После этой тирады не может не возникнуть вопрос: как же случилось, что «Записки охотника» были напечатаны в такие лютые годы?
Вопрос действительно резонный.
Нынешний читатель имеет достаточно полное представление о времени, когда на престоле российском в лице Николая I восседал произвол, страх и невежество, когда свободное слово было загнано в подполье, когда были запрещены не только «Разбойники» Шиллера, но и игра в лото, не только стихи Пушкина, но и спички и курение на улицах, когда Чаадаева объявили сумасшедшим, а сумасброда Уварова — министром народного просвещения и когда отупевшая знать всерьез обсуждала в Английском клубе новость о том, что в Галицких лесах поймали живого архиерея.
Остановимся на том времени, когда печатались «Записки охотника».
В 1848 году во Франции грянула революция. Перепуганный Николай І принимает неотложные меры: подписывает манифест, призывающий верноподданных бороться против «мятежа и безначалия», возникших во Франции и «разливавшихся повсеместно с наглостью, возраставшею по мере уступчивости правительства», запрещает дворянам носить бороду, поскольку на Западе борода — «знак известного рода мыслей» и еще потому, что «борода будет мешать дворянам служить по выборам».
К стопам самодержца повергается докладная записка графа Строганова под названием «О либерализме, коммунизме и социализме, господствующих в цензуре и во всем министерстве народного просвещения». Было известно, что почтенный граф радел не о пользе отечества, а о том, чтобы подсидеть тогдашнего министра народного просвещения графа Уварова за то, что граф Уваров в свое время подсидел графа Строганова. Тем не менее записка была рассмотрена благожелательно. Началась цензурная оргия.
Особенно строго относились к сочинениям, касающимся крепостного права. Еще с 1841 года разные секретные комитеты шушукались о том, как выйти из крепостного тупика, но открытые разговоры и дискуссии на эту тему категорически запрещались; Чернышевскому в своих статьях удавалось намекать на отмену крепостного права только отдаленно, заменяя это понятие выражением «разумное распределение экономических сил».
Выход «Записок охотника» в такой обстановке действительно представляется необьяснимым.
В 1848 году в некрасовском «Современнике» был напечатан рассказ Тургенева «Малиновая вода». Напомним его читателю.
Утомленный ходьбой и жарой, Тургенев встречает у реки двух рыбаков. Один из них, тщедушный бедолага Степушка, держал горшок с червяками, другой — вольноотпущенный Туман, некогда служивший у богатого графа-помещика,— удил. «Это был человек лет семидесяти, с лицом правильным и приятным. Улыбался он почти постоянно, как улыбаются теперь одни люди екатерининского времени: добродушно и величаво».
Разговор заходит о службе у «вельможественного» графа. Речь Тумана с первых же слов выдает бывшего дворецкого:
«Покойный граф — царство ему небесное! — охотником отродясь, признаться, не бывал, а собак держал и раза два в год выезжать изволил. Соберутся псари на дворе в красных кафтанах с галунами и в трубу протрубят; их сиятельство выйти изволят, и коня их сиятельству подведут; их сиятельство сядут, а главный ловчий им ножки в стремена вденет, шапку с головы снимет и поводья в шапке подаст. Их сиятельство арапельником этак изволят щелкнуть, а псари загогочут, да и двинутся со двора долой».
Тургенев интересуется, каков был барин.
«Барин был, как следует, барин,— продолжал старик, закинув опять удочку,— и душа была тоже добрая. Побьет, бывало, тебя — смотришь, уж и позабыл. Одно: матресок держал. Ох уж эти матрески, прости господи!.. Особенно одна: Акулиной ее называли... Племяннику моему лоб забрила: на новое платье щеколат ей обронил... и не одному ему забрила лоб. Да... А все-таки хорошее было времечко,— прибавил старик с глубоким вздохом, потупился и умолк».
