Глупый способ, каким прикрывает она свое состояние, снова меня разъяряет. Смогу ли я с ней жить дальше? Как она не поймет, что страшно не что иное, а эта легкость подмены — так может исчезнуть всякий, час-другой — и привыкнется, благо тебя баюкает старая атмосфера.
Раз уж случилось неотменное что-то, нелишним будет хотя бы вникнуть в подробности. В какие? На ум приходит одна-единственная: надо вырвать из уст приятеля имя незнакомки, узнать, совпадает ли оно с именем его жены. Указываю на нее глазами… Но как сказать: «назови мне ее по имени», — как его подманить? Приятель поглядывает на меня обеспокоенно и шлет незнакомку за валидолом. Подталкивает меня грубовато, чтоб я прилег. Знаю, он не любит больных, озабоченность его на моих глазах обращается в злость. Незнакомка показывается из кухни, в протянутой руке таблетки и новый стакан воды. Приближается, добрая и участливая, ко мне, я же чувствую, как меня пробирает страх — не перед сумасшествием, нет, совсем беспричинный страх за свою жизнь. «У меня давление такое же низкое, как у тебя, — говорит женщина. — Вчера мне стало плохо во время уборки, а ему все шуточки, он не верит… Не знает, что такое болезнь».
Это она про моего приятеля. Страх нарастает, теперь я осознаю причину, она довольно странная: факт, что у нас одинаковое давление.
Надо прекратить нарастание страха. Пускай они больше не говорят, пускай ничего не делают. Единственный шанс — сбить их с толку и, улучив удобный момент, убраться. Вскакиваю, локтем сбиваю со столика стакан, руки вздымаю кверху и — готово — топчусь по ковру: «Музыку, дружище! Ритмические движения спасают!» Глядят на меня неподвижные, будто хваченные столбняком. Приятель встает, пробирается к кассетофону, нажимает кнопку. На место не возвращается, устраивается на табурете — чтобы быть от меня подальше. Ликую. Дикий крик наполняет комнату. Неумелость придает моим движениям энергию.
Мое тело, мои движения, моя энергия.
Зверски усталый, иду наконец к кассетофону и тоже давлю на кнопку. Крик обрывается. Сдираю с себя пиджак, швыряю на пол. Молчат. Никогда я не чувствовал себя таким могучим, таким счастливым. Мой страх меня сотворяет.
Возвращаюсь к столу за рюмкой. Не нахожу своей, хватаю рюмку приятеля. «Выпьем, — говорю им, — за могущество лжи!» Сам не знаю, что я хотел сказать. Рассказываю затем низкопробную историю, возможную только в воображении: Истамбул, сводницы и проститутки, грязные конурки, замызганные матрацы, тараканы. Размахиваю руками, говорю громко, делая вид, что не замечаю, как незнакомка кажет пальцем на спальню. Боится, как бы не услышал ребенок.
Ладно, никто не отзывается, значит, вовсе неважно, завершу ли я свой рассказ. Могу говорить хоть до утра. Могу прерваться хоть на полфразе и уйти восвояси. Так и делаю. Спотыкаюсь на трудном слове и направляюсь к двери. Сила моя безгранична. Вот я уже в прихожей. На руке моей виснет тяжесть. Собственная супруга, про которую я напрочь забыл. Что-то говорит, надо же, очень странно. Не верил я, что кто-то из них отзовется, кто-то посмеет… Не отвечать бы, но она настаивает, слышу: «Надо вызвать «скорую помощь», если тебе плохо…» Незнакомка накидывает на меня пиджак, приятель добавляет: «Нервный срыв…» Обменивается замечаниями с моей супругой… Не слушать, не слушать их — я еще не спасен. Их унижающие заботы растопляют мое могущество, оно держало меня, теперь плечи у меня опускаются, опадает тело. Надеваю пиджак, подтягиваю галстучный узел. «Мне уже лучше, дорогая». Молчат, смотрят на меня и молчат. «Я так рада», — спохватывается незнакомка, и я в который раз замечаю, как она симпатична. Приятель мой суетится, распахивает дверь, провожает к лифту. Незнакомка за нами. Советуют моей супруге поискать такси.
