Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: АПН — я — Солженицын (Моя прижизненная реабилитация) - Наталья Алексеевна Решетовская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В мыслях — хаос. Все неправы, но, оказывается, и я не до конца права, дав повод сомневаться в правдивости мужа.

Чтобы самой себе уяснить себя, меня потянуло написать — ответить — Нине Викторовне Гарской — духовной дочери отца Всеволода Шпиллера, давшей мне недолгий приют в начале нашей с Александром Исаевичем драмы.

„Дорогая Нина Викторовна!

(…) Вы радуетесь примирению наших душ… От него не осталось и помину! Чем ближе подходило 15 марта (день развода), тем страшнее мне становилось. Я молила Саню помочь мне перейти этот рубеж, чтоб мне что-то забрезжило оттуда, по ту сторону рубежа. Но… тщетно!

И статья Жореса Медведева в „Нью-Йорк Таймс“ упала на благодатную почву. Я поняла, что не могу не ответить ему, все оценивающему материально. Понимала, что рискую оборвать последние контакты с А.И., но для меня это был единственный путь преодолеть себя, которая не в состоянии побороть свою собачью преданность, свою потребность вымаливать крохи.

Женское сердце, спорящее с женским достоинством…

А теперь одни говорят, что я погубила его, другие — что я погубила себя. (…)

Но если бы я не совершила своего шага, я, вероятно, не пережила бы 15 марта. Это послужило мне каким-то противовесом“.

Письмо это Нина Викторовна показала, как мне и хотелось, своему духовному отцу — Всеволоду Дмитриевичу Шпиллеру. После чего написала мне: „Всеволод Дмитриевич говорит, что они всегда с любовью примут Вас, но что мало что понятно в Вашем письме. Состоялся ли развод? что написал Медведев? что Вы ответили? — все это неясно, и поэтому нельзя постичь, что же повергло Вас в отчаяние? Не надо отчаиваться. (…) Надо верить в определенный смысл. (…) Не горюйте, все мы любим Вас“.

У меня разыгрался грипп с температурой, но я даже рада, что физический недуг на время как-то затуманил мне голову, мои мысли, мои чувства.

Именно в этом состоянии застала меня приехавшая из Москвы моя первая нелегальная редактор Светлана Александровна Мельникова, имевшая в то время отношение к журналу „Вече“.

— Что Вы наделали? Вы себя погубили! — воскликнула она, показывая мне ксерокопию моей статьи из „Нью-Йорк Таймс“ вместе с нашей общей с Александром Исаевичем фотографией лета 1969-го года.

Я же сразу обрадовалась тому, что американцы дали свое заглавие: „Таковы друзья Солженицына“. Вот молодцы!.. А ведь Ему в день развода я подарила эту статью с дерзким АПНовским заголовком: „…игра белыми и черными“,

Моя посетительница в ужасе от того, что я показала свою осведомленность в „валютных делах“ и тем нейтрализовала всю моральную сторону статьи.

— Но она у нас не появится, Я передала в АПН письмо директору.

— Покажите его!

Я не успела опомниться, как последовало:

— Дайте мне его! Этим Вы себя спасете!

И этот аргумент, и высокая температура не дали мне противиться. Копия моего письма директору АПН оказалась в руках вечевцев, а значит, Самиздата…

Мучимая бессонницей, я поздним вечером 28 марта слушала „Голос Америки“. Магнитофон, как всегда в этих случаях, был со мною рядом. И вдруг в передаче „После полуночи“ звучит, мой отступ! На этот раз реакция была куда более оживленная, чем на мою статью:

„Решетовская отметила, что сделанное ею заявление расходится с текстом, напечатанным АПН. Версия „Новостей“ не соответствует по сути ее жизни с писателем и противоречит ее чувству глубокого уважения к его творчеству“.

Между 12-ю ночи и часом пополуночи мой отступ в близких вариациях был' передан… шесть раз! Вот выдержка из другого варианта:

„В письме директору „Новостей“ Решетовская заявила, что Агентство исказило суть ее заявления. Копии письма Решетовской были переданы западным корреспондентам. Решетовская заявила, что она ошибочно одобрила окончательный текст своего заявления, находясь в чрезвычайно подавленном состоянии с связи с разводом, который был утвержден совсем недавно“.