Дальше происходит разговор, дающий ключ к пониманию словесной художественной ткани всех рассказов «Записок охотника».
«— А барин-то, я вижу, у вас был строг? — начал я после небольшого молчания.
— Тогда это было во вкусе, батюшка,— возразил старик, качнув головой.
— Теперь уж этого не делается,— заметил я, не спуская с него глаз.
Он посмотрел на меня сбоку. (Когда тургеневский герой смотрит «сбоку», это почти всегда означает подозрительность.— С. А.)
— Теперь, вестимо, лучше,— пробормотал он — и далеко закинул удочку».
Понятно, что читателю не очень важно знать, на какое расстояние Туман закинул удочку. Но написанная в конце беседы, как бы ставящая на этой беседе точку совершенно безобидная фраза внезапно приобретает глубокий, затаенный смысл, который можно выразить примерно следующим образом: «Давай-ка, сударь, кончать разговоры, сам же отлично знаешь, что при нынешнем царе мужику живется гораздо хуже, чем раньше, а прикидываешься...»
Этого намекающего смысла простенькая фраза «далеко закинул удочку» немедленно лишается, как только ее выдернуть из контекста и представить взорам цензурного начальства. Она оживает только внутри рассказа, внутри его словесной, образной системы.
Эта интонация настолько сильна, что отблеск ее распространяется, иногда и помимо воли автора, на последующий текст, подчиняет его своему влиянию.
«Мы сидели в тени; но и в тени было душно. Тяжелый, знойный воздух словно замер; горячее лицо с тоской искало ветра, да ветра-то не было. Солнце так и било с синего, потемневшего неба...» Вряд ли Тургенев во время писания этих строк думал о чем-нибудь ином, кроме изображения пейзажа. Но когда читаешь это описание вслед за беседой крестьян, трудно не вспомнить слов профессора истории С. Соловьева о том времени, когда все «остановилось, заглохло, загнило» в удушливой атмосфере николаевского режима.
Намекающая интонация — преобладающая особенность художественного слова в рассказах, составляющих «Записки».
Вводит ее Тургенев самыми различными приемами. При изображении помещиков она иногда выражается открытой, грубоватой иронией, заставляющей вспомнить то Гоголя, то Щедрина.
Помещик Пеночкин, «говоря собственными ero словами, строг, но справедлив... о философии отзывается дурно, называя ее туманной пищей германских умов... кучера подчинились его влиянию и каждый день не только вытирают хомуты и армяки чистят, но и самим себе лицо моют».
Некий сановник «вздумал было засеять все свои поля маком вследствие весьма, по-видимому, простого расчета: мак, дескать, дороже ржи, следовательно, сеять мак выгоднее».
Еремей Лукич задумал построить собор. Начал сводить купол: купол упал. «Призадумался мой Еремей Лукич: дело, думает. неладно... колдовство проклятое замешалось... да вдруг и прикажи перепороть всех старых баб на деревне. Баб перепороли — а купол все-таки не свели».
С этой же целью — сознательно скрытого намека — применяется и деталь.
Известный Пеночкин, ругая безответного мужика, «шагнул вперед, да, вероятно, вспомнил о моем присутствии, отвернулся и положил руки в карманы».
Тоскливая запуганность и беспросветная нищета Юдиных выселок представлена такой деталью: «Въезжая в эти выселки, мы не встретили ни одной живой души; даже куриц не было видно на улице, даже собак; только одна, черная, с куцым хвостом, торопливо выскочила при нас из совершенно высохшего корыта, куда ее, должно быть, загнала жажда, и тотчас, без лая, опрометью бросилась под ворота».
Ощущение намекающей интонации Тургенев умеет создать и простенькой, беззлобной шуткой, и непривычным синтаксическим оборотом.
Во всех работах о стиле Тургенева упоминаются «недоумевающие кулаки» помещичьего старосты. Не менее выразительны и такие выражения: «Сановник приехал. Хозяин так и хлынул в переднюю»; сановник «с негодованием, доходившим до голода, посмотрел на бороду князя Козельского...» (вспомним, что в те годы бороды были запрещены).