Первая мысль в деревянной клетке — «я спасен», следующая — «мы узаконили случившееся». Мы использованы, мы разыграны, мы виновны. На улице проговариваю в голос: «Мы использованы, мы разыграны, мы виновны», — чтобы прочувствовать свою догадку. Супруга молча меня хватает под руку. Старается затереть воспоминание о моих буйствах. Я начинаю дрожать. Неужто и вправду мы потеряли дорогу друг к другу? Двигаюсь вспять, может, еще успею, проговариваю еще раз: «Мы узаконили факт». «Какой факт?» — спрашивает она. Следит за мной, а не за моими словами. За моими словами, а не за их смыслом. «Какой факт?» Что, если вопрос ее задан верно? И ничего за ним не стоит? Если никто из них даже не подозревает…
«Свободное такси», — произносит супруга, вскидывая руку. И я понимаю внезапно, что голос у нее подменен.
Принуждение
Бухгалтер Павлов возвращался домой со своей субботней прогулки. Легко и вроде бы непринужденно он шел по деревушке, чьи обитатели давно привыкли к виду туристов, толпами поднимавшихся в горы или спускавшихся по тропинкам вниз. Местные мужчины пили пиво, их взгляды рассеянно блуждали по кучам садового мусора. Женщины развешивали выстиранное белье. Лениво-апатичные, люди теряли индивидуальность; однообразие их поз и скупость движений вызывали у Павлова такое ощущение, будто он ступает по мягкому ковру с монотонным узором. Ему хотелось, не причинив никому беспокойства, досыта насладиться привычными и дорогими ему картинами — потому он и отправился в это небольшое путешествие.
— Добрый день, — неожиданно поздоровался с ним стоявший у забора человек в жилетке.
Лицо бухгалтера просветлело, он с благодарностью посмотрел на него и ответил:
— Добрый день.
Вот и все, что произошло. Но, продолжая свой путь, Павлов уже смелее поглядывал на дворы. Он почувствовал себя так, словно поздоровался со всем, что его окружало: с мужчинами в подтяжках и детьми, держащими в руках хлеб с маслом, с кустами, фруктовыми деревьями и низенькими домиками. Ведь он и в самом деле никого не беспокоит. Люди здесь давно привыкли время от времени перекинуться парой слов с многочисленными туристами… Но Павлов понял это как особое к себе расположение.
За поворотом у самой дороги он увидел раскидистое черешневое дерево. Захотелось попробовать ягод. Он подошел поближе, восхищенный небрежной и беспорядочной красотой дерева, столь щедро предлагавшего всем свои плоды, и уже собирался протянуть руку, как вдруг краем глаза заметил стайку ребятишек. Они приближались к дереву, не отрывая от него взгляда, поплевывали себе на ладони и потирали руки. Павлов без сожаления отошел от черешни, пропало и желание попробовать ягод. Может быть, останется в памяти мальчишек сладкий миг предвкушения — а вместе с ним дерево и спина человека, и расплывчатая тень Павлова когда-нибудь мелькнет в их воспоминаниях, подобно тому как на снимках, сделанных в далеких городах, всегда мелькают смутные силуэты незнакомых людей…
Павлов уже давно привык отступать. Он отступал, чтобы не разрушить, отступал, чтобы самому не быть разрушенным. Одно было неотделимо от другого. Вчера утром начальник планового отдела, оскалив в усмешке зубы, сказал ему: «Павлов, всем известно, что как мужчина ты не на многое способен, но если хочешь, я могу тебе помочь». Сейчас, отдаляясь от черешни, которую он уступил детям, Павлов испытывал чувство, будто он вновь безмолвно отступает и перед начальником планового отдела. Но до каких пор можно это терпеть?
Он вышел на широкое шоссе, по которому ходили автобусы до города. Деревушка осталась позади. Что готовили ему следующие несколько километров? Он видел высокие здания из стекла и бетона, стоявшие на большом расстоянии друг от друга, — это были научные институты, построенные с учетом самых современных требований: за чертой города, в тишине, с множеством окон и обилием света, но такие пустые и холодные в выходной день. Неожиданно Павлов почувствовал усталость. До остановки было далековато, да и автобусы ходили редко. Он сошел с дороги, присел на большой камень, огляделся вокруг. И увидел, как со стороны гор едет легковая машина — такси. Павлов поднялся, но, как недавно под черешней, краем глаза заметил какую-то фигуру, только на этот раз значительно дальше — у одного из зданий, которое попадало в поле его зрения. Неведомая сила заставила его повернуть голову и посмотреть в ту сторону. Он готов был поклясться, что там женщина, которой тоже нужно такси, к тому же беременная женщина.
