Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Шкатулка памяти - Всеволод Александрович Рождественский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Когда наливали гвардейцу новую чарку, не утерпел старик и вставил свое словечко:

— А скажи, кавалер, что это у тебя на грудях блестит? За какие заслуги отечеству?

— Это… — улыбнулся Митя снисходительно, — это, Степушка, знаки воинской доблести и, значит, боевого отличия.

— А позвольте спросить, за что это вам было дадено?

— Ну коль вам желательно узнать, — пожалуйста. Первое за то, что, когда брали мы высоту «ноль двадцать шесть» и ударили всею ротой на неприятеля, я, значит, первым спрыгнул в ихний окоп и самого фельдфебеля положил прикладом на месте.

Все ахнули и пододвинулись поближе к рассказчику.

— Второй орденский знак, — продолжал Митя, — даден за танк под деревней Венеглово. Лежим мы в окопах, а он прямо на нас прет. «Корыхалов! — кричат мне ребята. — Не подкачай!» А я уж приложился. Раз! Другой! А он всё лезет да лезет. Схватил я тогда связку гранат и со всего размаха ему под брюхо. Рвануло так, что земля вкось пошла. И вижу: осел танк на левый бок, а гусеницей, словно лапой, землю скребет. И ни с места. Дым оттуда клубом до самого неба. Ну, думаю, ловко, в самую точку!

Слушатели вздохнули восхищенно, а Митя вновь обратился к деду, уже переходя на тон снисходительно-небрежный:

— А третья награда за то, что о прошлой осени привел я «языка» подполковнику Савельеву. Из разведки я этого немца почитай километра три волоком тащил.

Дед Степа опустил бороду на грудь и крякнул одобрительно. Рука его потянулась за стаканом.

— Ну и Митя! Герой-парень! Выпьем за героя!

И снова пошли стукать стаканчики, и снова загудели, зашумели вокруг голоса. Кто-то крикнул «ура!». Митя первый покрыл общий гул молодым и звонким голосом, от которого зазвенело в ушах. Его обступили, обнимали, хлопали по плечу. А он, раскрасневшийся, расплескивая водку, отвечал на объятия и пытался еще сказать что-то, но уже никто не слушал друг друга. Тихо кружилась родная изба, и как сквозь туман видел он где-то там, за обступившей его родней, сияющее восторгом милое веснушчатое Дашино лицо со вздернутым носиком и испуганно-счастливыми, чуть-чуть раскосыми глазами…

Едва только задело утреннее солнце верхушку старой, в незапамятные времена посаженной березы, как Митя уже был на ногах.

Он старательно увязывал вещевой мешок, доверху набитый деревенскими гостинцами, а мать раздувала в сенях самовар и, всхлипывая потихоньку, каждый раз отворачивалась, чтобы не заметили из избы.

За стол сели молча, торжественно, и почти никто не притронулся к горке еще ночью напеченных калиток. Санчутка прижалась худеньким плечиком к брату и то и дело потрагивала его за рукав, словно не решаясь сказать ему что-то особенно любопытное, занимательное для них обоих. Ее острый смешливый носик был трогательно печален, но в глазах то и дело вспыхивало всегдашнее неудержимое веселье.

А сам герой сидел строго и, приличия ради, прихлебывал чай из стакана, держа его на весу, словно желая показать, что человек торопится в долгую дорогу и что некогда ему терять попусту время.

Провожали Митю всей деревней. Он, как и вчера, шел серединой улицы, молодцеватым, почти строевым шагом, лихо относя руку, окруженный бабами и ребятишками, забегавшими вперед, чтобы еще раз заглянуть на его сияющую грудь. Вкусно хрустели под его сапогами подмерзшие за ночь лужицы. Солнце охватило уже полполя, и длинные тени березок перерезали дорогу.

