Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Лучшее в нас. Почему насилия в мире стало меньше - Стивен Пинкер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Именно тогда вилка вошла в повседневный обиход, и людям больше не нужно было есть с ножа. Стол сервировали особыми ножами, чтобы не приходилось обнажать свои, и концы столовых ножей были не острыми, а закругленными. Некоторые блюда никогда не резали ножом: рыбу, круглые объекты и хлеб — вспомните выражение «преломить хлеб».

Кое-какие средневековые запреты на ножи дожили до настоящего времени. Считается, что дарить нож — плохая примета, и потому к нему прилагают монетку, которую одариваемый возвращает, чтобы свести все к продаже. Считается, что так делают, дабы не «разрезать узы дружбы», но, скорее всего, — чтобы даже символически не направлять нож на друга. Похожее предубеждение гласит, что передавать нож за столом — плохая примета: лучше положить его на скатерть и позволить соседу взять нож самостоятельно. Концы столовых ножей всегда делают закругленными, лезвия затачивают не острее, чем необходимо: ножи для стейков подаются только вместе с мясом, а к рыбе приносят тупые ножи. Использовать нож можно только при крайней необходимости, когда без него не обойтись. Плохой тон — есть пирог ножом, подносить им пищу ко рту, смешивать ингредиенты («размешивая ножом, взбалтываешь вражду»), также нельзя ножом сгребать еду на вилку.

Так вот оно что!

~

Итак, теория Элиаса приписывает спад насилия в Европе важным психологическим изменениям (подзаголовок его книги — «Социогенетические и психогенетические исследования»). Он предположил, что на протяжении нескольких столетий, с XI или XII и до XVII–XVIII вв., европейцы все сильнее подавляли свои импульсы, учились предвидеть долгосрочные последствия своих действий, принимать к сведению чувства и мысли других людей. Культура чести (готовность дать отпор) сменилась культурой достоинства — готовностью контролировать собственные эмоции. Эти нормы уходят корнями в подробные инструкции, которые культурные авторитеты давали аристократам и знати, чтобы те могли дистанцироваться от черни и простонародья. Годы шли, и эти инструкции применялись для окультуривания детей со все более раннего возраста, пока не стали для нас второй натурой. Затем нормы этикета просочились и ниже: от высших классов к подражающим им буржуа и дальше, к простонародью, со временем став частью общей культуры.

Элиас заимствовал модель структуры психики у Фрейда: дети обзаводятся сознанием (Супер-Эго), интериоризируя запреты родителей в раннем детстве, когда они еще слишком малы, чтобы понимать их. С помощью этих запретов «Эго» ребенка держит в узде свои биологические импульсы («Оно»). Элиас не был сторонником более экзотических идей Фрейда, таких как первобытное отцеубийство, инстинкт смерти и Эдипов комплекс, и его взгляд на психологию кажется совершенно современным. В главе 9 мы изучим способность разума, которую психологи называют самоконтролем, умением отложить удовольствие и отрицательным временным предпочтением, а в народе сводящуюся к советам «посчитать до десяти», «придержать лошадей», «прикусить язык», «копить на черный день» и «держать член в штанах»[167]. Мы также обсудим свойство, которое психологи именуют эмпатией, а также интуитивной психологией, принятием перспективы другого, теорией разума, — словом, то, что обычные люди называют «залезть в чужую голову», «увидеть мир чужими глазами», «стать на место другого», «почувствовать чужую боль». Элиас предвосхитил научное исследование двух этих добрых ангелов.

Критики Элиаса говорят, что в любом обществе есть свои нормы пристойного сексуального поведения и актов выделения, которые, предположительно, развиваются из врожденных эмоций, связанных с опрятностью, отвращением и стыдом[168]. Но, как мы увидим, культурные отличия как раз и измеряются той степенью, до которой общества нагружают эти эмоции моралью. Не то чтобы средневековая Европа вообще не знала правил этикета, но, судя по всему, по сравнению с другими культурными нормами они не были приоритетными.

Элиас, к его чести, не поддался научной моде и не стал утверждать, что европейцы на заре Нового времени «изобрели» или «сконструировали» самоконтроль. Он всего лишь предположил, что они отрегулировали умственную способность, которая всегда была частью человеческой природы, но которую люди Средневековья задействовали слабо. Он на этом настаивает, повторяя: «Точки отсчета не существует»[169]. Как мы увидим в главе 9, способы, которыми люди усиливают или ослабляют способность контролировать себя, — интереснейшая тема для психологического исследования. Возможно, самоконтроль — это что-то вроде мышцы, и, если упражнять ее при помощи застольного этикета, она становится достаточно сильной, чтобы помочь вам вовремя остановиться и не убить того, кто вас только что оскорбил. А возможно, определенный уровень самоконтроля определяется социальной нормой, так же как определяется, насколько можно приближаться к другому человеку или какой процент поверхности тела должен быть прикрыт на публике. Есть и третья возможность: самоконтроль — это адаптация, и его можно настраивать для получения максимальных выгод в конкретной среде. В конце концов, самоконтроль — это не абсолютная добродетель, он может стать и проблемой. Если вы всегда крепко держите себя в руках, агрессор использует это к своей выгоде, понимая, что сможет безнаказанно поживиться за ваш счет, не опасаясь мести, которую вы, скорее всего, посчитаете бессмысленной, — ведь она уже ничего не исправит. Но если у него есть причины полагать, что вы дадите сдачи не задумываясь и наплевав на последствия, он, скорее всего, с самого начала отнесется к вам с бо́льшим уважением. При таких вводных людям выгоднее регулировать самоконтроль с учетом степени агрессивности окружающих.

~

В этой точке теория цивилизационного процесса неполна, поскольку ссылается на процесс, эндогенный по отношению к феномену, который она пытается объяснить. Спад агрессивного поведения, гласит теория, коррелирует со спадом импульсивности, культуры чести, сексуальной вседозволенности, дикости и грубости за обеденным столом, что только запутывает нас в сетях психологических процессов. Вряд ли можно считать объяснением утверждение, что люди стали вести себя менее агрессивно потому, что научились подавлять свои агрессивные импульсы. Идея, что уменьшение импульсивности — причина, а спад насилия — следствие, так же неудовлетворительна, как и обратное допущение.

Но Элиас предположил существование внешнего триггера, запустившего весь процесс целиком, точнее двух триггеров. Первый из них — укрепление настоящего Левиафана после сотен лет анархии и феодальной раздробленности в Европе. Централизованные монархии обрели силу, взяли под контроль воинственных рыцарей и дотянули свои щупальца до самых дальних уголков их владений. По словам военного историка Куинси Райта, в Европе в XV в. было 5000 независимых политических единиц (в основном вотчин и княжеств), во времена Тридцатилетней войны в начале XVII в. — только 500, в эпоху Наполеона в начале XIX в. — 200 и в 1953 г. — менее 30[170].

