СЕРГЕЙ АНТОНОВ
ОТ ПЕРВОГО ЛИЦА...
(Рассказы о писателях, книгах и словах)
С давних пор существовав люди, твердо убежденные, будто есть слова, годные для художественной литературы, а есть и не годные. В середине 20-х годов один из наших активных критиков перечислял такие слова. К ним относились: грезы — грусть — невинность — таинственный — дорогой — свадьба — жених — невеста — ухаживать — благородий — порядочный — очарованный — влюбленный. Перечислив эти слова, критик задавал вопрос: «Разве не пахнет от них на вас крепким букетом самого неподдельного мещанства?»
Были литераторы, которые разделяли утверждение поэта: «С л о в а у м и р а ю т, м и р в е ч н о ю н. Художник увидел мир по-новому и, как Адам, дает ему свои имена. Лилия прекрасна, но безобразно слово лилия, захватанное и «изнасилованное». Поэтому я называю лилию еуы — первоначальная чистота восстановлена».
Опыты различных Адамов, и талантливых и бездарных, показали, что слово «свадьба» годится для современного романа не меньше, чем, например, слово «развод», и что качество стихотворения не улучшается, если лилию назвать еуы.
Столетиями подтверждается истина: отдельное слово, изъятое из художественного текста и взятое само по себе как грамматическая особь, ни суду, ни осуждению не подлежит.
Слово приобретает эстетический смысл только внутри произведения. На фоне текста оно обновляется, меняет характер и значение, выглядит то старым, то новым, то ласковым, то ехидным, то торжественным, то серьезным.
Чем объясняется такая многоликость? От чего она зависит?
Коротко говоря — от всего.
Если попытаться осмыслить впечатление, произведенное словом «аплодисмент» в значении «пощечина», придется обратиться к идее произведения и к теме его, учесть темперамент автора (Салтыкова-Щедрина), посмотреть, какие предложения стоят по соседству, насколько смысл данного слова удален от привычного словарного значения, насколько такой перенос значения моден, часто ли встречается в газетах, какими слоями и классами общества употребляется... Придется принять во внимание конструкцию и звучание фразы, тон и склад повествования и множество других обстоятельств до начертания шрифта включительно.
Тончайший, почти неуловимый резонанс слова на атмосферу текста доставляет литератору много хлопот.
Чуть ослабишь бдительность — и фраза оборачивается непредвиденным и чуждым оттенком мысли.
Недаром хлысты запрещали излагать свое учение письменно, потому что «буква мертвит». Недаром великие писатели приходили в отчаяние оттого, что «мысль изреченная есть ложь».
Любое слово, рожденное народом, бессмертно. И всякий раз писатель пытается обогатить его новым оттенком, добавить к общеизвестному значению свое, сокровенное.
Если это удается, получается хорошая книга.
Разнообразные превращения слова интересно проявляются в сочинениях, написанных от первого лица. Из этой большой области я и беру примеры для рассказов о словах и писателях.
Произведения, написанные от первого лица, наука делит по жанровому признаку (воспоминания, сказы, путевые заметки, эпистолярная литература и т. д.). Такое разделение, удобное во многих смыслах, не учитывает взаимоотношений повествователя и слова. А для нашей темы это главное. Нам важно установить, кто тот «я», который ведет повествование.
В первую очередь естественно обратиться к сочинениям, в которых автор ведет повествование от своего собственного имени. Он не скрывается под маской вымышленного героя или выдуманного рассказчика, а говорит свойственным ему языком и в качестве «Я» открыто присутствует в своем сочинении.
Образцовый пример — «Записки охотника» Тургенева.
Читать такие произведения нетрудно. Нужно только научиться отделять мысли автора от мыслей героев. Кажется, это просто. Но вот что писал по поводу эпизода из «Мертвых душ» публицист прошлого века: «В его (Гоголя.— С. А.) сочинениях мы встречаем такие места, характеризующие взгляд автора на мужика,— Селифан, кучер Чичикова, высказывает свою готовность быть высеченным за пьянство: «Почему же не посечь, коли за дело? Но то воля господская. Оно нужно посечь, потому что мужик балуется; порядок нужно наблюдать!»
