Прочие северо-западные штаты тоже продемонстрировали падение с трехзначных и двузначных значений до типичных для современного мира однозначных. Нидерландская колония Новая Голландия с поселениями от Коннектикута до Делавэра пережила резкий спад насилия уже в первые десятилетия своего существования: с 68 до 15 на 100 000 (рис. 3–13). Но когда в XIX в. сбор данных возобновился, оказалось, что США дрейфуют прочь от двух метрополий. Хотя более отдаленные и этнически однородные части Новой Англии (Вермонт и Нью-Гэмпшир) сохраняли уровень ниже 1 на 100 000, Бостон в середине XIX в. стал опаснее, чем был прежде, обойдя города бывшей Новой Голландии — Нью-Йорк и Филадельфию.
Зигзаги северо-восточных штатов иллюстрируют две особенности американской версии процесса цивилизации. Тот факт, что среднее значение по разным штатам не зашкаливает, но и не опускается в самый низ графика, предполагает, что укрепление государственной власти на дальних рубежах страны может снизить годовой уровень убийств на порядок или около того — от 100 до примерно 10 на 100 000 человек. Но если в Европе нисходящая тенденция продолжалась и дальше, до единицы, то в Америке уровень обычно останавливался на значениях 5–15, где и находится до сего дня. Рот предположил, что, как только эффективное правительство утихомирит население с уровня сотен до десятков убийств на 100 000 человек в год, дальнейшее его снижение будет зависеть от степени легитимности правительства, доверия народа законам и установленному порядку. Напомню, что Эйснер сделал схожее замечание по поводу цивилизационного процесса в Европе.
Согласно многим собранным Ротом малым базам данных, в середине XIX в. насилие в Америке
Вторая половина XIX в. также ознаменовалась важными переменами. Диаграммы, которые я приводил до сих пор, показывают данные для белых американцев. Рис. 3–14 демонстрирует уровень убийств в двух городах, в которых показатели убийств среди белого и черного населения можно подсчитать по отдельности. Этот график проливает свет на тот факт, что разница в количестве убийств, совершаемых белыми и черными американцами, существовала не всегда. В первой половине XIX в. в городах северо-востока, в Новой Англии, на Среднем Западе и в Виргинии американцы разных рас убивали друг друга в равных пропорциях. Позже данные начали разниться, и брешь стала еще шире в XX в., когда количество убийств среди афроамериканцев стремительно взлетело, в три раза превысив показатели белых в Нью-Йорке 1850-х гг. и в 13 раз — столетием позже[223]. О причинах, включающих экономическую сегрегацию и сегрегацию по месту жительства, можно написать еще одну книгу. Но, как видно, одна из причин в том, что афроамериканцы с низким уровнем дохода жили, по сути, без государства, полагаясь для защиты своих интересов больше на культуру чести (или, как ее еще называют, «кодекс улицы»), чем на закон[224].
Первыми успешно развивающимися английскими поселениями в Америке были Новая Англия и Виргиния. Если взглянуть на рис. 3–13 и 3–15, может показаться, что за первые 100 лет своего существования обе колонии прошли через сходные цивилизационные процессы. Но, присмотревшись к значениям на оси вертикалей, понимаешь, что показатели убийств для северо-востока попадают в промежуток от 0,1 до 100, а для юго-востока — от 1 до 1000, что в 10 раз больше. В отличие от разрыва между черными и белыми, расхождение между Севером и Югом имеет куда более глубокие корни в американской истории. С самого начала колонизации уровень насилия в колониях Чесапикского залива на территории Мэриленда и Виргинии был выше, чем в Новой Англии. И хотя он и снизился до приемлемых значений (1–10 на 100 000) и держался на этом уровне большую часть XIX в., другие регионы населенного Юга колебались в нижней части интервала 10–100 — взгляните, например, на цифры плантаторских округов Джорджии. Удаленные и горные регионы, такие как окраины Джорджии и граница между штатами Теннесси и Кентукки, оставались на нецивилизованном уровне в 100 и больше убийств на 100 000 человек, причем некоторые — даже в XIX в.
Почему у Юга такая долгая история насилия? Самый исчерпывающий ответ: цивилизаторские усилия правительства никогда не продвигались на американский Юг так глубоко, как на Север (с Европой не будем и сравнивать). Историк Питер Спиренбург провокационно предположил, что в Америку «демократия пришла слишком рано»[225]. В Европе сначала государство разоружило население и заявило монополию на насилие, а уже затем народ взял под контроль государственный аппарат. В Америке граждане пришли к власти раньше, чем государство принудило их сдать оружие: право иметь и носить его, как известно, сохраняется за ними и подтверждается Второй поправкой к Конституции. Другими словами, американцы, особенно на Юге и Западе, так в полной мере и не заключили общественный договор с государством, наделяющий последнее исключительным правом на законное применение силы. Легитимное насилие в американской истории по большей части было правом еще и отрядов милиции, вигилантов, линчующих толп, корпоративной полиции, детективных агентств и всевозможных Пинкертонов-одиночек, а еще чаще оставалось прерогативой частных лиц.
Как заметили историки, на Юге это распределение власти всегда было свято и неприкосновенно. По словам историка-криминолога профессора Эрика Монкконена, в XIX в. «на Юге государство намеренно оставалось слабым, отказываясь от обязанностей вроде исполнения наказаний и отдавая их на откуп гражданам»[226]. Если убийство считалось «мотивированным», дело спускали на тормозах, а «большинство убийств… в южном захолустье были мотивированными — в том смысле, что жертва не сделала все возможное для того, чтобы спастись, или к убийству привел личный конфликт, или просто жертва и преступник были такими людьми, которые обычно убивают друг друга»[227].
Склонность южан полагаться на собственные силы при установлении правосудия долго оставалось частью мифологии Юга. Прививалась она еще в детстве. Юному Эндрю Джексону (президенту-дуэлянту, в котором, по его собственным словам, при ходьбе громыхали застрявшие в нем пули) мать советовала: «Никогда не обращайся в суд, если тебя оклеветали, оскорбили или избили. Всегда решай эти дела сам»[228]. Таким же подходом бравировали задиристые кумиры Юга — Дэниэл Бун и «король Дикого Фронтира» Дэви Крокетт. Эта склонность поддерживала семейные вендетты — вспомним классическую вражду семейств Хэтфилдов и Маккоев на границе Кентукки и Западной Виргинии. Она не только увеличивала статистику убийств, но и оставила след в психологии современных южан[229].
