На берегах Янцзы, желтой большой реки, – грохот глухой грозы, молний тугих клинки. Будто там, говорят, всё не так, как у нас: лица, речь, и наряд, и другая луна. Это неверно, нет! На берегах Янцзы вот уже много лет новый шумит язык. Это – язык полей, это рабочих спор против всех королей, против хлыстов и шпор. Всюду его поймут – дальний глухой призыв, режущий ночи тьму на берегах Янцзы. На берегах Янцзы ночь тепла и сыра. Прячут в воду концы серые крейсера. Что они сторожат мраком своих бойниц? Тысячи горожан, тысячи спящих лиц. С самых горных высот в сумрачный океан кровь и слезы несет желтый Янцзы-Кианг. На берегах его, свет и радость согнав, поджигатель и вор взвил боевой сигнал. Космами рыжих грив в огненный круг зажав, рвется за взрывом взрыв, плещет и жжет пожар. На берегах Янцзы, желтой большой реки, – долгий глухой призыв, раненой взмах руки. Будто там, говорят, всё не так, как у нас: лица, речь, и наряд, и другая луна. Это неверно, нет! Судьбы у нас одни – тот же долгий рассвет, те же грозные дни. С самых горных высот ту же кровь в океан – кровь восставших – несет желтый Янцзы-Кианг. 1928
Крепим оборону
Чтобы в избу не забрался вор, – каждый свой укрепляет двор; чтобы бед он наделать не смог, – каждый ладит к дверям замок, чтобы взору худому ходу не стало к дому. Стынет перед советской межой взор завистливый и чужой; думы его о налете злом, руки его примеряют взлом; хочет он домогаться наших земель богатства. В памяти каждой еще свежа наша разрушенная межа, поля невспаханная тишь, шапки зажженных снарядами крыш. Помнят однодеревенцы злые дни интервенций. Чтобы от газов никто не слеп, чтобы убрать и посеять хлеб, чтобы над трубами плыл дымок, – в небо врежем стальной замок; с ним не бывать урону, все крепим оборону! Сколько тревожных ночных забот стоил республике каждый завод?! Сколько смертей и сколько затрат вынес каждый рабочий отряд?! Станем на страже входов фабрик своих и заводов! Электростанции, ярче свети, рельсопрокатные, сдвойте пути, грузчики и шахтеры, служащие конторы, – каждый следи на своем посту, ровно ли силы наши растут, не было чтоб урону, все крепим оборону! Лабораторий гори заря: наших ученых крепчает ряд. Всюду ли крепок дружный труд, цифры балансов, добыча руд? Голос свежеет веский нашей науки советской. Это знамя и лозунг этот – нового знанья единый метод; накрепко им объединены жизнь и путь рабочей страны; нет от него урону, им – крепим оборону! Не торопитесь, пан поляк, побывать на наших полях; зря стоит за плечами гувернер – англичанин. Берегитесь, почтенный лорд: из Сибири подует норд; вам страны не взять на испуг: жарким жерлом задышит Юг; отойдите, покуда не пробрала простуда. Наши мысли – одна семья! Наши взоры – на холм Кремля! Нас на площадь не страх согнал, ждем – поднимется вверх сигнал. Все мы, – только он взвейся! – станем красноармейцы. Нет семьи дружней и цельней: «Красная Армия всех сильней!» Красная Армия – вся страна, – трубки на взвод у сердец-гранат! Пан, уберите локоть, – сердце опасно трогать. Силу и хлеб на полях растя, помните, миллионы крестьян; плавя руду, раздувая мех, помни, каждый рабочий цех; взор ученого меток, бодрствуй в своих кабинетах. Чтобы никто нас пугать не смог бешенством подворотным, – в небо повесим стальной замок – аэропланов сотни. Если они поплывут, скользя, – нас никогда не тронут, нас никому подчинить нельзя: мы крепим оборону! 1928
«Синий май, вольный край…»
Синий май, вольный край, песню подымай! За дверьми седеет старость, – шум стервячьих стай. За дверьми седеет старость, – древние лета; бродят ненависть и ярость, ложь и клевета. За дверьми темнеет робость, – тусклая свеча; тихий посвист, тайный обыск, черный день и час. Синий май, вольный край, глаз не отрывай: по морям клокочет пена, – помни, жди и знай! По морям клокочет пена, стелются белки; хочет выщербить измена мощь твоей руки. Горизонт обложен в тучи, скользок блеск зарниц; крепко держит нашу участь на губах – горнист. Мы ж на каменных ногах в грубых сапогах, – всех рабов заставим вспомнить о своих врагах. В темноте каменоломни, в гулких недрах шахт, – всех рабов заставим вспомнить наш свободный шаг. Синий май, вольный край, двери открывай! Мир заботы и тревоги песней подымай! 1928
Свежий ветер