За околицей народ стал понемногу отставать. Митя всем жал руки, толкал под бок смеющихся, закутанных в платки девок, крепко прижал к груди мать, торопливо чмокнул в щеку внезапно застеснявшуюся Санчутку. Ему не хотелось долгих проводов, потому что он в последнюю минуту боялся не то чтобы потерять собственное достоинство, а, говоря попросту, пустить мальчишескую слезу. Уж и так что-то горькое подступало ему к горлу, и он сердито похлестывал прутиком по сверкающим голенищам. Даша — из приличия и стыдливости — давно уже отстала от провожающих и только тоскливо смотрела ему вслед с родного порога. Вот уже позади деревня, вот уже едва различимы белый платок матери да синее платье сестренки у крайней избы. Солнце ползет всё выше и выше своей голубой дорогой, и утренняя свежесть наливает грудь.

Митя один в поле, и рядом с ним только бодро ковыляющий дед Степа. Он жадно на ходу затягивается самокруткой и широко, тоже по-солдатски, отбрасывает руку.

Вот и перекресток, где расходятся дороги.

Остановились у низкого кустарника и закрутили по последней. Митя высыпал остатки табака в широкий дедов кисет. С минуту постоял он молча, поглядел на лежащее в ложбине Сугорово и, вздохнув, привычным движением плеча поправил мешок. Потом широко обнял Степу и, не оглядываясь, зашагал по пригорку.

— Митя, Митя! — услышал он за собой и остановился. Дед догонял его. — Слушай, Митюха, — сказал он, старчески задыхаясь, — слушай, что я тебе скажу, — и тронул узловатым пальцем один из значков, сверкающих на Митиной гимнастерке. — Ты вот что, парень. Это самое сними потихонечку. Оставь только то, что тебе полагается, а лишнего не вешай. Думаешь, мы тут в лесу живём и не знаем, что к чему? Мы уж так, не хотели тебе праздника портить. Право, сними, по дружбе тебе говорю. — И дед сморщил лицо в лукавой стариковской усмешке.

У Мити перехватило дыхание. Густая и жгучая краска залила его затылок. Ничего не отвечая, он потупился и прибавил шагу.

Шел он, с трудом преодолевая внезапную тяжесть, и уже не слышал больше свежего, пахнущего землей ветра, запаха размытых оврагов. Он нигде не присел отдохнуть, ни разу не свернул самокрутки и без всякого сожаления поглядывал на забрызганные грязью голенища.

Пришел в себя Корыхалов только в Тихвине, на вокзале, в суете и сутолоке посадки, да и то всю дорогу был неразговорчив и думал только о том, как бы поскорее добраться до места.

Осенью, когда уже похрустывали заморозки, а на деревенских березах жалко трепыхалась последняя пожухлая листва, деду Степе Телепанову принесли письмо.

Он не спеша развернул помятый треугольничек и хозяйственно разгладил его на колене. Потом надел на нос большие, перевязанные веревочкой очки и, тихо шевеля губами, начал вслух читать неожиданное послание:

— «Здравствуйте, дедушка Степан Матвеевич! Выпускаю вам письмо с фронта и желаю вам здоровья и благополучной жизни в героическом тылу. О себе скоро отпишу подробно мамаше, у которой узнаете про нашу военную жизнь, как мы бьем врага и получаем благодарность по радио, — может, слышали от 14 июля сего года, а также в августе, 21-го числа.

А пишу вам из госпиталя, где дела мои идут на поправку, так что скоро будем обратно в свою гвардейскую часть.

И между прочим хочу вам сказать, Степан Матвеевич, что получена на меня награда, медаль „За отвагу“. А еще летом даден мне орден „Красная Звезда“ — так что можно ехать домой в отпуск, теперь уже по-настоящему и как полагается после тяжелого ранения.

А чтобы не было вам сомненья, прикладываю нашу фронтовую газетку, где всё подробно про меня прописано, как всё это дело и было.

А про мое ранение вы мамаше лучше не сказывайте, как я сейчас уже на ногах и готов опять бить заклятого врага.

С гвардейским приветом известный вам Дмитрий Корыхалов».

Дед Степа сложил письмо и торопливо стал натягивать полушубок, от волнения никак не попадая в рукава.

И он уже не удивлялся тому, что Митя ему первому сообщил эти новости.

