И в конце мы видим данные, касающиеся обществ с государственным устройством[109]. Самые ранние относятся к городам и империям доколумбовой Мексики, в которой 5 % смертей были насильственными. Несомненно, это было опасное место, но при этом уровень насилия составлял всего 3/5 от среднего в доисторическом обществе. Что касается современных государств, простор для выбора широк: сотни политических объединений, десятки столетий и множество видов насилия (войны, убийства, геноцид и так далее), так что тут нет единственно «верной» оценки. Но мы можем сделать сравнение максимально справедливым, выбрав
Сегодня, с опубликованием двух массивов количественных данных, которые я буду рассматривать в главе 5, исследования проблем войны проводятся с большей точностью. По самым скромным подсчетам, за весь XX в. в боях погибло около 40 млн человек[112]. («Гибель в бою» относится к военнослужащим и гражданским лицам, убитым непосредственно в сражениях.) Если мы сопоставим это количество с цифрой в 6 млрд человек, скончавшихся на протяжении XX в., и не будем принимать во внимание некоторые демографические тонкости, окажется, что только 0,7 % населения Земли полегло на поле боя за эти 100 лет[113]. Даже если мы утроим эту цифру или умножим ее на четыре, чтобы учесть непрямые смерти от вызванных войной голода и болезней, это все равно не сравняет разницу между государственными и догосударственными обществами. А если добавить смерти от геноцидов, чисток и других устроенных людьми бедствий? Мэттью Уайт, исследователь насилия, с которым мы познакомились в главе 1, считает, что на долю всех этих причин, вместе взятых, приходится около 180 млн смертей. И даже это повышает долю насильственных смертей в XX в. всего до 3 %[114].
Теперь вернемся в настоящее. Согласно свежему выпуску статистического ежегодника
Итак, управляемые государства от догосударственных групп и племен отделяет гигантский провал на графике. Но мы сравнивали разрозненную коллекцию данных археологических раскопок, этнографических расчетов и современных оценок, причем некоторые из них подсчитаны, что называется, на коленке. Есть ли способ непосредственно сопоставить два информационных массива, один — с данными об охотниках-собирателях, другой — об оседлых цивилизациях, сравнивая людей, эпохи, методы с максимальной точностью? Экономисты Ричард Стекель и Джон Уоллис недавно изучили данные по 900 скелетам коренных американцев, найденным на пространстве от Южной Канады до Южной Америки, — все они умерли до прибытия Колумба[117]. Стекель и Уоллис рассортировали их на охотников-собирателей и на жителей древних городов, последние принадлежали к цивилизациям Анд и Центральной Америки — инкам, ацтекам и майя. Доля останков охотников-собирателей с признаками смертельных травм составляла 13,4 %, что близко к среднему по группе охотников-собирателей на рис. 2–2. Доля горожан с такими повреждениями равна 2,7 %, что ближе к среднему значению для государств прошлых веков. Итак, принимая прочие факторы за константу, мы видим, что жизнь в цивилизованном обществе в пять раз снижает шанс пасть жертвой насилия.
Давайте попробуем оценить количество насилия другим способом, вычислив уровень убийств относительно доли живых, а не погибших людей. Эту статистику сложнее посчитать по захоронениям, зато легче по большинству других источников, потому что нам нужно только количество погибших и численность населения, а не перечень смертей из прочих источников. Количество насильственных смертей на 100 000 человек населения в год — стандартная оценка количества убийств, и в тексте книги я буду использовать ее как мерило насилия. Чтобы прочувствовать значение этих цифр, помните, что в самой безопасной точке человеческой истории — в Западной Европе на рубеже XXI в. — число бытовых убийств составляет 1 на 100 000 человек в год[118]. Даже в самых миролюбивых обществах всегда найдутся молодые люди, ввязывающиеся в пьяные разборки, или старушки, подсыпающие мышьяк супругу в чай, так что это практически минимальный уровень, до которого может опуститься процент убийств. Среди современных стран Запада Соединенные Штаты находятся в опасной части списка по уровню убийств. В худшие 1970–1980-е гг. уровень убийств доходил до 10 на 100 000 человек, а в наиболее криминальных городах вроде Детройта поднимался до 45 на 100 000 человек в год[119]. Если вы живете в обществе с подобным уровнем убийств, вы будете замечать опасность и в обыденной жизни, а при уровне 100 убийств на 100 000 человек насилие коснется вас лично: предположим, у вас есть 100 родственников, друзей и близких знакомых, тогда в течение десяти лет один из них, вероятно, будет убит. Если рейтинг повысится до 1000 на 100 000 человек (1 %), вы будете терять одного знакомого в год и сами имеете хороший шанс погибнуть от руки убийцы.
