Некоторые говорят, что нельзя так сурово карать тех, чье преступление заключается только в словах. Но мы даже на собак надеваем намордники, так можем ли мы позволять людям открывать рты и говорить все, что им вздумается? Господь ясно сказал, что лжепророков должно безжалостно забивать камнями. Если на кону честь Господня, мы должны попрать пятой все природные чувства. Отец не должен жалеть свое дитя, а муж — жену, так и друг не должен жалеть друга, который ему дороже жизни[358].
Кальвин на деле следовал своим убеждениям, приказав, кроме всего прочего, сжечь на костре философа Мигеля Сервета (сомневавшегося в догмате о Пресвятой Троице)[359]. Третий главный бунтарь против католицизма той эпохи, Генрих VIII, каждый год своего правления сжигал (в среднем) 3,25 еретика[360].
Когда по одну сторону баррикад люди, придумавшие инквизицию и крестовые походы, а по другую — те, кто хотел убивать раввинов, анабаптистов и унитариан, неудивительно, что религиозные войны в Европе между 1520 и 1648 гг. были отвратительными, жестокими и долгими. Конечно, в них воевали не только за победу своей религии, но и за территорию, и за династическую власть, но именно религиозные различия не давали страстям остыть. По классификации военного историка Куинси Райта, к религиозным войнам относят войну с гугенотами во Франции (1562–1594), войну Нидерландов за независимость, известную также как Восьмидесятилетняя война (1568–1648), Тридцатилетнюю войну (1618–1648), гражданскую войну в Англии (1642–1648), войны Елизаветы I с Ирландией, Шотландией и Испанией (1586–1603), войну Священной Лиги (1508–1516) и войны, которые Карл V вел в Мексике, Перу, Франции и в Оттоманской империи (1521–1552)[361]. Количество погибших в этих войнах ужасает. Во время Тридцатилетней войны была опустошена большая часть территории современной Германии, ее население сократилось почти на треть. Руммель оценивает число погибших в 5,75 млн, что по отношению к числу мирового населения того времени более чем в два раза превышает уровень смертей в Первой мировой и приближается к уровню Второй мировой войны[362]. Английский историк Саймон Шама считает, что гражданская война в Англии унесла почти полмиллиона жизней — потеря, пропорционально более высокая, чем потери в Первой мировой[363].
Только во второй половине XVII в. европейцев отпустило желание убивать людей, которые неправильно верят в сверхъестественное. Вестфальский мир, в 1648 г. положивший конец Тридцатилетней войне, утвердил принцип, согласно которому каждый правитель имел право решать, будет его государство католическим или протестантским, а религиозное меньшинство оставляли в относительном покое. (Папа Иннокентий X не был с этим согласен: он объявил Вестфальский мир «пустым, ничего не значащим, не имеющим законной силы, несправедливым, дьявольским, греховным, беспредметным, бессмысленным и недействительным на все времена».)[364] Испанская и португальская инквизиции начали выдыхаться в XVII в., утихли в XVIII в. и прекратили свое существование в 1834 и 1821 гг., соответственно[365]. Англия отказалась от религиозных убийств после Славной революции 1688 г. И хотя ветви христианства до последнего времени периодически возобновляли распри (протестанты и католики в Северной Ирландии, католики и православные на Балканах), сегодня их споры затрагивают скорее этнические и политические, чем теологические вопросы. С 1790 г. евреи начали получать политические права в странах Запада: сначала в США, Франции и Нидерландах, а в следующие 100 лет — на большей части территории Европы.
Что же заставило европейцев решить, что можно дать своим отклоняющимся от истины соотечественникам право рискнуть и попасть в ад, увлекая других туда же своим дурным примером? Возможно, их вымотали религиозные войны, однако неясно, почему для этого потребовалось 30 лет, а не 20 или 10. Возникает ощущение, что люди стали больше ценить человеческую жизнь. В основном из-за перемен в эмоциональной сфере — развившейся привычки сопереживать боли и радостям ближнего. Кроме того, произошли интеллектуальные и нравственные перемены: сдвиг от признания ценности
Постепенному переносу акцента с души на жизнь помогло и становление скептицизма и рационализма. Никто не может отрицать разницу между живым и мертвым или реальность страдания, но, чтобы поверить в то, что якобы происходит с бессмертной душой, когда она отделяется от тела, требуется идеологическая обработка. XVII в. был назван Веком разума — это было время, когда мыслящие люди начали заявлять, что вера должна быть подтверждена опытом и логикой. Такой подход развенчивал догмы о душе и спасении и лишал всяких оснований попытки заставить людей верить в невероятные вещи под угрозой меча (или приспособлений вроде «Колыбели Иуды»).
Эразм Роттердамский и другие философы-скептики заметили, что человеческое знание само по себе недостоверно. Если даже глаза можно обмануть зрительными иллюзиями (например, весло, опущенное в воду, кажется сломанным, а цилиндрическая башня на расстоянии выглядит прямоугольной), тогда почему мы должны доверять своим убеждениям о нематериальном?[366] Сожжение Кальвином Мигеля Сервета в 1553 г. вызвало широкое обсуждение самой идеи религиозных преследований[367]. Французский теолог Себастьян Кастеллио возглавил это наступление, акцентируя внимание на абсурдности ситуации, когда разные люди непоколебимо уверены в истинности противоположных вещей. Он также указал на ужасные нравственные последствия претворения этих убеждений в жизнь.
Кальвин говорит, что он уверен в истине, и [другие секты] говорят то же самое; Кальвин говорит, что они не правы, и хочет судить их, и того же хотят и они. Так кто же должен быть судьей? Кто сделал Кальвина судьей над всеми сектами, чтоб он один мог убивать? У него есть Слово Божье, и у них тоже. Если дело его бесспорно, то для кого? Для Кальвина? Но тогда зачем он написал столько книг, провозглашая очевидную истину?.. Ввиду неопределенности мы должны воспринимать еретиков просто как людей, с которыми мы не согласны. И если мы собираемся убивать еретиков, логическим следствием была бы война на уничтожение, потому что в своей правоте уверен каждый. Кальвину пришлось бы вторгнуться во Францию и в другие государства, разрушить их города, предать мечу всех жителей, невзирая на возраст и пол, убить даже младенцев и скот[368].