Индивидуальный пакет


Пчельников черпанул ложкой янтарно-золотистую дымящуюся жижу, блаженно зажмурил глаза и, по-тараканьи шевельнув выцветшими усами, сделал первый глоток. Четверо бойцов, сидевших вокруг котелка, смотрели на Пчельникова с нескрываемым любопытством. По лицу сержанта прошла легкая гримаса недоумения и недоверчивости. Задумавшись на минуту, он решительно сплюнул в сторону, вытер колючие усы и, презрительно сощурив глаза, сказал Васькову, стараясь казаться спокойным:

— Эх, парень! Загубил ты и утятину, и картошку! Зря я дичь стрелял. Нечего тебе было лезть в повара, когда ты, можно сказать, ни уха ни рыла в этом не понимаешь.

Васьков, крепкий, крутоголовый парень, с острыми серыми глазками, беспокойно заерзал на месте. Его оттопыренные уши заметно покраснели.

— Ты думаешь, похлебку сварить дело простое? — неумолимо продолжал Пчельников. — Это тоже, брат, штука умственная! А ты бухнул соли не считая, перцу навалил, картошку как следует не вымыл, птицы не ощипал как надо. Эх, даром я только тебе утку отдал! А ты хвалился: «Я, да я…»

Васьков поежился, но смолчал. Остальные надувались едва сдерживаемым смехом.

Пляшущее пламя костра клало по земле причудливые ломаные тени. Легкие искорки с треском гасли на лету. Темные верхушки сосен уходили куда-то в свежую высь.

Пчельников сморщился вдруг в лукавой и добродушной улыбке. Он хлопнул по плечу самозваного повара и, стукнув ложкой по котелку, добавил примирительно:

— Ну ладно, пошутил, и будет. Похлебка что надо! Навались, ребята, отдай концы!

Ложки дружно заработали, вылавливая жирные кусочки мяса и кружки картофеля. Легкий запах ужина приятно смешивался с духовитой смолистой сыростью, с горьким, щекочущим ноздри дымком. Котелок пустел на глазах. Пчельников первым положил ложку, откинулся на локоть и стал неторопливо разматывать кисет. Все уже знали, что из глубокого кармана сейчас появится обожженная самодельная трубка, а после двух-трех затяжек бывалый сержант начнет один из своих рассказов. Кое-кто тоже свернул цигарку. И один только смущенный Васьков сидел в той же позе. Он завязывал узелком травку за травкой и не мигая смотрел на огонь.

— Что ты, Васьков, надулся, как поп на ярмарке? Право же пошутил. Парень ты хоть куда. Все это знают. А коль кто еще не знает, так расскажи, как ты к немцам «в гости» ходил.

К костру подошло еще несколько человек. Прислушались с интересом.

Васьков поежился, но общее внимание было ему приятно. Он лениво пошевелил прутиком угольки и сказал как бы нехотя:

— Да что там! Дело простое.

— Ну да, простое, — подзадорил Пчельников. — А медаль «За отвагу» даром тебе дали?

— Медаль за другое. Хотя, как сказать, может, и за это тоже. А верней всего — за пакет.

— За какой пакет?

— А известно за какой. За индивидуальный. Ну да чтобы не тянуть зря, расскажу, как дело было.

Все придвинулись ближе. Теперь около Васькова стояло уже человек пятнадцать.

— Так вот. Сидели мы, значит, на водной преграде, в обороне. Вот здесь мы, а там немцы. И между нами река. Нас им видно как на ладошке, а сами они, кроты в норах, даже огня, подлецы, не ведут, чтобы себя не обнаружить. Поди знай, что у них там делается. Зовет меня командир роты и говорит: «Надо, Васьков, „языка“ брать. Как твои ребята?» — «Что ж, — отвечаю, — ребята всегда готовы. Мы это дело давно мозгуем». — «Ну, коли так — действуйте!» Я было повернулся по-строевому, а он меня останавливает: «Только, понимаешь, доставить в целости! Я ведь вас знаю. Мне не одни бумаги, а живой человек нужен!» — «Постараемся!» — отвечаю. И вышел.

Собрал я своих ребят, и решили мы это дело начать не ночью, а так, в сумеречках, в необычное, значит, время. От наших окопов до речки — замечаете — метров сорок луга. Густая такая трава, в самую пору косить. Вот скользнули мы туда потихоньку и ползем, как змеяки.

