Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Шкатулка памяти - Всеволод Александрович Рождественский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

На днях остановился тут вот у Невского и читаю по привычке вслух: «Эта сторона при артобстреле наиболее опасна». А какой-то парень сзади смеется и говорит: «Недействительно, дедушка!»

Теперь вот всюду ремонт, чистят, моют, красят, разбирают старые кирпичи. И эти надписи стирают. На нашем доме управхоз тоже хотел замалевать, да я ему протест выразил. По-моему, зря он это делает. Пусть хоть где-нибудь останется для памяти народной! Я бы даже кое-где и дзоты оставил. И стену поцарапанную, и даже, может быть, одно какое-нибудь разваленное здание, вроде как памятник. Пусть помнят люди, до чего фашисты в варварстве своем доходили! Об этом я уже и проект составил и вот хочу по инстанциям подать. Экспонаты тоже задумал на выставку героической обороны Ленинграда представить — сколько осколков разных сортов и калибров собрано с таких-то квадратных метров нашего ничем в историческом отношении не замечательного двора.

Семен Назарыч посмотрел куда-то поверх моста Лейтенанта Шмидта и помолчал с минутку. Потом, поправив очки и вздохнув о чем-то, осторожно тронул меня за рукав.

— Вон, смотрите, — указал он на игравшую у памятника Петра детвору. — Играют как ни в чем не бывало. Строят там куличики песочные, скачут за камешком. А ведь добрая половина из них пережила такое, что другим детям и во сне не снилось. И думаете, забыли? Вот послушайте, что я вам расскажу. Правда, время уже позднее, и домой мне пора, но всё же задержу вас на минутку, если позволите.

Старик откинулся на спинку скамьи, засунул руки поглубже в карманы — становилось уже свежо — и начал:

— Вот сижу сейчас и смотрю на памятник Петру. Я его и прежде любил, и как-то- так получилось, что без этого коня я и города представить себе не мог. Бывало, идешь утром на работу, нарочно встанешь пораньше, чтобы сюда заглянуть. Стоишь и любуешься. Величественный монумент! Как стали у нас тут поблизости бомбы рушиться да снаряды свистеть, у меня нет-нет и засосет под ложечкой. Горя много, вон какие дома валятся, сколько народу проклятые враги бьют — уж кажется, где тут про какой-то памятник думать! А всё же и о Петре вспомнишь: как он там? Нет, вижу, стоит. И рука простерта.

Однажды смотрю: стали его досками одевать и песок за них сыпать. Для сохранения, значит. Прекрасно! У меня, старого жителя, даже гордость по сердцу прошла. Вот, думаю, это по-ленинградски! И врага бьем, и с военной работой справляемся, и даже нашли время о сохранении художества подумать!

Высится этот монумент, словно столп какой-то, — тесом обшит и землею присыпан. Курган не курган, а вроде этого. Не поймешь что. И так он всем в этом виде примелькался, что без него, без этой фигуры непонятной, и площадь не площадь.

Ну, как погнали врага от города и стала жизнь отогреваться — повеселел народ. И начались заботы, как бы город скорее в полный порядок привести. Дошло время и художеством заняться. Вижу, распаковали Николая конного на Исаакиевской, аничкиных коней откопали и опять на мосту поставили — думаю, очередь за Петром. Не пропустить бы, как его отрывать будут!

Народ тоже интересуется. И разные толки ходят. Кто говорит: «Всё это торжественно выйдет: соберутся девушки-дружинницы, веревки к верхушкам досок прицепят, дернут все разом — и он, как цветок, раскроется. Песок сам книзу сядет — и выйдет конь сразу, во всей красе!» А другие говорят: «Не так всё просто, за три-то года песок в камень слежался, надо будет кирками да мотыгами дробить».

А я слушаю и думаю: «Уж как там будет — не знаю, а только никак мне этого зрелища пропустить нельзя».