Такси медленно проехало мимо. Шофер посмотрел на Павлова, но тот не поднял руки, а только проводил машину взглядом и с удивлением обнаружил, что женщина и не собиралась голосовать. Через минуту все вокруг опустело, но Павлов и на этот раз не огорчился. Он легко шагал по дороге, придерживая перекинутую через плечо маленькую сумку. Голые пустыри сменялись стеклянными зданиями. Их вид смутно напомнил машинистку с холодными глазами, которая ненавидела Павлова, и он всегда старался отойти подальше, как только она принималась судачить об их коллегах. Павлов знал, что несколько дней назад машинистка остановила в коридоре юриста Томанову, дважды разведенную женщину, и завела разговор о ее нравственности, прикрывая свои собственные мысли именем бухгалтера. «Ты знаешь, Павлов говорил о тебе, что…» С тех пор Томанова тоже невзлюбила его, а машинистка стала относиться к нему еще хуже, чем раньше, справедливо полагая, что ему уже известно об этом разговоре… И снова хотелось спросить себя: «До каких пор можно это терпеть?»
Постепенно Павлов перестал замечать, куда идет.
Шаги становятся все медленнее, фигура — все сутулее, сумка на плече — все тяжелее, и это уже не сумка, а рваный мешок… Исчезает куда-то бухгалтер Павлов, исчезают шоссе и высокие здания. Пробудившийся после долгого сна гном с белой бородой, в шапке с кисточкой и в громадных башмаках с загнутыми носами тяжело ступает по раскисшей от вечной сырости земле. Стая ни на минуту не смолкающих ворон с карканьем кружится над его головой. Густые испарения поднимаются над лесом, над поляной, по которой он идет. Все вокруг становится неясным и расплывчатым: деревья, облака. В пробивающемся сквозь птичий гомон молчании — мрачная и торжественная таинственность. Согнувшись под тяжелой ношей, гном потихоньку приближается к лесу, где разыгрывается извечная драма — где борются добрые и злые силы.
— Эй, приятель! — послышался чей-то голос.
Павлов обернулся, словно во сне увидел остановившийся рядом автобус и людей, которые с сочувствием смотрели на него сквозь стекла.
— Что с тобой? Ты еле плетешься, — сказал тот же голос. — Давай садись, хоть здесь и нет остановки.
Только теперь Павлов выпрямился, поправил сумку на плече и заметил водителя, высунувшегося из окна.
— Я вам очень, очень, очень благодарен, — сказал Павлов, сел в автобус и занял место на заднем сиденье.
Он все еще не мог прийти в себя. Гном уходил куда-то в сказку, не сознавая того, ведь он был сказочным существом, — но именно там, он знал это, его ожидало что-то важное.
«Сказочное и важное», — сказал себе Павлов.
Потом повторил:
«Сказочное и важное… Таким все должно быть».
Но не смог вспомнить ничего, что было бы таким.
В памяти проплыла вереница приятных, но вроде бы незначительных эпизодов из его жизни. Потом вспомнились и другие случаи, когда его пытались облить грязью — он не хотел к ней прикасаться, чтобы не разносить ее дальше. Да… Вся его жизнь — только тончайшее сплетение маленьких радостей и мелких огорчений, и ничего значительного.
Настроение немного испортилось. Все же, как зачарованный, он повторил про себя:
«Сказочное и важное…»
В следующую минуту Павлов уже ни о чем не думал, он перестал замечать, что происходит за окнами автобуса. Как и все остальные пассажиры, он сидел, уставившись вперед. Их затылки, грязная дорожка в проходе между сиденьями, полая металлическая перекладина возле передней двери — все это не проникало в его сознание. Такое состояние отрешенности в дороге испытывают многие люди, но у Павлова оно было по другой причине — ведь сейчас он чувствовал себя частью маленького коллектива и, сидя рядом с этими людьми, даже в мыслях старался ничем от них не отличаться.
Но когда в центре города он вышел из автобуса, вдруг без всякой причины ему вспомнились слова, которые часто повторяла его жена:
«Ты никогда не сможешь, ты всегда будешь вести себя так, будто это не ты, а какой-нибудь самый заурядный человек».
«Что значит „не сможешь“?»