Самостоятельное правосудие держится на убедительной демонстрации доблести и решимости, и американский Юг по сей день одержим идеей эффективного устрашения, также известной как культура чести. Культура чести, не поощряя корыстное или инструментальное насилие, одобряет его в качестве мести за оскорбление или иное ущемление интересов. Психологи Ричард Нисбетт и Дов Коэн показали, что этот менталитет до сих пор пронизывает законы, политические принципы и установки южан[230]. Они подсчитали, что количество убийств, совершенных при ограблении, на Юге не больше, чем на Севере. Разница заметна, только когда дело касается личных конфликтов. В ходе проведенных опросов южане порицали насилие как таковое, но одобряли, если оно применялось, чтобы защитить семью и дом. Законы южных штатов опираются на ту же мораль. Они наделяют граждан правом убивать для самозащиты и защиты собственности, накладывают меньше ограничений на покупку оружия, разрешают телесные наказания в школах и выносят за убийство смертный приговор, который уголовная система Юга с готовностью приводит в исполнение. Южане чаще выбирают армейскую карьеру, учатся в военных академиях и занимают воинственную позицию во внешнеполитических вопросах.
В серии остроумных экспериментов Нисбетт и Коэн показали, как культура чести влияет на поведение южан. Исследователи разослали в компании по всей стране поддельные письма с просьбой о работе. Половина из них содержала следующее признание:
Я хочу быть честным и избежать недопонимания, поэтому вам нужно кое-что узнать. Я был осужден за преступление, конкретнее — за убийство. Вы, скорее всего, захотите услышать подробности, прежде чем слать мне приглашение на работу, так что я объясню. Я ввязался в драку с типом, который завел интрижку с моей невестой. Я жил тогда в маленьком городке, и однажды вечером этот человек оскорбил меня в баре в присутствии моих друзей. Он сказал при всех, что спал с моей невестой. Он смеялся мне в лицо и предлагал выйти и решить все по-мужски. Я был молод и не хотел отступать на глазах у всех. Мы вышли на улицу, и он напал на меня. Он свалил меня на землю и схватил бутылку. Я мог бы убежать, и судья потом сказал, что так я и должен был поступить, но моя гордость не позволила мне сделать этого. Я поднял валявшуюся на земле трубу и ударил его. Я не хотел его убивать, но через несколько часов он умер в больнице. Я понимаю: то, что я сделал, — неправильно.
Экспериментаторы разослали такое же количество писем, в которых вымышленный соискатель «признавался» в другом преступлении — угоне автомобиля, который он совершил по глупости, желая добыть денег для своей жены и детей. В ответ на письмо с признанием в убийстве ради защиты чести компании с Юга и с Запада чаще, чем северяне, присылали автору приглашения на работу, и их ответы были выдержаны в гораздо более теплом тоне. Например, владелица магазина с Юга извинилась, что у нее сейчас нет свободных вакансий, и добавила:
Что касается истории из вашего прошлого, наверное, любой мог попасть в такую ситуацию. Это был несчастный случай, и никто не имеет права вас в этом упрекать. Ваша честность подтверждает вашу искренность… Я желаю вам удачи в будущем. Вы позитивно настроены и стремитесь работать. Именно эти качества сегодня хотят видеть работодатели в своих сотрудниках. Когда устроитесь, заезжайте повидаться, если будете поблизости[231].
Ничего такого же приветливого не написали ни компании с Севера, ни компании, получившие письмо с версией об угоне. Более того, северные компании скорее были готовы простить угон, чем убийство ради защиты чести, южные же и западные компании чаще закрывали глаза на убийство ради защиты чести, но не на кражу.
Нисбетт и Коэн зафиксировали южную культуру чести и в ходе лабораторных экспериментов. Объектом их исследования были не «мужланы с болот Миссисипи», а благополучные студенты Мичиганского университета, прожившие на Юге по меньшей мере шесть лет. Их набирали для участия в психологическом эксперименте по «изучению некоторых психологических аспектов мышления в условиях дефицита времени» — немного абракадабры, маскирующей подлинную цель исследования. Проходя в лабораторию по узкому коридору, студенты должны были протискиваться мимо помощника экспериментатора, перебиравшего бумаги в шкафу. В половине случаев, когда респондент касался его, тот резко задвигал ящик, бормоча: «Придурок!» Потом экспериментаторы (которые не знали, оскорбили этого конкретного студента или нет), приглашали испытуемого в лабораторию, наблюдали за его поведением, проводили опрос и брали кровь на анализ. Они обнаружили, что студенты из северных штатов отшучивались и вели себя так же, как и контрольная группа, в которой никого не обругали. А вот студенты из южных штатов входили в лабораторию, кипя от негодования. Их ответы показывали снижение самооценки, а в крови повышался уровень тестостерона и кортизола — гормона стресса. Они более жестко общались с экспериментатором, крепче жали ему руку, а на обратном пути, когда другое подставное лицо загораживало им путь в узком коридоре, отказывались отойти и уступить дорогу[232].
Есть ли какая-то внешняя причина, объясняющая, почему культура чести сильнее развита на Юге? Несомненно, чтобы поддерживать экономику рабства, требовалась некоторая брутальность, и это может быть одним из факторов, но самые опасные части Юга — это глухие районы, чья экономика никогда не зависела от рабского труда на плантациях (рис. 3–15). На Нисбетта и Коэна произвела впечатление книга Дэвида Хэкетта Фишера «Семя Альбиона» (Albion’s Seed) об истории британской колонизации США, и они задались вопросом, из каких мест Европы прибыли первые колонисты. Северные штаты заселяли английские пуритане и квакеры, голландцы и немцы, занимавшиеся фермерством у себя на родине, в то время как внутренние районы Юга в основном колонизировались шотландцами и ирландцами, из которых многие были овцеводами, жителями горных местностей, куда не дотягивались руки британского правительства. Нисбетт и Коэн предположили, что это и могло стать внешней причиной формирования культуры чести. Дело не только в том, что благополучие скотовода зависит от движимого материального имущества, — у этого имущества еще и ноги имеются: скот можно увести, а значит, отобрать его гораздо проще, чем землю у фермера. Скотоводы всего мира культивируют быструю и жестокую реакцию на обиды. Нисбетт и Коэн предположили, что шотландско-ирландские переселенцы принесли свою культуру с собой и сохранили ее, занявшись скотоводством в горах Южного Фронтира. И хотя современные южане скот, как правило, уже не разводят, культурные нормы могут существовать еще долгое время после того, как исчезнут породившие их обстоятельства. Поэтому южане и поныне ведут себя так, словно должны быть достаточно круты, чтобы дать отпор угонщикам скота.