Каждый день хожу, приглядываюсь, не начались ли работы. И вот вижу: действительно готовится что-то. Смекнул, что во избежание напрасного скопления публики обязательно это дело будут делать ночью, тем более что май месяц. Нарочно в этот вечер спать лег пораньше. И представьте, какое недоразумение получилось. С усталости или чего другого — не знаю, только проснулся я уже часу в восьмом. Схватил шапку, бегу, ругаю себя по дороге, конечно, и тороплюсь так, словно опаздываю на поезд. Только обогнул я сквер, вижу: уже стоит Петр во всей красе — конь на дыбах, плащ за спиною, как туча, клубится, а весь монумент так и рвется вперед, так и летит, вот-вот со скалы одним прыжком ринется.

У меня даже дух от красоты захватило. А змея под копытом от злости в клубок свилась. «Так! Так! — чуть не кричу я ему. — Дави ее, всадник!»

И вот подхожу ближе. Кругом обломки досок, песок кучами, и из работников почти никого уже нет. Сильно я опоздал, всё дело без меня свершили. «Эх, старик, старик!» — говорю я себе и головой только качаю.

Но радость сильнее обиды, и хожу я кругом этого коня и всё наглядеться не могу. А ребятишек набралось с соседних дворов видимо-невидимо, через решетку проникли, на скалу взобрались, по змее вниз, как с горки, съезжают. Шум, визг, веселье — даром что ранний час. Смотрю я, смеюсь вместе с ними и вижу: идет наискосок от сенатского здания какой-то солидный гражданин с портфельчиком под мышкой. «Это что, — кричит, — за безобразие! Не успели памятник открыть, как сразу же и баловство!» Подхожу я к нему и вежливо спрашиваю: «А вы кто же такой будете?» — «Как кто? Представитель охраны памятников старины и искусства, и Петр в моем секторе значится».

Шугнул он ребят и ходит вокруг монумента. Я за ним. Вдруг вижу: застыл он на месте и побледнел даже. «Нет, вы поглядите только, что эти сорванцы сделали!» — и тычет куда-то вверх портфелем. Не успел я вглядеться, как он снова в крик: «Тут комиссия скоро прибудет, а у нас… скорее, кто там есть, тряпку или что там другое давайте! Живо — тут каждая минута дорога!» А на его крик уже бегут дворники из соседних домов и ребята, которые постарше. Сам суетится за четверых и тоже хочет на скалу лезть.

Вгляделся я и вижу: на груди-то у Петра мелом, по-ребячьи крупно и четко, по всем правилам, огромная медаль «За оборону Ленинграда».

Ну уж не знаю, как они там суетились, а я пошел домой, чувствую, весь от головы до пяток улыбаюсь — невесть с какой радости. Конечно, думаю, со своей стороны они, старшие, правы: беспорядок и всё такое — шалость ребячья. Но как хорошо! И не только то, что ребята Петра наградили, — он, может, и вправду того сто́ит как ленинградец, мужественно блокаду переживший. Суть-то в том, что они здесь всему городу нашему медаль выдали. И себе, и вам, и мне, старику, и даже тому сердитому дяде, который сам, быть может, из-за всех дел блокадных и этой статуи волновался, ночей не спал, а теперь следит за тем, чтобы всё в полном порядке было.

Эх, «ленинградцы, ленинградцы, дети мои»! Ну как такому городу не стоять вовек!

Весна Ленинграда


— Да… Встречи бывают разные… — глубокомысленно заметил майор и потянулся за кружкой с чаем.

В землянке было тесно и жарко. Лиловатый махорочный дым лениво вытягивало в приоткрытую дверь. Кто-то подбросил в печку две-три щепки, и сразу выступили из сумрака бревенчатые стены, стол, загроможденный котелками и тарелками, бледно-розовая карта в изголовье кровати.

— Встречи бывают разные, — повторил наш хозяин и усмехнулся в коротко подстриженные усики. — Иной раз не знаешь, где найдешь, где потеряешь…

Был я этой осенью в командировке, в Ленинграде, первый раз с фронта. Ехал уже не по озеру, а поездом вдоль берега, через только что отвоеванный Шлиссельбург. Ну, сами понимаете, с каким волнением узнавал я родные места. Легко ли сказать — уходил я отсюда на фронт пешком, в жуткую январскую стужу сорок второго. Помню, еле волочил ноги по сугробам и ухабам мимо искалеченных домов, мимо очередей у забитых фанерой лавок, мимо трупов на детских саночках и закутанных в тряпье старух. Точно призраки двигались в морозных сумерках безмолвные человеческие фигуры — сразу и не разберешь: мужчина или женщина. Все в ватных штанах и таких же кацавейках. И ни одного громкого слова вокруг, ни единой улыбки! Как будто люди навек потеряли голос и разучились смеяться.