«Ведь только я по-настоящему знаю тебя». — Жена не слушала его, она смотрела на него невидящим взглядом, а в ее голосе звучали любовь и горечь.
Павлов шел к своему дому мимо звенящих трамваев, черно-серых зданий, знакомых витрин, табличек с именами врачей, дантистов и парикмахеров — некоторых из этих людей, наверно, уже не было в живых, а таблички все еще висели на стенах домов. Павлов любил эту привычно-обыденную атмосферу вечернего города, когда на темнеющем небе вырисовывалась наслоившаяся за день усталость, а из невидимых недр веяло дыханием пыльной, душной книжности.
Но он любил и те минуты, когда сгорбленный гном шел под пронзительные крики птиц, неся свой полный подарков мешок. Правда, сейчас, видя на каждом шагу свое отражение в витринах, он считал эти мечты наивными. Может быть, несовместимые влечения владели его душой? Павлов не думал об этом. Полуосознанно он поглощал свое очередное удовольствие.
Но, прежде чем переступить порог дома, он должен был пережить еще что-то. Еще? А были ли у него на самом деле какие-то переживания? Когда он начинал размышлять о мелких эпизодах из своей, в общем-то, безбурной жизни, ему всегда казалось, что она наполнена детскими, бесполезными, никому не нужными переживаниями. Тогда он говорил себе, что наивны не только отдельные моменты, но и вся его жизнь в целом.
Павлов уже видел застекленную дверь своего дома, предвкушал, как войдет в свою маленькую квартирку… Снова напомнила о себе неизжитая и странная привычка, снова в сознании промелькнуло одно из немногих известных ему французских слов — «лонтан», означавшее что-то далекое. Слово расстелилось светлой дорожкой на его пути к подъезду, и он зашагал, охваченный скрытой радостью возвращения. И вдруг он увидел директора Топалова.
Директор шел ему навстречу, разгребая воздух широкими взмахами рук. Люди инстинктивно шарахались в стороны, так что пальцы Топалова едва не касались их одежды. Так же как они, Павлов давно стал избегать любого соприкосновения с директором и всегда скрывался за первой попавшейся дверью, как только замечал его в коридоре. Такая реакция не зависела от воли Павлова, она возникла после совместной командировки, когда случай свел их в одном гостиничном номере. В тот день Павлов рано лег спать — около половины десятого. Топалов вернулся поздно ночью. Наполнив комнату винными парами (он пил где-то с местными работниками), директор зажег все лампы, в том числе и маленький ночник Павлова, и стал шумно раздеваться. Накрывшись с головой одеялом, бухгалтер притворялся спящим и старался мысленно как можно скорее отдалиться от Топалова. Директор продолжал вести себя так, будто он один в комнате. Он сделал стойку на руках, потом уставился в зеркало, разглядывая свою волосатую грудь. С грохотом распахнул окно, сделал рукой покровительственный жест, презрительно вглядываясь в ночной город. Потом забормотал: «Город… ничтожества… провинция… я приехал… да я их… его жену… еще посмотрим…»
Павлов пошевелился и по недоуменному взгляду директора понял, что тот вообще забыл о его существовании…
Сейчас Павлов в отчаянии озирался по сторонам. Вдруг в десяти метрах от себя он увидел двух своих коллег из планового отдела — Петрова и Теневу. У обоих были семьи, дети, но с некоторых пор их связывало взаимное и недозволенное чувство. Они держались за руки, смотрели друг другу в глаза и, так же как Топалов, ничего не замечали вокруг себя. Но в их отрешенности было и что-то величественное, потому что от нее веяло добровольно взятым на себя риском и на мгновение завоеванной свободой. Они должны были пройти мимо — влюбленные и директор, так и не заметив друг друга. Но если случайно… Павлов вдруг заметил следы ушедшей молодости на их лицах, старомодный покрой одежды, уловил и что-то жалкое в этих двух стареющих людях, мимо которых проходили, обнявшись, молодые пары. Он представил, как под взглядом Топалова они разнимают руки, а потом замечают и его, Павлова, и восторг сменяется страхом и ужасным чувством уязвимости. Рано или поздно это случится, но только не на его глазах!
Бухгалтер решительно направился к Топалову.
— Товарищ директор! — Павлов впервые произнес эти слова не в стенах предприятия, а посреди людской толчеи на центральной софийской улице.