Включив „Спидолу“ на следующее утро, первое, что я услышала, было: „Решетовская заявляет, что АПН исказило ее недавнее заявление относительно Солженицына“. А через несколько минут о том же подробно. Обо всем этом 28 марта писали американские газеты.

…Боже мой! Кто теперь вообще захочет иметь со мною дело? Своей статьей я оттолкнула от себя Александра Исаевича и его многочисленную свиту! Своим частичным отказом от статьи — АПНовцев! Вероятно, и не только их! Что это за качели? Попробуйте, разберитесь! Да ведь и не захотят разбираться!

Я как-то внутренне сжалась. Немного мучила совесть и в отношении АПНовцев. Ведь они пошли мне навстречу! Не только напечатали меня, но напечатали быстро, как я просила! А я вроде бы отплатила им неблагодарностью… В душе я делила с ними вину: виновата я, но виноваты и они, что не предложили мне подумать над окончательным текстом… У меня появилась мысль написать в АПН. Стала делать наброски.

Боясь совершить очередную ошибку, проявить неосторожность, я снова решаю посоветоваться с Зинаидой Петровной Невской.

Сохранилась магнитная запись очень любопытного, даже с юмором, нашего разговора с ней 6 апреля.

Зинаида Петровна, прочтя статью по-английски, нашла, что на английском языке она звучит суше, по-русски — сильнее. Но и на том, и на другом языке статья звучит не так, как была мною задумана. Смещен акцент.

— Напишите им, — советует она мне, — что Вы настолько вжились в свой текст, и, с другой стороны, настолько были подавлены происходящими событиями, что… просмотрели. Просмотрели — и все! А когда статья вышла, Вы увидели, что она звучит в другой тональности, что не туда смещен акцент… Что Вам было делать? Чтобы поправить положение, Вы обратились в ту же прессу. Обратились так, как смогли.

Ведь АПН не стало бы печатать Вашего опровержения! Ваш посту* пок был вынужденным шагом!

Но… кому писать? Директору АПН? Приезжавшим ко мне корреспондентам? Или позвонить им?

— Не торопитесь! — советует мне Зинаида Петровна, — Это письмо должно еще неделю вылежаться.

Но в общем Зинаида Петровна предлагает мне не огорчаться. Я люблю этого человека и должна думать о его спасении. Мое выступление — один из путей спасти его!

— Он забил Вас в подвале и ушел, забыл там. Но Вы-то человек свободолюбивый! Он не смотрел на Вас, а надо было заставить его обернуться. Говорите во весь голос!

Но с АПН все случилось неожиданно и удивительно для меня. Проблема — кому писать — разрешилась сама собой. 8 апреля мне позвонил… Рогачев. Он сказал, что был в командировке и ничего не знал о той шумихе, что поднята на Западе: Решетовская — АПН, АПН — Решетовская.

— А Вы знаете об этой шумихе? Вы радио слушаете? — спросил он меня.

Ответила, что слышала передачу 28 марта. И начала было оправдываться. Но, по счастью, нас почему-то прервали. Понимая, что разговор не окончен, я кинулась за своими набросками для письма в АПН, чтобы отчетливее изложить аргументы в свое оправдание.

Снова звонит телефон, Рогачев напоминает мне о басне Крылова про Моську и Слона.

— Наталья Алексеевна, ведь у нас есть магнитная лента, — говорит он мне.

— У меня она тоже есть.

И я стала быстро приводить свои аргументы.

Но Вячеслав Сергеевич перебил меня. Никакой дискуссии ни со мной, ни с прессой они на эту тему вести не собираются. Пусть шумят сколько хотят! Они на эту шумиху внимания не обращают. Но вот как это случилось, что мое личное письмо директору АПН стало известно им?

Ответила, что понимаю, что они не одобряют моего поступка, но сделала это я сама. (Еще недоставало, чтобы ответила экспедитор, принявшая от меня письмо!)

Сказала, что понимаю: крен получился сейчас в другую сторону. Отбой принимается гораздо оживленнее, чем сама статья. По-видимому, очень трудно заставить думать о Солженицыне иначе, чем привыкли думать…

Рогачев сказал, что чисто по-человечески он может меня понять: уж слишком много у меня сошлось вместе. И заговорил о мемуарах: продолжаю ли я писать? Я высказала опасение, что редактирование мемуаров тоже может привести к такой же несогласованности.