А сейчас совсем другая картина. Чем ближе к центру, тем больше берет меня удивление. Правда, полуразрушенные дома чуть ли не на каждом шагу, но уже копошатся около них люди — разбирают кирпичи и груды всякого хлама… Нет-нет пробежит и трамвай — совсем по-старому. Народ на тротуарах в светлой летней одежде. У многих в руках цветы. Посмотришь на лица, и даже трудно представить, какими они были в ту страшную зиму. И особенно изменились женщины. В этом ярком весеннем солнце, в толпе, впервые свободно заливающей улицы, словно пришел уже полный конец блокады, все они молодые — в походке, в движениях, в чертах лица. Может быть, мне это только показалось — не знаю, но то, что город воскресает, тянется к мирной жизни, когда можно просто идти, дышать весенним воздухом, радоваться встречным улыбкам, вести беспечные разговоры, хотя бы только сегодня, в этот праздничный яркий день, — не подлежало никакому сомнению.

Я радовался вместе со всеми и жадно ловил каждую деталь нового для меня быта: свежий огородный кустик в городских скверах, а то и прямо на улице, чисто протертое окно, освобожденные от фанеры витрины, подметенный асфальт. И народ-то был уже совсем другой. Мне некогда было вникать в подробности, но одно я заметил сразу — всем словно прибавило сил и жили все с немыслимой прежде легкостью, свободой движений, по-молодому.

И в самом деле — в самых серьезных учреждениях люди в эти дни улыбались беспричинно, говорили с необычной приветливостью, оказывали друг другу мелкие услуги. Пассажиры в трамваях не толкались, в очередях безмолвно уступали место пожилым и детям. И, словно понимая, что не может бесконечно длиться такой рай на земле, торопились дышать долгожданным воздухом весны.

С утра купил я билет в Музыкальную комедию, решив провести вечер, как полагается офицеру, приехавшему с фронта. Предстояло еще навестить свою квартиру, которую жена, эвакуируясь из Ленинграда, оставила на попечение дворничихи.

Дела в этот день кончились рано, и решил я не спеша завернуть в парикмахерскую «освежиться». Гляжу: народу там немало, и всё такие же благодушно настроенные отпускники-офицеры. Сел с краю на диванчик, взял со стола газету и делаю вид, что с головой погружен в чтение. А кругом шуточки, легкие разговоры, лязганье ножниц, кокетливые движения пышноволосых девушек в белых халатах — всё та же атмосфера подмывающего душу легкомыслия. Рядом — небольшое дамское отделение. Там тоже какой-то смех, шушуканье, шорох и в зеркале, в просвет приоткрытой двери, быстрые, любопытные взгляды. Я сижу так, что мне одному видны чьи-то красиво удлиненные глаза под искусно выведенными бровями. Над ними шапка пушисто взбитых волос. Всё остальное скрыто складками снежно-белой простыни.

Бывает в жизни так, что по непонятным причинам понимаешь друг друга с полувзгляда. И даже раньше, чем успеешь подумать, зачем это тебе нужно.

Я побрился и всё так же, не спеша, даже не взглянув на эту дверь, вышел на улицу. Остановился у фотографии и стал для чего-то разглядывать выцветшие карточки, пережившие блокаду.

Прошло минуты три-четыре, не больше. И вдруг, чувствую, за моей спиной останавливается она, незнакомка из парикмахерской. В витрине отразились легкое цветное платье, загорелые, обнаженные до плеча руки. У нее чуть скуластое смуглое личико, слегка насмешливые глаза. Но особых примет, как говорится, нету.

Я обернулся, и мы пошли почти рядом в том странном и не очень приятном ощущении, когда чувствуешь, что надо сказать какое-то первое слово, а оно, как нарочно, не приходит на язык.