Топалов остановился и посмотрел на него так, как когда-то в гостинице. Последовало минутное молчание.
— А-а, это вы… да, да… как ваша бухгалтерия? — все же спросил директор.
— Спасибо, все в порядке, — ответил Павлов.
Топалов нервно передернул плечами, не скрывая своего удивления, что его остановили без всякой причины. Пара прошла мимо них.
— Ну хорошо, товарищ… — директор замолчал.
И вдруг, не прощаясь, пошел прочь.
Павлов медленно прошел последние метры до подъезда, медленно стал подниматься по лестнице. Хорошо проведенный субботний день теперь уже напоминал высокую стену, разъеденную снизу доверху трещиной, из которой сыплется штукатурка. Только что случившееся сливалось с той давней сценой в гостинице, и Павлов смутно догадывался, что он уже давно обманывает себя и что его правильно построенная жизнь — иллюзия.
Он боялся, как бы это унижение не отразилось на его отношении к Петрову и Теневой — случайной причине его поступка. Раньше ему никогда не приходило в голову, что подобное совпадение неизбежно, что когда-то оно произойдет — встреть он Топалова у черешни, он, возможно, и тогда бы пошел на унижение, лишь бы сберечь радость детям. Но тогда изменилось бы его отношение к мальчишкам… Больно было думать обо всем этом.
На площадке перед дверью своей квартиры Павлов вдруг замер. Вдалеке шагал гном…
На этот раз он был совсем рядом с лесом. Почему так сильно стучит сердце? Он в самом деле у леса или кто-то рассказывает ему о летящих оттуда со зловещим карканьем птицах? Огромные башмаки с загнутыми носами утопают в кустах, и в слабо струящемся свете гном видит, как их кончики — один за другим — появляются где-то поодаль. «Кха-кха», — на верхушке дерева кашляет простуженная белочка. Ее изможденное тело отрывается от ствола и мягко падает на влажную землю. У корней дерева тотчас же образуется маленькое облачко, оно постепенно сгущается и превращается в миниатюрную фею. Прозрачные ножки феи плывут над землей, она встречается взглядом с гномом. Потом склоняется над упавшей белкой, прикасается к ней краем своей накидки. Белочка медленно поднимается. Не в силах сдержаться, гном протягивает руки, берет ее, с трудом сажает на самую нижнюю ветку. Вдруг фея заговаривает, обращаясь к нему на «вы», ее голос подобен шелесту плавно падающего на землю листа. «Вы думаете, только я видела то, что вы сделали? — говорит она. — Как это важно, что вы появились!» Она тает, сливается с деревом, а гному ее исчезновение не кажется чем-то необыкновенным. И снова — кусты, деревья, мерцающий свет… Гном застывает на месте, сердце замирает: на крошечной полянке черный косматый лесной великан заталкивает в податливую землю совсем маленькую, ростом меньше гнома, лошадку с буйной гривой. Великан беззвучно смеется, его смех страшен. Совсем неожиданно гнома охватывает нелепое возбуждение, похожее на приступ радости. Скрытый за могучим стволом дерева, он издает воинственный клич. Великан выпрямляется, лошадка выскальзывает из влажной земли и исчезает в кустах. Чудовище замечает гнома, вышедшего из своего укрытия. «Эй ты, выродок, — кричит великан, — что это ты там делаешь?» Гному хочется спрятаться, утонуть в непроходимых зарослях. Но неожиданно для самого себя он шипит зловеще: «Если ты еще раз назовешь меня так, я тебя убью!» Великан растерянно смотрит на него, потом поворачивается спиной, хватается за одну ветку, за другую, растворяется в зелени деревьев. «Замечательно! И как только у тебя хватило смелости?!» Над головой гнома сидит чудесная птица — белая, с длинным тельцем и красными глазками, в ее хвосте — одно-единственное перо…
— Что с тобой? — Это, кажется, голос жены.
Несколько секунд Павлов смотрит на нее невидящим взглядом. Он стоит, прислонившись к стене.
— Тебе плохо? Я услышала шаги, но ты не позвонил. Я решила выйти…
Жена испуганно подталкивала его вперед, пытаясь нащупать пульс. Еле передвигая ноги, Павлов прошел через прихожую и опустился на продавленный диван. Он не помнил, чтобы когда-либо раньше ему доводилось испытывать такую тоску. Никогда больше не появится гном в башмаках с загнутыми носами — в этом он был уверен. Наконец-то гном подарил ему себя. Но Павлов еще не знал, какая сила передалась ему. И не мог знать, что почувствует в те минуты, когда мир перестанет быть таким, каким он хотел его видеть.