В XVII в. эту аргументацию продолжили, среди прочих, Барух Спиноза, Джон Мильтон (который написал: «Раз истина выступила на борьбу, было бы оскорбительно прибегать к цензуре и запрещениям, сомневаясь в ее силе. Пусть она борется с ложью: кто знает хоть один случай, когда бы истина была побеждена в свободной и открытой борьбе?»{40}), Исаак Ньютон и Джон Локк. Зарождавшаяся современная наука стала доказывать, что даже самые глубокие убеждения могут быть ложными, что мир работает по законам физики, а не по Божественной прихоти. Католическая церковь только навредила себе, угрожая Галилею пытками и приговорив его к пожизненному домашнему аресту за научную идеею — как оказалось, верную. Скептический образ мысли, приправленный юмором и здравым смыслом, все чаще бросал вызов предрассудкам. В шекспировской пьесе «Генрих IV» Глендовер хвастается: «Я духов вызывать могу из бездны». Хотспер отвечает: «И я могу, и каждый это может, / Вопрос лишь, явятся ль они на зов». Фрэнсис Бэкон, которому часто приписывают слова, что убеждения должны опираться на наблюдения, писал о человеке, которого привели в молитвенный дом и показали изображения моряков, которые спаслись от кораблекрушения, выполнив свои святые обеты. Человека спросили, неужели это не доказывает могущество богов? «Ага, — ответил он, — а где нарисованы те, кто утонул, выполнив обеты?»[369]
Жестокие и необычные наказания
Развенчание религиозных догм и предрассудков искоренило одну из причин для применения пыток, но суды все еще использовали их в качестве наказания за мирские преступления и правонарушения. В древности, в Средние века и в начале Нового времени люди считали жестокие наказания абсолютно обоснованными. Смысл наказания видели в том, чтобы сделать нарушителя настолько несчастным, чтобы и ему самому, и свидетелям казни больше не захотелось преступать закон. С этой точки зрения чем жестче наказание, тем лучше оно служит своей цели. К тому же государство, лишенное сильной полиции и эффективного суда, должно стараться произвести максимальное впечатление минимальными средствами. Наказания должны быть такими жуткими и запоминающимися, чтоб каждый, кто это видел, был приведен страхом к покорности и разнес весть другим, запугав и их тоже.
Но привлекательность варварских наказаний была не только в их практической пользе. Очевидцы
Даже если люди не наслаждались пытками, они относились к ним с леденящим безразличием. Сэмюэл Пипс, вероятно один из наиболее утонченных людей своего времени, сделал 13 октября 1660 г. следующую запись в дневнике:
Ходил на Чаринг-Кросс смотреть, как повесят, выпотрошат и четвертуют генерал-майора Гаррисона; пока с ним это проделывали, он выглядел настолько бодрым, насколько может быть человек в его состоянии. Вскоре его четвертовали, показав его голову и сердце народу, издававшему радостные крики… Оттуда отправился к моему патрону, затем сводил капитана Каттенса и мистера Шепли в таверну «Солнце» и угостил их устрицами[371].
Шуточка Пипса про то, что Гаррисон «выглядел настолько бодрым, насколько может быть человек в его состоянии», относилась к человеку, которого частично задушили, выпотрошили, кастрировали, сожгли у него на глазах его же внутренности, а потом отрубили ему голову.
Даже менее замысловатые расправы, известные нам под эвфемизмом «телесные наказания», представляли собой отвратительные пытки. Сегодня дети фотографируются у колодок и позорных столбов, которые собирают вокруг себя туристов в исторических местах. А вот описание реальной казни у позорного столба в Англии (XVIII в.):
Один из них, низкорослый, никак не мог дотянуться до отверстия, предназначенного для головы. Однако солдаты просунули его голову в дыру, и бедняга скорее висел, чем стоял. Вскоре лицо его почернело, и кровь хлынула из ноздрей, глаз и ушей. Тем не менее толпа в ярости нападала на него. Солдаты открыли колодки, и горемыка упал замертво у подножия пыточного инструмента. Второй же бедолага был так изувечен и изуродован предметами, которые в него бросали, что лежал там без особых признаков жизни[372].
Другим видом «телесных наказаний» была порка — обычная расплата за грубость или леность, которая часто применялась к морякам британского флота и африканским рабам в Америке. Существовало множество разновидностей плеток: они были способны содрать кожу, превратить плоть в кровавый фарш, прорезать мышцы до костей. Чарльз Напьер вспоминал, что в британской армии в конце XVIII в. приговор в 1000 плетей не был редкостью:
Я часто видел жертв, которых три-четыре раза возвращали из госпиталя, чтобы отсчитать им оставшуюся часть наказания, слишком жестокого, чтобы его можно было вынести за один раз и не умереть. Ужасно было видеть, как тонкую нежную кожу едва зажившей спины вновь обнажали для истязания. Я был свидетелем сотен порок, и каждый раз наблюдал, что, когда кожа снята, жуткая боль смягчается. Люди бились в конвульсиях и кричали, пока счет плеток не доходил до трех сотен. А затем они переносили остальные удары, часто до 800 или 1000, без единого стона. Они не подавали признаков жизни, и казалось, что палачи бичуют кусок бесчувственного сырого мяса[373].
Выражение «протащить под килем» (
К концу XVI в. в Англии и Нидерландах наказанием за мелкие преступления вместо пыток и увечий стало тюремное заключение — не ахти какое улучшение. Узники должны были оплачивать еду, одежду и солому для своей постели, а если они или их родственники заплатить не могли, то обходились без всего этого. Иногда нужно было платить за «ослабление кандалов» — чтобы с шеи сняли воротник с железными шипами или расковали колодки, пригвождавшие ноги к полу. Паразиты, холод и жара, человеческие экскременты, скудная несвежая еда не только добавляли страданий, но и провоцировали болезни, превращая тюрьмы в фактические лагеря смертников. Многие из тюрем были заодно и работными домами, в которых полуголодных узников большую часть светового дня заставляли пилить дерево, дробить камни или крутить ступальное колесо[374].
XVIII столетие стало поворотным пунктом в истории узаконенной жестокости на Западе. В Англии реформаторы и общественные комитеты критиковали «жестокость, варварство и поборы» в тюрьмах страны[375]. Натуралистические описания пыток и экзекуций стали задевать чувства публики. Вот рассказ о казни Катерины Хейз в 1726 г.: «Когда языки пламени коснулись ее, она попыталась оттолкнуть горящий хворост руками, но только обожгла их. Палач затянул веревку вокруг ее шеи, чтобы задушить женщину, но пламя уже начало припекать ему руки, и он был вынужден выпустить ее. В костер подбросили еще хвороста, и спустя три или четыре часа она превратилась в пепел»[376].
Невыразительное слово «колесование» даже близко не описывает ужас этого вида казни. По описанию одного хроникера, жертву превращали в «вопящую марионетку, корчащуюся в потоках крови, марионетку с четырьмя щупальцами, как у морского чудовища, сырую, липкую, бесформенную плоть, из которой торчали обломки костей»[377]. В 1762 г. 64-летний французский протестант Жан Калас был обвинен в убийстве сына с целью помешать тому перейти в католицизм (на самом деле он пытался скрыть самоубийство сына)[378]. Во время дознания с целью выпытать имена сообщников его подвешивали на дыбе и пытали водой, а затем колесовали. После двухчасовой агонии Каласа задушили, чтобы положить конец его мукам. Свидетели, слышавшие, как он кричал о своей невиновности, пока палач ломал ему кости, были потрясены ужасным зрелищем. Каждый удар железной дубинкой «проникал до глубины души», и «потоки запоздалых слез лились из глаз всех присутствующих»[379]. Вольтер по этому поводу саркастически заметил, что иностранцы судят о Франции по ее утонченной литературе и прекрасным актрисам, не осознавая, что французы — жестокая нация, приверженная «отвратительным старым обычаям»[380].