Вряд ли закономерно подверстывать высказывания хмельного кучера Селифана под мировоззрение Гоголя.
Впрочем, бывают случаи посложней.
Представим литератора, повествующего не о других, а главным образом о себе, о далеком прошлом, о себе ребенке, о себе юноше. Так написана, в частности, И. Буниным «Жизнь Арсеньева».
Литературовед А. Волков в своей работе «Проза Ивана Бунина» цитирует следующее место из этой книги:
«Где были люди в это время? Поместье наше называлось хутором — хутор Каменка,— главным имением нашим считалось задонское, куда отец уезжал часто и надолго, а на хуторе хозяйство было небольшое, дворня малочисленная. Но все же люди были, какая-то жизнь все же шла. Были собаки, лошади, овцы, коровы, работники, были кучер, староста, стряпухи, скотницы, няньки, мать и отец, гимназисты-братья, сестра Оля, еще качавшаяся в люльке... Почему же остались в моей памяти только минуты полного одиночества?»
Вопрос, по мнению А. Волкова, задается «устами ребенка». Сам писатель Бунин «мог бы, конечно, ответить на эти вопросы».
В том-то и дело, что на этот вопрос Бунин ответить не может. И это станет ясным, если читать слова отрывка так, как они написаны и произнесены. А произнесены они не «устами ребенка», а взрослым и мудрым писателем Буниным.
Вместе с тем в этих словах слышится и голос ребенка. В этом двойном звучании и состоит художественный секрет «Жизни Арсеньева».
К сочинениям, принципиально отличным от упомянутых, тяготеют написанные не от лица автора, а от лица героя, от имени главного действующего лица.
Слово в таких сочинениях двойственно. Во-первых, оно информирует читателя о том, что старается поведать герой. Во-вторых, характерность лексики и особенности привычной герою фразеологии невольно выдают все то, что герой сообщать не собирался, а может быть, и сознательно окрывал.
Иногда, желая показать себя с самой лучшей стороны, герой, сам того не ведая, рисует злую автокарикатуру. Перечтите с этой точки зрения рассказ А. Чехова «Письмо ученому соседу» — и вы сразу почувствуете эту двойную функцию слова.
Бывает, что в сочинениях от лица героя его лексика не всегда строго выдерживается и автор иногда начинает говорить своим языком.
Такие места надо уметь чувствовать, чтобы не спутать рассказчика с автором. В качестве примера назову рассказ А. Грина «Возвращенный ад».
В следующую группу отнесем сочинения, написанные от лица второстепенного персонажа.
Такой персонаж имеет преимущество перед главным героем хотя бы потому, что не так крепко связан личными интересами с основным событием, не «отвечает» за него и, следовательно, способен изложить это событие более или менее объективно.
Очень показательным примером могут служить рассказы Конан-Дойля о Шерлоке Холмсе. Здесь наглядно проявляются все особенности слова в устах второстепенного действующего лица этих рассказов — простодушного доктора Уотсона.
Более сложный пример — «Бесы» Достоевского. Второстепенный персонаж, ведущий рассказ в этом произведении, называет себя хроникером. Разобрать персону этого «хроникера» рекомендовал еще М. Горький. Дело в том, что маску этого второстепенного лица иногда использует в своих интересах автор. Тут надо держать ухо востро!
Под значением, которое придает слову хроникер из «Бесов», зачастую таится иное значение — авторское. И в сложных случаях возникает опасность смешать тенденцию автора и тенденцию рассказчика.
Этой опасности не избежал литературовед Н. М. Чирков.
В поучительной книге «О стиле Достоевского», характеризуя намерения хроникера, ведущего рассказ в «Бесах», он видит у него «не только снижение героя (имеется в виду Степан Трофимович Верховенский.— С. А.), желание выставить его в самом комическом виде, но даже какое-то упоение в раскрытии его ничтожного, в конечном счете, существа простого приживальщика».
И это говорится о человеке, который искренне подчеркивает свою любовь к Степану Трофимовичу, считает его своим другом и учителем!
Есть сочинения, рассказанные не героем, не второстепенным персонажем. Вместе с тем с первых же строк ясно, что рассказывает и не автор.