По Республике Советской пролетели вести, будто все враги Советов собралися вместе. Будто вновь их подбивают сладкими речами на Союз напасть внезапно лорды-англичане. Стой, стой, конный – пеший, головы не вешай: над Республикой Советской веет ветер свежий! Будто все они забыли, как их тьма редела, как они катились к морю – аж земля гудела. Будто пятки отошли их от тугой ломоты, будто вновь они мечтают взять нас в пулеметы. Стой, стой, конный – пеший, головы не вешай: над Республикой Советской веет ветер свежий! Мы теперь не так уж бедны и не так уж слабы, чтобы ихним благородьям попадаться в лапы. Мы покончили навеки с бедами лихими; есть одна у нас защита – в Осоавиахиме. Стой, стой, конный – пеший, головы не вешай: над Республикой Советской веет ветер свежий! Чтобы лорду и барону путь казался узок, – станем все на оборону нашего Союза. Чтоб буржуйскую корону ветром зашатало, – выйдем все на оборону против капитала. Стой, стой, конный – пеший, головы не вешай: над Республикой Советской веет ветер свежий! Веет ветер, завевает по траве росистой, – веет ветер, задевает черного фашиста. Ходит туча градовая, забивает в щели. Дует ветер, выдувает белых лордов челядь. Стой, стой, конный – пеший головы не вешай: над Республикой Советской веет ветер свежий! Вверх, вверх, бомбовозы, все – в небо разом, чтобы наш советский воздух не глушило газом. Вверх, вверх, круче, круче, поднимайтесь выше, чтобы враг из-за тучи не слетел на крыши. Стой, стой, конный – пеший головы не вешай: над Республикой Советской веет ветер свежий! 1928
Английским пионерам
Английские дети, смотрите на нас внимательнее и шире: мы – самая молодая страна в стареющем сумрачном мире. Нам десять исполнится в этот Октябрь, вам – больше тоже немногим; мы, юности обруч по жизни катя, широкой ищем дороги. Подумайте только: если б ваш рост по самые детские плечи дыханьями пушек и вспышками гроз был из года в год отмечен? И если бы юности вашей игра была беспокойной такою, везде натыкаясь на сотни преград, подставленных злою рукою? Вы скажете: что же, мы все ж бы росли веселые игры покинув, и тем неожиданней был бы разлив, чем дольше б крепили плотину. Вот – смелый ответ на веселый вопрос. Так – сотням преград не удастся остановить каждодневный рост рабочего государства. Мы строим и ладим его на гроши, во всем у себя урывая; у нас еще мало турбин и машин, шоссе, и мостов, и трамваев. Но и без мостов, но и без шоссе с Советской Республикой, с нею, за нею и к ней устремляются все, кто Хиксова сердца честнее. Смотрите: они перед вами – поля и новых запашек посевы, – они колосятся и без короля и зреют без королевы. Вот трубы заводов дымят на ветру, поднявшись высоко и гордо, и ими владеют упорство и труд без капиталистов и лордов. И дальше, у сумрачных угольных шахт, у выстроенных электростанций, свободен и крепок уверенный шаг страны рабоче-крестьянской; свободен и крепок, уверен и прост, – смотрите и думайте сами. И смелый ответ на веселый вопрос, вернувшись, решите с отцами. Чтоб не под истерический, яростный визг и не как брошенный вызов, – мы ездить могли бы друг к другу без виз и без выдающих визы. 1927
Каждый раз, как смотришь на воду…
Каждый раз, как мы смотрели на воду, небо призывало: убежим! И тянуло в дальнюю Канаду, за незнаемые рубежи. Мы хранили в нашем честном детстве облик смутный вольных Аризон, и качался – головой индейца, весь в павлиньих перьях – горизонт, Вот и мы повыросли и стали для детей страны иной, призывающей из дали, синей, романтической страной. Каждый раз, как взглянут они на воду на своем туманном берегу – не мечты, а явственную правду, видеть правду – к нам они бегут. Дорогие леди и милорды, я хотел спросить вас вот о чем: «Так же ли уверенны и тверды ваши чувства, разум и зрачок? Каждый раз, как вы глядите на воду, так же ль вы упорны, как они? Прегражденный путь к олеонафту так же ль вас безудержно манит? Если ж нет, – то не грозите сталью: для детей страны иной мы теперь за синей далью стали романтической страной». 1928
Баллада о желтом Томасе
Слушайте, взрослые, знайте, дети, эта баллада звенит сама: жил на этом на белом свете – желтый Томас, желтый Фома. Желт, как яичница, как подсолнух, – цвет этот в памяти, друг, отметь. Даже в глазах его, желто-бессонных, тускло светилась желтая медь. Желтой прославлен своей окраской, – о, не забудьте о ней, молю, – он от кровной массы горняцкой липпул к золоту и королю. И – оттого ли, что золото пачкает не только, как уголь, поверхность тел, в годы великой английской стачки Томас весь до сердца прожелтел. Стал его шаг ползучей и мельче: от приседания пятки болят, – а у рабочих – приливом желчи – видом его омрачался взгляд. Шкодливый язык, трусливые речи, двуличный совет в страде боевой, – а у рабочих глаза, как свечи, горят, желтеют при виде его. Слушайте, взрослые, знайте, дети, этой баллады крепки слова: черен на этом на белом свете угольной шахты темный провал. Томас прежде над ним работал, песни пел и горя не знал, пока от рабочего жаркого пота его не высушила желтизна. А чтобы снова стал он смуглым, над ним углекопы окрестных мест жирным нортумберлендским углем поставили четкий черный крест. И плачут, во сне просыпаясь, дети, когда зажелтеет ночная тьма, и их виденье тускло осветит желтый Томас, желтый Фома! 1928