Другие выдающиеся писатели тоже начали яростно выступать против изуверских казней. Одни, как Вольтер, пытались пристыдить соотечественников, называя казни варварскими, дикими, жестокими, грубыми, людоедскими и зверскими. Другие, как Монтескье, подчеркивали лицемерие, с каким христиане жалуются на жестокое обращение с ними древних римлян, японцев и мусульман, тогда как сами они ведут себя столь же жестоко[381]. Третьи, как американский физиолог Бенджамин Раш, один из тех, чья подпись стоит под Декларацией независимости, обращались к общности человеческой природы читателей и жертв жестоких наказаний. В 1787 г. он писал: «Мужчины или женщины, которых мы ненавидим, обладают душой и телом, созданным из того же материала, что и тела и души наших близких. Они плоть от их плоти». И, добавил он, если мы будем воспринимать их несчастья без эмоций и сострадания, тогда «принцип милосердия… тоже перестанет работать и вскоре исчезнет из людских сердец»[382]. Целью правосудия должно стать исправление оступившихся, а не причинение им вреда. А «публичное наказание никак не поможет преступнику измениться»[383]. Английский юрист Уильям Иден тоже отмечал отупляющее воздействие жестоких наказаний, написав в 1771 г.: «Мы оставляем тела таких же, как мы, людей гнить, выставляя их, как чучела на изгороди; на наших виселицах болтаются человеческие скелеты. Неужели можно сомневаться, что принудительное наблюдение подобных зрелищ может оказать какое-либо еще воздействие, кроме притупления чувств и уничтожения в людях милосердия?»[384]
Самым влиятельным в этой плеяде мыслителей был миланский экономист и социолог Чезаре Беккариа, чей бестселлер 1764 г. «О преступлениях и наказаниях» (Dei delitti e delle pene) повлиял на всех ведущих политических мыслителей мира, включая Вольтера, Дени Дидро, Томаса Джефферсона и Джона Адамса[385]. Беккариа начал с первооснов: целью правосудия является достижение «наибольшего счастья наибольшего числа людей» (фраза, которую позже позаимствовал Иеремия Бентам в качестве девиза утилитаризма). Следовательно, налагать взыскания можно только для того, чтобы удержать людей от причинения другим вреда большего, чем тот, что был причинен им самим. Значит, наказание должно быть пропорционально ущербу от преступления, его цель — не привести в равновесие некие мистические весы справедливости, но установить работающий механизм стимулов: «Если одно и то же наказание предусмотрено в отношении двух преступлений, наносящих различный вред обществу, то ничто не будет препятствовать злоумышленнику совершить более тяжкое из них, когда это сулит ему большую выгоду». Если подходить к уголовному правосудию здраво, становится понятно, что неотвратимость и оперативность наказания важнее его строгости, что уголовные суды должны быть публичными и основываться на доказательствах и что смертные казни как сдерживающая сила нецелесообразны, а государство не должно обладать правом их применения.
Эссе Беккариа впечатлило не всех. Его включили в папский «Индекс запрещенных книг», его положения рьяно оспаривал правовед и богослов Пьер-Франсуа Муйар де Вуглен. Он насмехался над ранимостью и чуткостью Беккариа, обвинял его в безответственном подрыве проверенной временем системы и доказывал, что только суровые наказания могут уравновесить врожденную испорченность человека, отягощенную первородным грехом[386].
Но в итоге победили идеи Беккариа, и через несколько десятилетий пытки были запрещены во всех крупных западных странах, включая только что отделившиеся Соединенные Штаты, где была принята Восьмая поправка к Конституции, запрещающая «жестокие и необычные наказания». Хотя невозможно точно рассчитать, насколько сократилось применение пыток (потому что многие страны запретили различные их виды в разное время), итоговый график на рис. 4–2 показывает, когда 15 крупных европейских стран (а также США) наложили прямой запрет на основные виды судебных пыточных практик.
Здесь и на других графиках этой главы я выделяю XVIII в., чтобы показать, как много гуманитарных реформ было начато в этот примечательный промежуток времени. Еще одна — предотвращение жестокого обращения с животными. В 1789 г. Иеремия Бентам логически обосновал права животных словами, которые и сегодня являются девизом зоозащитных движений: «Вопрос не в том, могут ли они
Смертная казнь
Когда Англия в 1783 г. ввела быстрое повешение, а Франция в 1792-м — гильотину, это был нравственный прогресс, поскольку казнь, которая мгновенно лишает жертву сознания, более гуманна, чем та, что целенаправленно продлевает муки. Но и при этих условиях казнь — жесточайшее насилие, особенно когда применяется так бездумно и легкомысленно, как в большинстве государств на протяжении всей истории человечества. В библейские времена, в Средневековье и в начале Нового времени смертью каралось множество проступков и мелких правонарушений, включая мужеложество, распространение слухов, кражу капусты, сбор хвороста в Шаббат, пререкание с родителями и охаивание королевского сада[388]. В последние годы правления Генриха VIII в Лондоне проводилось больше десятка смертных казней
Но когда XVIII в. подошел к концу, смертная казнь сама очутилась в камере смертников. В 1783 г. в Англии были отменены публичные повешения — традиционный повод для шумных уличных гуляний. Оставлять трупы на виселицах было запрещено в 1834 г., а к 1861 г. из 222 статей, предусматривающих в качестве наказания смертный приговор, в Англии сохранилось всего четыре[391]. В XIX в. многие европейские страны отменили смертную казнь за все преступления, кроме убийства и государственной измены, и в конце концов почти все западные государства отказались от нее полностью. Рис. 4–3 демонстрирует, что смертную казнь за уголовные преступления отменили практически все из 53 ныне существующих европейских стран, кроме России и Белоруссии{41}. (Некоторые все еще выносят смертные приговоры за государственную измену и воинские преступления.) Законы, запрещающие смертную казнь, стали массово приниматься после Второй мировой войны, но сама практика впала в немилость задолго до этого времени. Нидерланды, например, официально отменили смертную казнь только в 1982 г., но на самом деле уже с 1860 г. там никого не казнили. В среднем же между фактическим отказом от применения смертной казни и ее законодательным запретом проходит примерно 50 лет.
Сегодня смертная казнь все чаще воспринимается как нарушение прав человека. В 2007 г. Генеральная ассамблея ООН 105 голосами против 54 (при 29 воздержавшихся) приняла резолюцию, призывающую ввести всемирный мораторий на исполнение смертных приговоров, — третья попытка, предпринятая после неудавшихся в 1994 и 1999 гг.[392] Соединенные Штаты были в числе стран, проголосовавших против. Как и со всеми формами насилия, США тут являются исключением среди западных демократий (или, может быть, следует сказать: частичным исключением, поскольку 17 штатов, по большей части северных, тоже отменили смертную казнь — четыре из них за последние два года, — а 18-й не приводит приговоры в исполнение вот уже 45 лет)[393]. Но и американская смертная казнь, при всей своей дурной славе, скорее символ, чем реальность. Рис. 4–4 показывает, как упало с колониальных времен число казней в США, вычисленное пропорционально к количеству населения, причем самый резкий спад случился в XVII и XVIII вв. — тогда же, когда на Западе сократилось число других форм узаконенного насилия.
Еле заметный на диаграмме подъем двух последних десятилетий отражает «суровую по отношению к преступности» политику — реакцию на вакханалию убийств в 1960–1980-х. Однако сегодня в Америке «смертный приговор» — практически фикция, поскольку обязательная правовая экспертиза бесконечно откладывает исполнение большинства таких приговоров и только несколько десятых процента всех убийц Америки отправляются на казнь[394]. Самый свежий тренд — новое понижение числа приводимых в исполнение приговоров: пиковым годом по числу казней был 1999-й, с тех пор их годовое количество сократилось почти вдвое[395].