Объединение политических единиц было частью естественного процесса агломерации: более сильные правители захватывали земли соседей и становились еще могущественнее. По мнению историков, этот процесс подстегнула военная революция: появление ружей, постоянных армий и других дорогостоящих военных технологий, которые можно позволить себе только при наличии большого государственного аппарата и стабильной доходной базы[171]. Вооруженные мечами конники и разношерстные банды крестьян не могли сравниться с организованной пехотой и артиллерией, которые выводит на поле боя настоящее государство. Как сказал социолог Чарльз Тилли, «война создает государство. И наоборот»[172].

Борьба рыцарей за территорию была помехой растущей власти королей, потому что, какая бы сторона ни побеждала, гибли крестьяне и падали производственные мощности, которые могли бы обеспечивать королям доход и снабжать их армию. И, взявшись за установление мира — «королевского мира», как его называли, короли были намерены сделать все как надо. Для рыцаря сложить оружие и позволить государству защищать его от врагов было рискованным шагом, поскольку враги могли расценить это как слабость. Государство должно было строго выполнять свою часть сделки, чтобы граждане не потеряли веру в его миротворческие возможности и не возобновили свои усобицы и вендетты[173].

Распри между рыцарями и крестьянами были не только помехой, но и упущенной выгодой. Во времена нормандского правления в Англии какой-то гений придумал, как погреть руки на национализации правосудия. Веками юридическая система относилась к убийству как к причинению вреда: вместо мщения семья жертвы требовала платы от семьи убийцы, так называемые «деньги за кровь», или «вергельд» (плата за человека), где «вер» означает «человек», как в слове «вервольф» (человек-волк). Король Генрих I дал убийству новое определение: теперь оно считалось преступлением против государства и ее символа — короны. Дела об убийствах теперь рассматривались не как «Джон Доу против Ричарда Роу», но как «Корона против Джона Доу» (позже, в США, «Народ против Джона Доу» или «Штат Мичиган против Джона Доу»). Гениальность идеи в том, что вергельд (часто все имущество обидчика вместе с дополнительными деньгами, собранными с семьи) отходил теперь не семье жертвы, а лично королю. Правосудие вершили передвижные суды. Они приезжали в города и местечки с той или иной периодичностью и рассматривали накопившиеся дела. Чтобы выявить и представить суду все убийства, каждую смерть расследовал местный представитель короны — коронер[174].

Как только Левиафан принялся за дело, правила игры изменились. Теперь, чтобы сколотить состояние, не нужно было становиться самым страшным рыцарем в округе — нужно было совершить паломничество ко двору и подольститься к королю и его свите. Суд (по сути, правительственная бюрократия) не нуждался в забияках и горячих головах, но искал достойных доверия управляющих. Знати пришлось менять методы продвижения. Рыцари учились вести себя так, чтобы не обидеть королевских подручных, и развивали эмпатию, чтобы понимать, чего те хотят. Манеры, подходящие для двора, стали называться куртуазными (court — двор). Пособия по этикету — советы, куда девать выделения из носа, — первоначально появились как инструкции по поведению при дворе. Элиас проследил путь, которым куртуазность за несколько столетий просочилась от аристократов, живущих придворной жизнью, к высшей буржуазии, взаимодействующей с аристократами, и уже от них — к прочим представителям среднего класса. Свою теорию, увязывающую централизацию государственной власти с психологическими переменами у населения, Элиас резюмировал так: «Из воинов — в придворные».

~

Вторая внешняя перемена, случившаяся в Средние века, — экономическая революция. Основой феодальной экономики были земля и работавшие на ней крестьяне. Как любят говорить риелторы, земля — единственный товар, которого не становится больше. Если феодал хотел повысить свой уровень жизни или хотя бы сохранить его в условиях мальтузианского роста населения, наилучшим решением для него был захват земель соседа. На языке теории игр конкуренция за землю — игра с нулевой суммой: выигрыш одного участника есть проигрыш другого.

Это свойство средневековой экономики усиливала христианская идеология, враждебная к любым методам торговли или новым технологиям, помогающим заработать больше, используя тот же объем материальных ресурсов. Барбара Такман пишет:

Отношение Церкви к предпринимательству и коммерции… состояло в убеждении, что деньги — зло, что, согласно Блаженному Августину, «стяжательство само по себе — зло»{20}, что доход свыше минимально необходимого для поддержания дела — это алчность, делать деньги на деньгах, ссужая их под проценты, — грех ростовщичества, а перепродажа приобретенных оптом товаров по более высокой цене воистину аморальна и порицается каноническим правом; как резюмировал Блаженный Иероним, «купцы небогоугодны»[175].

Как сказал бы мой еврейский дедушка, «goyische kopp!» — гойские головы! Евреи взяли на себя роль ростовщиков и посредников, за что и подвергались гонениям и преследованиям. Экономическую отсталость усиливали и законы того времени, которые предписывали фиксировать цены на «справедливом» уровне, покрывающем лишь затраты на материалы и добавленную стоимость вложенного труда. «Чтобы убедиться, что никто не получит преимущества над остальными, — объясняет Такман, — законы о коммерции запрещали совершенствование инструментов и технологий, продажу ниже фиксированной цены, работу допоздна при искусственном освещении, привлечение новых учеников, использование труда жены или несовершеннолетних детей и рекламу своих товаров в ущерб интересам конкурентов»[176]. Отличные правила для игры с нулевой суммой! Единственная остающаяся возможность разбогатеть — грабеж.

Сценарий игры с положительной суммой предполагает выбор, выгодный и той и другой стороне одновременно. Классическая игра с положительной суммой в обычной жизни — это обмен услугами, когда один индивид приносит другому значительную пользу при малых для себя затратах. Пример — приматы, помогающие друг другу избавиться от паразитов на спине, охотники, которые делятся мясом, когда один из них принесет добычу, которую не может употребить за раз, и родители, которые по очереди присматривают за детьми. Как мы увидим в главе 8, ключевой инсайт эволюционной психологии состоит в том, что кооперация и поддерживающие ее социальные эмоции — сострадание, доверие, благодарность, вина и гнев — развились потому, что они помогают людям процветать в играх с положительной суммой[177].

Классический пример игры с положительной суммой в экономике — обмен излишками. Когда у фермера больше зерна, чем он может съесть, а у пастуха больше молока, чем он может выпить, оба приобретут, если обменяют лишнее зерно на лишнее молоко. Как говорится, выигрывает каждый. Конечно, обмен окупается только в условиях разделения труда. Нет никакого смысла менять мешок зерна на мешок зерна. Фундаментальное открытие современной экономики в том, что разделение труда — ключ к росту благосостояния. Узкие специалисты ищут способы повысить рентабельность и имеют возможность обмениваться произведенной продукцией. Эффективному обмену служит транспортное сообщение, позволяющее производителям меняться излишками, даже если их разделяет расстояние. Другие полезные изобретения — это деньги, ссудный процент и посредники: с их помощью самые разные производители могут обмениваться самыми разными излишками в любой момент времени.