— По-пластунски! — заметил кто-то.

— Нехай по-пластунски. Только всё это с умом, один за другим, ветерок выжидая. Если что оттуда и видно, то ничего особенного, просто трава колышется. Добрались до лодок — они у нас в кустах еще раньше спрятаны были. Собрал я всех семерых — сапоги долой, шинеля тоже, гранаты за пояс. «Давай!» — говорю. Сдвинули лодки разом. И на весла. Гребем, а у всех одно в голове: только бы проскочить скорее. Река-то не маленькая. Смотрим, что за черт — тихо, как в погребе. Туман, правда, был, но легонький, и две наши лодчонки нельзя не заметить. Однако плывем. Вот уже середина. Вот и до берега недалеко. Вдруг толкануло первую лодку, и все вперед носом клюнули. «Ребята! — кто-то говорит. — У них тут в воде колья с проволокой!» — «А если проволока, — отвечаю, — значит, мелко. Давай в воду!» Сунулись в воду. Холодная, черт, жжет аж до печенок. И в самом деле заграждение. Как быть? «Давайте, — тихонько кричу, — весла, вынимай скамейки». Поработали минуты три, и что-то вроде подводного моста получилось. Перелезли благополучно, автоматы, конечно, над головой. Вышли на берег — и опять тихо. Удивительно даже. Оставил я трех человек у лодок, а сам ползу с остальными на бугорок. И в самом деле — сидит к нам спиной немец, закуривает в ладошку. И автомат рядом. Только я изготовился его прикладом оглушить, Федотов как хряснет по черепу диском — тот и с ног долой.

«Эх, — шепчу я ему, — надо поаккуратней. Куда он нам, мертвяга, нужен!» — «Виноват, — отвечает Федотов, — поторопился маленько…» — «Ну, смотри, слушай мою команду. Я старший».

Поползли дальше. Видим ход сообщения. Тут я опять двоих оставил, а сам с Петровым гранаты в руки — и вниз. Бежим вперед, а всё пусто. Вот и поворот. За ним, надо полагать, блиндаж. Говорю Петрову: «Ты иди дальше, только осторожно, а я верхом войду». И вылез наружу, ползу рядом. Смотрим — и в самом деле землянка. Часовой не часовой, а какой-то фриц с автоматом. И что-то говорит по-немецки Петрову (в темноте-то сразу и не разберешь, свои или чужие!). Петров молчит, конечно. Немец опять что-то лопочет, смеется, идет ему навстречу. Петров ка-ак размахнется — здоровый он у нас парень! — и сшиб немца с ног. Рот ему рукой зажимает. Схватились они бороться. Пыхтят оба, что медведи, но тихо, только земля сыпется. Тут и я сверху на них камнем свалился. Вдвоем мы этого часового сразу окрутили, рот заткнули, по рукам и ногам перепеленали, что маленького. Он мычит что-то, глазами ворочает, а я его по башке раз-другой. Смотрю, успокоился немного. «Берись, — говорю Петрову, — времени у нас в самый обрез». Поволокли мы немца. Здоровый детина попался, у нас просто ноги подгибаются. Чуть очнется, замычит, я его опять по макушке — напоминаю, значит, чтобы вел себя тихо.

Так добрались до выхода. «Принимай, — шепчу, — ребята!» Те подхватили, вытащили и нас и его наружу. А тут как на грех в окопах беготня, шум. И всё к нам ближе. Заняли мы вдвоем с Петровым оборону, а остальные нашего «языка» кубарем с откоса, как бревно, к реке катят. Смотрим, уже к лодкам несут. А в это время из траншеи открыли огонь, кто и куда — в темноте не известно. «Строчи!» — шепчу я Петрову, а сам смотрю, как там на берегу. Вижу, наши пихают немца по доскам через проволоку, как мешок с овсом. Застрял он у них там, не ладится что-то, а на нас уже наседают. Бью я из автомата, оглянуться некогда. «Ну, как там?» — спрашиваю Петрова. «Пропихнули», — отвечает. «Ну, тогда порядок! Пора и нам!»