Параллельно уменьшению числа смертных казней снижалось и количество преступлений, караемых смертной казнью. В прошлом человека могли казнить за воровство, гомосексуализм, зоофилию, анальный секс, поджог, прелюбодеяние, колдовство, сокрытие рождения ребенка, кражу, подделку товаров, конокрадство, а рабов — за бунт. На рис. 4–5 показан процент казней в Америке за преступления, не являющиеся убийством (начиная с колониальных времен). В последние десятилетия единственным преступлением, кроме убийства, приведшим к смертной казни, был «сговор с целью убийства». В 2007 г. Верховный суд США постановил, что смертным приговором не должно караться никакое преступление против личности, если «жертва осталась в живых» (хотя смертные приговоры выносятся за некоторые преступления против государства — шпионаж, измену и терроризм)[396].
Средства приведения приговора в исполнение тоже изменились. В Соединенных Штатах не только давно отказались от мучительных казней вроде сжигания на костре, но и все время пытались сделать казнь максимально «гуманной». Проблема в том, что чем более эффективно метод гарантирует немедленную смерть (скажем, несколько пуль в мозг), тем более жестоким он будет выглядеть в глазах окружающих, которые не хотят, чтобы им напоминали, что здесь происходит убийство живого человека. В результате веревки и пули уступили дорогу невидимому газу и электричеству, на смену которым пришла квазимедицинская процедура смертельной инъекции под общим наркозом — и даже этот метод критикуют за то, что он эмоционально травмирует умирающего узника. Как замечает Пейн:
Проводя реформу за реформой, законодатели смягчали смертную казнь так, что сегодня она представляет собой лишь слабую тень прошлых экзекуций. Она не ужасает, не приводится в исполнение немедленно и, при нынешней ограниченности применения, не гарантирована (только одно убийство из двух сотен ведет к смертной казни). Что же означает утверждение, что в США есть смертная казнь? Если бы в США была смертная казнь в ее традиционной форме, мы бы казнили примерно 10 000 заключенных в год, в том числе некоторое количество абсолютно невинных людей. Приговоренных убивали бы мучительной смертью, и эти картины демонстрировали бы по национальному телевидению, где их могли бы увидеть все, даже дети (примерно 27 казней в день — для других телепрограмм просто не осталось бы времени). То, что даже защитники смертной казни были бы шокированы такими перспективами, показывает, что и они почувствовали силу растущего уважения к человеческой жизни[397].
Можно себе представить, какой легкомысленной могла показаться в XVIII в. идея запрета смертной казни. Считалось, что, не опасаясь страшных мук, преступники будут без колебаний убивать ради выгоды или мести. Но сегодня мы убедились, что отмена казней вовсе не повернула вспять многовековой тренд снижения уровня убийств; он продолжился, причем самый низкий уровень убийств в мире — в странах Западной Европы, ни одна из которых не казнит людей. Это только один из примеров того, как после отмены институционализированного насилия, считавшегося непременным условием нормальной жизни общества, оказывается, что общество отлично обходится и без него.
Рабство
В истории нашей цивилизации рабство скорее правило, чем исключение. Его одобряют Ветхий и Новый Завет, Платон и Аристотель оправдывали его как естественное установление и неотъемлемую черту цивилизованного общества. Так называемые демократические Афины в правление Перикла обратили в рабство 35 % своего населения, так же поступала и Римская республика. Рабы всегда были основным военным трофеем, и человек любой расы, принадлежащий к «варварскому» племени, рисковал быть угнанным в рабство[398]. Слово «раб» по-английски звучит как slave, потому что, как утверждает этимологический словарь, «в Средние века славян часто захватывали и угоняли в рабство». Государства и их вооруженные силы использовались или как инструмент порабощения, или как средство предотвращения порабощения, о чем напоминают нам слова гимна «Правь, Британия»: «Правь, Британия, волнами! Британцы никогда не будут рабами». Задолго до того, как европейцы превратили в рабов жителей Африки, тех порабощали другие африканские и исламские государства Северной Африки и Ближнего Востока. Некоторые из них законодательно запретили рабство совсем недавно: Катар в 1952 г., Саудовская Аравия и Йемен в 1962-м, Мавритания в 1980-м[399].
Для военнопленных рабство часто было участью лучшей, чем смерть, а во многих обществах оно со временем выродилось в более мягкие формы: крепостничество, наемный труд, военная служба и профессиональные гильдии. Но по определению неотъемлемая черта рабства — насилие. Если человек выполняет все обязанности раба, но в любой момент может отказаться их выполнять и не подвергается принуждению или физическому наказанию, мы не называем его рабом: к рабам насилие применялось на регулярной основе. Библия указывает: «А если кто ударит раба своего, или служанку свою палкою, и они умрут под рукою его, то он должен быть наказан; но если они день или два дня переживут, то не должно наказывать его, ибо это его серебро» (Исход 21:20–21). Тело раба не принадлежало ему, и даже те, с кем обращались хорошо, подвергались безжалостной эксплуатации. Женщины в гаремах были жертвами постоянных изнасилований, а охранявшим их евнухам отрезали ножом тестикулы (чернокожим евнухам — гениталии целиком) и прижигали рану кипящим маслом, чтобы они не умерли от кровопотери.
Торговля африканскими рабами — одна из самых жестоких глав человеческой истории. Между XVI и XIX вв. на борту трансатлантических рабских кораблей погибло как минимум 1,5 млн африканцев, скованных друг с другом в душных, заполненных нечистотами трюмах. Как писал один наблюдатель, «те, кому удалось пережить путешествие, представляли собой зрелище настолько душераздирающее, что не описать словами»[400]. Еще миллионы сгинули, пока их гнали через джунгли и пустыни на рынки рабов Ближнего Востока. Работорговцы обращались со своим грузом по принципу торговцев льдом, принимая как данность, что определенный процент товара будет утрачен в процессе транспортировки. Как минимум 17 млн, а по некоторым оценкам, все 65 млн африканцев расстались с жизнью по вине работорговцев[401]. Работорговля не только убивала людей в процессе перевозки, но, обеспечивая постоянный приток свежих тел, поощряла рабовладельцев морить рабов непосильным трудом, а потом заменять их новыми. Но даже те рабы, которых держали в сравнительно хороших условиях, жили под вечной угрозой порки, изнасилования, получения увечий, насильственного разлучения с членами семьи и казни.
Рабовладельцы порой даровали своим рабам свободу, часто в завещаниях, потому что между ними завязывались личные отношения. Иногда, например в средневековой Европе, становилось выгоднее брать с людей налоги, чем держать их в оковах, или, если слабое государство не могло гарантировать рабовладельцам права собственности, рабство заменялось крепостным правом и барщиной. Но массовое движение против системы рабского труда зародилось только в XVIII в. и быстро подтолкнуло рабство к почти полному исчезновению.
Почему же человечество в итоге отказалось от такой сверхвыгодной организации труда? Историки долго спорили, была ли отмена рабства вызвана экономическими или же гуманистическими мотивами. Одно время экономическое обоснование казалось самым веским. В 1776 г. Адам Смит пришел к выводу, что рабство должно быть менее эффективным, чем наемный труд, поскольку только наемный труд представляет собой игру с положительной суммой:
Работа, выполняемая рабами, хотя она как будто требует расхода только на их содержание, обходится дороже всякой другой. Человек, не имеющий права приобрести решительно никакой собственности, может быть заинтересован только в том, чтобы есть возможно больше и работать возможно меньше. Только насильственными мерами, а не его собственной заинтересованностью можно заставить его работать больше того, что достаточно для оплаты его собственного существования[402].