Павлов поднял голову и заметил, что жена с тревогой наблюдает за ним.
— Теперь я знаю, что значит «смочь», — прошептал он. — Я знаю, что ты хотела сказать. Я перестану жить в призрачном мире.
Жена поднесла руку к губам. Она боялась, что не в силах почувствовать того, что испытал ее муж в минуту, когда решился изменить свою жизнь.
— Для меня другие… — начала она, но не договорила.
Она подошла и прижалась к его груди.
Я услышал свои слова
Едва ступив в полутьму этого нового заведения, я сказал себе: «Если случится здесь со мной что-то странное, потом, на дневном свету, это покажется сном». Мрачные отсветы падали на столики и на людей, на миг меня охватило чувство, будто их согнали насильно и сам я сюда пришел против собственной воли. Впрочем, путаясь в невидимых ступенях, я и вправду уже не помнил, зачем я сюда вошел, все внимание уходило на то, чтобы сохранять достойную позу. Какой-то официант поощрительно меня подтолкнул, оказывая деликатную помощь. Я уселся за столик на двоих, вынул пачку сигарет и спички, закурил торопливо. Ничего особенного — столики, тесно составленные, бар, люди, пьют и разговаривают. Сумрачное освещение, странно все изменяющее, — вот что всех нас сближало. Незначительная вроде подробность, и… человеку даруется чувство, что он среди избранных. Черной тенью, исструившейся из этого воздуха, приблизился официант. Эти люди, как проводят они обычно свои досуги? Там, на дневном свету, я таких никогда не встречаю.
— Не слишком ли для нашего городка шикарно? — спросил я, делая рукой неопределенный жест.
— Отчего же? — обиделся официант. — Мы что, не имеем права?
Я взглянул на него изумленно. Чинно услужливая поза — и такие слова. Он защищал свою обстановку, не поняв того, что вопрос мой, в сущности, был комплиментом, предназначенным ему, а через него и всему прочему тут — непривыкший всегда желает умилостивить.
— Рюмку водки, — сказал я, с облегчением вспоминая о самом естественном. — И томатного сока.
Официант исчез.
Через несколько минут глаза мои приспособились к освещению. Я наблюдал за людьми, прибывающими вслед за мной: путаясь в ступеньках, все они делали вид, что производимое ими впечатление их вовсе не интересует. Особенно забавными мне казались одинокие мужчины с каменным волевым выражением, они несли это выражение сюда, где никто не знает их настоящих лиц, шли сюда поиграть в благородное пиратство, давно уже отыгранное в мечтах. В таком баре кому только не разносится выпивка — прожигателям жизни, морским волкам, да мало ли кому еще — роль и декорации каждый себе выбирает по вкусу. Препинаясь в ступеньках, одинокие мужчины берегли заготовленную маску, словно сосуд с драгоценной жидкостью.
Вид входящих, их неловкость явно доставляли мне удовольствие, в конце концов это заставило меня устыдиться. Перед тем как отвести от входа глаза, я увидел, что порог переступает Марин Петров, уволенный из горсовета начальник, — личность, известная в нашем городе. На его счет мне позлорадствовать не пришлось — он одолел ступеньки увереннее других. Когда только успел освоить и это место? Я следил за ним, внимательно и почему-то с нарастающим беспокойством. Он шел не оглядываясь, через несколько секунд остановился передо мной и, указывая на пустой стул, спросил:
— Можно?
До сих пор помню, как сгибал он колени — напротив меня как бы усаживалось все, что отложилось в моем сознании от слухов об этом человеке: труднодоказуемые кражи, незаконные увольнения, виллы, возведенные на казенные деньги. Слухи зародились еще в ту пору, когда он, улыбаясь, выходил из черной служебной машины, и набрали силу после того, как, уже уволенный, угодивший под следствие, он по-прежнему пересекал улицы неколебимой походкой или громко хлопал дверцами собственного автомобиля. Мне случалось пересказывать и даже преувеличивать слышанное, не зная точно зачем. Я держался твердого мнения, что Петров достоин презрения, и теперь только, когда он усаживался напротив меня, осознал, что произносил свои обвинения механически, как и прочие, раздраженный тем, что он не пожелал себя почувствовать униженным. Дух дорогого одеколона и дорогого табака, подтянутость и энергичность во всем: в повороте головы, призывающем официанта, во взгляде на столик, контролирующем чистоту, в жесте руки, потушившей начинающийся кашель, — такое не могло не производить сильного впечатления. Но впечатление это продолжало сочетаться с какой-то, я бы сказал, подкожной неприязнью — действия этого человека входили в порядок, отличный от порядка моих действий, помещали его среди людей другой категории.