— Нет уж, — возразил Рогачев, — туг надо будет редактировать так, чтобы все было согласовано между нами до конца.

Он обещает позвонить или навестить меня в конце мая, чтобы поговорить об издании мемуаров.

Итак, вопрос о печатании моих мемуаров становится на твердую почву! И требует серьезного к себе отношения! С чего я начну — я хорошо представляю: „Когда началась война, нашему супружеству было немногим более года“. Первые главы будут главами о войне. Война приведет к Саниному аресту, которого бы не было, если б не роковая встреча Солженицына с Виткевичем на фронте и последовавшая затем переписка. Я не могу обойти Виткевича. Значит, нужно получить его согласие стать действующим лицом моих мемуаров. Я думала об этом и раньше и даже стала его разыскивать. Теперь я уже знала его местожительство: город Брянск. Разговор с Рогачевым подтолкнул меня, и 9-го апреля я отправила Виткевичу письмо. „Теперь я не могу не сожалеть, — писала я Николаю, — что из-за Сани я потеряла многих близких мне друзей, в том числе и тебя“.

Объяснила, что пишу не только для того, чтобы сказать ему это, но и потому, что причина носит деловой характер и связана с тем, что я вот уже несколько лет как посвятила себя описанию нашей с Саней жизни.

„Я не хочу поступать так, — писала я, — как делает Саня: писать о близких людях — бывших друзьях, бывшей жене, хотя и не называя их собственными именами, без согласования со своими прототипами. Я считаю это в корне неверным вообще. В моем же случае это тем более недопустимо, что я пишу не роман, а мемуары, воспоминания. Думаю, что при нашей жизни мало что будет опубликовано, и тем не менее опубликование возможно. Вот на этот-то случай мне и нужно было бы попросту повидаться с тобой, чтобы у тебя не было ко мне никаких претензий“. Я спросила Виткевича, бывает ли он в Москве, все ли благополучно в его семье, не навестит ли он меня в Рязани, и просила ответить в любом случае. (Забегая вперед, скажу, что на это письмо Вигкевич мне не ответил).

После того как напряжение в моих отношениях с АПН до какой-то степени разрядилось, мои мысли переключаются на другое. Я думаю о наших невеселых делах с Саней. И 11 апреля пишу ему письмо, хотя и мало надеюсь на ответ:

„…все то, на что я надеялась при замене насильственного судебного развода добровольным, рухнуло\… И это стало особенно понятно 4 марта, когда ты, вместо того чтобы разделить муки моей совести, взорвался от моего покаянного письма по отношению к маме. В тот же день я получила от тебя на мое молящее письмо — ответ, полный упреков и предлагающий мне экзамен попеременной летней жизни в Борзовке.

В тот же день я прочла отказ Н(атальи) Д(митриевны) в первой же моей к ней просьбе…

Все это открыло передо мной унизительнейшую перспективу, которую я не могу принять. И я не пожалела, что за несколько дней до этого (…) я решилась на ответ Жоресу.

(…) Ты создал у меня 4 марта, перейдя на „Вы“ и на „Н(аталью) А(лексеевичу)“, такое состояние, которое не могло не отразиться на форме, да и на содержании статьи, ведь она была окончательно определена 5 марта, т. е. на следующий день после нашего с тобой неприличного телефонного разговора.

Моя реакция на все происходившее и происходящее, моя непри-миренность и непримиримость к нему, моя нетерпимость к тем, кто этому пособлял и пособляет, — да послужит тебе еще одним веским доказательством того, что выдвинутая тобой формула — „ложь и насилие есть величайшее зло мира“ — совершено справедлива.

От всей души хочу, чтобы мои пасынки, независимо от того, будут ли они носить крестики или пионерские галстуки, всегда руководствовались ею в своей жизни, не походя в этом ни на мать, ни на отца!

Учи их, что „святая ложь“ предполагает, что тот, кому она предназначена, не узнает, что его обманули, до самой смерти. А если в „святой лжи“ придется сознаться, то не для того, чтобы причинить непреходящую боль, а чтобы раскаяться и искупить ее. Неизменно тебя любящая и за тебя страждущая — Наташа“.