Так получается
На Василии Кесарийском – орлы с коронами. Первый дом – украшает славянская вязь… Долго ль быть нам еще стариной покоренными, тупиками сознаний в былое кривясь? Я хожу и на мелочи эти досадую, я дивлюсь на расщепы орлиных голов, – неужели же и в годовщину десятую не стряхнет их с карнизов и с куполов?! Впрочем – это остатки забытого прошлого, неопасные, как прошлогодний снег; ледяное, в осколки разбитое крошево, с тротуаров сметаемое по весне. Нет! Опять на меня наплывают разъяренно и кольцо, и печать, и бумага, и роспись; родовитая рожа тупого боярина в стародавних зазубринах дедовской оспы. А за ним, за печатью, кольцом, за кулисами, – добр и ласков кабальный хозяин покамест, приказными ярыгами да стрекулистами выгнусавливается елейный акафист. И идут крестным ходом, с хоругвями рдяными, замирая от многоочитого счастья, в храм искусств омываться его иорданями и пречистому делу его причащаться. А глухому – утрут скупую слезу его, – ведь из песни слова не выкинешь: жалко! И, со дна поднимаясь, в Орехово-Зуеве об уехавшем князе тоскует «Русалка». Я с годами теперь вразумленней и тише стал… Я сюжета ищу попрочней да пошире. Разве ж это не блажь, не прямое мальчишество: пред плакатом прохожих сбирать, дебоширя?! Я мотнул головой. Что здесь явь? Что из стари? Так мечтой увлекаться!.. Ведь это же – пытка! Разметайте нам путь бородою, бояре, – это снова и снова – простая агитка! 1927
Боевая тревога
Хватит ссор и скандалов семейных! Строки, стройтесь крепче и резче: вновь размечтался о бывших имениях с бывшим упрямством бывший помещик! И – пока мы здесь разводим споры, норовя Друг другу въехать в рыло, начищаются малиновые шпоры верноподданных сторонников Кирилла. Вынимают горностаи, молью траченные, над конями вырастают раскоряченные. Критики! Скройтесь по сумрачным норам. Ваше перо – чьим вкусам радело? Или вам довоенных норм хочется до этих пределов?! Эти ведь тоже – до самых хлястиков влюблены в творения классиков. Эти придут и начнут размазывать идеологию Карамазова. Надоело, мол, читать стих канальевый. Наши – вашим не чета: восстанавливай! Восстанавливай стиль ампир. К черту всех, кто дружил с Советами! Что же? Пусть хоть и «царь-вампир» да зато и венки с сонетами?! Как тогда отнесутся крестьяне: поощрительно или разъяренно к вами излюбленной леди Татьяне Лариной? Станут с ними нянькаться генералы – анненковцы? Грянут: «Прячьтесь по домам, с нами бог и атаман! Мы решили врубиться из-за рубежа. Нет войны без убийства и без грабежа!» Кто тогда останется? Леф и напостовцы? Лежнев же потянется снова на толстовство? Нет, не найти вам другого ритма, кроме того, что режет, как бритва. Не зазвучит вам другая песня, – эта пойся и в уши бейся: «Пролетарий, не зевай, всюду белых нагоняй, где б они ни скрылися, выметай с-под клироса! Злую нечисть доконав, жизнь крепи спокойную, чтоб не пели дьякона нам заупокойную!» 1927
Светлые брови
Шлем островерхий, штык боевой, нынче проверка пути твоего. Четок ли мускул, светел ли взгляд, бьется ли с музыкой сердце в лад? Там у союзного Ру – бежа низко и грузно тучи лежат. В их ли сырой и промозглой тьме скроется солнце от наших семей? Солнце свободы, везде алей, взрывшее воды снежных полей. Света и воли блеск над детьми, мы не позволим тебя затмить. Локоть к локтю на свежем ветру, в громе и в рокоте бурных труб. Так, как свежеет под ветром трава, сразу движенье марш оторвал. Четок и ровен стотысчий гул, светлые брови на каждом шагу. Сердце, засмейся – нету беды: красно – армейцев стройны ряды. Словно в озерах с синей водой, светит во взорах день молодой. Их – не приказом в атаку слать, – воля и разум в их шаг вросла! Этих не трогайте в вольном ветру, в громе и в рокоте блещущих труб. Эти не дрогнут и не отойдут, светлые брови в каждом ряду! 1928
«Туман, туман над Лондоном…»
Туман, туман над Лондоном, туман над Гайд-парком… Довольно верноподданным коптеть по кочегаркам! Пойдем-ка полюбуемся без гордости и лести, как тихи стали улицы в старинном королевстве. Долой, долой дурачества, долой столетний навык! Мы будем драться начисто с толпой контор и лавок. Пускай сирены выстонут истину простую, одну простую истину: рабочие бастуют! Наш лозунг прям и короток: пускай пустеет Сити, – мы сами сердце города заполним и насытим. А если мы не выдержим, на шаг отступим если, – ладонью лоб нам вытерши, помогут из Ньюкестля. А если залпы вырычав, штыки на нас с разгону, – на выручу, на выручу ребята из Глазгоу! Туман, туман над Лондоном, туман над Гайд-парком… Довольно верноподданным коптиться кочегаркам! 1926–1927
Вставай, Китай!