Скатились мы к реке и сразу в лодку. Я еще успел на прощанье две гранаты кинуть. Легли на весла, немец в ногах что червяк извивается, мне его даже успокаивать некогда. А пули кругом так воду и роют. У кормового весло вышибло, в лодку вода пошла. «Греби, — кричу, — доской! Теперь близко!» А сам по вражьему берегу то одну очередь, то другую. То одну, то другую. Добрались до своих кустов, и все сразу в воду.

«„Языка“-то не утопите!» — кричу. Но ничего, выволокли благополучно, хотя он уж начал носом пузыри пускать. Хотел я подхватить его вместе с другими, а у меня вся левая рука в крови и как плётка повисла. В суматохе я этого и не заметил. Ползем, а добычу свою перед собой катим. Опять меня что-то жигануло в ногу. Нет, врешь, думаю, до своих доберемся! А к нам уж ползут навстречу. И трех минут не прошло, подхватили всех и прямо в свой окоп.

Прислонился я к стенке, хочу что-то сказать, и вдруг закружило, ноги подогнулись, и уж ничего больше не помню. Очнулся в землянке. Лежу весь в бинтах на нарах, тут же мой немец на полу, как был связанный, а надо мной врач Степаненко. «Очнулся?» — спрашивает, и вижу: все кругом надо мной нагнулись, «Что же вы, товарищ Васьков, — это опять ко мне Степаненко, — что же вы крови столько потеряли? Надо было руку чем-нибудь покрепче перехватить. Где у вас индивидуальный пакет был?» — «Извиняюсь, — отвечаю, — товарищ врач. Пакет — вот он!» И сам на немца показываю. А тот молчит, но уже от радости, видит, что жив остался. И даже улыбается, стерва. «А что касается бинта, — продолжаю я, — то мы с Петровым им „языка“ спеленали. Другого материала под руками не нашлось. Вы уж извините, товарищ врач!»

Ребята заулыбались. И я улыбаюсь с ними. Ну, развязали немца, вынул я изо рта у него пилотку (мы его же пилоткой глотку ему затыкали), командир хлопает меня по плечу и говорит: «Спасибо, Васьков, что вот этот, — и кивнул на немца, — „индивидуальный пакет“ в целости доставил!»

Сидящие вокруг костра засмеялись. И громче всех Пчельников. Он подошел к Васькову и протянул ему свой кисет с махоркой:

— На, угощайся! Отборная саратовская. Зря никому не даю!

«Анна Каренина»


Мы только что растопили печку, хитроумно сделанную нами из старого бензобака. Ее мягкая теплота растекалась по телу приятной обессиливающей ленью. Не хотелось зажигать коптилку. В пляшущем багровом отсвете привычные бревна блиндажа то наплывали, то уходили в тень. Мы молчали — каждый на своем дощатом ложе.

— Послушайте, если вы еще не успели задремать, я расскажу вам забавную историю, — сказал вдруг мой сосед капитан С., в гражданском бытии архитектор одного из крупных волжских городов. В темноте мне не было видно его лица, но по голосу я понял, что он улыбается.

— Дело было, изволите ли видеть, во время моей последней командировки в Москву. Приехал я утром и едва достал номер в гостинице. Весь день ушел на дела, хлопоты, беготню по лестницам разных учреждений. Когда обедал, уже в сумерках, глаза у меня слипались от усталости. Никогда на фронте не выматывало так душу! Я, вероятно, опьянел от людской суеты, трамваев, афиш, приятельских разговоров. Или, может быть, настолько одичал и оброс мохом в своих Синявинских болотах, что обычный московский день оказался слишком большой нагрузкой для моих и без того расшатанных нервов.

Теперь в пору бы и в постель, на свежие простыни, на чистый пружинный матрац! Соблазнительно всё это после нашей лесной кочевой жизни! И я уже поднялся, чтобы идти в свой номер, как вспомнил, что утром предложили мне в одном месте билет на «Анну Каренину». Как пропустить такой случай! Пришлось спешно бриться, вынимать из чемодана новый китель, подшивать свежий воротничок.