Как заметил политолог Джон Мюллер, «точка зрения Смита нашла поддержку, но, как водится, не среди рабовладельцев. Так что или Смит был не прав, или рабовладельцы были плохими бизнесменами»[403]. Некоторые экономисты, например Роберт Фогель и Стэнли Энгерман, считают, что Смит был по крайней мере частично не прав в отношении довоенного Юга, экономика которого была для своего времени несомненно эффективной[404]. И южное рабство, конечно, не сменилось более экономически целесообразными технологиями производства само по себе — его пришлось уничтожать войной и законами.
Да и в остальных регионах мира потребовались оружие и законы, чтобы остановить рабство. Британия — страна, некогда сильнее многих запятнавшая себя работорговлей, — запретила торговлю людьми в 1807 г. и полностью рабство на территории империи в 1833-м. К 1840-м гг. Британия начала оказывать жесткое давление на другие страны, заставляя их отказаться от работорговли, подкрепляя свою позицию экономическими санкциями и силами четверти Королевского военно-морского флота[405].
Большинство историков приходят к выводу, что британскую политику отмены рабства определяли гуманистические мотивы[406]. Труд Локка «Два трактата о правлении» (Two Treatises on Government, 1689) поставил под сомнение нравственные основы рабства. И хотя сам автор, как и многие его последователи, наживались на работорговле, их выступления в защиту свободы, равенства и всеобщих прав человека выпустили джина из бутылки. Оправдывать рабство становилось все сложнее. Многие писатели эпохи Просвещения, из гуманистических соображений яростно осуждавшие пытки, например француз Жак-Пьер Бриссо, применяли ту же логику, чтобы заклеймить рабство. К ним присоединились квакеры, в 1787 г. основавшие влиятельное Сообщество против рабства, а также проповедники, ученые, политики, свободные чернокожие и бывшие рабы[407].
В то же время многие политики и проповедники
В 1865 г., по окончании самой разрушительной войны в американской истории, рабство было запрещено Тринадцатой поправкой к Конституции. Многие страны запретили его еще раньше, а Франции принадлежит сомнительное достижение двойного запрета: в первый раз страна отменила рабство после Французской революции в 1794 г., а повторно — во времена Второй республики в 1848 г., потому что в 1802-м Наполеон Бонапарт его восстановил. Весь остальной мир быстро последовал их примеру. Хронология отмены рабства представлена во многих энциклопедиях — годы слегка разнятся в зависимости от того, как проводятся границы государств и что считается «отменой», но везде усматривается один и тот же сценарий: всплеск деклараций о запрете рабства в конце XVIII в. На рис. 4–6 можно видеть общее количество стран и колоний, официально отменивших рабство начиная с 1575 г.
В близком родстве с институтом рабства состоит практика долговой кабалы. В библейские и античные времена люди, не выплатившие долга, могли быть обращены в рабство, посажены в тюрьму или казнены[409]. Слово «драконовский» произошло от имени греческого законодателя Драконта, который в 621 г. до н. э. издал закон, предписывающий порабощать должников. Право Шейлока отрезать кусок плоти у Антонио в «Венецианском купце» — еще одно напоминание об этом обычае. Но уже в XVI в. банкротов больше не обращали в рабов и не казнили, вместо этого их тысячами бросали в долговые тюрьмы. Порой им выставляли счета за питание, несмотря на то что они были полностью разорены и должны были выживать на подаяние, которое удавалось выпросить у прохожих через окна тюрьмы. В долговых тюрьмах Америки в начале XIX в. томились тысячи людей, в том числе женщин; причем половина из них из-за долга, не превышавшего 10 долларов. В 1830-х гг. зародилось движение за реформы, которое, подобно аболиционистскому, взывало как к разуму, так и к чувствам. Комитет Конгресса США заявил, что идея «давать кредитору в каком бы то ни было случае власть над телом должника» противоречит принципам справедливости. Комитет заметил, что, «если бы пред нами предстали сразу все жертвы этого притеснения в сопровождении жен, детей и близких, вовлеченных в их разорение, это было бы зрелище, поражающее все человеческие чувства»[410]. Долговая кабала была отменена почти всеми американскими штатами между 1820 и 1840 гг., а большинством европейских правительств — в 1860-х и 1870-х.
История нашего обращения с должниками, замечает Пейн, иллюстрирует загадочный процесс сокращения насилия во всех сферах жизни. Западные общества прошли путь от порабощения и убийства должников до заключения в тюрьмы и затем до лишения их ценностей в уплату долга. Но даже конфискация имущества, замечает он, это своего рода насилие. «Если Джон покупает продукты в кредит, а потом отказывается за них платить, он не применяет силу. Но когда бакалейщик идет в суд и заставляет полицию отобрать у Джона машину или банковский счет, именно он сам, вместе с полицией, инициирует применение силы»[411]. А так как это все же насилие, даже если люди обычно так о нем не думают, эта практика тоже изживает себя. Законы о банкротстве теперь не требуют наказания должников или конфискации их имущества, они предоставляют им возможности начать сначала. Во многих странах дом, машина, пенсионные накопления должника, имущество его супруга защищены, и, когда человек или организация заявляет о банкротстве, большую часть долгов они могут списать без последствий. Во времена долговых тюрем люди посчитали бы, что подобная мягкость приведет к гибели капитализма, который опирается на соблюдение договорных обязательств. Но экономическая экосистема, потеряв этот рычаг воздействия, создала новые: проверка кредитной истории, рейтинги кредитоспособности, страхование займов, кредитные карты — вот лишь некоторые из способов выживания экономики в условиях, когда заемщика больше нельзя приструнить угрозой правового принуждения. Целая категория насилия испарилась, а на ее месте возникли механизмы, выполняющие те же самые функции, — и никто даже не понял, что именно произошло.
Разумеется, рабство и другие формы закрепощения не исчезли с лица земли. Сегодня, когда проблемы торговли людьми, обрекаемыми на рабский труд и проституцию, широко освещаются, приходится слышать статистически неграмотные и безнравственные заявления, что с XVIII в. ничего не изменилось: как будто нет никакой разницы между нелегальной деятельностью, имеющей место кое-где в мире, и повсеместно узаконенной практикой прошлого. Более того, современную торговлю людьми, как бы чудовищна она ни была, нельзя приравнять к ужасам торговли черными рабами. Дэвид Фейнгольд, в 2003 г. инициировавший создание рабочей группы ЮНЕСКО по проблемам торговли людьми, сказал про сегодняшние очаги траффикинга:
Уравнивание современного траффикинга с системой рабского труда, в частности с трансатлантической работорговлей, в лучшем случае малоубедительно. В XVIII–XIX вв. африканских рабов похищали или брали в плен на войне. Их переправляли на кораблях в Новый Свет — в пожизненное рабство, вырваться из которого не могли ни они, ни их дети. И хотя некоторые жертвы современного траффикинга тоже были похищены… большая его часть — это миграция, в которой что-то ужасным образом пошло не так. Жертвы покидают свои дома добровольно, хотя порой их к этому подталкивают обстоятельства: они уезжают в поисках лучшей жизни, более благополучной или более интересной, и попадают в ловушку, где им угрожают и их эксплуатируют. Тем не менее это положение дел редко длится всю их жизнь, и жертвы траффикинга не передают свой статус раба по наследству[412].