Навстречу нам текла летняя цветная толпа, стуча, проносились трамваи, отразив на мгновение в своих свежевымытых стеклах небесную голубизну, громыхали тяжело нагруженные военные грузовики, шли небольшие отряды девушек ПВХО в синих комбинезонах. На углу Садовой и Инженерной дорогу пересек огромный аэростат воздушного заграждения, медленно и торжественно ведомый под уздцы стрижеными парнями в защитных гимнастерках.

Не помню, как и с чего начался разговор, но он все же начался. Мы шли уже рядом. И уже не казалась странной наша встреча. Оба мы подчинялись безотчетному влечению людей друг к другу в такие незабываемые для города дни, когда атмосфера общего доверия и доброжелательства, казалось, была разлита в воздухе. И нас ничуть не смущало, что мы совершенно незнакомы. Нам было весело так, как бывает весело людям, ничем не связанным, когда идешь, не видя пред собой определенной цели, и говоришь то, что прежде всего придет в голову.

Выяснилось, что моя спутница всего полгода в Ленинграде, где никогда раньше не бывала, что приехала сюда работать на каком-то возрождающемся заводе, еще в тяжелые для города дни, и поселилась у своих родственников. Вот всё, что я узнал о ней. А меня она видела целиком с первого взгляда во всей моей армейской стандартности и как будто не интересовалась узнать больше.

Мы проходили мимо уже густой зелени Михайловского сада.

— Зайдемте? — предложил я и пропустил ее первой в полуоткрытые ворота. Неторопливо миновали мы капустные и картофельные грядки, зачем-то обошли кругом береговой павильон, посидели с полчаса на покосившейся скамейке. Она срывала какие-то травки, ловко плела из них узкими загорелыми пальцами затейливые колечки и тут же равнодушно бросала их на дорожку.

Поговорили немного о музыке, о книгах общего достояния, о городе, о дружной весне, о том, как хорошо бы ехать сейчас на белом волжском пароходе, где-нибудь в верховьях, и чтобы по берегам цвела черемуха, а за кормой низко-низко проносились небоязливые чайки.

Солнечные пятна дрожали на ее платье, на смуглой шее. Рука, лежавшая на девически остром колене, была так близко от моих пальцев, что мучительно хотелось прикоснуться к ней. И всё же я не сделал этого движения, потому что и так мое существо было полно тихой радости. Я наслаждался этой беседой ни о чем, соседством с милой и легкой женственностью — чувством, давно забытым во фронтовых скитаниях.

А за старинной решеткой шла обычная городская жизнь, и на той стороне улицы слабо поблескивала над грязно-бурой глыбой Инженерного замка привычная игла.

Но время шло, и надо было возвращаться.

— Позвольте мне проводить вас, — сказал я.

Она посмотрела на меня и сказала просто:

— Спасибо.

Когда мы по мосту переходили Фонтанку, моя спутница вдруг остановилась, быть может на секунду, и взглянула на меня. И то, что она не улыбалась при этом, как обычно, прошло по мне волной неожиданного смущения. Мы шли, как и прежде обмениваясь редкими замечаниями, жадно дыша речною сыростью, ощущая приятную весеннюю звонкость асфальта. Но всё же с каждой минутой сгущалась вставшая между нами неловкость, о которой не было и помина еще несколько минут тому назад.

Я смотрел на тронутые закатом завитки волос, взглядом ощущал свободную легкость ее слегка полнеющего тела и с недоумением думал: «А ведь я так и не знаю, как ее зовут. Если спросить, выйдет, пожалуй, неловко. Да и к чему? Вот мы сейчас расстанемся на этом перекрестке, и я ее больше никогда не увижу».

Мы уже повернули на улицу Некрасова, когда она сказала всё так же просто:

— Ну вот мы и пришли…

Миновали еще несколько огромных, знакомых издавна домов. Завернули в сводчатую темную подворотню с гранитными тумбами по бокам и сонной дворничихой, не удостоившей нас взгляда. На пороге маленького невзрачного подъезда я хотел было остановиться.

— Я живу выше! — проронила она торопливо.

— Позвольте, я провожу вас до двери.