Рис. 2–3 показывает ежегодный уровень смертности в 27 догосударственных обществах (в том числе охотников-собирателей и охотников-земледельцев) и в девяти обществах под властью государства. Среднегодовой уровень смертности в войнах в догосударственных обществах составляет 524 на 100 000, или примерно полпроцента. В государстве ацтеков в Центральной Мексике — а эта империя воевала довольно часто — уровень был в два раза ниже[120]. Еще ниже в таблице располагаются данные по четырем государствам в столетия, ознаменовавшиеся наиболее разрушительными для них войнами. Франция XIX в. участвовала в революционных и Наполеоновских войнах, воевала с Россией и теряла в среднем 70 на 100 000 человек в год. XX в. был омрачен двумя мировыми войнами, повлекшими огромные потери для Германии, Японии и СССР/России, которая в том же веке пострадала от Гражданской и других войн. Ежегодная смертность в этих странах в XX в. равна 144, 27 и 135 на 100 000 человек в год соответственно[121]. Соединенные Штаты в XX в. приобрели репутацию воинственной державы: страна сражалась в двух мировых войнах, а также на Филиппинах, в Корее, Вьетнаме и Ираке. Но ежегодные потери американцев были даже меньше, чем у других крупных государств в этом веке, примерно 3,7 на 100 000 человек[122]. Даже если мы суммируем все смерти от организованного насилия по всему миру за весь век — войны, геноцид, чистки и искусственно созданный голод, мы получим уровень в 60 на 100 000 человек в год[123]. Полоски, представляющие США и весь мир в 2005 г., такие тонкие, что почти незаметны на графике[124].
Так что и по этому критерию государства творят гораздо меньше насилия, чем племена и традиционные общества. Современные страны Запада даже в те века, когда они переживали войны, несли в четыре раза меньше людских потерь по сравнению со средним уровнем в догосударственных обществах и в 10 раз меньше по сравнению с наиболее жестокими из них.
Пусть война и обычное дело для групп собирателей, но все же не повсеместное. Она и не должна быть таковой, если жестокие наклонности человека — стратегический ответ на внешние обстоятельства, а не автоматическая реакция на внутренние побуждения. По данным двух этнографических обзоров, от 65 до 70 % племен охотников-собирателей воюют как минимум каждые два года, у 90 % на долю каждого поколения выпадает как минимум однажды участвовать в военных действиях, и практически все остальные рассказывают о войнах, сохранившихся в культурной памяти[125]. Значит, охотники-собиратели воюют часто, но способны избегать войн на протяжении длительных периодов времени. На рис. 2–3 упоминаются две народности, для которых характерен низкий уровень смертей в войнах: жители Андаманских островов и племя семаи. Но и им есть о чем порассказать.
Документально подтвержденный ежегодный уровень смертности среди жителей Андаманских островов в Индийском океане составляет 20 на 100 000 человек, что гораздо ниже, чем в среднем по догосударственным обществам (более 500 на 100 000). Тем не менее они известны как одна из наиболее свирепых групп охотников-собирателей, живущих на земле. После землетрясения и цунами 2004 г. в Индийском океане обеспокоенные наблюдатели полетели на острова на вертолетах и с облегчением увидели, что их там встретили градом стрел и копий — верный знак, что андаманцев не смыло гигантской волной. Два года спустя двое индийских рыбаков спьяну заснули в лодке, и их прибило к одному из островов. Рыбаков тут же прикончили, а вертолет, который послали забрать тела, обстреляли из луков[126].