Из ночи тысячелетней выйдя, гляди, как мертва этих лиц белизна. Европу в ее настоящем виде запомни ближе, тверже узнай! Ты больше не хочешь чужой опеки, конец терпенью кули и рикш. Шанхай, Ханькоу, Тяньцзинь и Пекин в один громовый сгрудились крик: «Тревоги ветер, взлетай, вставай, рабочий Китай! Ряды восставших считай, вставай, Китай!» И вот, разогнавшись в рекордном рейсе, по радио грозный приказ трубя, влетая на рейд, за крейсером крейсер бинокли орудий вонзает в тебя. Пади на колени! В комок разбейся! Нахмурилась грозно банда ворья. В ботинке белом нога европейца вступает на берег, расправу творя. Тревоги ветер, взлетай, ряды убитых считай! Заря свободы, светай, вставай, Китай! Сжимает горло гнева икота, когда в азарте, детей не щадя, с колена хлещет морская пехота по мирным улицам и площадям. Когда в угоду убийцам матерым, которыми полузадушен мир, английским велено волонтерам из спин рабочих устраивать тир. Тревоги ветер, взлетай, вставай, рабочий Китай! С земли насилье сметай, вставай, Китай! Выстрелы эти нам знакомы: помним, и мы интервенции дни. Вот почему – у нас фабзавкомы красноармейской братве сродни. Вот почему – незабытой болью полнится сердце рабочих масс. Вот почему – подружившимся с волею – хочется песню запеть про вас. Тревоги ветер, взлетай, вставай, рабочий Китай! Заря свободы, светай, вставай, Китай! Мы не боимся этих винтовок, кончились ихней власти века. Мы их зажмем в кольцо забастовок, выдавим в море с материка. Им не кричать, издеваясь: «Цзоуба»[1] им не толкаться прикладом в грудь. Ихних дредноутов белые трубы в море сумеем мы повернуть! Тревоги ветер, взлетай, рабочих мощь испытай! Заря свободы, светай, вставай, Китай! 1926–1927
Октябрь
1 Осенний ветер, свисти!
Нам счеты пора свести.
Не счет вести покойникам, не оды дням писать, – опять за подоконником темнятся небеса. Ты видишься не издали, по в лоб, в упор, в лицо глядишь, суров и пристален, тревогой и свинцом. Из этих туч взлохмаченных, как вздыбленный колтун, ты вновь несешь подхваченный горелый дым ко рту. Ты – вон: с глазами впалыми, закутанный в посконь, с разобранными шпалами, с тифозною тоской. «За правду – до последнего!» – от впившихся клещом Деникина, Каледина, и сколько их еще?! 2 Но при самой хмурой погоде
он не сник, он пел при походе.
И снова учишь тужиться, подтягивать ремень, пока в глазах не вскружатся проселки деревень. Ты учишь жаться горсткою к лесам, к плетням, к углам, чтоб скудной продразверсткою страна прожить смогла. Ты вновь за сырью тяжкою несешь в мое окно с распахнутою шашкою летящего Махно. Потом над мглой обманчивой, над никлою травой качаешь атаманщины разбитой головой. 3 Один был защитой,
один был опорой
от бьющего плетью,
от рвущего шпорой!
Осенний синий день, сияй, свети со ста Дорог, стократным интервенциям указывай порог. Вдаль, на приволье выселясь, расти и вглубь и вширь, шатай устои виселиц и стены белых бирж. И дальше – шаг свой вычекань в походные следы: над выработкой ситчика, над выплавкой руды. И все это уместится – и холод и тепло – в одном – едином месяце, как в почке – цвет и плод. 4 Волхов в древности был волшебным;
мы – с турбиной к нему, со щебнем.