Такие обороты — новаторская особенность «Записок».
Здесь перечислены некоторые приемы, помогающие поддерживать ощущение намекающей интонации. Однако главная причина, которая создает эту интонацию, делая ее мощным средством воздействия, явственным и вместе с тем внешне неуловимым, заключается в том, что Тургенев ведет повествование от своего имени.
Из воспоминаний современников известно, что Тургенев был замечательным рассказчиком. «Вы великий, единственный в мире рассказчик! — восклицает немецкий литератор Людвиг Пич.— Как вы говорите, так вы должны бы и писать». Это свидетельство тем более весомо, что разговоры с Л. Пичем Тургенев вел, очевидно, на немецком, а не на своем родном языке.
В любой устной беседе и в длинном устном монологе (если он не считывается с листа бумаги) средством передачи смысла и чувства служит не только слово, но и интонация. Бывает даже, что не слово, а интонация несет основную смысловую нагрузку. У прирожденного рассказчика иногда законы построения фразы подчиняются законам интонации. (Да и любой писатель, прежде чем записать фразу, обязан ее услышать в воображении.)
В напечатанном рассказе интонация, естественно, скрыта за частой решеткой печатных строк.
В отличие от слушателя, воспринимающего интонацию рассказчика ухом, читатель находит и воспроизводит ее сам.
Такая работа представляет собой творческий акт, недоступный книгочию, вникающему в книгу поневоле. Тургенев всячески помогает читателю в этой творческой работе. Повествуя от собственного имени, он старается разрушить условные преграды изящной словесности, установить с читателем доверительные отношения. Он дружески обращается к читателю: «Дайте мне руку, любезный читатель, и поедемте вместе со мной»; задает ему вопросы: «Знаете ли вы, например, какое наслаждение выехать весной до зари?»; оговаривается: «Но, извините, господа: я должен вас сперва познакомить с Ермолаем»; объясняется: «Я постараюсь выражаться словами лекаря».
Непринужденность рассказа подчеркивают и выражения, не претендующие на литературную оригинальность, но подхваченные из живой речи, разговорные сравнения, например: «...с бородой во весь тулуп».
Описывая наружность помешика Хвалынского, Тургенев замечает, что у него «иных зубов уже нет, как сказал Саади, по уверению Пушкина»,— подчеркивая этой шуткой не столько дряхлость персонажа, сколько свою уверенность в доброжелательности читателя, способного понять автора с полуслова. Когда крепостные девушки устают, развлекая помещика пеньем, «конюха тотчас девок и приободрят», замечает Тургенев, уверенный, что читатель сделает нужную интонационную поправку в слове «приободрят» и наведет это слово на точный смысловой фокус.
Читатель быстро улавливает эту манеру и без особых усилий ставит поправочные кавычки там, где они предполагаются.
Рассказ «Два помещика» начинается так:
«Я уже имел честь представить вам, благосклонные читатели, некоторых моих господ соседей; позвольте же мне теперь, кстати (для нашего брата писателя всё кстати), познакомить вас еще с двумя помещиками, у которых я часто охотился, с людьми весьма почтенными, благонамеренными и пользующимися всеобщим уважением нескольких уездов».
Чрезмерный напор на хвалебные эпитеты — «почтенные», «пользующиеся всеобщим уважением», да еще «в нескольких уездах», и в особенности подмоченное словцо «благонамеренные» — сразу настраивает чуткого читателя на необходимость поправочного коэффициента. В дальнейшем она подтверждается вполне. Один из помещиков, отставной генерал Хвалынский, в молодые годы «облачившись в полную парад-форму и даже застегнув крючки, парил своего начальника в бане...», а второй, «предобрый» помещик Стегунов (фамилия, много говорящая читателю, настроенному на намекающую интонацию), слушая, как секут мужика, «произнес с добрейшей улыбкой и как бы невольно вторя ударам: «Чюки-чюки-чюк! Чюки-чюк! Чюки-чюк!»