Ответ получила. Даже два ответа. Первый — почти через месяц, в День Победы, но в нем больше о дачных проблемах. Второй — в конце весны — я обнаружила в „Борзовке“ в киноящике. Опять обращение по имени и отчеству, опять все искажено, перевернуто вверх дном. И здесь же грозное напоминание, чтобы я не забывала, что своим письмом в „Нью-Йорк Таймс“ я… „переступила бездну“. А само это письмо мое он назвал „кинжальным криком на весь мир“. Но даже если это было так, то кто вонзил мне в грудь кинжал по самую рукоятку?., понимал ли Саня, что, обвинив меня, он обвинил еще больше себя самого?..

Просыпающаяся природа все же сумела меня как-то утешить, создать хотя бы относительное душевное равновесие.

И если Саня в тот май продолжал гневаться на меня за статью в „Нью-Йорк Таймс“, то, повторяю, у меня наступило некоторое умиротворение. Однако и тут, как уже бывало часто, снова случилось неожиданное, что вызвало резкий перелом в моем душевном состоянии,

В 20-х числах мая я встретилась с Вячеславом Сергеевичем Рогачевым, который не оставил намерения пытаться опубликовать мои мемуары.

Он сказал мне, что две мои главы читались в АПН, что они признаны литературно написанными, но что редактор мне все же нужен.

Я сразу попросила, чтобы редактора мне дали женщину и непременно русскую.

Заговорила с Вячеславом Сергеевичем о том, каким образом в „Нью-Йорк Таймс“ попала наша с Александром Исаевичем фотография. Он был удивлен: разве я не знаю, что она уже была напечатана на Западе?

— Где?

— В „Штерне“. Вы что, его не читали?

— Нет.

— Постараюсь достать его для Вас, — пообещал Рогачев.

Раз фото было в „Штерне“, значит, оно попало туда от Ирины Ивановны Щербак. Летом 1969-го года я выслала ей эту фотографию, менее всего предполагая, что посылаю ее для заграницы.

И вот однажды, когда я собралась возвращаться поездом из Москвы в Рязань, Рогачев подъехал на Казанский вокзал и привез мне ноябрьский номер журнала „Штерн“ за 1971 год.

Помню, читала его в поезде. И вдруг вычитала, что я „дочь еврейского торговца“! То, что я дочь торговца, а не юриста, как было в действительности, я уже „знала“ из „Литературной газеты“, которая в свое время перепечатала частично статью из „Штерна“. Теперь я „узнала“ еще, что я… еврейка! Не в том совсем дело, хорошо или плохо быть еврейкой! Важно, кто ты есть на самом деле, кем ты родился. Во мне и кровинки еврейской не было. Я родилась донской казачкой и, кроме русской, во мне текла только польская кровь (полькой была моя бабушка по маме).

…Как жаль, что я не знала об этой неправде, когда писала для „Нью-Йорк Таймс“! Я бы опровергла… А Саня, наверное, читал этот журнал и… промолчал, как промолчал вообще обо всем, что было на меня наговорено его тетей.

Где ж тут сохраниться моему душевному равновесию? От него не осталось и следа. Гнев — вот что я испытывала. И тем ужасней он был, что был бессильным…

С этим настроением я уехала в Рязань, с ним же вернулась в Москву, Навестила семью адвоката Рабиновича, ну и, конечно же, показала им журнал. Жена Петра Самойловича была преподавательницей немецкого языка. Просматривая журнал, она обратила мое внимание на то, чего я сама не заметила, забыв значение слова „бэрюмт“. Надпись под нашей с Александром Исаевичем фотографией гласила: „Писатель и его жена Наташа, 1969. Когда он должен был быть в Сибири, она его оставила; когда он стал знаменит, она к нему вернулась. Ирина о Наташе: Такие женщины — любовницы“.

Тут уж волосы встали дыбом не только у меня, но и у жены Рабиновича. У меня просто перехватило дыхание. Я ничего не могла вымолвить. Ужас обуял меня. Оказывается, не Светлова первая пришла на славу! Я подала ей в том пример!?

Боже мой! Ведь известность пришла к моему мужу лишь через 6 лет после нашего вторичного соединения! А наше столь плодотворное для Александра Исаевича „тихое житье“, в которое был создан наряду со многим другим сделавший его знаменитым „Один день Ивана Денисовича“, кануло в Лету. Журнал „Штерн“ с „любезной“ помощью Ирины Ивановны просто уничтожил меня.