Не счет вести покойникам, не груз времен нести, – опять за подоконником осенние листы. Над вражескою сплетнею₁ над злобною слезой стоим десятилетнею суровою грозой. Над горечью последнею, над шахтою сырой горим десятилетнею негаснущей зарей. И как бы тяжки ни были наш груз, наш рост, наш спор. – в них нету капли прибыли для блеска белых шпор. Долой, мечтанья вздорные, развейтесь чередой! Лети, огонь, над черною фашистскою ордой! Скупою времени тратою прядется дней полотно: сегодня Октябрь Десятый шумит и бьется в окно; повсюду растут ребята, под шорох ремней и пил, которым Октябрь Десятый сегодня уже наступил. 1927
Чужая
1928«Глаза насмешливые…»
Глаза насмешливые сужая, сидишь и смотришь, совсем чужая, совсем чужая, совсем другая, мне не родная, недорогая; с иною жизнью, с другой, иною судьбой и песней за спиною; чужие фразы, чужие взоры, чужие дни и разговоры; чужие губы, чужие плечи сроднить и сблизить нельзя и нечем, чужие вспышки внезапной спеси, чужие в сердце обрывки песен. Сиди ж и слушай, глаза сужая, совсем далекая, совсем чужая, совсем иная, совсем другая, мне не родная, не дорогая. 1928
«Летят недели кувырком…»
Летят недели кувырком, и дни порожняком. Встречаемся по сумеркам украдкой да тайком. Встречаемся – не ссоримся, расстанемся – не ждем по дальним нашим горницам, под сереньким дождем. Не видимся по месяцам: ни дружбы, ни родни. Столетия поместятся в пустые эти дни. А встретимся – все сызнова: с чего опять начать? Скорее, дождик, сбрызгивай пустых ночей печаль. Все тихонько да простенько: влеченье двух полов да разговоры родственников, высмеивающих зло. Как звери когти стачивают о сучьев пустяки, – последних сил остачею скребу тебе стихи. В пустой денек холодненький, заежившись свежо, ты, может, скажешь: «Родненький», – оставшись мне чужой. И это странно весело и страшно хорошо – касаться только песнею твоих плечей и щек. И ты мне сердце выстели одним словцом простым, чтоб билось только издали на складках злых простынь; чтоб день, как в винограднике, был полон и тяжел; чтоб ты была мне навеки далекой и чужой! 1928
«Слушай, Анни…»
Слушай, Анни, твое дыханье, трепет рук, и изгибы губ, и волос твоих колыханье я, как давний сон, берегу. Эти лица, и те, и те, – им хоть сто, хоть тысячу лет скости, – не сравнять с твоим в простоте, в прямоте и в суровой детскости. Можно астрой в глазах пестреться, можно ветром в росе свистеть, но в каких человеческих средствах быть собой всегда и везде?! Ты проходишь горя и беды, как проходит игла сквозь ткань… Как выдерживаешь ты это?! Как слеза у тебя редка?! Не в любовном пылу и тряске я приметил крепость твою. Я узнал, что ни пыль, ни дрязги к этой коже не пристают. И когда я ломлю твои руки и клоню твоей воли стан, ты кричишь, как кричат во вьюге лебедя, от стаи отстав… 1928
«У меня…»
У меня хорошая жена, у тебя отличные ребята. Что ж велит мне мерить саженя по пустыне сонного Арбата? Никаких сомнений и надежд, никакой романтики слезливой. Сердце! Не вздувайся и не тешь свежестью весеннего разлива. Никаких мечтаний и иллюзий, что ни делай, как ни затанцуй, как бильярдный шар к зеленой лузе, ты летишь к провалу и концу! Нет, не за тебя одну мне страшно, – путь-дорога у тебя своя; с черной ночью в схватке рукопашной я не за тебя одну стоял. И не от тебя одной, я знаю, седь уже сжимает мне виски; но в тебе вся боль моя сквозная отразилась грубо, по-мужски. Боль за всю за нашу несвободу, за нелегкость жизни, ветхость стен, что былого поколенья одурь жизнь заставит простоять в хвосте. О любви теперь уже не пишут, просто стыдно стало повторять. Но – смотри: как страшно близко дышит над Кремлем московская заря. 1928
«День сегодня…»
День сегодня такой простой, каких не сыщешь и – в сто. Синь сегодня так далека, будто бы встал великан. Это ты, охлажденье мое, молча встаешь, не поешь, высветляя свое лезвие, свой отпотевший нож. И от таких безразличных глаз – свет угасает враз. Все затянулось и зажило, и мне – не тяжело. Все заровнялось и заросло: не двигать ни рук, ни слов. Бульварный калека трясет головой (тоже – вопрос половой). Нынче такой бесприметный день, что горько глядеть на людей. Даже трамваи бегут от меня, зло и протяжно звеня. Даже моторы – друзья для других – фыркают, как враги… Что же, лучше ли этот – тех дней забот и помех, дней волнений и дней тревог; дней, когда стыть я не мог? Дней, в которые, все озаря, злая вставала заря? Дней, в которые в шумном ветру шли влюбленность и труд?! 1928