Конечно, такая манера повествования не изобретение Тургенева. Но в «Записках охотника» намекающая интонация приобретает принципиальное значение и играет главную роль среди прочих художественных средств.
Запрет, наложенный николаевским режимом, предполагал разговор на тему крепостного права украдкой, шепотом. Манера намекающего, затаенного разговора лучше всяких пространных описаний передавала затхлую атмосферу царской России конца 40-х и начала 50-х годов прошлого столетия, и не только передавала, но обличала и бичевала ее.
Все рассказы «Записок» оказываются как бы погруженными в атмосферу настороженного намека, умолчания, иносказания. И тогдашний читатель, которого, по словам Герцена, «узкое самовластье приучило догадываться и понимать затаенное слово», ясно ощущал в рассказах то, что Тургенев называл arriere pensees (задней мыслью), и ни на минуту не забывал, что речь-то идет, в сущности, о недозволенном.
Намекающая интонация служит эмоциональным фоном, на котором развивается действие.
Читателю, по каким-либо причинам не ощущающему этого фона, ради тренировки стоит прочесть сразу, один за другим, два рассказа «Записок»: «Бурмистр», написанный в 1847 году, где этот фон чрезвычайно силен, и «Живые мощи», написанный в 1873 году, начисто этого фона лишенный.
«Бурмистр» вызывает чувство возмущения, негодования. В «Живых мощах» все благостно и умильно. Забытая всеми умирающая Лукерья виновата в своей болезни сама: послышался ей ночью голос любимого, она оступилась и упала с рундучка... И всех-то она любит, и никого не винит: «Барин, милый, кто другому помочь может? Кто ему в душу войдет? Сам себе человек помогай!» Если тридцать лет назад во многих рассказах «Записок» Тургенев изображал положение крепостной крестьянки как рабство в квадрате, подчеркивал полную беззащитность ее не только против помещика, но и против крепостного раба — мужа, свекра, которые измываются над ней как хотят, прикрываясь изречением тургеневского кучера из «Касьяна с Красивой Мечи»: «...у баб слезы-то некупленные. Бабьи слезы та же вода...» Но когда сама Лукерья произносит слова: «У нашей сестры слезы некупленные» — это звучит приторно и фальшиво, так же приторно, как и умиление доброго барина, пообещавшего доставить ей «скляночку» с лекарством.
В связи с этим рассказом может возникнуть вопрос: понимал ли сам автор разрушительную, революционную силу намекающей интонации или она возникала под его пером непроизвольно, интуитивно?
Думаю, что понимал.
В годы писания «Записок» появилась любопытная рецензия на повести Даля. В этой рецензии, между прочим, было сказано:
«Он, как говорится, себе на уме, смотрит невиннейшим человеком и добродушнейшим сочинителем в мире; вдруг вы чувствуете, что вас поймали за хохол, когти в вас запустили преострые; вы оглядываетесь,— автор стоит перед вами как ни в чем не бывало... «Я, говорит, тут сторона, а вы как поживаете?»
Автором рецензии был И. Тургенев.
Зачем же он включил «Живые мощи» в «Записки»?
Ответ, по-моему, прост: в 1873 году это был уже другой Тургенев...
Читатель может возразить, что рассуждения о намекающей интонации, если примерять их к конкретным рассказам, сомнительны и, как теперь вежливо выражаются, «по меньшей мере спорны». Действительно, в некоторых рассказах помещики разоблачаются без всяких «интонаций» — открыто, резким, сатирическим штрихом (в «Бурмистре» глядящий на бедолагу мужика сквозь усы Пеночкин — готовая иллюстрация в стиле Кукрыниксов).