Согласно этой гипотезе, люди могут веками придерживаться каких-то стратегий поведения после того, как те станут бесполезными. Однако, если посмотреть шире, теория культуры чести не зависит от этого предположения. В горах часто занимаются скотоводством, потому что выращивать растения там сложно, гористые местности часто живут по своим собственным законам, потому что властям труднее добраться до них, умиротворить и управлять ими. Таким образом, истоки самостоятельного правосудия — в анархии, в отсутствии власти, а не в скотоводстве как таковом. Напомню, что, хотя владельцы ранчо пасли скот в округе Шаста больше 100 лет, тем не менее нанесенный скотом «мелкий ущерб» предписывалось «забывать», а не устраивать кулачные бои, защищая свою честь. Кроме того, в недавно проведенном исследовании, сравнивающем уровень насилия в южных графствах и их пригодность для скотоводства, связи между этими переменными обнаружено не было[233].
Итак, достаточно предположить, что переселенцы из отдаленных районов Британии осели в отдаленных районах Юга и что оба региона долгое время не знали закона и взращивали культуру чести. Хотелось бы еще понять, почему эта культура настолько устойчива. В конце концов, на Юге уже довольно давно действует система уголовного правосудия. Возможно, культура чести имеет здесь такую силу, потому что первый человек, который посмеет от нее отказаться, будет облит презрением как трус и заклеймен как легкая добыча.
Американский Запад даже в XX в. оставался зоной анархии в еще большей степени, чем американский Юг. Голливудское клише «ближайшего шерифа можно найти в 90 милях отсюда» было суровой реальностью на миллионах квадратных миль Запада, а отсюда и другой стереотип, знакомый нам по вестернам, — всепроникающее насилие. Набоковский Гумберт Гумберт, хлебнувший американской поп-культуры во время своего бегства с Лолитой через всю страну, смакует «кулачные удары, которыми можно оглушить быка» из ковбойских фильмов:
Были, наконец, фильмы «Дикого Запада» — терракотовый пейзаж, краснолицые, голубоглазые ковбои, чопорная, но прехорошенькая учительница, только что прибывшая в Гремучее Ущелье, конь, вставший на дыбы, стихийная паника скота, ствол револьвера, пробивающий со звоном оконное стекло, невероятная кулачная драка, во время которой грохается гора пыльной старомодной мебели, столы употребляются как оружие, сальто спасает героя, рука злодея, прижатая героем к земле, все еще старается нащупать оброненный охотничий нож, дерущиеся крякают, отчетливо трахает кулак по подбородку, нога ударяет в брюхо, герой, нырнув, наваливается на злодея; и тотчас после того, как человек перенес такое количество мук, что от них слег бы сам Геракл (мне ли не знать этого ныне!), ничего не видать, кроме довольно привлекательного кровоподтека на бронзовой скуле разогревшегося героя, который обнимает красавицу-невесту на дальней границе цивилизации[234].
В книге «Земля насилия: молодые люди и общественные беспорядки» (Violent Land: Young Men and Social Disorder) историк Дэвид Кортрайт показал, что голливудские вестерны хоть и романтизировали образ ковбоя, но довольно точно отражали уровень насилия на Западе. Жизнь ковбоя протекала между опасной изнурительной работой и днями получки, когда наши герои накачивались алкоголем, предавались азартным играм, разврату и бузотерству. «Чтобы сделать ковбоя символом американской истории, потребовалась своего рода нравственная хирургия. Ковбоя запомнили как героя и авантюриста верхом на коне. А безлошадный пьяница, спящий на куче навоза позади салуна, был забыт»[235].
На американском Диком Западе годовой уровень убийств был в 50 — несколько сот раз выше, чем в городах на Востоке и в сельскохозяйственных регионах Среднего Запада: 50 на 100 000 в Абилине, Канзас, 100 — в Додж-Сити, 229 — в Форт Гриффине, Техас, и 1500 — в Эллсуорте, Канзас[236]. Причины были чисто гоббсовские. Система уголовного правосудия финансировалась недостаточно, ее служащие были некомпетентны и часто коррумпированы. «В 1877 году, — пишет Кортрайт, — только в Техасе около пяти тысяч человек числились в розыске — не слишком обнадеживающий признак эффективности правоохранительных органов»[237]. Самовольное правосудие было единственным способом отвадить угонщиков скота, грабителей с большой дороги и прочих бандитов. Гарантировать убедительность угрозы возмездия могла лишь репутация решительного человека, и ее имело смысл защищать любой ценой, что увековечено в эпитафии на могиле в Колорадо: «Он назвал Билла Смита лжецом»[238]. Свидетель описывает повод к драке, разразившейся во время карточной игры в служебном вагоне поезда, перевозившего скот. Один из ковбоев сказал: «Я не хочу играть грязной колодой». Другой ковбой счел, что «грязной колодой» назвали его, и, когда пороховой дым рассеялся, один человек был мертв и трое ранены[239].
В условиях гоббсовской анархии жили не только ковбойские края, но и регионы Запада, заселенные шахтерами, железнодорожными работниками, дровосеками и кочующими разнорабочими. Вот подлинный образец декларации права собственности, прибитый к столбу в 1849 г., во времена калифорнийской золотой лихорадки:
Всем и каждому! По законам Чистого Ручья и по праву применения оружия для защиты собственности, отсюда и на 50 футов по оврагу — это мой участок. Любой нарушитель права собственности будет наказан по всей строгости закона. Это не пустые угрозы: если необходимо, я буду отстаивать свое имущество с оружием в руках, так что внемлите честному предупреждению[240].
Картрайт ссылается на цифры среднегодового уровня убийств (83 на 100 000) и на «обилие других свидетельств, что Калифорния во времена золотой лихорадки была жестоким и безжалостным местом. Названия лагерей золотоискателей говорят сами за себя: Выбитый Глаз, Застава Убийц, Ущелье Головорезов, Кладбищенский Приют. Был Город Висельников и Адский Город, Город Виски и Гоморра. Хотя, что интересно, не было Содома»[241]. В поселках, которые, как грибы, росли повсюду на Западе в период бурного развития добывающей промышленности, уровень убийств был дичайшим: 87 на 100 000 в Авроре, штат Невада, 105 — в Лидвилле, Колорадо, 116 — в Боди, Калифорния, и вопиющие 24 000 (почти один из четырех) — в Бентоне, Вайоминг.
Диаграмма 3–16, отображающая траекторию насилия на Американском Западе, основана на представленных Ротом выборочных данных о годовом уровне убийств в двух и более временны́х точках. Линия, представляющая Калифорнию, уходит вверх около 1849 г., с началом золотой лихорадки, но затем, вместе со штатами Юго-Запада, отражает характерные признаки цивилизационного процесса: более чем десятикратное снижение уровня убийств: с 100–200 до 5–15 на 100 000 (хотя, как и на Юге, снижение не продолжилось до 1–2, как в Европе или Новой Англии). Я показал на графике и спад насилия в калифорнийских скотоводческих округах (подобных тем, что изучал Элликсон) в подтверждение мысли, что регулируемое обычаями мирное сосуществование пришло к ним только после долгого периода беззакония и насилия.