Такие сочинения, рассказанные как бы неизвестным, неназванным лицом, можно обозначить привычным термином «сказ», а роль наглядной иллюстрации могут сыграть произведения из сборника П. Бажова «Малахитовая шкатулка».
Особенности сказа очень точно уловил М. Бахтин (см. его книгу «Проблемы поэтики Достоевского», М. 1963, стр. 256—257).
Непонятно только, почему, с его точки зрения, сказ процветает в эпохи отсутствия авторитетных точек зрения и авторитетных и отстоявшихся идеологических оценок.
Сказка, басня (от Крылова до Михалкова), стихотворные сказки Пушкина, «Конек-Горбунок» Ершова (прекрасный образец стихотворного сказа) служат примерами живучести этого жанра в самые разные времена. Мне даже кажется, что на фоне устойчивого литературного стиля особенности сказа по закону контраста действуют еще сильнее.
Когда-то, видимо очень давно, от традиционного сказа откололась в виде полноценного жанра особая манера повествования, оказывающая и в наше время сильное влияние и на кинематограф, и на театр, и на живопись.
Это, так сказать, утрированный сказ. Слово в таких произведениях невозможно воспринимать в его буквальном смысле ни в коем случае. Оно подмигивает читателю, гримасничает, шутит.
Может показаться, что речь идет об обыкновенной пародии. Но это совсем не так. Пародия замыкается в рамках пародируемого произведения и не живет без него. А здесь пародируется речевой атом — слово, и из этих атомов строится оригинальное произведение. Так писал Зощенко.
Но существуют произведения, в которых слово как бы претерпевает все приключения, которые мы перечисляли раньше. Такова, например, «Повесть о капитане Копейкине» — ядро первого тома «Мертвых душ».
Это блестящее сочинение всегда привлекало к себе внимание исследователей идейного замысла поэмы, оно представляет интерес и для литературно-художественного разбора.
СТАТЬЯ ПЕРВАЯ
ИВАН ТУРГЕНЕВ. «ЗАПИСКИ ОХОТНИКА»
«Записки охотника» И. С. Тургенева выбраны в качестве типичного примера произведений, в которых повествование от первого лица ведет автор.
Беглое сравнение фактов жизни писателя с текстом «Записок» подтверждает, что с нами беседует Иван Сергеевич Тургенев собственной персоной — тридцатилетний высокий темно-русый «охотник по перу», модно подстриженный под композитора Листа, гастролировавшего в те времена в Петербурге.
Из рассказа можно узнать, что автор-охотник — барин, сравнительно молод, бывал за границей, имел две своры собак, а следственно, довольно богат. Ученые отметили и мелкие подробности вроде того, что любимую собаку охотника зовут Дианка. Даже то, что Дианка желто-пегой масти, соответствует действительности.
Автор не находит нужным скрывать, что угодья его расположены возле стыка Тульской, Калужской и Орловской губерний. В тринадцати километрах от тургеневского родового поместья — Спасского-Лутовинова — находится знаменитый Бежин луг. В трех километрах от Бежина луга существует сельцо Колотовка, упомянутое в «Певцах». Места, где бродил Тургенев со своей Дианкой и егерем Ермолаем (который тоже существовал в действительности), описаны с геодезической точностью. Читатели «Бежина луга» без труда узнавали в натуре и «площадя» кустов, и дубовый лесок, темневший недалеко от Чеплыгина (кстати, тоже упомянутого в «Однодворце Овсяникове»), и белую Спасскую церковь.
Правда, в «Живых мощах» Лукерья величает рассказчика Петром Петровичем. Но этому не стоит придавать значения. Рассказ «Живые мощи» написан через двадцать пять лет после первой публикации «Записок», и Тургенев окрестил своего героя первым попавшимся под руку именем (и герой «Каратаева» назван Петром Петровичем, и Лупихин в «Гамлете Щигровского уезда» — Петр Петрович).
Впрочем, кроме анкетно-биографических, существует и еще одно принципиально важное доказательство того, что в «Записках охотника» в качестве «я» выступал тот самый барин, который печатал эти рассказы в журнале «Современник» за подписью «Ив. Тургенев».