Фейнгольд также замечает, что цифры жертв траффикинга, цитируемые активистами, журналистами и неправительственными организациями, обычно высосаны из пальца и в пропагандистских целях завышены. Тем не менее даже активисты осознают, какого фантастического прогресса достигло человечество. Заявление Кевина Бэйлса, президента организации «Свободу рабам», хоть и начинается с сомнительной статистики, позволяет увидеть ситуацию в перспективе: «В то время как абсолютное количество рабов сегодня больше, чем когда бы то ни было, оно составляет, вероятно, меньшую, чем когда бы то ни было, долю населения мира. Сегодня нам не нужно выигрывать битвы в судах: рабство повсеместно запрещено законодательно. Нам не нужно приводить экономические обоснования: ни одна экономика не основана на рабстве (в отличие от XIX в., когда с отменой рабства целые отрасли могли прийти в упадок). И нам не нужно выигрывать моральные споры: никто больше не пытается оправдать рабство»[413].
Век разума и эпоха Просвещения положили конец многим жестоким установлениям. Но два из них оказались невероятно стойкими и просуществовали в большей части мира еще 200 лет: тирания и войны между крупными государствами. Хотя первые организованные движения за уничтожение этих явлений были практически задушены в колыбели, а их влияние начало сказываться только в наше время, их происхождение — в той же великой интеллектуальной и эмоциональной перемене, которую мы называем Гуманитарной революцией. Поэтому я расскажу о них здесь.
Деспотизм и политическое насилие
Согласно известному определению социолога Макса Вебера, правительство — это институт, которому принадлежит исключительное право на законное применение насилия. Собственно говоря, правительства созданы, чтобы применять насилие. В идеале это насилие держится в резерве как инструмент усмирения преступников и агрессоров, но тысячелетиями правительства в массе своей не могли похвастаться подобной сдержанностью и предавались насилию с восторгом.
Все первые великие цивилизации были деспотиями в буквальном смысле: «правитель пользовался правом убивать подчиненных произвольно и безнаказанно»[414]. Приметы деспотизма, как показала Лора Бетциг, обнаруживаются в Вавилоне, Израиле, в Римской империи, у самоанцев, жителей Фиджи, кхмеров, индейцев натчез, ацтеков, инков и в девяти африканских королевствах. Деспоты использовали свою власть, чтобы получить эволюционное преимущество: жить в роскоши и наслаждаться плотскими утехами в огромных гаремах. Вот свидетельство очевидца, относящееся к началу британской колонизации Индии: «Праздник, устроенный правителем Сурата из династии Великих Моголов… был грубо прерван хозяином, который внезапно разгневался и приказал обезглавить на месте всех танцовщиц, к полному ошеломлению английских гостей»[415]. Гости могли себе позволить изумляться, поскольку их родина уже оставила в прошлом собственный деспотизм. Будучи время от времени не в духе, Генрих VIII казнил своих двух жен, несколько их предполагаемых любовников, множество собственных советников (включая Томаса Мора и Томаса Кромвеля), переводчика Библии Уильяма Тиндейла и десятки тысяч других людей.
Право деспотов убивать по собственному капризу маячит на заднем плане историй, которые рассказывают по всему миру. Мудрый царь Соломон предложил разрешить спор о материнстве, разрубив ребенка пополам. За сказками «Тысячи и одной ночи» стоит фигура персидского шаха, убивающего по невесте в день. Легендарный владыка индийской Ориссы Нарасимха повелел, чтобы ровно 12 сотен строителей построили собор ровно за 12 лет, иначе все будут убиты. А в сказке Доктора Сьюза «Бартоломео и пятьсот его шляп» главного героя чуть не обезглавили за то, что он не смог снять свою шляпу в присутствии короля.
Кто с мечом приходит, от меча и гибнет, и на протяжении всей истории человечества основным механизмом передачи власти были политические убийства — устранение действующего лидера с целью занять его место[416]. Политические убийцы прошлого — не то же самое, что современные террористы, которые хотят таким образом сделать политическое заявление, или попасть в учебники истории, или просто находятся не в своем уме. Как правило, претендент на власть принадлежал к политической элите, убивал лидера, чтобы занять его место, и рассчитывал, что его восшествие на престол будет признано законным. Цари Саул, Давид и Соломон все были или жертвами, или исполнителями заговоров с целью убийства, а Юлий Цезарь стал одним из 34 римских императоров (всего до разделения империи их было 49), убитых собственной охраной, высокопоставленными сановниками или членами семьи. Историк-криминолог Мануэль Эйснер подсчитал, что между 600 и 1800 гг. каждый восьмой европейский монарх был убит, находясь у власти. При этом убийцей, как правило, был аристократ, а трети претендентов удалось занять трон[417].
Политические лидеры не только убивают друг друга, но и рутинно применяют массовое насилие и к своим гражданам. Они могут их пытать, лишать свободы, казнить, морить голодом или загонять в могилу тяжким трудом на гигантских стройках. Руммель подсчитал, что до XX в. правительства убили 133 млн человек, а общее число их жертв может превышать 625 млн[418]. Так что, когда набеги и усобицы уже взяты под контроль, чтобы значительно снизить уровень насилия, надо сократить насилие
В XVII и XVIII вв. многие страны пошли по пути смягчения тирании и отказа от политических убийств[419]. Эйснер подсчитал, что в период между ранним Средневековьем и 1800 г. число цареубийств в Западной и Северной Европе уменьшилось в пять раз. Хорошо иллюстрирует этот сдвиг судьба двух королей из династии Стюартов, вступивших в борьбу с английским парламентом. В 1649 г. Карла I обезглавили, но уже в 1688-м его сын Яков II был свергнут в результате бескровной Славной революции. Даже после попытки устроить государственный переворот его всего лишь отправили в изгнание. К 1776 г. американские революционеры считали деспотизмом уже всего-навсего расквартирование британских войск и налоги на чай.
По мере того как правительства постепенно становились менее деспотичными, философы искали принцип, который позволил бы свести государственное насилие до минимально необходимого. И начали они с изменения понятий. Вместо того чтобы принимать государство как данность, неотъемлемую часть общества или земное воплощение божественной власти, люди начали думать о нем как об инструменте — о технологии, изобретенной людьми, чтобы укрепить их общее благосостояние. Конечно, правительства никогда не создавались целенаправленно, они существовали задолго до письменной истории, так что такой подход требует значительных усилий воображения. Спиноза, Гоббс, Локк и Руссо, а позже Джефферсон, Гамильтон, Джеймс Мэдисон и Джон Адамс пытались представить, какова была жизнь в первобытные времена, и ставили мысленные эксперименты в поисках ответа на вопрос, каким образом группа рациональных агентов могла бы улучшить свою жизнь. Возникающие при этом институты определенно не имели бы ничего общего с теократиями или наследственными монархиями того времени. Трудно представить себе правдоподобную модель, в которой рациональные агенты в естественных условиях выбрали бы такое устройство общества, которое наделяло бы королей божественной властью типа «Государство — это я» или возводило на трон десятилетних наследников, рожденных в кровосмесительных браках. Вместо этого государство служило бы интересам тех, кем оно правит. Его власть «держать их всех в страхе», как формулировал Гоббс, была бы не лицензией на издевательства над гражданами ради собственных интересов, но только правом следить за выполнением общественного договора: «Человек должен согласиться, как и все остальные… отказаться от права на все вещи и довольствоваться такой степенью свободы по отношению к другим людям, которую он допустил бы у других людей по отношению к себе»[420].