«Оставьте…»
Оставьте, баптисты, скучную проповедь, – вам этих дней все равно не отпробовать. Тот не уныл, кто горечью хвалится. Радость с луны все равно не свалится. Молотом, скальпелем, клапаном, книгою – сердце по каплям волнение двигает. Сердце мое, волнуйся и стукай! Жизнь – не очень понятная штука. Сердце мое, тревожься и рвись вниз, в глубину, и – вверх, ввысь! Свет твой вечный – с открытой душой – первой встречной, далекой, чужой. Шире и выше взлета задор, пока от вспышек не сгинет мотор, пока не сгаснет горенья руда, пока от сказки не станет следа! 1928
«Не будет стона сирого…»
Не будет стона сирого, ни вопля, ни слезы; идите, дни, боксировать на рифм моих призы. Бегите, физкультурники, купать в ветрах лицо; крутитесь, дни, на турнике летучим колесом. А ты, любовь, не высыпься, не грянься комом вниз, на вытянутых бицепсах бодрее подтянись, – Чтоб, зубом заскрежещенный, унынья скрылся лик; чтоб все на свете женщины, как звезды, зацвели; Чтоб каждый взял на выдержку безмолвья сон дурной; чтоб каждый пел навытяжку натянутой струной; Чтоб шла навстречь весна ему тревожно и свежо; чтоб не было незнаемой и не было чужой. 1928
Работа над стихом
1929Дыханье эпохи
У Пушкина чаши, У Гаршина вздохи отметят сейчас же дыханье эпохи. А чем мы отметим и что мы оставим на нынешнем свете на нашей заставе? Как время играет и песня кипит как, пока меж буграми ныряет кибитка. И, снизясь к подножью по ближним и дальним, колотится дрожью и звоном кандальным… Неужто ж отныне разметана песня на хрипы блатные, на говор хипесниц? И жизнь такова, что – осколками зарев нам петь-торговать на всесветном базаре? Ей будто не додано славы и власти, и тайно идет она, злобясь и ластясь. С построечной пыли я крикну на это: «Мы все-таки были до черта поэты!» Пусть смазанной тушью на строчечном сгибе нас ждет равнодушья холодная гибель. Но наши стихи рокотали, как трубы, с ветрами стихий перепутавши губы. Пусть гаснущий Гаршин и ветреный Пушкин развеяны в марши, расструганы в стружки. Но нашей строкой до последнего вздоха была беспокойна живая эпоха. И людям веков открывая страницы, она – далеко – он сохранится. Тасуй же восторг и унынье тасуй же, чтоб был между строк он прочнее засушен. Чтоб радостью чаши и тяжестью вздоха в лицо им сейчас же дохнула эпоха. И запах – душа, – еле слышный и сладкий, – провеял, дыша, от забытой закладки! 1928
Литературный фельетон
Довольно в годы бурные глухими притворяться: идут литературные на нас охотнорядцы. Одною скобкой стрижены, сбивая толпы с толка, идут они на хижины Леф-поселка. Распаренные злобою, на всех, кто смел родиться, – грудятся твердолобые защитники традиций. Смотрите, как из плоского статьи-кастета – к громам душа Полонского и к молниям воздета. Следите, как у Лежнева, – на что уж робок, – тусклеет злее прежнего зажатый обух. Как с миной достохвальною, поднявши еле-еле дубину социальную влачит Шенгели. Коснись, коснись багром щеки, взбивай на пух перины. Мы знаем вас, погромщики, ваш вид и вой звериный. Вы будто навек стаяли, приверженники Линча, но вновь, собравшись стаями, на нас идете нынче. Вы будто были кончены – тупое племя, защитники казенщины, швейцары академий. Вы словно в даль Коперника ушли и скрылись, но вновь скулите скверненько с-под ваших крылец. В веках подъемлют зов они, им нет урона. Но мы организованы. Мы – самооборона! Чем злее вы, тем лучше нам, тем крепче с каждым годом, привыкшим и приученным к дубинам и обходам. Чем диче рев и высвисты, чем гуще прет погромщик, тем песню сердца вызвездим острей и громче! 1927
Красная присяга