Игры с положительной суммой меняют и побудительные мотивы для насилия. Если ты обмениваешься с кем бы то ни было услугами или излишками, то живой контрагент приносит больше пользы, чем мертвый. Ты стремишься лучше понять его потребности, чтобы обеспечить необходимыми вещами в обмен на вещи, нужные тебе. Хотя многие интеллектуалы вслед за святыми Августином и Иеронимом подозревают коммерсантов в эгоизме и жадности, на самом деле свободный рынок поощряет эмпатию[178]. Хороший предприниматель должен заботиться о том, чтобы угодить потребителю, иначе того сманит конкурент; а чем больше клиентов привлечет бизнесмен, тем богаче станет. Эту идею, которую стали называть благотворной торговлей (doux commerce), сформулировал в 1704 г. экономист Самуэль Рикар:

Торговля связывает людей взаимной пользой… Благодаря торговле человек приобретает рассудительность, честность и хорошие манеры, учится быть осмотрительным и сдержанным в словах и делах. Чувствуя необходимость быть мудрым и честным, чтобы преуспеть, он избегает пороков, или, по крайней мере, его поведение демонстрирует добропорядочность и серьезность, чтобы не возбудить никакого неблагоприятного суждения со стороны нынешних и будущих знакомцев[179].

И это подводит нас ко второму внешнему изменению. Элиас заметил, что в эпоху позднего Средневековья европейская цивилизация стала выбираться из болота технологической и экономической стагнации. Деньги все шире замещали натуральный обмен, чему способствовало укрупнение государств и унификация национальных денежных систем. Заброшенное с упадком Римской империи строительство дорог возобновилось, облегчая транспортировку товаров во внутренние регионы страны, а не только вдоль морских побережий и судоходных рек. С изобретением подков, защищавших копыта от камней брусчатки, и хомутов, которые не душили тянущую тяжелый груз лошадь, конный транспорт стал более рентабельным. Колесные экипажи, компасы, часы, прядильные и ткацкие станки, водяные и ветряные мельницы тоже усовершенствовались к концу Средневековья. Знания и умения, необходимые для применения этих технологий на практике, все шире распространялись среди ремесленников. Новые изобретения способствовали разделению труда и увеличению количества излишков, смазывая механизм обмена. Жизнь предлагала людям все больше игр с положительной суммой и снижала привлекательность грабежа с суммой нулевой. Чтобы воспользоваться обстоятельствами в своих интересах, людям приходилось планировать будущее, контролировать импульсы, принимать чужую точку зрения и оттачивать социальные и мыслительные навыки, необходимые для процветания в системе социальных взаимоотношений.

Два пусковых механизма процесса цивилизации — Левиафан и благотворная торговля — тесно связаны. Торговля, как игра с положительной суммой, процветает наилучшим образом под защитой Левиафана. Государство не только отличный инструмент для производства общественных благ, обеспечивающих инфраструктуру для экономической кооперации, таких как деньги и дороги. Оно еще может надавить на чашу весов, на которых игроки взвешивают сравнительные выгоды торговли и грабежа. Предположим, рыцарь может или отобрать десять мешков зерна у соседа, или, затратив такое же количество времени и сил, заработать денег, чтобы купить у него пять мешков зерна. При таких условиях грабеж выглядит довольно привлекательно. Но, если рыцарь знает, что за грабеж его оштрафуют на шесть мешков зерна и ему останется всего четыре, он, скорее всего, выберет честный путь. Причем не только давление Левиафана придает привлекательности торговле, но и торговля облегчает Левиафану его работу. Если купить зерна негде, тогда грабежу нет альтернативы и государству приходится грозить нарушителям драконовскими мерами: чтобы удержать от отъема десяти мешков зерна, нужно вводить штраф размером в десять мешков, а такие штрафы взыскивать гораздо труднее. Конечно, в реальности государство может пригрозить не штрафом, а физической расправой, но принцип остается тем же: удержать людей от преступления гораздо легче, если законная альтернатива представляется им более привлекательной.

Две эти цивилизационные силы подкрепляют друг друга, и Элиас считал их частью одного процесса. Централизация государственной власти и монополизация насилия, рост ремесленных гильдий и чиновничества, замена бартера деньгами, развитие технологий, расширение торговли, растущая сеть связей между географически удаленными агентами — все сливается в один поток. Чтобы преуспеть в этих новых условиях, человеку нужно было развивать эмпатию и самоконтроль, пока они не станут, как писал Элиас, второй натурой.

Биологическая аналогия здесь напрашивается сама собой. Биологи Джон Мэйнард Смит и Эрш Сатмари утверждают, что каскад основных событий в истории жизни на Земле (возникновение генов, хромосом, бактерий, клеток с ядром, многоклеточных организмов, животных, размножающихся половым путем, и сообществ животных) запустила эволюционная динамика, схожая с процессом цивилизации[180]. На каждом из этапов существа, способные быть либо эгоистичными, либо сотрудничающими, склонялись к сотрудничеству, если это давало им возможность стать частью более крупной системы. Они специализировались, взаимовыгодно обменивались, изобретали средства защиты, чтобы никто из них не мог действовать на пользу себе и во вред целому. Журналист Роберт Райт описывает похожую траекторию в книге с названием «Не-ноль» (Nonzero,), отсылающим к играм с ненулевой суммой, рассматривая историю человеческих обществ с той же точки зрения[181]. Мы еще поговорим о всеобъемлющих теориях спада насилия в последней главе нашей книги.

~

Теория цивилизационного процесса прошла самую строгую научную проверку: сделанное ею неочевидное предсказание исполнилось. В 1939 г. у Элиаса не было доступа к статистике убийств — он основывался на исторических текстах и старых книгах по этикету. Когда же Гарр, Эйснер, Кокберн и другие ученые перевернули принятые представления своими графиками, демонстрирующими уменьшение смертности от убийств, единственной теорией, предсказавшей это, оказалась теория Элиаса. Однако с 1939 г. мы узнали о насилии много нового. Согласуются ли новые данные с идеями Элиаса?

Сам Элиас был в ужасе от отнюдь не цивилизованного поведения его родной Германии во время Второй мировой и пытался объяснить этот «процесс децивилизации» в рамках своей теории[182]. Он апеллировал к непростой истории объединения Германии и вытекающему отсюда недостатку веры в легитимность центральной власти. Он описывал прочность милитаристской культуры чести среди элит, связывал развал государственной монополии на насилие с ростом активности коммунистических и фашистских группировок, результатом чего стало снижение групповой эмпатии по отношению к чужакам, в особенности к евреям. Не могу сказать, что этими выкладками он спас свою теорию; возможно, ему не стоило и пытаться. Ужасы нацизма состояли не в возобновлении феодальных междоусобиц и поножовщины за обеденным столом — это было насилие иного масштаба, природа и причины его совершенно другие. На самом деле сокращение числа бытовых убийств в нацистской Германии продолжалось (рис. 3–19)[183]. В главе 8 мы узнаем, как ограничение морального чувства и распределение убеждения и принуждения среди разных групп населения может привести к идеологическим войнам и геноциду даже в обществах, цивилизованных во всех прочих отношениях.

