим пилотам плыть над болотом, оздоровляя край. Если густа саранча, враз с саранчой кончай. Неурожаем край угрожаем – край из беды выручай! Если ж сомкнут враги над головой круги, рокотом гнева справа и слева край от врага стереги! Злая угроза, сгинь, неба заселим синь! Вражьи пилоты, в наших широтах нет ни рабов, ни рабынь. Крыл полированных сверк чтобы наш день не смерк! Наши аэро – воля и вера, плавно и ровно вверх!

1928–1930

Прогулка по лесу редактора «Форвертса»

От пышных дворцов до рабочих нор, от шумного Веста по скромный Норд Берлин, не очень до смеха охочий, над этим покатывается – хохочет!.. Редактор Шварц обожает почет, слюна на почет у Шварца течет. В пределах редакции «Форвертса» он собственной славой кормится. Не очень известен товарищ Шульц, но чует Шульц улицы пульс, идя, как все коммунисты, своим путем каменистым. Сияет Шварц, редактор эс-дэ, ему уваженье во всем и везде. По радио – кто помеха ему разговаривать ехать? А Шульц задумал затею одну: пустить броненосца постройку ко дну, чтоб был о мильонах марок запрос всенародный жарок. Но Шульц про это кричи не кричи, – от радио Шварцем зажаты ключи. Чтоб всех известить про это, на радио доступа нету. У Шварца-редактора выспренный вид, – он завтра по радио речь говорит;; ее он готовит до ночи, как вдруг – телефонный звоночек. И вежливый голос, внушительный бас, доверье внушающий с первых же фраз, ценящий талант и заслугу, приятен и сердцу и слуху: «Чтоб качка автобуса вас не трясла, позвольте за вами машину прислать» В восторге от тонкого такта расшаркался в трубку редактор. Машина подходит на мягком ходу, в окошко ей машет редактор: «Иду». Доволен почетом по чину, влезает он гордо в машину. Берлин покидая, машина – в лесок..< У Шварца от страха седеет висок: влекут его в страшное место, как встарь умыкали невесту. Пока же везли уважаемый куль, на радиостанции выступил Шульц, назвавшийся Шварцем, но кожей ни капли на Шварца не схожий. Не веря радиоушам, дрожит буржуйская душа. И жмет плотней и туже рабочий к трубке уши. Как гром, призыв пронесся: «Кто – против броненосца? Компартией речь елейная редактора Шварца снята. Да здравствуют страны Ленина и Либкнехта! Довольно лоснить словами политику мелких жульств – не Шварц говорит с вами, а коммунист Шульц». Шварц из леса вернулся цел, он время провел плохо там. На утро же Берлин на корточки сел от неудержимого хохота. «Форвертс» вышел серый от злоб, по кроме – не было грустного, и не было никого, кто б ему и броненосцу сочувствовал.

1930

Путевка каждому новому самолету

Чью песню небеса высокую пропели? Окружье описал еще один пропеллер! Рабочие ряды – дружнее и теснее: то – наших рук труды поднялись к небу с нею! Крутого виража кидайте в воздух крылья. Он близок – урожай несметных эскадрилий! В лазури синий лед, туда, где тают тучи, взлетай, наш самолет, все круче, круче, круче! Недаром лил с нас пот и гнулись спины ночи: он – вот он, вот он, вот – несется и хохочет! Лети и хохочи, распластывая крылья, про общий наш почин, про общие усилья; чтоб каждый сдвиг руля был точен и рассчитан; чтоб плыл ты, вдаль руля, нам общею защитой; чтоб пара крепких рук невидного пилота вела высокий круг всеобщего полета; воздушное плато чтоб было голубое; а ты – чтоб вверх готов всегда без перебоя; чтоб ты всегда гремел и выл своим мотором; чтоб длился твой пример бесчисленным повтором; чтоб, крылья вверх воздев, наш ум и слух бодрили возникшие везде раскаты эскадрилий!

1930



Поделиться книгой:

На главную
Назад