Так что как минимум пять крупных регионов США — Северо-Восток, Среднеатлантические штаты, побережье Юга, Калифорния и Юго-Запад — подверглись цивилизационному процессу, хотя и в разное время и с разным успехом. Насилие на Американском Западе продержалось на две сотни лет дольше, чем на Востоке, — процесс его снижения продолжился и после знаменитого извещения 1890 г. о закрытии американского Фронтира, которое символически отмечает конец анархии в США.
Анархия была не единственной причиной кровавой вакханалии на Диком Западе и в других опасных зонах разрастающейся Америки — в рабочих лагерях, поселках бродяг и чайнатаунах («Брось, Джейк, это Китайский квартал»{25}). Согласно Кортрайту, дикость нравов усугублялась демографическими проблемами и законами эволюционной психологии. Эти регионы были населены молодыми холостяками, бежавшими на Фронтир с нищих ферм и из городских гетто в поисках удачи. В науке о насилии есть важная константа: бо́льшая его часть совершается мужчинами в возрасте от 15 до 30 лет[242]. И не только потому, что у большинства видов млекопитающих самцы — конкурирующий пол, но и потому, что у
Однако насилие среди мужчин имеет один ограничитель: энергию можно потратить на конкуренцию с другими мужчинами за доступ к женщинам и, собственно, на соблазнение женщин и инвестирование в своих детей: континуум, который биологи иногда называют «от подлецов до отцов» (cads versus dads)[243]. В социальной экосистеме, состоящей в основном из мужчин, оптимальным выбором для одиночки будет «подлец», потому что без статуса альфа-самца не победишь в конкурентной борьбе и не подберешься поближе к немногочисленным женщинам. Этот выбор оправдывает себя и в среде, где женщин больше, но отдельные мужчины могут их монополизировать. В таких условиях ставить на кон собственную жизнь может быть выгодно, потому что, как заметили психологи Мартин Дэйли и Марго Уилсон, «любой индивид, которому грозит полный репродуктивный провал, должен удваивать усилия, часто с риском для жизни, чтобы попытаться улучшить существующее положение дел»[244]. «Отцам» же благоприятствует экосистема с равным количеством мужчин и женщин и моногамными союзами между ними. При таких обстоятельствах жестокая конкуренция не дает мужчинам никаких репродуктивных преимуществ, но грозит большим убытком: мертвец не может содержать своих детей.
Еще одна биологическая причина насилия в удаленных от цивилизации местах скорее нейробиологическая, чем социобиологическая: доступность спиртного. Алкоголь влияет на синаптические связи в мозге, особенно в префронтальной коре (см. рис. 8–3), ответственной за самоконтроль. Одурманенный алкоголем мозг хуже контролирует сексуальные побуждения, речь и тело, чему мы обязаны поговорками вроде «с пьяных глаз», «пьяная удаль» и «пьяному море по колено». Во множестве исследований было доказано, что люди со склонностью к насилию гораздо чаще прибегают к нему под влиянием алкоголя[245].
Свой вклад в укрощение Запада внесли не только шерифы со стальным взором и судьи-вешатели, но и понаехавшие женщины[246]. Стандартные сцены из голливудских вестернов — «симпатичная школьная учительница приезжает в Гремучее Ущелье» — отражают историческую реальность. Природа не терпит перекосов в соотношении полов, и со временем с ферм и городов Востока страны потянулись на Запад вдовы, старые девы и молодые одинокие особы. Они искали свое семейное счастье, что вызывало энтузиазм самих холостяков и представителей местной власти и бизнеса, которых все сильнее раздражало падение нравов в буйных городках Дикого Запада. Прибыв на место, женщины использовали свою выгодную переговорную позицию, чтобы превратить Запад в более удобное для жизни место. Они побуждали мужчин оставить драки и пьянство ради брака и семейной жизни, выступали за строительство школ и церквей, закрывали салуны, бордели, игровые притоны и другие заведения, конкурировавшие с ними за мужское внимание. Церковь с ее обязательными воскресными службами и восхвалением трезвости оказывала институциональную поддержку этому цивилизационному наступлению женщин. Сегодня мы посмеиваемся над Женским христианским союзом трезвости (и над тем, как активистка Кэрри Нейшн терроризировала питейные заведения, круша топором барные стойки) и над Армией спасения, гимн которой, согласно старой шутке, содержит слова: «Мы не едим печенье, потому что оно замешано на дрожжах, а даже одна крошка превращает мужчину в зверя». Но первые феминистки, участницы движений за трезвость, реагировали на реальное бедствие: разжигаемые алкоголем убийства в анклавах с большим количеством мужчин.
Мысль, что под влиянием женщин и брака молодые мужчины окультуриваются, может показаться банальной, как Канзас в августе{26}, но в современной криминологии она остается общепринятой. В рамках одного известного исследования ученые на протяжении 45 лет вели наблюдение за тысячей подростков из бедных семей Бостона. Были выявлены два фактора, предрекающих, что подросток-правонарушитель не станет преступником: получение им постоянной работы и женитьба на женщине, о которой он заботится, — необходимость обеспечивать ее и детей. Второй фактор оказался существенным: совершать преступления продолжили три четверти холостяков и только треть женатых мужчин. И хотя из этого нельзя сделать вывод, брак ли удерживает мужчин от правонарушений, или же преступники реже женятся, социологи Роберт Сэмпсон, Джон Лауб и Кристофер Уимер доказали на фактах, что женитьба оказывает положительное влияние. Если факторы, которые
Изучение цивилизационного процесса на Западе и Диком Юге Америки помогает понять смысл политического ландшафта Америки сегодняшней. Многие интеллектуалы с Севера и обоих побережий озадачены обычаями своих соотечественников из традиционно республиканских штатов, одобряющих свободное владение оружием, смертные казни, слабое правительство, евангелическое христианство, «семейные ценности» и сексуальную сдержанность. А те, в свою очередь, озадачены нерешительностью демократических штатов по отношению к преступности и зарубежным противникам Америки, их доверием правительству, интеллектуальным неверием и терпимостью к распутству. Эта так называемая культурная война, как я подозреваю, следствие того, что исторически белая Америка пошла двумя разными цивилизационными дорожками. Север страны — это продолжение Европы, которая со Средних веков все быстрее продвигалась по пути цивилизации под влиянием придворной жизни и коммерции, Юг и Запад сохранили культуру чести, которая возникла в обходившихся без контроля властей районах растущей страны, уравновешивая ее собственными цивилизационными силами Церкви, семьи и трезвости.