Эйснер отметил и еще один неловкий для теории цивилизационного процесса момент: спад насилия в Европе и укрепление централизованных государств не всегда идут в ногу[184]. Бельгия и Нидерланды двигались в авангарде спада, несмотря на отсутствие сильной централизованной власти. Да и в Швеции уровень насилия сокращался независимо от распространения государственной власти. А вот в Италии, напротив, спад насилия замедлился, хотя в распоряжении правительства был раздутый бюрократический аппарат и полиция. Да и жестокие наказания — предпочтительный метод усмирения в ранних современных монархиях — отнюдь не способствовали снижению насилия в тех регионах, где они применялись с наибольшим рвением.

Криминологи считают, что за усмиряющим влиянием государства стоит не только сила принуждения, но и доверие, которое оно внушает населению. В конце концов, ни одно государство не может посадить по информатору в каждом пабе и на каждой ферме, а те, что пытаются, — это тоталитарные государства, где правит страх, а не цивилизованные общества, где люди сосуществуют за счет самоконтроля и эмпатии. Левиафан может цивилизовать общество, только если граждане чувствуют, что законы государства, его органы правопорядка и другие социальные установления легитимны, а иначе они примутся за старое, как только Левиафан повернется к ним спиной[185]. Это не опровергает теорию Элиаса, но уточняет ее. Насаждение власти закона может остановить кровавую резню баронов, но снижение насилия до уровня современных европейских государств связано с весьма туманным процессом принятия населением идеи верховенства права.

Либертарианцы, анархисты и другие скептики, не верящие в государство-Левиафана, отмечают, что, будучи предоставлены сами себе, общества часто формируют нормы сотрудничества, позволяющие им разрешать споры ненасильственным путем, и обходятся без законов, полиции, судов и других инструментов власти. В романе «Моби Дик» моряк Измаил рассказывает, как, находясь в тысячах миль от сферы влияния законов, американские китобои решают споры из-за раненого или убитого кита, на которого претендуют команды двух кораблей:

Из-за этого между китоловами могли бы возникнуть самые неприятные и жестокие споры, не будь у них на все такие случаи своих писаных или неписаных непреложных и всесильных законов. Но, несмотря на то что никакая другая нация никогда не имела писаного китобойного кодекса, все же американские китоловы были в этом деле сами себе и законодатели, и блюстители закона. Да, эти законы можно было бы вычеканить на фартинге королевы Анны или на лезвии гарпуна и носить на веревочке вокруг шеи — настолько они кратки:

1. Рыба на лине принадлежит владельцу линя.

2. Ничья рыба принадлежит тому, кто первый сумеет ее выловить{21}.

Подобные неофициальные нормы существовали у рыбаков, фермеров и скотоводов во многих регионах мира[186]. В книге «Порядок без права: как соседи улаживают споры» (Order Without Law: How Neighbors Settle Disputes) ученый-правовед Роберт Элликсон описал современную американскую версию древней (и часто жестокой) конфронтации между земледельцами и скотоводами. Традиционно в округе Шаста на севере Калифорнии владельцы ранчо пасли скот на открытых пространствах, то есть были ковбоями, в отличие от скотоводов, которые начали разводить коров на огороженных ранчо. Те и другие соседствовали с фермерами, выращивающими кормовые культуры. Пасущиеся коровы периодически забредают на поля, поедают посевы и выходят на дороги, где могут попасть под колеса машин. Поэтому все земли в округе поделены на пастбища неогороженные, где владелец скота не несет юридической ответственности за случайный ущерб, нанесенный его животными, и огороженные, где скотовод отвечает за своих животных, даже если инцидент произошел не по его вине. Элликсон обнаружил, что понесшие ущерб от потравы фермеры неохотно обращались в суд для возмещения убытков. Большинство местных жителей — скотоводы, фермеры, страховые агенты и даже юристы и судьи — неверно трактовали применяемые в данном случае законы, прекрасно обходясь несколькими неписаными правилами. Владелец скота всегда отвечал за повреждения, причиненные хоть на огороженном, хоть на неогороженном пастбище, но, если урон был разовый и небольшой, предполагалось, что владелец пастбища «забудет об этом». Люди годами подсчитывали в уме, кто что кому должен, и долги возмещались скорее услугами, чем наличными. Например, скотовод, чья корова повредила чужую изгородь, мог в другой раз бесплатно приютить отбившуюся от стада корову соседа. Нарушителей подобных правил осуждало общественное мнение (то есть пересуды соседей), им могли завуалированно пригрозить, иногда даже навредить по мелочи. В главе 9 мы пристальней рассмотрим стоящую за этими нормами психологию, которую можно свести к идее соблюдения равенства[187].

Как бы ни были важны неписаные законы, не стоит думать, что они могут заменить собой органы власти. Когда чужие коровы снесли вашу изгородь, фермеры округа Шаста не обращаются за помощью к Левиафану и все же живут под его защитой, зная, что, если дойдет, например, до драки или убийства, власти вмешаются в их неформальные разборки. К тому же нынешний уровень мирного сосуществования местных жителей сам по себе является следствием локальной версии процесса цивилизации, ведь еще в 1850-х гг. число убийств в Северной Калифорнии достигало 45 на 100 000, что сравнимо с уровнем средневековой Европы[188].

Я думаю, что теория цивилизационного процесса объясняет современный спад насилия не только потому, что предсказала заметное снижение уровня убийств в Европе, но и потому, что дает верные прогнозы относительно тех мест и времен, которые не могут похвастаться благословенным уровнем убийств 1 на 100 000 в год, характерным для современной Европы. Два исключения, подтверждающие правило, — это зоны, в которые процесс цивилизации никогда не проникал полностью: низшие ступени социально-экономической лестницы и недоступные или малопригодные для жизни территории. Кроме того, существуют две области, где процесс цивилизации повернул вспять: это развивающийся («третий») мир и десятилетие 1960-х. Давайте наведаемся туда.

Насилие и классы

Самое поразительное в уменьшении числа убийств в Европе — изменения социально-экономического профиля этого преступления. Сотни лет назад богатые не уступали бедным в агрессивности, а то и превосходили их[189]. Благородные господа носили мечи и, не раздумывая, пускали их в ход, чтобы поквитаться с обидчиком. Дворяне путешествовали в компании вассалов (по совместительству телохранителей), так что публичное оскорбление или месть за оскорбление могла перерасти в кровавую уличную драку между бандами аристократов (сцена, с которой начинается «Ромео и Джульетта»). Экономист Грегори Кларк изучил записи о смертях английских аристократов с позднего Средневековья до начала Промышленной революции. Я представил обработанные им данные на рис. 3–7, из них видно, что в XIV и XV в. в Англии насильственной смертью погибало невероятное количество благородных особ — 26 %. Это близко к среднему уровню дописьменных культур (см. рис. 2–2). До однозначных величин процент убийств снижается только к началу XVIII столетия. Сегодня, разумеется, он почти равен нулю.