Мне кажется, что намекающая интонация не только не исключает, но и предполагает открытое изображение отрицательных персонажей; они-то и являются причиной намекающей интонации, они-то и оправдывают ее. Если бы в «Записках» не было пеночкиных, зверковых, стегуновых, хрякхуперских и чертопхановых, такая интонация выродилась бы в беспредметное манерничание.
Гротеск — крайняя степень намекающей интонации. Характерной чертой этого приема является многообразие градаций — от злой карикатуры до смутного, едва заметного намека, иногда и не рассчитанного на то, чтобы читатель его явственно осознал.
Так же, как и многие другие рассказы «Записок», «Бежин луг» характерен такими намеками. Совсем не случайно в беседе милых деревенских ребят упоминаются три детских смерти — весной помер Ивашка Федосеев, утоп Вася, утоп и другой, безвестный мальчуган, обернувшийся «барашком». И наконец, Тургенев заканчивает этот лирический рассказ такими словами: «Я, к сожалению, должен прибавить, что в том же году Павла не стало. Он не утонул: он убился, упав с лошади. Жаль, славный был парень!»
Л. Гроссман в «Этюдах о Тургеневе» мужественно отметил художественные недостатки «Записок охотника» — отсутствие фабулы, действия, драматического сюжета. Он справедливо считает очерки серией статических портретов. Сам автор очерков, пожалуй, во многом согласился бы с таким приговором. В одном из писем он замечает: «...перечел «Записки» на днях: многое вышло бледно, отрывчато, многое только что намекнуто (если бы такое слово написали мы с вами, корректор его беспощадно бы выправил.— С. А.), иное неверно, пересолено или недоварено...» Но вслед за этим он сразу же добавляет: «...зато иные звуки точно верны и не фальшивы — и эти-то звуки спасут всю книгу».
К этим «звукам» прежде всего относится намекающая интонация. Читатель, уловивший ее, прочтет «Записки» с любопытством и интересом, несмотря на недостаток драматического сюжета; он услышит живой голос автора с первой страницы, с общеизвестного, хрестоматийного описания различия между орловским и курским мужиком, с того самого абзаца, по которому наших ребят учат правильно ставить точки и запятые:
«Орловская деревня (мы говорим о восточной части Орловской губернии) обыкновенно расположена среди распаханных полей, близ оврага, кое-как превращенного в грязный пруд. Кроме немногих ракит, всегда готовых к услугам, да двух-трех тощих берез, деревца на версту кругом не увидишь: изба лепится к избе, крыши закиданы гнилой соломой...»
Читатель уже не пробежит это, в общем-то, не особенно выразительное, отдающее информационной строгостью сообщение, он непременно задержится на церемонном дворянском обороте «всегда готовые к услугам», ввернутом светским автором вроде бы по привычке, и подумает: «К каким же это услугам готовы ракиты с их прямыми, упругими лозинками?»
Пока рассказы печатались отдельно, притаившийся в слове намек был едва приметен. Но как только они сложились в книгу, все колдовски изменилось. Обличительная сила рассказов многократно увеличилась. Намекающая интонация стала многократным эхом перекатываться от рассказа к рассказу, и перепуганные блюстители основ оказались лицом к лицу с ярким, антикрепостническим произведением.
В книге рассказы «Записок» следуют не в том порядке, в каком они писались и печатались в журнале. Некоторые из них Тургенев сознательно расположил таким образом, чтобы один рассказ помогал понять намеки другого.