Первые его слова застали меня врасплох.
— Как водка? — спросил он по-свойски, без следа фальши или неловкости.
— Столичная.
— Чудесно! — сказал бывший начальник и щелкнул официанту пальцами. — Рюмочку водки, Милен, — проговорил он все так же свойски, — и… томатный сок, дорогой, вот как товарищу.
Обыкновенная на первый взгляд фраза Марина Петрова подействовала на меня ошеломляюще, усиливая неясное напряжение ситуации, в которую я попал.
Чтобы польстить мне, ссылался на мой пример человек, называвший официанта по имени и «дорогой». Я по именам не знал никого — ни официантов, ни парикмахеров, ни продавцов. Откуда мне было знать — наконец-то я это понял! — если они меня знать не хотели. Их имена были мне неизвестны, потому что они не сочли нужным под тем или иным предлогом сообщить их мне, маленькому и случайному. Меня обслуживали рядом с Марином Петровым. И вот теперь через обращение «Милен», со ссылкой на мой пример, бывший начальник возвышал меня до себя.
Официант принес заказ неприлично шустро — все же целый город говорил о махинациях его клиента. Другие посетители наблюдали нас отовсюду. Я себя почувствовал неловко — словно попавшийся соучастник.
Бывший начальник отпил глоток и вздохнул.
— Если не выпью рюмку после обеда, весь вечер точно больной, — пожаловался он. — Привычка…
Я взглянул на него в полной растерянности. Продолжая разговор в таком духе, он меня все сильнее притягивал к людям, которые не только запросто называют официантов по имени, но и смеют иметь особые послеобеденные привычки. Уклон разговора в особую сферу жизни, мне неведомую, вдруг показался столь приятным, что, пренебрегая остатками своего прежнего мнения и взглядами окружающих, я ответил угодливым тоном:
— Конечно, приятно после обеда расслабиться. Одна рюмка, и настроение идет в гору. Я в это время тоже…
Закончить я не сумел. Первый же опыт перескочить рамки своей категории оказался неуспешным — явно не хватало терминологии.
— То-то и оно, — снисходительно продолжал бывший начальник. — Я в это время обычно заскакиваю в мотель, но сегодня моя машина на профилактике.
Я беспомощно замолчал, чувствуя всю бессмысленность разговора. Да и разговора не получалось — с треском проносились мимо слов, о значении которых мне всегда было как-то неловко думать.
Мотель находился километрах в десяти от города. Машина у меня тоже была, но я туда никогда не ездил. В детстве я считал, что виллы, где жили некоторые мои одноклассники, определены для особого счастья. Мне снились тенистые аллеи, по которым они уже прогуливались с девушками. Повзрослев, я испытывал почти неосознанный интерес к мотелю, таинственному месту, куда кое-кто из местных шефов возил чужих жен (так говорили в городе). До мотеля я мог на машине добраться за пятнадцать минут, но не делал этого — воспоминание о недоступно шикарной жизни отравило бы меня навсегда. Я бы съездил туда туристом — у меня не было ни возможности, ни тем более решимости проникнуть в самую суть — и вернулся бы с поверхностными впечатлениями, как после посещения страны, чей язык непонятен. К тому же Марин Петров, который был в мотеле как у себя дома, мог проехаться туда в черной «волге» с шофером, а уж такого-то со мной никогда не случится. Ну и ладно, что же мне еще оставалось, как не хранить собственное достоинство? Зачем было угодничать? И все же — подведенный внезапно появившейся мыслью, подленькой и унизительной: «А что, если бы мы с ним познакомились раньше?» — я сказал:
— Да, хорошее местечко этот мотель, особенно если туда забраться с женой, чужой разумеется…
Бывший начальник хохотнул и благожелательно вознес рюмку, собираясь чокнуться.