Процент убийств оставался ощутимо высоким, даже в XVIII и XIX в. насилие было частью жизни респектабельных членов общества, таких как Александр Гамильтон и Аарон Бёрр. Босуэлл цитирует высказывание Сэмюэла Джонсона, которому явно не составляло труда защитить себя словами: «Я поколотил многих, остальным хватило ума держать язык за зубами»{22}[190]. С течением времени представители высших классов стали воздерживаться от применения силы по отношению друг к другу, но, поскольку закон их защищал, сохраняли за собой право поднимать руку на тех, кто ниже по положению. Еще в 1859 г. автор изданной в Британии книги «Обычаи приличного общества» (The Habits of a Good Society) советовал:

Есть люди, образумить которых может только физическое наказание, и с таковыми нам придется в жизни столкнуться. Когда неуклюжий лодочник оскорбляет леди или пронырливый извозчик досаждает ей, один хороший удар уладит дело… Поэтому мужчина, джентльмен он или нет, должен научиться боксировать… Правил тут немного, и опираются они на элементарный здравый смысл. Бей сильно, бей прямо, бей внезапно; одной рукой блокируй удары, второй наноси их сам. Джентльмены не должны драться друг с другом; искусство бокса пригодится, чтобы наказать наглого здоровяка из низшего класса[191].


Общий спад насилия в Европе предварялся спадом насилия среди элит. Сегодня статистика каждой европейской страны показывает, что львиная доля убийств и других насильственных преступлений совершается представителями низших социально-экономических классов. Первая очевидная причина такого смещения — то, что в Средние века насилие помогало достичь высокого статуса. Журналист Стивен Сэйлер приводит один разговор, состоявшийся в Англии в начале XX в.: «Почетный член Британской палаты лордов сетовал, что премьер-министр Ллойд Джордж возводит в рыцарское достоинство нуворишей, только что купивших себе большие поместья. А когда его самого спросили: „Ну а как ваш предок стал лордом?“ — он сурово ответил: „С помощью боевого топора, сэр, с помощью боевого топора!“»[192].

Постепенно высшие классы откладывали свои боевые топоры, разоружали свиту и прекращали боксировать с лодочниками и извозчиками, а средние классы следовали их примеру. Последних, конечно, усмирил не королевский двор, а другие культурные силы. Служба на фабриках и в конторах заставляла учиться правилам приличия. Процессы демократизации позволили им солидаризироваться с органами управления и общественными институтами и дали возможность обращаться в суд для разрешения конфликтов.

А затем появилась муниципальная полиция, основанная в 1828 г. в Лондоне сэром Робертом Пилем. С тех самых пор английских полицейских называют «бобби» — уменьшительное от Роберт[193].

Насилие сегодня коррелирует с низким социально-экономическим статусом в основном потому, что элиты и средний класс добиваются справедливости через систему правосудия, в то время как низшие классы прибегают к решениям, которые исследователи называют «помоги себе сам». Речь не о книгах вроде «Женщины, которые любят слишком сильно» или «Куриный бульон для души» — под этим термином подразумеваются самосуд, линчевание, вигилантизм и другие формы насильственного возмездия, с помощью которых люди поддерживают справедливость в условиях невмешательства государства.

В известной статье «Преступление как социальный контроль» социолог права Дональд Блэк показывает: то, что мы называем преступлением, с точки зрения его исполнителя — восстановление справедливости[194]. Блэк начинает со статистики, давно известной криминологам: только небольшая доля убийств (вероятно, не более 10 %) совершается в практических целях, например убийство хозяина дома в процессе ограбления, полисмена в момент ареста или жертвы грабежа или изнасилования (потому что мертвые не болтают)[195]. Самый же частый мотив убийств — моральный: месть за оскорбление, эскалация семейного конфликта, наказание неверного или уходящего любовника и прочие акты ревности, мести и самозащиты. Блэк цитирует некоторые дела из судебных архивов Хьюстона:

Один молодой человек убил своего брата во время жаркой ссоры из-за того, что тот приставал с сексуальными намерениями к их младшим сестрам. Мужчина убил жену, поскольку она «спровоцировала» его, когда они ругались по поводу оплаты счетов. Женщина убила мужа за то, что тот ударил ее дочь (свою падчерицу), другая женщина убила своего 21-летнего сына, потому что он «шлялся с гомосексуалистами и употреблял наркотики». Два человека погибли от ран, полученных в драке из-за парковочного места.

Большинство убийств, замечает Блэк, в действительности представляют собой разновидность смертной казни, когда роль судьи, присяжных и палача выполняет одно частное лицо. Это напоминает нам, что наше отношение к акту насилия зависит от того, с какой вершины треугольника насилия (рис. 2–1) мы на него смотрим. Подумайте о мужчине, арестованном и привлеченном к ответственности за избиение любовника своей жены. С точки зрения закона преступник здесь муж, а жертва — общество, которое теперь добивается правосудия (на что указывает именование судебных дел: «Народ против Джона Доу»). Однако, с точки зрения любовника, преступник — муж, а он сам — жертва; если муж ускользнет из лап правосудия с помощью оправдательного приговора, досудебного соглашения или аннуляции процесса, это будет несправедливо: ведь любовнику запрещено мстить в ответ. А с точки зрения мужа, пострадал как раз он (ему изменили), агрессор — любовник, а справедливость уже восторжествовала; но теперь муж становится жертвой уже второго акта насилия, где агрессор — государство, а любовник — его пособник. Блэк пишет:

Часто убийцы словно сами решают отдать свою судьбу в руки власти; многие терпеливо ждут прибытия полиции, некоторые даже сами сообщают о совершенном преступлении… В таких случаях, конечно, этих людей можно рассматривать как мучеников. Как и рабочие, нарушающие запрет на забастовки и рискующие попасть в тюрьму, и другие граждане, отрицающие закон по принципиальным соображениям, они делают то, что считают правильным, и готовы понести всю тяжесть наказания[196].

Наблюдения Блэка опровергают множество догм, касающихся насилия. И первая из них та, что насилие — следствие недостатка морали и справедливости. Напротив, насилие часто бывает следствием избытка морали и чувства справедливости, по крайней мере как это представляет себе виновник преступления. Еще одно убеждение, разделяемое многими психологами и специалистами по общественному здоровью: насилие — это своего рода болезнь[197]. Но санитарно-гигиеническая теория насилия пренебрегает основным определением болезни. Болезнь — это нарушение, причиняющее человеку страдание[198]. А даже самые агрессивные люди настаивают, что с ними все в порядке; это жертвы и свидетели считают, что что-то не так. Третье сомнительное убеждение заключается в том, что представители низшего класса агрессивны, поскольку нуждаются финансово (например, крадут еду, чтобы накормить детей) или потому, что они таким образом демонстрируют обществу свой протест. Насилие среди мужчин, принадлежащих к низшим классам, действительно может давать выход ярости, но направлена она не на общество в целом, а на поганца, который поцарапал машину и прилюдно унизил мстителя.