Децивилизация 1960-х
Когда ты говоришь о разрушении, ты не знаешь, сможешь ли рассчитывать на меня{28}.
При всех несовпадениях траекторий исторического развития Европы и США один сдвиг они прожили синхронно: в 1960-х динамика насилия на обоих континентах совершила разворот на 180 градусов[248]. На диаграммах с 3–1 до 3–4 показан скачок числа убийств в Европе, вернувший ее на уровень, с которым она распрощалась 100 лет назад. А на диаграмме 3–10 видно, как уровень убийств в Америке 1960-х пробил потолок. После 30 лет снижения числа насильственных смертей, захвативших Великую депрессию, Вторую мировую и холодную войну, уровень убийств среди американцев увеличился почти в два с половиной раза — с 4,0 в 1957 г. до 10,2 в 1980-м[249]. Рост наблюдался во всех категориях насильственных преступлений, включая изнасилования, избиения, грабежи, и продолжался (со своими подъемами и спадами) три десятилетия. Города стали опасны, особенно Нью-Йорк, превратившийся в символ новой преступности. Хотя рост насилия затронул все расы и оба пола, особенно значительным он был среди чернокожих мужчин: годовой уровень убийств среди них к середине 1980-х взлетел до 72 на 100 000[250].
Поток насилия, захлестнувший страну с 1960-х до 1980-х, перекроил культуру Америки, ее политику и повседневную жизнь. Гангстерские шуточки стали основной темой юмористов, а упоминание Центрального парка — всем известного гиблого места — вызывало нервный смешок. Жители Нью-Йорка баррикадировались в своих квартирах за семью замками и запорами, особо популярен стал «полицейский замок»: стальной прут, одним концом закрепленный на двери, а другим упирающийся в углубление в полу. Район Центрального Бостона, неподалеку от места, где я живу сейчас, называли «фронтовой полосой» из-за бесконечных грабежей и поножовщины. Жители массово покидали и другие американские города, опустевший центр которых окружало кольцо окраин, пригородных районов и закрытых соседских сообществ. Книги, фильмы и сериалы использовали вечное городское насилие как фон: вспомните «Небольшие убийства», «Таксист», «Воины», «Побег из Нью-Йорка», «Форт Апач, Бронкс», «Блюз Хилл-стрит», «Костер тщеславия». Женщины записывались на курсы самообороны, чтобы научиться ходить уверенной походкой, использовать ключи, карандаши и каблуки-шпильки в качестве оружия, и отрабатывали удары каратэ и приемы джиу-джитсу на добровольце, одетом в резиновый костюм надувного человечка Мишлен. «Ангелы-хранители» в красных беретах патрулировали парки и метро, а в 1984 г. национальным героем стал Бернард Готц, тихий инженер, застреливший четырех бандитов в вагоне нью-йоркского метро. Страх перед преступностью привел к власти череду консерваторов: Ричарда Никсона (1968) с его девизом «Закон и порядок», отодвинувшим на задний план Вьетнамскую войну как основной вопрос избирательной кампании, Джорджа Буша-старшего (1988), намекнувшего, что его конкурент — губернатор Массачусетса Майкл Дукакис — одобрил амнистию, по которой на свободу вышел насильник, и многих сенаторов и конгрессменов, обещавших «всерьез взяться за преступность». И хотя общий страх был преувеличенным: гораздо больше народу каждый год погибает в ДТП, чем от рук других людей, особенно среди тех, кто не вступает в споры с пьяной молодежью в барах, — ощущение, что количество насильственных преступлений выросло, не было игрой воображения.
Возвращения насилия в 1960-х никто не ожидал. Десятилетие было временем беспрецедентного экономического роста, практически полной занятости, такого высокого уровня экономического равенства, что о нем с ностальгией вспоминают и сегодня, исторического прогресса в расовом вопросе и расцвета правительственных социальных программ, не говоря уж о развитии медицины, спасавшей из лап смерти все больше жертв нападений. В 1962 г. социальные теоретики поставили бы на кон последнюю рубашку, доказывая, что эти благоприятные условия приведут к длительному снижению насилия. И лишились бы этого предмета гардероба.
Почему же западные страны на три десятка лет нырнули в омут преступности, из которого так окончательно и не выбрались? Это частный случай обращения вспять длительного тренда снижения насилия, который я исследую. Если мои рассуждения верны, то исторические перемены, которыми я пытаюсь объяснить спад насилия, должны были тоже синхронно двинуться в обратном направлении.
Первое, на что стоит взглянуть, — это, конечно, демография. 1940-е и 1950-е, когда уровень насилия коснулся дна, были эрой свадеб. Браки в США заключались чаще, чем когда-либо до и после этого временного отрезка, — в результате мужчины уходили с улиц и оседали в пригородах[251]. Количество насилия уменьшилось, зато повысилась рождаемость. Первые дети поколения беби-бумеров, рожденные в 1946-м, достигли криминально-опасного возраста в 1961-м; рожденные в 1954-м — в 1969 г. Можно было бы подумать, что взрыв преступности стал эхом взрыва рождаемости. Однако цифры это не подтверждают. Если бы причина была только в большем количестве подростков и 20-летних, совершавших преступления в количествах, свойственных этому возрасту, преступность с 1960-х до 1970-х выросла бы на 13 %, а не на 135 %[252]. Молодежи стало не просто больше, она стала агрессивнее.
Криминологи пришли к выводу, что рост преступности в 1960-х нельзя объяснить обычными социально-экономическими переменными и что основной причиной стало изменение культурных норм. Конечно, чтобы избежать замкнутого круга «люди агрессивны, поскольку живут в агрессивной культуре», необходимо определить внешнюю причину культурных перемен. Политолог Джеймс Квинн Уилсон утверждает, что демография все же была важным стимулирующим фактором, но не из-за абсолютного, а из-за относительного количества молодежи. Он поясняет эту мысль, комментируя высказывание демографа Нормана Райдера:
«это как постоянное вторжение варваров, которых нужно окультурить и превратить в исполнителей различных функций, необходимых для выживания общества». «Вторжение» — взросление нового поколения молодых людей. Каждое общество более или менее успешно справляется с этим колоссальным процессом социализации, но иногда его буквально затапливает количественная неравномерность… В 1950-х и даже в 1960-х «наступающая армия» (молодежь в возрасте от 14 до 24 лет) была в три раза меньше «обороняющейся» (тех, кому от 25 до 64 лет). К 1970 г. соотношение изменилось: численность «наступающих» росла так быстро, что их было уже в два раза больше, — в последний раз такая ситуация наблюдалась в 1910 г.[253]
Дальнейший анализ показал, что сам по себе этот факт ничего не объясняет. Возрастная когорта, превосходящая по численности своих предшественников, не обязательно совершает больше преступлений[254]. Но я думаю, Уилсон кое-что нащупал, связав взлет преступности в 1960-х гг. с процессом межпоколенческой децивилизации. Новое поколение разными способами пыталось обернуть вспять восьмивековой цивилизационный тренд, описанный Элиасом.