И критики и читатели признают заслугу Тургенева, изобразившего в истинном виде русского мужика. Впервые в русской литературе крестьянин предстал существом умным и благородным, справедливым и талантливым. Рядом с таким крестьянином на страницах «Записок» мы найдем и души, навеки искалеченные рабством и изуродованные крепостничеством. К ним относится и Степушка из рассказа «Малиновая вода». Единственная фраза, произнесенная им: «Да ты бы... того...» — дает слишком мало материала, чтобы составить о нем надлежащее впечатление. Представить его приходится самому автору. Тургенев пишет: «...Всякому дворовому выдается если не жалованье, то по крайней мере так называемое «отвесное»: Степушка не получал решительно никаких пособий, не состоял в родстве ни с кем, никто не знал о его существовании». Отмечается далее, что «его привыкли видеть, иногда даже давали ему пинка, но никто с ним не заговаривал, и он сам, кажется, отроду рта не разинул». Притулился этот заброшенный человек у садовника Митрофана, «вечно хлопотал и возился втихомолку, словно муравей — и все для еды, для одной еды». «А то вдруг отлучится дня на два; его отсутствия, разумеется, никто не замечает...»
Рассказ, в котором выведен Степушка, идет сразу же вслед за рассказом «Ермолай и мельничиха». В последнем, между прочим, изображена легавая собака Ермолая Балетка. Тургенев находит нужным подробно описать это несчастное четвероногое. «Ермолай никогда ее не кормил. «Стану я пса кормить,— рассуждал он,— притом пес — животное умное, сам найдет себе пропитанье». И действительно: хотя Балетка поражал даже равнодушного прохожего своей чрезмерной худобой, но жил, и долго жил». «Раз как-то, в юные годы, он отлучился на два дня, увлеченный любовью; но эта дурь скоро с него соскочила».
Как видите, характеристика Балетки не может не прийти на ум при чтении описания Степушки. И внешность этих персонажей чем-то подобна. У Степушки «глазки желтенькие, волосы вплоть до бровей, носик остренький, уши пребольшие, прозрачные, как у летучей мыши». И Балетка «был крайне безобразен, и ни один праздный дворовый человек не упускал случая ядовито насмеяться над его наружностью; но все эти насмешки и даже удары Балетка переносил с удивительным хладаокровием».
Можно ли после этого не задуматься, какие причины сделали из Степушки бессловесное, бесчувственное существо? Недаром Тургенев подтянул рассказ «Малиновая вода» вплотную к «Ермолаю и мельничихе», хотя появление их в журнале «Современник» разделяет почти годовой промежуток.
Бдительная цензура поначалу не поняла, какую остроту и новую силу приобрели рассказы в результате сопоставительности.
Цензор Галов докладывал по начальству:
«Рассказы в Записках Охотника, числом 22, никакой связи не имеют между собой, следовательно, если они в первом издании расположены в одном порядке, а в последнем издании в другом, то это не может иметь особой важности».
Но гроза разразилась. Было назначено следствие. Цензоров уволили. Тургенева сослали в деревню и приставили к нему «мценского цербера». Цензурным комитетом были разосланы такие «предложения»: «Так как статьи, которые первоначально не представляли ничего противного цензурным правилам, могут иногда получить, в соединении и сближении, направление предосудительное и непозволительное, то необходимо, чтобы цензура не иначе позволяла к печатанию подобные полные издания, как по новом рассмотрении их в целости»,
Лирический, добрый, наполненный полевыми ароматами рассказ «Бежин луг», начисто, по-видимому, лишенный обличительных тенденций, следует читать с особенным вниманием. Из наивной болтовни деревенских малышей можно узнать кое-что новое о героях других рассказов. Вы, очевидно, помните эпизод «Свидания», в котором Тургенев явился случайным свидетелем прощания Акулины с барским камердинером. Камердинер холодно бросает обольщенную девушку. Как и в других рассказах цикла, нам неизвестно, чем кончилось дело, но то, что кончилось оно трагически, настолько ясно, что мы стараемся об этом не думать.
Впрочем, ребята «Бежина луга» расскажут нам о несчастной Акулине.
«— А правда ли,— спросил Костя,— что Акулина дурочка с тех пор и рехнулась, как в воде побывала?
— С тех пор... Какова теперь! Но а говорят, прежде красавица была. Водяной ее испортил. Знать, не ожидал, что ее скоро вытащат. Вот он ее, там у себя на дне, и испортил...