В заметке, написанной по следам статьи Блэка и названной «Сокращение числа убийств среди представителей элит», криминолог Марк Куни показал, что многие низкостатусные личности — бедные, необразованные, не имеющие семьи, а также представители меньшинств — живут, по сути, вне государства. Некоторые зарабатывают на жизнь незаконной деятельностью — продажей наркотиков или краденого, азартной игрой и проституцией — и потому не могут обратиться в суд или вызвать полицию, чтобы защитить свои интересы в экономических спорах. В этом отношении они схожи с высокостатусными мафиози, наркобаронами или контрабандистами: тем тоже приходится прибегать к насилию.

Люди с низким статусом обходятся без помощи государства и по другой причине: правовая система часто так же враждебна к ним, как и они к ней. Блэк и Куни пишут, что, сталкиваясь с бедными афроамериканцами, полицейские «колеблются между равнодушием и неприязнью, не желая быть вовлеченными в их разборки, но, если уж приходится вмешаться, действуют предельно жестко»[199]. Судьи и прокуроры тоже «часто не заинтересованы в разрешении споров среди людей с низким социально-экономическим статусом и обычно стараются отделаться от них как можно скорее, причем, как считают вовлеченные стороны, с неудовлетворительным обвинительным уклоном»[200]. Журналистка Хизер Макдональд цитирует сержанта полиции из Гарлема:

В прошлые выходные один известный на весь район придурок ударил ребенка. В ответ вся его семья собралась у квартиры обидчика. Сестры жертвы выбили дверь, но его мать избила сестер до полусмерти, оставив их истекать кровью на полу. Драку затеяла семья жертвы: я мог бы привлечь их к ответственности за нарушение неприкосновенности жилища. Но, с другой стороны, мать преступника виновна в жестоком избиении. Все они — отбросы общества, мусор с улиц. Они добиваются справедливости своими способами. Я сказал им: «Мы можем все вместе отправиться в тюрьму или поставить на этом точку». А иначе шестеро человек оказалось бы в тюрьме за свои идиотские поступки — и окружной прокурор был бы вне себя! Да никто из них все равно не пришел бы в суд[201].

Неудивительно, что люди, занимающие в обществе низкое положение, не прибегают к законам и не доверяют им, предпочитая старые добрые альтернативы — самосуд и кодекс чести. На отношение полицейского к людям, с которыми он имеет дело на своем участке, молодые афроамериканцы, опрошенные криминологом Деанной Уилкинсон, отвечают взаимностью:

Реджи: Копы, работающие в нашем квартале, они здесь не на своем месте. Как можно посылать белых копов в черные районы «служить и защищать»? Так нельзя делать, потому что все, что они видят, — это черные физиономии преступников. Мы для них все на одно лицо. Хорошие негры похожи на плохих негров, потому прессуют всех.

Декстер: А черные копы еще хуже, потому что обламывают своих же. Они продажные, понятно? Они приходят на мою точку, забирают наркотики и продают их на улицах, чтобы потом арестовать кого-нибудь еще.

Квентин (говорит об убийце отца): Если я его увижу, что я должен делать? Я потерял отца, этого гада не поймали, тогда я достану его семью. Здесь это так устроено. Вот так это дерьмо тут работает. Не можешь достать его, мсти его семье… Мы все растем с этим дерьмом в голове, все хотим уважения, хотим быть мужчинами[202].

Другими словами, исторический процесс цивилизации не устранил насилие полностью, но отодвинул его на социально-экономическую обочину.

Насилие в мире

Цивилизационный процесс распространяется не только вниз по социальной лестнице, но и по карте мира от западноевропейского эпицентра. На рис. 3–3 мы видели, что первой утихомирилась Англия, затем Германия, чуть позже Нидерланды. На рис. 3–8 видно, как эта волна распространялась по Европе в конце XIX и начале XXI в.


В конце XVIII в. мирным центром Европы были северные индустриальные страны (Великобритания, Франция, Германия, Дания и Бенилюкс), окруженные несколько более буйными Ирландией, Австро-Венгрией и Финляндией, которые, в свою очередь, граничили с еще более склонными к насилию Испанией, Италией, Грецией и славянскими государствами. Сегодня мирный центр расширился и охватывает всю Западную и Центральную Европу, а вот Восточную Европу и гористые Балканы еще накрывает тень беззакония разной степени плотности.

Насилие внутри стран тоже распределено неравномерно: отдаленные и горные районы еще долго остаются опасными после того, как утихнут города и густозаселенные сельскохозяйственные районы. На Шотландском высокогорье клановые войны велись до XVIII в., а в Сардинии, на Сицилии, в Черногории и других частях Балкан — до XX в.[203] Неслучайно кровавые классические повествования, с которых я начал, — Ветхий Завет и поэмы Гомера — созданы народами, жившими в гористой местности.

А как обстоят дела в остальных регионах мира? В большинстве европейских стран статистика убийств ведется на протяжении сотни и более лет, но о других континентах этого не скажешь. Даже сегодня данные полицейского учета, передаваемые в Интерпол, часто сомнительны, а порой совершенно неправдоподобны. Правительства зачастую считают, что то, насколько успешно они удерживают своих граждан от убийств, никого больше не касается. К тому же полевые командиры развивающегося мира описывают свой бандитизм в терминах освободительных политических движений, что затрудняет попытки отделить жертв гражданской войны от жертв организованной преступности[204].

Не забывая об этих ограничениях, давайте все же присмотримся к распределению насилия на карте мира в наши дни. Самые надежные данные поступают от Всемирной организации здравоохранения. ВОЗ старается оценить причины смертности в максимально возможном количестве стран, опираясь на данные национальных министерств здравоохранения и другие источники[205]. Управление ООН по наркотикам и преступности (УНП ООН) дополняет эти данные своими оценками (максимальной и минимальной) по каждой отдельной стране. На рис. 3–9 на карту мира нанесены данные 2004 г. из последнего на момент написания этой книги отчета УНП[206]. Хорошие новости: средний уровень убийств по всем странам мира в этом наборе данных составляет 6 на 100 000 в год. Общий же уровень убийств по миру в целом, вычисленный без разделения по странам, в 2000 г., по оценке ВОЗ, составил 8,8 на 100 000 в год[207]. Оба показателя выигрывают в сравнении с трехзначными величинами для догосударственных обществ и двузначными — для средневековой Европы.


На карте видно, что Западная и Центральная Европа сегодня являются самыми безопасными регионами Земли. К странам с достоверно низким уровнем убийств относятся и страны Содружества, когда-то входившие в состав Британской империи, — Австралия, Новая Зеландия, Фиджи, Канада, Мальдивы и Бермуды. Однако одна бывшая британская колония не переняла английскую модель цивилизованности, мы присмотримся к этой необычной стране в следующем разделе.