Теперь мы стояли на площадке третьего этажа перед массивной дверью и молчали. Пыльный солнечный луч перебирал медные гвоздики клеенчатой обивки, где-то тарахтела подвода, звонко спорили о чем-то дети, а в окне над железным скатом крыши и слепой полуразрушенной стеной в путанице проволок и старых оборванных антенн нежно зеленело по-весеннему чисто вымытое ленинградское небо.

— А вы знаете, я ведь тоже жил в этом доме. До войны, конечно. Мне всё здесь знакомо. И вот эта самая лестница…

— Как? Здесь! В какой же квартире?

— Да вот здесь. В двадцать втором номере.

Она широко раскрыла глаза и даже ахнула, чуть-чуть слышно. Ключик с легким металлическим звоном упал на каменные плиты. Я поднял его и передал ей в таком же молчаливом недоумении.

— Боже мой!.. Так значит, вы — Женя? Евгений Петрович?

— А вы… вы — Катя? Екатерина Николаевна?..

Мы снова взглянули друг другу в глаза и… рассмеялись, оба одновременно, не упустив и доли секунды. Нам казалось, что вместе с нами смеются и эта полутемная, обшмыганная лестница, и голубые от неба стекла распахнутого окошка, и весь старый дом, сверху донизу набитый чужими, спрятанными друг от друга существованиями.

Она первая заговорила быстро-быстро, словно торопясь перебить самое себя:

— Маша писала, что вы должны приехать, но я не знала когда. И уж просто устала вас ждать…

— Я приехал сегодня утром.

— А я три дня гостила в Озерках, у приятельницы. И прямо с поезда пошла в парикмахерскую… Но вы совсем не такой, каким я вас себе представляла.

— И я никак не мог бы вас узнать. На той сестринской карточке, где вы вместе с Машей, вы просто школьница с косичками. Разве тут узнаешь? Ведь мы встретились первый раз в жизни. Это удивительно! Просто чудо какое-то! Разве так в жизни бывает?

— Всё может быть в такое удивительное время! Разве весь Ленинград сейчас не одно большое чудо? Он, всё выдержавший и выстоявший, — чудо, какого никому и не снилось. А большое чудо притягивает к себе и малые чудеса. Вроде нашего с вами.

Она вся озарилась милой, смущенной улыбкой.

— Ну пусть будет так. Вообще-то говоря, это простая случайность. Но давайте называть ее чудом.

Теперь уж и мне стало как-то радостно и спокойно.

…Мы оба молчали. Что могли бы мы ко всему этому добавить? Я поклонился ей, она протянула мне теплую узенькую руку. Когда я спускался по лестнице, она перегнулась через перила, посмотрела мне вслед. Площадкой ниже я еще раз поклонился ей. Она сказала:

— Знаете, когда-нибудь придет же войне конец. Может быть, даже и скоро — правда? Наши вернутся в Ленинград. Я завтра же напишу Маше, что квартира в порядке и что я берегу здесь каждую мелочь…

ВСТРЕЧИ В ИСКУССТВЕ


Таинственный Бальзак


Оноре Бальзак, один из трезвейших умов своей эпохи, любил окружать жизнь таинственностью. Ему нравилось с самым загадочным видом уклоняться от прямых вопросов, когда в этом не встречалось никакой надобности, принимать задумчивый вид в разгаре общего веселья, исчезать так же внезапно, как и появляться.

И в самом деле, в его повседневном существовании немало было такого, что всем казалось чудесным и необъяснимым. Начать с того, что никто из друзей и знакомых не мог понять, как этот толстый и внешне неуклюжий человек с бычьей шеей монаха-францисканца и острыми, всё подмечающими глазами, этот увалень во фраке, сшитом по последней моде, успевает появляться на всех людных сборищах Парижа, не пропускает ни одного литературного спора или скандальной премьеры и вместе с тем обнаруживает чудовищную, неслыханную работоспособность. Романы, очерки, газетные фельетоны следуют один за другим. Когда пишет этот человек и как пишет он? Доступ к нему труден, и редко кто из близких друзей может похвастать, что он видел Бальзака в домашних туфлях и халате, склоненным над рабочим столом. Его уединенные пристанища — а меняет он их часто — оказываются то в одной, то в другой части огромного города. И почти всегда окружены они таинственным садом, а у калитки дежурит цербер в виде отставного солдата или мопсообразной консьержки, один вид которой останавливает дерзающих. Месье Бальзака почти никогда нет дома — по крайней мере для незнакомых посетителей. И если он вечером, низко надвинув на лоб шляпу, пробирается по узким, зловонным уличкам предместья, никто не в состоянии узнать в нем блестящего собеседника и светского острослова, каким он будет час спустя в каком-нибудь самом шумном и известном салоне.