Выходи, товарищ, из Красных казарм. Враг еще коварен, не бросил азарт. Выходи и стройся на ровном плацу. Красному геройству победы к лицу. Сколько лет минуло – большая пора! Смена караула, шагай на парад. Время грозных былей, сердца весели: мы врагов разбили и выбросили. Сыты наши кони, и крепок дом. Нас никто не гонит – мы сами идем. Крепким, ровным шагом, с веселым лицом. Красную присягу на сердце несем! Пламенней и проще греми, наш клич. Выйдем мы на площадь, где спит Ильич. Выдержать без страха атаку тьмы над родимым прахом клянемся мы. Конница проходит вокруг на рысях. Нет на свете крепче и тверже присяг. Выше, самолеты, в голубую гладь. Нет на свете глубже и тверже клятв. Чисты наши дали, и ветер свеж. Мы врагу не сдали своих надежд. Мы врагу не сдали сквозь гром и дым, что отвоевали – вовек не сдадим. Сыты наши кони, и крепок дом. Нас никто не гонит – мы сами идем. Твердым, ровным шагом, с веселым лицом. Красную присягу на сердце несем! 1928
Спартакиада
Все, кто не слеп и не глух, и не стар, все, кому радость и молодость друг, – все на старт. Все, кому ложь не закрыла глаза, чей остр глаз, – миру сегодня должны показать, как свеж класс. Слушай команду, слушай меня: вдаль смо – три, страны другие перегоняй, раз, Два, три! В нашем ряду никто не уныл – мчись, рвись, правь! В ногу, гимнасты и прыгуны, вверх, вдаль, вплавь, чтобы под небом, над землей, над ре – кой был поставлен и закреплен наш ре – корд. Рокот мячей, посвист ракет, в синь блеск брызг. Сила и свежесть в рабочей руке – вот наш приз. Слушай команду, слушай меня: нам старт дан – опережай, перегоняй Ам – стер – дам! 1928
Мы спортсмены
Воздух в городе затхл и сперт, наша ж молодость – первый сорт: нас закаляет и лечит спорт. Ветру мчащемуся родня, подрастает день ото дня, свеж и радостен, наш молодняк. Наших законов сводка проста: тело – конус – на точку поставь, шире плечи и тоньше стан. Утром – бодрым проснись, проснись, руки к бедрам, не жмурь ресниц, на носках опускайся вниз. Руки кверху, глубокий вздох, сил проверка и сна итог, чтоб по жилам – горячий ток. Свеж, как роза, упруг, как репей, без склероза – не кури и не пей. Чтобы не было сладу с ней, с жизнью ловкой и радостной. Чтобы, жилист, гибок и гол, вился в теннис и в волейбол. Чтобы полнились славою бег и гребля и плаванье. Чтоб при каждом фабричном котле встал выносливый легкоатлет. Чтоб дискоболы ярые были в любой канцелярии. Кто не болен и кто не стар, принимайте дружнее старт; круче бицепсы, – долже стаж, разом высыпься в синь и влажы Наша молодость – первый сорт, спицы в трепете, руль на борт: нас закаляет и лечит спорт! 1929
18 марта
Еще не утро. Париж недвижен… Весенний ветер над Парижем. Под небесами обмылок лунный такой же самый, что в дни Коммуны. Еще не свержен сумрак сонный, храпят консьержи, и спят гарсоны. Лишь свежий ветер, поднявшись рано времен зализывает раны. Весенний ветер взывает сипло: «Она не сгибла, она не сгибла. Такое утро на сны не тратьте, откройте ставни, сыны и братья! Рассвет Коммуны, размерцайся огнем ответным по версальцам! По их протянутой руке холеной Ударь Вандомскою колонной!» Весенний ветер, свистя о мести, летит над крышами предместий. И тени, светом окрасясь алым, по пригородным бегут кварталам. «Неужто в утро таких событий вы так же мирно и крепко спите? Сорвите головы с подушек: он близок – грохот версальских пушек. Пора услышать их перекаты, пора Парижу – на баррикады! Вы позабыли, как на колена они поставили Варлена? Вы позабыли шеренги прочих без счету падавших рабочих? Такое утро на сны не тратьте, вставайте разом, сыны и братья! Оно – над вашими глухими снами из рук подхваченное знамя!» Рассветный сумрак весною дышит, и, опоясан зарей до крыш, Коммуны знамя все выше, выше глазами ищет во сне Париж. 1929
Три Анны
Раньше воспевали роковую женщину как таковую, и от той привычки вековой плохо приходилось «таковой». Ревностью к романтике пылая, классиков преданья сохранив, всем, кого пленяет жизнь былая, в женский день расскажем мы про них. Женщина у предков трактовалась странно: как бы ни была она тиха, – в гроб вогнав любовью, Донну Анну полагалось воспевать в стихах. Пяльцы, кружева да вышиванье, бледность щек и томность глаз, воплотясь в блудливом Дон Жуане, возносил в ней феодальный класс. А когда она, поверив слепо, принимала этих сказок вздор, приходил карать ее из склепа оскорбленный в чувствах Командор. В прах распался феодальный замок, тонких шпаг замглился ржавый шлак, но от прежних обреченных самок женщина далеко не ушла. Тех же чувств наигранных горенье, то же «Дона» Вронского лицо, и другая Анна, по фамилии Каренина, падает под колесо. С Командором