Некоторые из стран Азии тоже могут гордиться низким уровнем убийств, особенно те, что пошли по европейскому пути развития: Япония, Сингапур и Гонконг. Китай тоже сообщает о низком уровне убийств (2,2 на 100 000). Даже если мы примем данные из этой закрытой страны за чистую монету, при отсутствии временны́х рядов данных мы не можем узнать, что стоит за этими значениями — тысяча лет централизованного правления или же авторитарная природа нынешнего режима. Традиционные автократии (в том числе многие исламские государства) пристально следят за гражданами и жестоко и неукоснительно наказывают их, если те преступают черту; вот почему мы называем их «полицейскими государствами». Неудивительно, что обычно там низкий уровень насильственных преступлений. Но я не могу не упомянуть анекдот, из которого ясно, что Китай, подобно Европе, прошел через длительный процесс цивилизации. Элиас заметил, что табу на ножи, сопровождавшее снижение насилия в Европе, в Китае зашло еще дальше. Веками ножи в Поднебесной использовали только повара на кухне, нарезая пищу на мелкие, удобные для еды кусочки. За столом китайцы ножом не пользуются. «Европейцы — варвары, — цитирует китайцев Элиас. — Они едят кинжалами»[208].

А что происходит в других регионах мира? Криминолог Гэри Лафри и социолог Орландо Паттерсон утверждают, что кривая зависимости между преступностью и демократизацией похожа на перевернутую U. Крепкие демократии, как и традиционные автократии, представляют собой сравнительно безопасные места, но развивающиеся демократии и слабые демократии (их называют анократиями) часто страдают от насильственных преступлений и гражданских войн, время от времени перетекающих друг в друга[209]. Сегодня наиболее криминогенными регионами мира являются Россия, Африка к югу от Сахары и некоторые страны Латинской Америки. Во многих из них полиция и суды коррумпированы — они вытягивают взятки и с преступников, и с жертв, обеспечивая протекцию тому, кто больше заплатит. Ямайку (33,7 на 100 000), Мексику (11,1) и Колумбию (52,7) раздирают на части вооруженные формирования, спонсируемые наркомафией и действующие там, где закон не может до них дотянуться. За последние четыре десятилетия, с ростом трафика наркотиков, уровень убийств в этих странах резко возрос. Другие, например Россия (29,7) и Южная Африка (69), возможно, пережили процесс децивилизации в результате коллапса предыдущих форм правления.

Процесс децивилизации охватывает и страны, перешедшие от племенных войн к колониальному управлению, а затем к внезапной независимости, — назовем, к примеру, страны Центральной и Южной Африки и Папуа — Новую Гвинею (15,2). В статье «От копья до М-16» антрополог Полли Висснер описала историческую траекторию насилия у новогвинейской народности энга. Начала она с выдержек из полевого дневника антрополога, работавшего в этом регионе в 1939 г.:

Мы были сейчас в самом сердце долины Лай, одной из прекраснейших в Новой Гвинее, если не во всем мире. Повсюду прекрасно устроенные садовые участки, где растет сладкий картофель и купы казуарин. Ровные удобные дороги пересекают местность, рощицы усеивают ландшафт, напоминающий огромный ботанический сад.

Эти заметки Ролли Висснер сравнивает с записями из своего дневника 2004 г.:

Долина Лай практически заброшена. Как говорят энга, рай для птиц, змей и крыс. Дома сожжены дотла, посадки сладкого картофеля заросли сорняками, от деревьев остались пни. В лесах бушуют войны, уносящие множество жизней: местные «рэмбо» вооружены пистолетами и мощными винтовками. На обочинах дорог, там, где еще несколько лет назад шумели рынки, сейчас — зловещее запустение[210].

Народ энга никогда нельзя было назвать миролюбивым. Одно из племен, мае энга, представлено на рис. 2–3 линией, показывающей, что они истребляли друг друга, достигая годового уровня в 300 убийств на 100 000 человек — отрицательный рекорд этой главы. Здесь работали обычные гоббсовские механизмы: изнасилования и прелюбодеяния, кража свиней и присвоение участков земли, оскорбления и, разумеется, месть, месть и еще раз месть. Тем не менее энга отдавали себе отчет во вредоносности войн, и некоторые племена предпринимали попытки (порой успешные) их ограничить. Например, они разработали законы против военных преступлений, напоминающие Женевскую конвенцию: запретили уродовать тела и убивать переговорщиков. И хотя порой энга вступали в разрушительные войны с другими деревнями и племенами, внутригрупповое насилие они старались контролировать. Каждое общество сталкивается с конфликтом интересов между молодыми людьми, которые хотят доминировать (прежде всего с целью доступа к женщинам), и старшим поколением, желающим минимизировать ущерб от усобиц в семье и общине. Старейшины энга собирали беспокойную молодежь в сообщества холостяков, поощряя их контролировать злобные побуждения и внушая истины типа: «Кровь человека легко не смоешь» и «Кто убивает свинью — живет долго, а кто убивает человека — нет»[211]. Еще один цивилизующий механизм их культуры — нормы гигиены и пристойного поведения, о которых Висснер рассказала мне в письме:

Во время дефекации энга прикрываются накидками, чтобы не оскорбить никого, даже солнце. Для мужчины встать спиной к дороге и помочиться — немыслимая грубость. Они тщательно моют руки перед приготовлением еды, они очень скромны и всегда прикрывают гениталии. Хотя к сморканию относятся проще.

Но что важнее всего, энга легко приспособились к начавшемуся в конце 1930-х гг. Pax Australiana, Австралийскому миру. В последующие два десятилетия войны утихли, и многие энга с облегчением отказались от насилия, предпочитая разрешать споры в суде, а не на поле битвы.

Однако, когда в 1975 г. Папуа — Новая Гвинея получила независимость, насилие среди энга тут же возобновилось. Правительственные чиновники раздавали земли и привилегии представителям своих кланов, провоцируя недовольство и месть со стороны обделенных. На смену традиционным сообществам холостяков пришли школы, где молодых энга готовили занять несуществующие рабочие места, — в итоге молодежь присоединялась к преступным рэскол-группировкам{23}. Они отвергали контроль старейшин и не подчинялись традиционным племенным нормам. Молодежь банды манили доступностью алкоголя, наркотиков, азартных игр в ночных клубах и огнестрельного оружия (в том числе автоматического — М-16 и АК-47). Страну, почти как во времена средневековых рыцарей, захлестнула стихия насилия, разбоев и поджогов. Государство, то есть необученная и слабо вооруженная полиция и продажные чиновники, были не способны поддерживать порядок. Управленческий вакуум, ставший следствием стремительной деколонизации, повернул цивилизационный процесс вспять, лишив жителей Папуа — Новой Гвинеи как традиционных норм поведения, так и современных институтов правоприменения. Такое падение нравов свойственно и другим бывшим колониям, что создает турбулентность, направленную против глобального тренда на снижение уровня убийств.