И что более всего удивительно — этот известнейший из парижских литераторов, получающий, очевидно, никому не снившиеся гонорары, часто не находит в кармане нескольких франков, чтобы расплатиться за карточным столом. А между тем он бросает цветочницам золотые монеты и однажды случайному кучеру ночного фиакра, который жаловался на свою еле волочащую ноги клячу, оставил сумму, достаточную для того, чтобы купить новую лошадь со всей упряжкой.

Странный человек этот господин Бальзак! Его не всегда понимают даже близкие друзья. Один из них, Жюль Зандо, известный беллетрист, встретил своего друга, недавно вернувшегося из деревни, где он запоем писал «Евгению Гранде». Торопясь сообщить парижские новости, Зандо стал рассказывать о тяжкой болезни дряхлой старушки, дальней родственницы Бальзака, чья смерть могла принести его другу немалое наследство. Бальзак слушал не прерывая, но наконец вздохнул и, хлопнув приятеля по плечу, заметил, не выходя из состояния глубокой задумчивости: «Всё это так, но вернемся к действительности, поговорим о Евгении Гранде!»

Альфонс Карр, встретив писателя как-то на улице, стал неумеренно восторгаться только что появившейся его книгой.

— Ох, друг мой, — возразил Бальзак, — как я тебе завидую…

— Почему? — удивился Карр.

— Ты не автор этой книги и можешь говорить о ней всё, что думаешь. Я же, к сожалению, связан по рукам и по ногам. Хвалить — неловко, разбранить — никто не поверит. А молчание все примут за гордость.

Другой современник рассказал еще более удивительный случай.

Однажды, при разъезде со светского раута, он предложил Бальзаку место в своей карете. Бальзак, обычно путешествовавший пешком, согласился охотно. Прежде чем лошади тронулись с места, он вдруг наклонился к соседу и с обычной своей таинственностью прошептал ему на ухо:

— Только, дорогой мой, одно условие…

— Какое же?

— Пусть кучер отвезет нас сначала к вашему дому. Я не хочу вслух сообщать своего адреса.

Привыкнув к чудачествам приятеля, хозяин экипажа ничуть не удивился. А когда расставались, он дал распоряжение кучеру отвезти господина Бальзака, куда тот укажет.

Утром кучер рассказал, что, немало покружив по Парижу, он ссадил наконец странного седока на пустынной площади. Тот наотрез отказался от возможности подъехать ближе к дому, очевидно не желая и здесь открывать своего адреса.

Через несколько дней приятели вновь встретились в шумном обществе.

— Я должен принести вам свои извинения, — сказал Бальзак. — Вы могли подумать, что я и от вас скрываю свое местопребывание. Но я действительно не мог в ту минуту вслух назвать своей улицы или позволить вам сделать это.

На лице собеседника изобразилось удивление.

— Потому, — продолжал Бальзак, — что нас могли услышать. Вы заметили этого подозрительного старика с яйцеобразным черепом у самой дверцы нашей кареты? Он так странно горбился под своим плащом.

— Позвольте, да ведь это наш общий приятель скульптор Н. Он тоже был в салоне графини С.

— Боже мой, — вздохнул с облегчением Бальзак. — А я был уверен, что это старый скряга Гобсек! И мне показалось, что я ему должен сумму, которой никогда не в состоянии заплатить!

Да, странный человек этот господин Бальзак! И Париж на каждом шагу был для него городом неразрешимых тайн и загадок. А всё, вероятно, потому, что он уже давно переступил границу выдумки и действительности и населил город призраками своего воображения.



Поделиться книгой:

На главную
Назад