Беби-бумеры были особенным поколением (да, мы, беби-бумеры, вечно говорим, что мы особенные). Их объединяло вдохновляющее чувство общности, словно это поколение было чем-то вроде этнической группы или нации. (Десятилетием позже их с претензией называли «нацией Вудстока».) Они не только численно превосходили предшествующее поколение, но, благодаря электронным медиа, сами ощущали силу своей численности. Беби-бумеры были первым поколением, выросшим перед включенным телевизором. Телевидение, особенно в эпоху трех национальных телесетей, помогло им осознать, что свой жизненный опыт они делят с другими беби-бумерами, и понять, что другие знают, что они про них тоже знают. Это
Беби-бумеры были связаны друг с другом посредством еще одной новой технологии, впервые выведенной на рынок малоизвестной японской компанией под названием Sony: транзисторным радиоприемником. Родители, жалующиеся сегодня на айподы и мобильные телефоны, намертво приросшие к ушам подростков, позабыли, как когда-то их собственные родители были недовольны их пристрастием к радио. Я помню восторг, который охватывал меня, когда я ловил сигнал нью-йоркской радиостанции. Он электризовал атмосферу моей комнаты в Монреале, наполняя ее музыкой, записанной на студии Motown Records, и голосом Боба Дилана, рок-группами «британского вторжения» и психоделикой. Я чувствовал, что что-то происходит прямо сейчас, но мистер Джонс не знает, что именно{29}.
Чувство солидарности, объединяющее молодежь от 15 до 30 лет, было бы угрозой цивилизованному обществу даже в его лучшие времена. Но этот децивилизационный процесс был усилен тенденцией, нарастающей на протяжении всего XX столетия. Социолог Каз Воутерс, переводчик и интеллектуальный наследник Элиаса, утверждал, что, после того как европейский цивилизационный процесс прошел свой путь, его сменил процесс
После того как элиты постепенно поддались процессу деформализации, по их легитимности был нанесен второй удар. Движение за гражданские права обнажило позорные пятна на нравственности американского истеблишмента, а стоило критикам присмотреться к другим частям общества, проявилось и множество других изъянов. Угроза ядерного уничтожения, всепроникающая бедность, угнетение коренных американцев, грубое военное вмешательство в дела других стран, в частности Вьетнамская война, а впоследствии хищническое уничтожение окружающей среды, дискриминация женщин и гомосексуалов. Главный враг западного мироустройства — марксизм — начал пользоваться уважением как идеологическая база «освободительных» движений третьего мира, и стал особенно популярен в среде богемы и модных интеллектуалов. Социологические опросы с 1960-х до 1990-х гг. показывали падение доверия абсолютно ко всем общественным институтам[257].
Остановить нивелирование иерархий и безжалостную критику правящей верхушки было невозможно, да по многим причинам и нежелательно. Но в результате упал и престиж аристократического и буржуазного стиля жизни, который за несколько столетий стал менее насильственным по сравнению с образом жизни трудящихся и беднейших слоев населения. Раньше ценности проникали сверху вниз, от придворных к горожанам, теперь их стали заимствовать снизу, из уличной культуры, — этот процесс позже назвали «пролетаризацией» и «расширением границ нормы»[258].
Эта волна двигалась противоходом к цивилизационному приливу, и поп-культура того времени отражала эти завихрения. Конечно, насилие вернулось не потому, что произошли изменения в двух основных, по Элиасу, силах цивилизационного процесса. Контроль государства не выродился в анархию, как на Американском Западе и в обретших независимость странах третьего мира. Да и экономика, в основе которой лежит торговля и разделение труда, не уступила дорогу феодализму и натуральному обмену. Но следующий шаг в алгоритме Элиаса — психологические изменения, приводящие к большему самоконтролю и взаимной зависимости, — попал под массированный обстрел контркультуры, созданной поколением, повзрослевшим в 1960-х.
Основной целью атаки стал внутренний регулятор цивилизованного поведения — самоконтроль. Спонтанность, самовыражение и презрение к запретам стали главными добродетелями. «Если тебе это нравится — делай» — гласила надпись на модном значке. «Сделай это» (Do It) — название книги гражданского активиста Джерри Рубина. «Делай это, пока не насытишься (что бы это ни было)» — припев популярной песни группы BT Express. Тело стало важнее разума. Кит Ричардс заявлял: «Рок-н-ролл — это музыка ниже шеи». Юность ценилась выше зрелости. «Не доверяй никому старше тридцати», — советовал левый активист Эбби Хоффман. «Надеюсь, я не доживу до старости», — пели The Who в песне «Мое поколение». Психическое здоровье очернялось, а душевные расстройства романтизировались, в том числе в кино: «Прекрасное безумие» (Fine Madness), «Полет над гнездом кукушки» (One Flew Over the Cuckoo’s Nest), «Король червей» (King of Hearts), «Шизофреничка» (Outrageous). Ну и конечно, не обошлось без наркотиков.
Атаке со стороны контркультуры подвергся и идеал, согласно которому индивидуум должен быть оплетен сетью зависимостей и обязанностей перед другими людьми и общественными институтами. Если вам нужен образ, попирающий этот идеал с максимальной силой, вспомните о перекати-поле (одно из значений выражения rolling stone). Взятый из песни блюзмена Мадди Уотерса, образ так хорошо ответил на запрос времени, что породил целых
Элиас писал, что требования самоконтроля и добровольного погружения в сеть социальных взаимосвязей исторически отразились в представлении о времени и в изобретении устройств его отсчета: «Вот почему человек так часто восстает против социального времени, представленного в его или ее „Супер-Эго“, и вот почему множество людей вступают в конфликт с самими собой, пытаясь быть пунктуальными»[259]. Фильм 1969 г. «Беспечный ездок» (Easy Rider) начинается с того, что персонажи Денниса Хоппера и Питера Фонды выбрасывают свои часы в грязь, садятся на мотоциклы и отправляются открывать Америку. Та же нота звучит и в первом альбоме группы «Чикаго» (тогда они назывались Chicago Transit Authority): «А кто-нибудь вообще знает, который час? А кому-нибудь вообще есть до этого дело? Если да, то не могу себе представить почему». Для меня в мои 16 все это имело смысл, так что я выбросил свои часы Timex. Когда бабушка увидела мое голое запястье, она не поверила своим глазам: «Какой же ты мужчина без часов?» — полезла в комод и достала Seiko, которые купила в 1970 г. на Всемирной выставке в Осаке. Я храню их до сих пор.