— А говорят,— продолжал Костя,— Акулина оттого в реку и кинулась, что ее полюбовник обманул.
— От того самого».
И о конце Бирюка, хотя он и назван здесь Акимом, можно кое-что почерпнуть из фразы Павлуши:
«В этом бучиле в запрошлом лете Акима-лесника утопили воры».
Нелишне подчеркнуть, что художественное слово поддается логическому анализу до известного предела и далеко не на полную глубину. В нем немало таких оттенков, которые нужно не объяснять, а чувствовать.
Рассказ «Касьян с Красивой Мечи», например, после разъяснений литературоведов и архивных изыскателей стал, по-моему, самым загадочным произведением цикла.
Напечатав этот рассказ, Тургенев опасался: «В главном характере много п о н е в о л е недосказанного — хочется мне знать, можно ли понять, в чем дело?»
Сперва мне было не ясно, что именно Тургенев желает, чтобы я понял. Касьян действительно существо странное, своеобразное, но не настолько, чтобы быть необъяснимым. Непонятным он становится лишь тогда, когда узнаешь, что в его лице Тургенев рисует «образ борца за справедливость и счастье на земле» (так и написано в статье О. Самочатовой про этого суеверного бездельника и мечтателя), и совсем сбиваешься с толку. дочитав фразу до конца: «...придав ему черты «бегуна» — сектанта-отщепенца».
Первым зачислил Касьяна в секту «бегунов» Н. Бродский еще в 1922 году. С тех пор это предположение устойчиво держится во всех комментариях и в качестве истины утверждается в последнем полном собрании сочинений Тургенева.
Мнение Н. Бродского, одного из самых серьезных исследователей творчества Тургенева, оспаривать, конечно, не мне. Должен только признаться, что представить Касьяна в качестве сектанта я не могу, так же как не могу представить, будто Тургенев сознательно ставил цель изобразить сектанта.
Постараюсь объяснить почему.
Рассказы «Записок» направлены не просто против отмены крепостного права. Отменить крепостное право советовал и Фаддей Булгарин. Пафос «Записок» — в отвращении ко всяческому порабощению, в призыве ко всяческому духовному раскрепощению человека.
«Без образования, б е з с в о б о д ы, в обширнейшем смысле — в отношении к самому себе, к своим предвзятым идеям и системам, даже к своему народу, к своей истории — немыслим истинный художник; без этого воздуха дышать нельзя»,— писал Тургенев.
Между тем сектанты всякого рода — хотя многие учений их ополчаются и на правительство и на самого царя — по существу, явление реакционное, помышляющее не о духовном освобождении человека, а о замене одного вида рабства другим, иногда еще более жестоким и изуверским.
Я бы не стал вступать в бесцельный спор о том, что хотел сказать писатель, которого уже нет в живых. Но перед работой над этими заметками волей-неволей пришлось обратиться к первоисточнику — книге Н. А. Бродского: «И. С. Тургенев и русские сектанты» (1922). Книга оказалась интересной, но неубедительной.
Чем гуще нагнетает автор доказательства своей смелой гипотезы, начиная от подсчета количества слов «странный», употребленных в рассказе, до сопоставления ритма прибаутки «А зовут меня Касьяном, а по прозвищу блоха...» с ритмами сектантских песнопений, чем больше он восторгается способностью Тургенева интуитивно постигать народно-революционное движение, тем непонятней становится Касьян.
Еще больше падают в цене доказательства сектантства Касьяна после того, как, перечислив их и посчитав почему-то известный стих из Евангелия от Луки какой-то особой сектантской заповедью, Н. Бродский признает:
«Бесспорно, встретившись с Касьяном, Тургенев не знал, что пред ним один из членов секты бегунов; образ сектанта вырисовался перед ним позже, после написания рассказа, в итоге бесед с И. С. Аксаковым.