Это доказательство заключается в том, что манера повествования в «Записках охотника», несмотря на образцовый литературный язык, мало отличается от привычной Тургеневу речевой манеры со всеми присущими человеку определенной среды особенностями.
Услышать живую речь Тургенева мы не в состоянии. Однако представление о характерных особенностях ее можно почерпнуть из его писем.
По многим рассказам «Записок» (например, «Бирюк») заметно пристрастие Тургенева к насмешливой цитации типичных фраз и словечек. Эта особенность подтверждается и письмами:
«...Как говорит ваш муж,— я начинаю сначала...»; или: «Уверяю вас, ganz objectiv gesprochen, как говорят наши друзья немцы...»
Особенно характерна для речи Тургенева «намекающая» фраза. О роли такой фразы в «Записках охотника» мы поговорим в дальнейшем, а пока ограничимся примером из письма к знаменитой певице Виардо: «Когда я вошел в театр, у меня неприятно сжалось сердце — вы легко можете себе представить — почему». Во фразе чувствуется и кокетство, вполне, впрочем, простительное.
Живую речь Тургенева украшали неожиданные, часто карикатурные сравнения такого типа: «Обе они подбирают нижнюю губу, поднимают брови и закидывают голову, когда им хочется легко взять высокие ноты; это придает им удивительно смешное выражение; они делаются похожими на гуся, когда его берут за клюв».
Подобия таких фраз читатель без труда найдет в «Записках охотника».
Разговорная интонация, явственно проступающая сквозь литературную отделку, породила легенду о том, что писание не стоило Тургеневу никаких усилий, что «он писал, как соловей поет» (выражение Тучковой-Огаревой).
Правда, в этом повинен и сам Тургенев. Однажды он похвастал: «У меня выходит произведение литературы так, как растет трава». Однако чудес не бывает. По черновикам его видно, как упорно он работал над каждой фразой, а «Певцов», по собственному признанию, «как мозаику составлял».
Между тем легенда оказалась живучей. В поучительной статье «Тургенев — художник слова», законченной в 1953 году, писатель И. Новиков сравнивает «Записки охотника» хотя и не с травой, но со смешанным лесом, возникшим «как бы совсем самопроизвольно».
Изображать творческий труд Тургенева в виде пения соловья было на руку реакционной критике. «Соловьиная» теория подтверждала миф о том, что «Записки» появились случайно, без определенной цели и без всякого политического направления.
Первый очерк, «Хорь и Калиныч», напечатан на задворках журнала «Современник», в отделе «Смесь»; из этого следовало, что автор не придавал ему значения; последующие рассказы Тургенев писал чуть ли не насильно, да и общее название придумал не он, а Панаев. Разве все это не означает, что «Записки», вышедшие из-под пера праздного барича, не более чем идеальные эскизы из жизни поселян и их добрых покровителей?
«Говоря любимым выражением критика доброго старого времени,— писал нововременец Буренин,— пафос всех этих рассказов заключается вовсе не в протесте, не в борьбе с крепостным началом, а в идеально поэтическом изображении русской сельской природы и жизни... Какой протест можно усмотреть даже в самые либеральные очки в таких рассказах, как «Хорь и Калиныч», «Мой сосед Радилов», «Певцы», «Касьян с Красивой Мечи», «Уездный лекарь», «Татьяна Борисовна», «Чертопханов и Недопюскин», «Лес и степь»?...»
Такая установка была ведущей в дореволюционной критике. Поколебать ее не смог ни отзыв И. С. Аксакова, определившего «Записки» еще в 1852 году как «стройный ряд нападений, целый батальный огонь против помещичьего быта», ни прямое заявление самого автора, его знаменитая аннибалова клятва, известная теперь любому ученику.
Бесчувственная ко всему этому официозная критика твердила:
«Тургенев, несмотря на свое признание в ненависти к крепостному праву, на свою клятву вражды к нему, тем не менее относится и к помещику-душевладельцу и к крестьянину-рабу совсем не с злобой отрицания, а с любовью, с искренним приветом».
Аналитические доводы дополнялись и психологическими.
Как-то в разговоре с приятелем Тургенев назвал себя трусом. Не подумав о том, что настоящий трус никогда на такую самохарактеристику не отважится, за эту фразу уцепились, приправили ее подходящими отрывками из воспоминаний и вывели заключение, что антикрепостнического сочинения Тургенев написать бы не посмел.