Западным наблюдателям часто кажется, что насилие в регионах, где сегодня царит беззаконие, постоянно и непреодолимо. Но в истории немало случаев, когда сообщества оказывались по горло сыты кровопролитием и предпринимали маневр, который криминологи назвали цивилизационным наступлением[212]. Спад насилия в результате укрепления государства и развития торговли происходит сам по себе и является своего рода побочным продуктом, но цивилизационное наступление — это целенаправленные попытки части общества (обычно женщин, старейшин или религиозных деятелей) усмирить местных «рэмбо» и восстановить нормальную жизнь. Висснер описала цивилизационное наступление на территориях энга в 2000-х[213]. Церковь постаралась снизить популярность бандитского образа жизни, привлекая молодежь к себе с помощью спорта, музыки и молитв, заменяя этику мести этикой прощения. В 2007 г. появилась мобильная связь, и старейшины племен оперативно информировали друг друга о разгорающихся конфликтах, а специальные «группы быстрого реагирования» спешили уладить дело, пока ситуация не вышла из-под контроля. Самых безудержных подстрекателей в кланах удалось усмирить, иногда посредством жестоких публичных казней. Старейшины вынудили муниципалитеты запретить азартные игры, алкоголь и проституцию, и молодое поколение откликнулись на принятые меры, осознав, что «жизнь Рэмбо коротка и бессмысленна». Висснер подсчитала: в 2000-х гг. число убийств после нескольких десятилетий роста заметно упало. Как мы увидим, это не единственный пример успешного цивилизационного наступления в истории.

Насилие в США

Насилие — явление столь же американское, как пирог с вишней.

Х. Рэп Браун{24}

Даже если спикер «Черных пантер» Х. Рэп Браун и перепутал вишневый пирог с яблочным, он верно указал на одну из типичных примет американской действительности. Статистика убийств в США отличается от статистики других западных демократий. В этом рейтинге Соединенные Штаты ближе к задиристому населению Албании и Уругвая, чем к родственным народам Британии, Нидерландов и Германии, демонстрируя значения, сравнимые со средним мировым уровнем. На протяжении XX в. уровень убийств в общем не снизился, что отражено на рис. 3–10 (для диаграмм XX в. я использую не логарифмическую, а линейную шкалу).


Уровень убийств в Америке полз вверх до 1933 г., сорвался вниз в 1930–1940-х гг., в 1950-х оставался довольно низким, резко взлетел в 1962 г., в 1970–1980-х витал где-то в стратосфере и только в 1992 г. вновь начал опускаться. В 1960-х уровень насилия поднялся во всех западных демократических государствах, я вернусь к этому вопросу в следующем разделе. Но почему США вошли в XX в., имея процент убийств гораздо выше британского, и так и не сократили разрыв? Может быть, США — это исключение из правила, согласно которому страны с хорошим правительством и крепкой экономикой проходят через процесс цивилизации, снижающий уровень насилия? И если так, то чем США от них отличаются? В газетных статьях нередко можно наткнуться на псевдообъяснения вроде такого: «Америка более агрессивна потому, что наша культура предрасполагает к насилию»[214]. Как разорвать этот замкнутый круг? Дело ведь не в том, что американцы обожают палить во все стороны без разбора. Даже если не считать убийства, совершенные с применением огнестрельного оружия, и принять во внимание только убийства, совершенные с помощью веревок, ножей, стальных труб, монтировок и так далее, американцы все равно убивают гораздо чаще, чем европейцы[215].

Европейцы всегда считали Америку нецивилизованной страной, но это верно лишь отчасти. Чтобы понять особенности американского насилия, нужно помнить, что Соединенные Штаты — это, в сущности, соединенные государства. В вопросе насилия США не одна страна, а целых три. На карте 3–11 такой же растушевкой, что и на 3–9, отражен уровень убийств в 50 американских штатах в 2007 г.

Здесь отчетливо видно, что некоторые штаты не так уж сильно отличаются от Европы. В их числе оправдывающие свое название штаты Новой Англии и полоса северных штатов, протянувшаяся в направлении Тихого океана (Миннесота, Айова, обе Дакоты, Монтана и Северо-Тихоокеанские штаты), а также Юта. И дело не в одинаковом климате — Орегон в этом смысле не похож на Вермонт, — а скорее в исторических путях миграции, которая шла в основном с востока на запад. Эта полоса мирных штатов, уровень убийств в которых не достигает 3 на 100 000 человек в год, — вершина градиента, сгущающегося от севера к югу. На юге расположились Аризона (7,4) и Алабама (8,9), которые проигрывают в сравнении с Уругваем (5,3), Иорданией (6,9) и Гренадой (4,9). А ведь есть еще и Луизиана (14,2) с уровнем убийств, близким к Папуа — Новой Гвинее (15,2)[216].

Второй контраст не так заметен на карте. Уровень убийств в Луизиане выше, чем в других южных штатах, а значения по округу Колумбия (еле заметная черная точка) зашкаливают за 30,8 — это на уровне самых опасных центральноамериканских и африканских стран. Это исключения, и причина их — в высокой доле проживающих там афроамериканцев. Нынешняя разница в уровне убийств среди белых и среди черных в Америке потрясает воображение. В 1976–2005 гг. средний уровень убийств среди белых американцев был равен 4,8, среди черных — 36,9[217]. Дело не только в том, что черных арестовывают и осуждают чаще, этот разрыв нельзя объяснить расовой дискриминацией. На него указывают и результаты анонимных опросов, в рамках которых жертвы называют расовую принадлежность нападавших или когда люди вспоминают собственную историю правонарушений[218]. Кстати, хотя процент афроамериканцев выше в южных штатах, разница в уровне насилия между Югом и Севером США не является следствием разницы между белым и черным населением. Белые южане агрессивнее белых северян, а черные южане, в свою очередь, агрессивнее черных жителей северных штатов[219].

И хотя жители северных штатов и белые американцы несколько агрессивнее западных европейцев (у которых средний уровень убийств равен 1,4), эта разница гораздо меньше разницы внутри страны. А стоит копнуть чуть глубже, становится ясно, что и США прошли через запущенный государством процесс цивилизации, хотя разные регионы пережили его в разное время и в разной мере. Копать неизбежно придется, потому что в сфере учета убийств США довольно долго были отсталой страной. Большинство убийств расследовались на уровне штатов, до 1930-х гг. адекватная федеральная статистика не велась. К тому же до недавнего времени то, что мы сегодня называем США, было постоянно меняющейся величиной. Основной состав из 48 штатов окончательно оформился только к 1912 г., и многие штаты периодически наполнялись очередной волной иммигрантов, которые меняли демографию Америки. Хотя большинство траекторий похожи на американские горки, они показывают, как различные части страны приходили к цивилизации по мере того, как анархия дальних рубежей уступала место государственному контролю.


На рис. 3–12 сравниваются данные Рота по Новой Англии с показателями, вычисленными Эйснером по Англии. Заоблачно высокий уровень насильственных смертей в колониальной Новой Англии подтверждает наблюдение Рота, согласующееся с мыслью Эйснера: «Эпоха приграничного насилия с уровнем убийств около 100 на 100 000 взрослых в год закончилась в 1637 году, когда английские колонисты и их союзники из числа коренных американцев закрепили свое господство в Новой Англии». После укрепления государственного контроля графики, составленные для Англии и Новой Англии, становятся подозрительно похожими.



Поделиться книгой:

На главную
Назад