Не может быть, чтобы Александр Исаевич не держал в руках журнал „Штерн“, чтобы не видел этой подписи под фотографией! Но он не посчитал необходимым защитить меня, честь мою, когда год назад давал развернутое интервью американским корреспондентам, возражал „Штерну“!? Все эти наговоры на меня были выгодны как ему, так и — особенно — Светловой! Меня, а не Светлову, посмели назвать „любовницей Солженицына“! Это было тем более отвратительно, что, перелистывая журнал, я обнаружила в нем мелькание нагих тел…

Мне необходимо было как-то выговориться, хотя бы просто для себя, а может быть…для предисловия к моей будущей книге? И я написала заметку:

По поводу статьи в журнале „Штерн“

(запоздалая реакция)

В ней был такой абзац:

„Журнал „Штерн“, наполненный непристойными снимками, посмел на своих страницах назвать жену Солженицына, которая после того как прожила в браке с ним лишь год, 10 лет оставалась ему верной, его „любовницей“…“

После соответствующих возражений журналу я заканчивала так:

„Читатели журнала „Штерн“, целиком принимающие его, смакующие голые тела мужчин (да еще с крестиками на груди!) и женщин! Пройдите мимо моих мемуаров! Вы ничего не поймете в них! Не почувствуете так, как в свое время мы чувствовали с мужем, как сейчас чувствую я. А потому вам читать их ни к чему!

Разве поймут меня женщины, бесстыдно выставляющие напоказ свои груди? Разве поймут меня те, кому не претит прославляемая на страницах „Штерн“ любовь втроем? Они назовут меня либо ханжой, либо дурочкой, не сумевшей воспользоваться жизнью! А я вот… не жалею!

Наша любовь была совсем-совсем другой! В ней было много романтики, которая ныне ушла в прошлое! Неужели совсем? Неужели всюду? Я не верю в это! Я не хочу, я не могу верить этому! Без романтики нет жизни! Нет любви! Есть одна только пошлость!“

Настроение мое было накалено до предела, когда 2 июня, как и намечено было, в „Борзовке“ появился Александр Исаевич.

Был хороший, теплый день. Я работала на огороде, когда, поднявшись от земли, увидела Саню с рюкзаком за спиной. Лицо его было мягко, приветливо. „Нельзя было быть миролюбивее, чем когда я приехал в этот раз“, — напишет мне он об этой нашей встрече, коря меня за то, что я была в тот день очень далека от миролюбия.

На мои упреки, что он не заступился за меня в том интервью, в котором отвечал журналу „Штерн“, он оправдывался так:

— Я не мог тогда за тебя заступиться. Был готов приказ о моей высылке. Мы боялись, что нас разлучат!

…А я должна была быть принесена в жертву? Очередной раз? Ах, да, ведь „любовь — это прежде всего жертва“, как написал мне Александр Исаевич в письме от 9 мая 1973 года. Значит, я должна терпеть и это!

Так и уехала я в тот день разгневанной.

Следующая наша встреча (числа 7 или 8 июня) протекала в несколько другой тональности. После того как я высказалась, я стала спокойнее, а он, по-видимому, все же призадумался над тем, что я ему говорила. Во всяком случае, к тому разговору он сам вернулся, хотя и весьма своеобразно:

— Тебя устроит… посмертная реабилитация? — спросил он меня. — Когда я умру, выйдет моя биография, и там о тебе будет сказано.

— Посмертная?.. — удивилась я. — Нет, не устроит. Раз ты отказываешься, я займусь своей реабилитацией сама.

Еще Александр Исаевич, даже с некоторым смущением, протянул мне ксерокопию заметки из швейцарской газеты „Нойе Цюрихер Цай-тунг“ от 14 мая. Он объяснил, что попросил своего швейцарского адвоката дать „Разъяснение“ в ответ на мою угрозу печатать главы своих мемуаров.

— Я сделал это сгоряча. Сейчас, может быть, не сделал бы… — сказал он. — Но раз уж дело сделано, теперь мой адвокат будет неукоснительно следить за тем, чтобы оно выполнялось.

Что же это было за „разъяснение“? Вот его русский перевод:



Поделиться книгой:

На главную
Назад