Не только самоконтроль и социальная связанность, но и еще один, третий, идеал попал под обстрел: брак и семейная жизнь, которые так много сделали для укрощения мужской агрессивности в предшествующие десятилетия. Идея, что мужчина и женщина должны отдавать свои силы моногамным отношениям и воспитанию детей в безопасной среде, превратилась в мишень безжалостного высмеивания. Такая жизнь стала считаться мещанской, конформистской, потребительской, меркантильной, никудышной, пластиковой загородной пустыней в стиле ситкома «Приключения Оззи и Харриет».
Не припомню, чтобы в 1960-х кто-нибудь сморкался в скатерть, но поп-культура действительно воспевала нарушение чистоты, приличия и целомудрия. Хиппи повсеместно слыли немытыми и вонючими, хотя, по моему опыту, это не более чем наговоры. Но они, определенно отвергали общепринятые стандарты ухода за собой: неувядающим символом фестиваля в Вудстоке стали голые слушатели, резвящиеся в грязи. Отрицание норм приличия можно проследить по одним только обложкам музыкальных альбомов (см. фотографию 3–17). Например, «The Who Sell Out», где измазанный соусом Роджер Долтри из группы The Who сидит в ванне, наполненной консервированными бобами, «Yesterday and Today» Beatles, где милая четверка украсила себя кусками сырого мяса и обезглавленными куклами (впрочем, обложку спешно отозвали), «Beggars Banquet», альбом The Rolling Stones с фотографией грязного общественного туалета (первоначально отцензурированной), или обложку «Who’s Next», на которой четверо музыкантов застегивают ширинки, отворачиваясь от стены, забрызганной мочой. Отрицание приличий распространилось и на живые концерты: Джими Хендрикс на сцене фестиваля в Монтерее имитировал половой акт со своей электрогитарой.
Выкинуть наручные часы или искупаться в ванне с бобами — это, конечно, вовсе не то же самое, что совершить настоящее жестокое преступление. 1960-е принято считать временем любви и мира, и в некоторых отношениях так оно и было. Но прославление распущенности перешло в снисхождение к насилию, а затем и в насилие как таковое. В конце каждого концерта The Who, как известно, в щепки разбивали свои инструменты. Это можно было бы считать безвредным представлением, если бы не следующий факт: барабанщик группы Кит Мун разнес вдребезги еще и десятки отельных номеров, на всю жизнь сделал глухим на одно ухо Пита Таунсенда, взорвав на сцене барабаны; бил жену, подружку и дочь; угрожал переломать руки клавишнику группы The Faces, встречавшемуся с его бывшей женой; случайно задавил машиной своего телохранителя и умер в 1978 г. от передозировки наркотиков.
Индивидуальное насилие иногда прославлялось в песнях как еще одна форма протеста против истеблишмента. В 1964 г. Марта Ривз и Vandellas пели: «Лето пришло, и пора танцевать на улицах». Четыре года спустя The Rolling Stones возразили: пора на улицах
Меньше чем через четыре месяца после Вудстока The Rolling Stones выступили на Альтамонтском фестивале в гоночном парке в Калифорнии, для обеспечения порядка на котором организаторы наняли байкеров из мотоклуба «Ангелы ада» — они в то время романтизировались как «изгои — братья контркультуры». Атмосфера концерта (да и 1960-х в целом) так описывается в «Википедии»:
Объевшийся ЛСД цирковой артист — исполин весом под 350 фунтов — разделся догола и понесся берсеркером сквозь толпу к сцене, сбивая с ног людей справа и слева. Несколько{31}Ангелов спрыгнули со сцены и забили его дубинками до бессознательного состояния (
Для рассказа о том, что случилось после, никакого подтверждения не требуется, поскольку это было показано в документальном фильме «Дай мне кров»
Когда в 1950-х рок-музыка ворвалась на сцену, политики и религиозные деятели обвиняли ее в атаке на нравственность и в поощрении преступности. В Музее и Зале славы рок-н-ролла в Кливленде можно посмотреть занимательные кадры, запечатлевшие консерваторов, мечущих громы и молнии. И что, нам теперь нужно — о ужас! — признать, что они были правы? Можем ли мы связать ценности поп-культуры 1960-х и совпавший по времени рост числа насильственных преступлений? Конечно, не напрямую. Корреляция — это не причинность, и, возможно, третий фактор — противление ценностям цивилизационного процесса — стал причиной как преображения поп-культуры, так и всплеска агрессивного поведения. К тому же подавляющее большинство беби-бумеров никогда не совершало никаких насильственных преступлений. Тем не менее установки и массовая культура усиливают друг друга, и в крайних точках, где это так или иначе может сказаться на впечатлительных личностях и субкультурах, существуют убедительные причинно-следственные связи между децивилизующим образом мыслей и потворством реальному насилию.
Одна из них — самокастрация системы уголовного правосудия Левиафана. Хотя рок-музыканты редко влияют на публичную политику непосредственно, писатели и интеллектуалы влияют, а они поддались духу времени и стали рационализировать модную разнузданность. Марксизм описывал жестокий классовый конфликт как путь к лучшему миру. Влиятельные мыслители вроде Герберта Маркузе и Пола Гудмана пытались соединить марксизм или анархизм с новой интерпретацией фрейдизма, уравнивая сексуальное и эмоциональное подавление с подавлением политическим, и приветствовали освобождение от всех ограничений как часть революционной борьбы. Возмутители спокойствия все чаще изображались борцами и нонконформистами, жертвами расизма, бедности и плохого воспитания. Граффити-вандалы стали «художниками», воры — «классовыми борцами», а уличные хулиганы — «общественными лидерами». Многие умные люди, отравленные радикальным шиком, делали невероятно глупые вещи. Выпускники элитных университетов собирали самодельные бомбы и ждали за рулем угнанных автомобилей, пока «радикалы» стреляли в охранников во время вооруженных ограблений. Нью-йоркские интеллектуалы «велись» на околомарксистскую болтовню психопатов и добивались их освобождения из тюрем[260].
С начала сексуальной революции на заре 1960-х и до подъема феминизма в 1970-х контроль над женской сексуальностью считался привилегией умудренных опытом мужчин. Похвальба сексуальным принуждением и насилием из ревности появлялась в популярных книгах, фильмах и в песнях, например у Beatles в «Run for Your Life», у Нила Янга в «Down by the River», Джими Хендрикса в «Hey Joe», у Ронни Хокинса в «Who Do You Love?»[261] Такое поведение даже логически обосновывалось в политических сочинениях разного рода «революционеров». Вот что писал в своих мемуарах «Душа на льду» (Soul on Ice) — бестселлере 1968 г. — Элдридж Кливер, лидер «Черных пантер»:
Изнасилование — бунтарский акт. Мне нравилось попирать законы белого человека, бросать вызов его системе ценностей, и я осквернял его женщин — и, думаю, это соображение было для меня самым приятным, потому что я был крайне возмущен тем, как белые мужчины веками использовали чернокожих женщин. Я чувствовал, что вершу месть[262].