Надо сказать, что сам Гоббс недостаточно глубоко продумал свою идею. Он воображал, что люди каким-то образом наделят полномочиями суверена или некий комитет раз и навсегда и с того момента власть будет представлять их интересы настолько безупречно, что у них никогда не будет повода в ней сомневаться. Но стоит только подумать о типичном американском конгрессмене или о члене британской королевской семьи (не говоря уже о генералиссимусах и комиссарах), чтобы увидеть, что это прямой путь к катастрофе. Левиафаны реального мира — человеческие существа, со всей алчностью и глупостью, какую можно ожидать от представителя
Этот ход мысли был развит последователями Гоббса и Локка, которые в результате многолетних размышлений и дебатов выработали проект американской конституционной власти. Они были одержимы вопросом, как правящий корпус, состоящий из несовершенных людей, может сосредоточить в своих руках силу, достаточную для того, чтобы помешать гражданам губить друг друга и при этом не стать самым опасным хищником из всех[422]. Как писал Мэдисон, «будь люди ангелами, ни в каком правительстве не было бы нужды. Если бы людьми правили ангелы, ни в каком надзоре над правительством — внешнем или внутреннем — не было бы нужды»[423]. Поэтому идеал Локка — разделение властей — был воплощен в проекте нового правительства, ведь «честолюбию должно противостоять честолюбие»[424]. Результатом стало разделение исполнительной, законодательной и судебной ветвей власти, федеральная система, распределяющая власть между правительствами штатов и страны, а также регулярные выборы, цель которых — заставить правительство уделить некоторое внимание интересам граждан и передать власть мирным путем. И самое важное: чтобы обезопасить жизнь, свободу и стремление граждан страны к счастью, правительство должно было подписать программное заявление, ограничивающее его свободу действий, — «Билль о правах», очерчивающий границы, которые государство не имеет права преступить, применяя насилие против своих граждан.
Еще одной новинкой американской системы управления стало безусловное признание умиротворяющего эффекта игр с положительной суммой. Идеал мирной торговли был воплощен в Конституции: Пункт о регулировании торговли, Пункт об обязательной силе договоров и Пункт об изъятии не позволяют правительству слишком активно вмешиваться во взаимовыгодный обмен между гражданами[425].
Формы демократии, опробованные в XVIII столетии, можно сравнить с внедрением новой сложной технологии, так сказать, в бета-версии. Английский вариант демократии был похож на жидкий чай, французский полностью провалился, а в американском обнаружился дефект, лучше всего подмеченный рэпером и актером Айс-Ти в пародии на Томаса Джефферсона, читающего черновой вариант текста Конституции: «Дайте-ка взглянуть… свобода слова, свобода вероисповедания, свобода печати, можно иметь в собственности негров… Мне нравится!» Но важнейшим свойством ранних версий демократии была возможность апгрейдить новинку. Бета-версии не только создавали зоны, пусть и ограниченные, однако свободные от инквизиции, жестоких пыток и деспотической власти, но и содержали средства к собственному совершенствованию. Каким бы лицемерным ни выглядело тогда утверждение: «Мы исходим из той самоочевидной истины, что все люди созданы равными», оно стало инструментом расширения прав, к которому оказалось возможным прибегнуть 87 лет спустя, чтобы отменить рабство, а еще 100 лет спустя — и другие формы расовой дискриминации. Идея демократии, однажды выпущенная в мир, со временем распространялась все шире и, как мы увидим, оказалась одной из величайших технологий снижения насилия с момента появления государства как такового.
Большие войны
На протяжении всей истории человечества оправданием войны служила емкая формула Юлия Цезаря: «Пришел. Увидел. Победил». Завоевания были основным занятием государств. Империи возникали и рушились, целые нации уничтожались и порабощались, и, похоже, никто не видел в этом ничего дурного. Исторические личности, к именам которых добавляли горделивую приставку «Великие», не были великими художниками, учеными, врачами или изобретателями, они не приносили человечеству ни мудрости, ни счастья. Они были диктаторами, завоевывавшими куски земли вместе с людьми, которые там жили. Если бы Гитлеру везло и дальше, он, возможно, вошел бы в историю как Адольф Великий. Даже сегодня история войн, как правило, дает читателю бездну информации о лошадях, оружии и порохе, но лишь слегка касается колоссального количества людей, убитых и покалеченных в этих авантюрах.
Тем не менее всегда были люди, которые обращали внимание на конкретных мужчин и женщин, задетых войной, и размышляли о ней в категориях морали. В V в. до н. э. китайский философ Мо-цзы, основатель религии, соперничающей с конфуцианством и даосизмом, заметил:
Убить одного человека — значит совершить преступление, караемое смертной казнью, убить десятерых — увеличить свою вину вдесятеро, убить сотню — в 100 раз. Все правители мира это признают, но, когда дело доходит до крупнейшего преступления из всех — войны с другой страной, — они восхваляют ее!..
Если бы человек при виде маленького черного пятна говорил, что оно черное, а при виде большого — что оно белое, было бы очевидно, что этот человек не способен отличить белое от черного… Если ты, рассуждая о справедливости, считаешь, что убить одного человека — несправедливо, а убивать множество невинных людей — справедливо, то это нельзя назвать знанием справедливости, знанием того, о чем идет речь[426].
Порой и западные прозорливцы воздавали должное идеалам мира. Пророк Исаия выражал надежду, что народы «перекуют мечи свои на орала, и копья свои — на серпы: не поднимет народ на народ меча, и не будут более учиться воевать»[427]. Иисус проповедовал: «Любите врагов ваших, благотворите ненавидящим вас, благословляйте проклинающих вас и молитесь за обижающих вас. Ударившему тебя по щеке подставь и другую, и отнимающему у тебя верхнюю одежду не препятствуй взять и рубашку»[428]. Христианство зародилось как пацифистское движение, но в 312 г. этому пришел конец, когда римский император Константин, которого посетило видение пылающего в небе креста и начертанных над ним слов: «Сим победиши!», обратил Римскую империю в воинствующую версию христианства.
Периодические проявления пацифизма или усталости от войн никак не помешали почти непрерывным войнам следующего тысячелетия. Если верить «Британской энциклопедии», постулаты международного права в Средние века были таковы: «Если не было официально установлено перемирия или мира, считалось, что государства (даже христианские) находятся в состоянии войны друг с другом; (2) хотя существовали исключения, гарантированные личными охранными грамотами или договоренностями, государи считали себя вправе обращаться с иностранцами по своему личному усмотрению; (3) морское пространство считалось ничейной территорией, где каждый мог творить, что пожелает»[429]. В XV–XVII вв. в Европе вспыхивали в среднем по три войны в год[430].