вровень, схож по росту, охраняя давних дней устой, – феодалов каменную поступь через труп ее пронес Толстой. И хоть брови – небо подпирали: «Мне отмщение, и аз воздам», – вывод был из графовой морали: женщине нужна узда. Наше небо засветилось выше, Дон Жуанов страсти сократив, но еще не всеми четко слышен наших песен явственный мотив. Жизнь – литературы многогранней: жизнь не смотрит прошлому в глаза, и о третьей, настоящей Анне нам еще никто не рассказал. Не во взорах, от влюбленья вялых, жизни и борьбы не вдалеке, – тысячи машинных ровных прялок кружатся в большой ее руке. Десять лет у нас уже жива она, ей не страшен древних басен гнет: подпусти к ней только Дон Жуана, – отлетит – лишь бровью шевельнет. К диспутам публичным не готовясь, без особых в том учителей, – покажись какой-нибудь толстовец – с бороды утрет ему елей. Скажете: «Да это ведь агитка, ждут живого человека все». Что ж, портрет мой не на рифмах выткан, ткал его Ивано-Вознесенск. И об нашей Анне Куликовой разговор немолчный – на станках; вон – ее портрет опубликован в номере десятом «Огонька». Не грозитесь, «каменные гости», отойдите в темных склепов тень. Ваши Анны – тлеют на погосте, наши – ткут и вяжут новый день. 1927
Молодость Ленина
Далека симбирская глушь, тихо времени колесо… В синих отблесках вешних луж обывательский длинен сон. По кладовым слежалый хлам, древних кресел скрипучий ряд, керосиновых-тусклых ламп узаконенная заря. И под этой скупой зарей к материнской груди приник лоб ребенка – еще сырой, и младенческий первый крик. Узко-узко бежит стопа, начиная жизни главу; будут ждать гостей и попа и Владимиром назовут. Будут мыши скрести в углу, будут шкапов звенеть ключи, чьи-то руки вести иглу, обмывать, ласкать и учить. И начнет – мошкарой в глаза – этот мир мелочей зудеть, и уйдет из семьи в Казань начинающий жизнь студент. Но земля рванет из-под ног, и у времени колеса, твердо в жизни веря в одно, станет старший брат Александр. По какой ты тропе пойдешь, на какой попадешь семестр, о, страны моей молодежь, отойдя от своих семейств?! Далека симбирская глушь, тихо времени колесо… В синих отблесках вешних луж обывательский длится сон. Он, – пока я кончаю стих, – на портрете встав, на стене, продолжая меня вести, усмехается молодо мне. И никак не уйти от глаз, просквозивших через века, стерегущих и ждущих в нас взгляд ответный – большевика. 1929
Она продолжается
Революцию сравнивают – кто с любимой, кто с вихрем, кто с тканью, цветущей пестро, кто с валом девятым, кто с бурей, кто с дымом, плывущим над взметывающимся костром. Костер отгорит, и любимая бросит, умолкнут валы, и выцветет ткань, и будет волос одинокая проседь, как пепел, горька и, как дымы, едка. Октябрьская ж песня, без фальши, без лепи, таких не выдерживает сравнений. Года не идут вспять, с годами нельзя спать. Года не горят в дым, нельзя угасать им. Годов не сгасить пыл, в них вечен запас сил. Ревели враги: куда уцелеть им, вшивым, безграмотным, пьяным да нищим, – а мы обернулись десятилетьем, нам – торжеством, а им – кладбищем. В притупленной злобе, в звериной обиде их тени бледнеют, оружие ржавится, но даже они понимают и видят: она продолжается. Сердцам миллионов с громадою биться: кто лень отбивает, кто с грязью сражается; делам Октября ни на миг не забыться: они продолжаются. На плечи навьючив тяжелые вьюки Госпланов, госзаймов, заданий и дел, идем, как в семнадцатом шли во вьюге, века подпирая тяжестью тел. Идем и не верим, что где-то воздастся: за путь нам награда – тревоги года; и новое в мире растим государство, не виданное нигде никогда. И дальние взоры и давние страны, усилие наше влечет и томит; их нашими ломит тяжелыми ранами и радует нашими радостями. И мы, замощая ухабы и ямы, подмог не торопим, не требуем жалости; в одно призываем мы верить упрямо: она продолжается. Ко дну оседает тревоги осадок. Расти, наша сила, на день со дня, чтоб нынешний первый сочтенный десяток окреп и возрос и считался на сотни. Года не идут вспять, с годами нельзя спать. Года не горят в дым, нельзя угасать им. Годов не сгасить пыл, в них вечен запас сил. Идти заодно с годами всегда, где руки не слабнут, глаза не смежаются. И знать, и помнить, и верить в одно: она – продолжается!