Почему-то интересы женщин, которых он осквернял в этом бунтарском акте, никогда не фигурировали ни в его политических взглядах, ни в отзывах на книгу (
Наконец рационализация преступности добралась до судей и законодателей, и они все чаще отказывались помещать правонарушителей за решетку. Реформы той эпохи вовсе не оставляли на свободе «по формальным причинам» толпы жестоких уголовников, как можно предположить по фильмам о «Грязном Гарри», однако правоохранительные органы действительно отступали под натиском преступности. В США в период с 1962 до 1979 г. вероятность того, что преступление приведет к аресту, упала с 0,32 до 0,18, шанс, что арест приведет к тюремному заключению, — с 0,32 до 0,14, а риск, что преступление приведет к тюремному заключению, снизился с 0,1 до 0,02 — в пять раз[264].
Еще больше, чем возвращение преступников на улицы, делу навредило взаимное отчуждение между правоохранительными органами и местными сообществами, приведшее к упадку последних. Такие посягательства на общественный порядок, как бродяжничество, праздношатание и попрошайничество, были декриминализованы, а мелкие преступления вроде вандализма, граффити, безбилетного проезда и отправления естественных нужд на публике больше не привлекали внимания полицейских[265]. С появлением антипсихотических лекарств с их эпизодической эффективностью и расширением рамок психической нормы палаты психиатрических больниц опустели, увеличивая ряды бездомных. Владельцы магазинов и неравнодушные граждане, которые обычно присматривают за местным хулиганьем, под напором вандалов, попрошаек и грабителей отступили в пригороды.
Процесс децивилизации 1960-х гг. повлиял не только на политические решения, но и на личный выбор. Все больше молодых людей, как в песне Боба Дилана, отказывались «работать на ферме у Мэгги». Вместо того чтобы вести респектабельную семейную жизнь, они объединялись в мужские компании, где разворачивались знакомые циклы борьбы за лидерство: оскорбления, мелкая агрессия и жестокая месть. Сексуальная революция, предоставившая мужчинам множество возможностей без налагаемой браком ответственности, увеличила степень этой сомнительной свободы. Некоторые мужчины пытались найти свое место под солнцем в прибыльной торговле привозными наркотиками, где самостоятельное правосудие — единственный способ защитить право собственности. На смертельно опасном рынке крэка в конце 1980-х входной барьер был особенно низок, потому что этот наркотик можно было продавать мелкими дозами. В итоге, вероятно в том числе и за счет подростков-распространителей крэка, число убийств между 1985 и 1991 гг. выросло на 25 %. Вдобавок к насилию, сопровождающему любую торговлю запрещенными товарами, наркотики сами по себе, как и старый добрый алкоголь, снижают способность к самоконтролю и роняют искру в пороховую бочку.
Процесс децивилизации особенно сильно ударил по афроамериканской общине. Афроамериканцы стартовали с невыгодной позиции граждан второго сорта, что заставляло молодежь колебаться между респектабельным образом жизни и жизненным укладом социальных низов — как раз тогда, когда новые силы, направленные против истеблишмента, толкали их в неверном направлении. Правовая система защищала их еще хуже, чем белых американцев, как из-за старого полицейского расизма, так и из-за возникшей снисходительности судебной системы к преступности, жертвами которой чернокожие становились непропорционально часто[266]. Недоверие к юридической системе перерастало в цинизм и даже паранойю, оставляя единственную альтернативу — самостоятельное правосудие[267].
Сыграло роль и то свойство афроамериканской семьи, которое впервые было отмечено социологом Дэниэлом Патриком Мойнихэном. За свой нашумевший доклад 1965 г. «Негритянская семья: за вмешательство государства» (
Процесс повторной цивилизации (рецивилизация) в 1990-х
Было бы ошибкой думать, что бум преступности в 1960-х гг. обратил вспять сокращение насилия на Западе и что исторические тенденции насилия цикличны или скачут вверх-вниз от эпохи к эпохе. В 1980 г., в худший в криминальном отношении период недавнего прошлого, уровень убийств в США составлял 10,2 на 100 000, то есть четверть от уровня Западной Европы в 1450 г., одну десятую от уровня насилия среди инуитов и одну пятнадцатую от среднего уровня догосударственных обществ (рис. 3–3).
Да и эта цифра — верхний предел, а не стабильное явление и не шаг к новой норме. В 1992 г. случилась неожиданная вещь: уровень убийств снизился сразу на 10 % по отношению к предыдущему году и продолжал падать еще семь лет, достигнув в 1999 г. уровня 5,7 — самого низкого с 1966 г.[271] Что ошеломляет еще сильнее — эти цифры оставались неизменными лет десять, а потом упали еще ниже: от 5,7 в 2006 г. до 4,8 в 2010-м. Верхняя линия на рис. 3–18 отражает изменения в уровне насилия в США с 1950 г., в том числе и новое дно, достигнутое в XXI столетии.
На рис. 3–18 отображены и данные по Канаде начиная с 1961 г. Канадцы убивают в три с лишним раза реже, чем американцы, отчасти потому, что в XIX в. Королевская канадская конная полиция добралась до Западного Фронтира раньше, чем первые поселенцы, избавив их от необходимости культивировать агрессивную культуру чести. Несмотря на эту разницу, подъемы и спады уровня убийств движутся параллельно графику южного соседа (с коэффициентом корреляции между 1961 и 2009 гг., равным 0,85) и в 1990-х опускаются так же низко: на 35 % по сравнению с понижением на 42 % у американских соседей[272].
Параллельные траектории в Канаде и США — это только один из множества сюрпризов великого спада насилия в 1990-х. Две страны разнятся как в тенденциях экономического развития, так и в подходах к уголовному правосудию, и тем не менее обе пережили схожее снижение уровня насилия. То же самое можно сказать о большинстве стран Западной Европы[273].
Рис. 3–19 отражает уровень убийств в пяти крупных европейских странах в ХХ в., демонстрируя историческую траекторию, которую мы отслеживаем: продлившееся до 1960-х гг. долгосрочное снижение, начавшийся в эти неблагополучные годы подъем и недавнее возвращение к более мирному уровню. Даже крупные европейские страны демонстрируют этот спад, и хотя долго казалось, что Англия и Ирландия останутся исключениями, в 2000-х уровень насилия там тоже снизился.