Все вместе взятое, несмотря на явные нелепости, не могло не произвести впечатления. Даже в наше, советское время один из самых глубоких исследователей писателя без тени сомнения утверждал: «...публицистическую тенденцию «Записок охотника» следует раз навсегда отбросить как вообще чуждую творческой натуре Тургенева» и что значение темы крепостничества в «Записках» «было чисто композиционным».
Первый рассказ цикла напечатан в январе 1847 года. А уже через полгода Тургенев представлял себе цельное произведение: на черновике «Бурмистра» появился примерный план будущей книги, состоящей из двенадцати названий.
К «Запискам охотника» автор относился не без гордости. Очевидно, на этом основании некоторые исследователи предполагают, что «эту книгу Тургенев не выпускал из своего внимания, в сущности, в течение всей своей жизни; это было одно из любимейших созданий писателя, к которому он возвращался постоянно. Первый очерк из цикла «Записки охотника» («Хорь и Калиныч», появившийся в январской книге «Современника» за 1847 год) отделен от последнего («Стучит!», июнь 1874 года) временем почти в тридцать лет; за эти три десятилетия прошла почти вся литературная деятельность Тургенева» (О. Я. Самочатова, «Из истории создания «Записок охотника». «Записки охотника» И. С. Тургенева». Сб. статей и материалов. Орел. 1955). [1]
Это утверждение сильно преувеличено. Основное ядро рассказов (шестнадцать из двадцати двух) создано в 1847—1848 годах, остальные шесть появились в 1850—1851 годах. Затем Тургенев решил прекратить очерки и перейти к новой манере. Так оно и было. В следующее издание «Записок» никаких существенных изменений не вносилось. Только через много лет (в 1874 году) сборник пополнился тремя рассказами, но ни «Конец Чертопханова», ни «Живые мощи», ни тем более рассказ «Стучит!» нельзя назвать завершающим, или итоговым.
Прославленные «Записки» мог бы достойно завершить рассказ «Муму», написанный в мае 1852 года на «съезжей», куда Тургенев угодил по личному приказу Николая I за статью о смерти Гоголя («...или, говоря точнее,— поясняет писатель, — вследствие появления отдельного издания «Записок охотника»).
В мае Тургенев отбывал арест, а в июне уже читал свой самый, пожалуй, смелый рассказ «Муму» в Петербурге, под самым носом самодержца всероссийского, у своего родственника на Миллионной улице.
Понимал ли молодой писатель опасность, которой подвергался?
Вполне.
Прислушиваясь к свисту розог и воплям истязуемых за стенкой «съезжей», он писал супругам Виардо: «...буду продолжать свои очерки о русском народе, самом странном и самом удивительном народе, какой только есть на свете...
Мне не для чего говорить вам, что все это должно остаться в глубокой тайне; малейшего упоминания, малейшего намека в какой-нибудь газете будет достаточно, чтобы окончательно погубить меня».
«Записки охотника» в первом издании автор разделил на две части. Первая часть посвящена по преимуществу угнетенным и крепостным. Во второй части (начиная с «Бирюка») изображены главным образом угнетатели — помещики и их опричники.
Рассказ «Муму» достойно венчал бы обе части. Но включить его в «Записки» было невозможно, во-первых, потому, что книга уже вышла, а во-вторых, «Муму» написана формально в другой манере, не от лица охотника и не от «я».
Впрочем, «Записки» и без этого рассказа явились произведением цельным, направленным против крепостного рабства и против всяческого иного физического и духовного закрепощения человека.
В тот год, когда в «Современнике» печатались первые рассказы цикла. М. Бакунин произнес в Париже речь. В этой речи он, между прочим, сказал:
«Мы еще народ рабский! У нас нет свободы, нет достоинства человеческого. Мы живем под отвратительным деспотизмом, необузданным в его капризах, неограниченным в действии. У нас нет никаких прав, никакого суда, никакой апелляции против произвола; мы не имеем ничего, что составляет достоинство и гордость народов. Нельзя вообразить положение более несчастное и более унизительное».