Как я ни торопился, а чуть не опоздал к началу. Зал был уже полон, и я сел, должно быть, одним из последних.

Раздвинули занавес со знаменитой чайкой. Через несколько минут пропала, испарилась куда-то вся моя усталость. Эпизод сменялся эпизодом, двигались на сцене знакомые лица, говорились давно известные слова. Я смотрел не отрываясь, и у меня было такое чувство, что там, на сцене, живут близкие мне люди и что я живу вместе с ними. Но странное дело! Я ни на минуту не забывал отмечать каждый удачный жест актера, каждую убедительную интонацию, каждую счастливую мизансцену. Я понимал, что всё это — театр, где жизнь только кажется правдоподобной.

А из тишины зрительного зала до меня доносились то чей-то легкий вздох, то приглушенное покашливание.

Со мною рядом сидела женщина в возрасте, который обычно называют «зрелым». Круглая, мягкая, вся в улыбающихся ямочках, одетая с той роскошью безвкусия, какая свойственна не привыкшим к повседневному комфорту людям, она ни на минуту не оставалась спокойной. И в антрактах ее интересовало решительно всё — туалеты, разговоры соседей, люстры, все объявления на оборотной стороне афишки. Она искоса и весьма кокетливо поглядывала даже на меня. Она была одна, и никакого труда не составило бы заговорить с ней. Быть может, она даже ждала этого, втайне удивляясь моей нерешительности.

Когда гас свет, при каждом ее вздохе и легком повороте во мне росло и поднималось глухое раздражение. Решительно, она мешала мне слушать!

А дама, казалось, совершенно этого не замечала. Однажды, чуть-чуть наклонясь в мою сторону, она уронила с небрежным простодушием:

— А не правда ли, красивая была в то время форма у военных?

Я промолчал.

Некоторое время спустя до меня снова дошел ее, на этот раз уже взволнованный, шепот:

— Скажите, он не убьет ее?

— Кто?

— Да вот этот, сухопарый, с бакенбардами? Ну, муж одним словом?

— Нет, нет, успокойтесь!

— А… — протянула она разочарованно и умолкла. По крайней мере, на время.

Но к середине спектакля — я это почувствовал — с моей соседкой произошла какая-то перемена. Она уже не отрываясь глядела на сцену, и во всей ее позе была необычная напряженность.

Раз даже, во время последнего объяснения Анны с Вронским, она вскрикнула, чуть слышно впрочем, и тут же стыдливо прикрыла губы платочком. Но потом действие так захватило ее, что она перестала следить за собой, и от этого ее лицо, ничем не примечательное, будничное лицо, стало даже миловидным. Что-то от давней свежести проступило в нем. Теперь я легко мог бы представить ее девятнадцатилетнюю юность где-нибудь в Кинешме или другом маленьком городке. Она по-прежнему взглядывала на меня, но и тени досадного кокетства не было в ее удивленно расширенных и, как я только теперь заметил, очень красивых, по-русски серых глазах.

И вот последняя сцена. Во тьме полустанка, на железнодорожных путях, мечется обезумевшая от отчаяния Анна. Все дороги сошлись для нее в этом грохоте приближающегося поезда, в мутных, неудержимо растущих огнях паровоза.

Вы знаете, как мастерски сделано во МХАТе это место. Поезд идет прямо на зрителя, его огни ширятся у всех на глазах в ужасном, раздирающем сердце гуле и лязге.

Моя соседка откинулась на спинку кресла, закрыла глаза и судорожным движением схватила меня за рукав. Металлический грохот наполнил весь зрительный зал. Казалось, еще минута — и он расколет здание. И уже метнулась ему навстречу, на мгновение озаренная отблеском фонарей, черная фигура Анны.

Но тут произошло то, что редко можно увидеть в таком строгом театре, как МХАТ. По оплошности ли механика или по какой-либо другой причине вдруг замерли в мертвом оцепенении огни паровоза, потеряв в ту же секунду жизнь и убедительность. Они не дошли до назначенного места.

Тело Анны лежало на их пути спокойно, в полной безопасности.



Поделиться книгой:

На главную
Назад