Моральные возражения против войны неопровержимы. Как пел музыкант Эдвин Старр, «война — ради чего она? Она абсолютно не нужна. Война — это слезы тысяч матерей, чьи сыновья идут воевать и не возвращаются». Но на протяжении тысяч лет этот довод не был популярен по двум причинам.
Одна из них — проблема другого парня. Если страна решала более не учиться воевать, но ее соседи продолжали это делать, тогда миролюбивое государство не смогло бы сопротивляться неизбежному вторжению: серп — не чета копью. Такова была судьба Карфагена в войне с Римом, Индии — в войне с захватчиками-мусульманами, катаров — в войне с Францией и католической церковью и восточноевропейских стран, которые не раз оказывались между Германией и Россией, как между молотом и наковальней.
Пацифизм не защищен и от милитаристских сил
Чтобы принести плоды, антивоенные настроения должны охватить разные заинтересованные группы одновременно. Также они должны быть укоренены в экономических и политических институтах, дабы не зависеть от силы и постоянства чьей бы то ни было добродетели. В Век разума и эпоху Просвещения пацифизм прошел путь от исполненной благих намерений, но беспомощной сентиментальности до движения с реальной программой действий.
Тщетность и порочность войны можно показать, воспользовавшись отстраняющим эффектом сатиры. Морализатора легко высмеять, полемисту — заткнуть рот, но сатирик добьется своего исподтишка. Убеждая аудиторию взглянуть на вещи с точки зрения постороннего — шута, иностранца, путешественника, сатирик заставляет читателя признать лицемерие общества и недостатки человеческой природы, которые его порождают. Если аудитория смеется шутке, если читатель или зритель увлечен, они бессознательно соглашаются с произведенной автором деконструкцией норм, и тому не приходится опровергать их прямо и недвусмысленно. К примеру, шекспировский Фальстаф дает нам прекраснейший анализ концепции чести — источника колоссального объема насилия в истории человечества. Принц Хал уговаривает его воевать: «Но ведь ты должен заплатить богу дань смерти». Фальстаф размышляет:
Еще срок не пришел, а я терпеть не могу расплачиваться раньше времени. Какая нужда мне торопиться, когда меня еще не призывают к уплате? Ладно, не в этом дело: честь меня тянет. А если она совсем у меня на шее петлю затянет? Что тогда? Может ли честь приставить ногу? Нет. Или руку? Нет. Или уменьшить боль от раны? Нет. Значит, честь не очень искусный хирург? Нет. Что же тогда честь? Слово. Что же заключено в этом слове? Воздух. Славный счетец! Кто владеет честью? Тот, кто умер в среду. А он ощущает ее? Нет. Слышит ее? Нет. Значит, честь неощутима? Да, для мертвых неощутима. Но не может ли она остаться среди живых? Нет. Почему? Этого не допустит злословие. Потому я и не хочу чести. Она не более как щит с гербом, который несут за гробом. На этом кончается мой катехизис{42}[432].
Злословие не допустит этого! Век с лишним спустя, в 1759 г., Сэмюэл Джонсон размышлял, как прокомментировал бы индейский вождь «науку и методы европейской войны» в речи, обращенной к своим подданным во время Семилетней войны:
У них есть письменный закон, и они хвастаются, что этот закон дан им тем, кто сотворил небо и землю, — и согласно этому закону они верят, что человек будет счастлив, когда жизнь оставит его. Почему нам не рассказали об этом законе? Они скрывают его, потому что сами нарушают. Как они могут проповедовать его индейцам, если одна из первых заповедей запрещает им поступать с другими так, как они не хотели бы, чтобы другие поступали с ними…
Эти ненасытные теперь наставили свои мечи друг на друга и решают свои споры посредством войны; давайте же посмотрим беспристрастно на это кровопролитие и вспомним, что смерть каждого европейца избавляет страну от тирана и грабителя, что это не конфликт между странами, но претензии хищника к зайчонку, тигра к оленю[433].
Книга Джонатана Свифта «Путешествия Гулливера» (1726) была, по сути, упражнением в смене точек зрения, в данном случае с лилипутской до бробдингнегской. Свифт заставляет Гулливера поведать королю Бробдингнега новейшую историю своей родины:
Мой краткий исторический очерк нашей страны за последнее столетие поверг короля в крайнее изумление. Он объявил, что, по его мнению, эта история есть не что иное, как куча заговоров, смут, убийств, избиений, революций и высылок, являющихся худшим результатом жадности, партийности, лицемерия, вероломства, жестокости, бешенства, безумия, ненависти, зависти, сластолюбия, злобы и честолюбия…
Что касается вас самого (продолжал король), проведшего большую часть жизни в путешествиях, то я расположен думать, что до сих пор вам удалось избегнуть многих пороков вашей страны. Но факты, отмеченные мной в вашем рассказе, а также ответы, которые мне с таким трудом удалось выжать и вытянуть из вас, не могут не привести меня к заключению, что большинство ваших соотечественников есть порода маленьких отвратительных гадов, самых зловредных из всех, какие когда-либо ползали по земной поверхности{43}[434].
Сатира появилась и во Франции. В одной из своих «Мыслей» Блез Паскаль (1623–1662) изобразил следующий диалог: «Почему вы убиваете меня, когда за вами преимущество? Я безоружен». — «Как, разве вы не живете на другом берегу? Друг мой, если б вы жили на этом берегу, я был бы душегуб и убивать вас таким способом было бы несправедливо. Но коль скоро вы живете на другом берегу, я храбрец, и это справедливо»[435]. «Кандид» Вольтера (1759) — еще один роман, в котором язвительные антивоенные реплики вложены в уста выдуманного героя, как вот это определение войны: «Миллион головорезов, разбитых на полки, носится по всей Европе, убивая и разбойничая, и зарабатывает этим себе на хлеб насущный»{44}.
Вместе с сатирой, считающей войну занятием лицемерным и недостойным, в XVIII в. появились концепции, утверждающие, что она иррациональна и предотвратима. Одной из первостепенных стала теория мирной торговли: обоюдная выгода коммерции привлекательнее нулевой или отрицательной суммы выгод, которые приносит противоборствующим сторонам война[436]. И хотя математическая теория игр появится только через 200 лет, ее ключевая идея была сформулирована довольно рано: «Зачем тратить деньги и жизни, вторгаясь в страну и изымая ее богатства, если можно купить их дешевле, попутно продав соседям некоторую часть своих?» Аббат Сен-Пьер (1713), Монтескье (1748), Адам Смит (1776), Джордж Вашингтон (1788) и Иммануил Кант (1795) прославляли свободную торговлю за то, что она объединяет материальные интересы стран и таким образом поощряет их ценить благополучие друг друга. Как сказал Кант, «дух торговли, который рано или поздно овладевает каждым народом, — вот что несовместимо с войной… Потому государства будут вынуждены (конечно, не по моральным побуждениям) содействовать благородному миру»[437].
Квакеры, как и во время их борьбы против рабства, создали инициативные группы, противостоявшие институту войны. Хотя их преданность ненасилию происходила из религиозной веры в присутствие Божественного начала в каждом человеке, делу не помешало то, что квакеры были не луддитами-бессеребренниками, а влиятельными бизнесменами, основавшими, среди прочего, страховую компанию Lloyd’s of London, банк Barclays и колонию Пенсильвания[438].