Есть, конечно, и такие охотники-собиратели и охотники-земледельцы, как племя семаи — они
Низкий уровень военных потерь в некоторых малочисленных сообществах может оказаться обманчивым и по другой причине. Хоть такие группы и избегают войн, они совершают убийства, уровень которых можно сравнить с уровнем убийств в современных государствах. На рис. 2–4 я расположил эти данные на шкале, масштаб которой в 15 раз больше, чем на рис. 2–3. Давайте начнем с нижней серой полоски в группе догосударственных обществ. Семаи — племя охотников-земледельцев, которым посвящена книга «Семаи: мирные люди Малайи» (The Semai: A Nonviolent People of Malaya). Они всячески стараются избегать применения силы, но число убийств у семаев мало потому, что самих семаев немного. Антрополог Брюс Науф, сделав расчеты, обнаружил, что уровень убийств в племени равен 30 случаям на 100 000 человек в год, что ставит семаев в один ряд с самыми опасными американскими городами в самые лихие годы, и в три раза выше уровня по США в целом в самые бурные десятилетия[129]. Аналогичным образом «сдулась» мирная репутация народа!кунг, исследуемого в книге «Безобидные люди» (The Harmless People), и инуитов (эскимосов) Центральной Арктики, которым посвящена книга «Никогда в гневе» (Never in Anger)[130]. Процент убийств у этих безобидных, не жестоких и не гневливых людей гораздо выше, чем у американцев и европейцев, а когда правительство Ботсваны взяло под контроль территории проживания!кунг, смертность в результате убийств снизилась на треть, как и предсказывает теория Левиафана[131].
Спад уровня убийств под властью государства настолько очевиден, что антропологи редко чувствуют необходимость подтверждать его цифрами. Различные периоды мира и стабильности, paxes, о которых читаешь в исторических книгах, — Римский, Исламский, Монгольский, Испанский, Оттоманский, Китайский, Британский, Австралийский (в Новой Гвинее), Канадский (на северо-западе Тихоокеанского побережья), Преторианский (в Южной Африке) — характеризуются снижением количества набегов, конфликтов и войн на территориях, взятых под контроль эффективным правительством[132].
Хотя имперские завоевания и методы правления сами по себе бывают жестокими, они действительно снижают системное насилие среди завоеванных народов. Процесс усмирения настолько всеобъемлющ, что антропологи часто расценивают его как методологическую помеху для исследований. По умолчанию считается, что народы, приведенные под юрисдикцию правительства, не будут проливать кровь с прежней частотой, потому их просто исключают из исследований насилия в аборигенных обществах. Да и сами туземцы замечают этот эффект. Как сказал человек из племени аойяна, живущий в Новой Гвинее в условиях так называемого Австралийского мира, «жизнь стала лучше, когда пришло правительство», потому что «человек теперь может есть, не оглядываясь через плечо, и выйти утром облегчиться, не опасаясь, что его застрелят»[133].
Антропологи Карен Эриксен и Хизер Хортон дали количественную оценку закономерности, согласно которой наличие правительства может заставить общество отказаться от убийств, совершаемых из мести. Они сделали обзор 192 стандартных исследований и обнаружили, что в группах собирателей, не приведенных к миру колониальным или национальным правительством, люди мстят друг другу лично, а в племенных обществах прибегают к семейной кровной мести, особенно если им свойственна преувеличенная культура мужской чести[134]. В обществах, подчиненных контролю централизованного правительства, и тех, где есть материальная база и схемы наследования, повышающие заинтересованность людей в социальной стабильности, возмездие осуществляется по решению суда или трибунала.
Есть грустная ирония в том, что, когда во второй половине XX в. колонии развивающегося мира освободились от европейского правления, многие из них снова начали интенсивно воевать, причем последствия усугублялись наличием современного оружия, организованных военных формирований и групп молодежи, не желающей подчиняться старейшинам племен[135]. Как мы увидим в следующей главе, эти перемены направлены в сторону, противоположную общеисторическому спаду насилия, но и они иллюстрируют роль Левиафана как движущей силы этого спада.
Цивилизация и ее недостатки
Так что же, Гоббс все понял правильно? Отчасти да. Природе человека свойственны три основных причины для конфликта: нажива (хищнические нападения), безопасность (упреждающие нападения) и честь (нападение с целью отомстить). И цифры подтверждают, что в целом, «пока люди живут без общей власти, держащей всех их в страхе, они находятся в том состоянии, которое называется войной», испытывая «вечный страх и постоянную опасность насильственной смерти»{18}.
Но из своего кресла в Англии XVII в. Гоббс не мог увидеть картину целиком. Люди в догосударственных обществах тесно взаимодействуют с родственниками и союзниками, так что жизнь их не одинока, да и «жестока, беспросветна и тупа» она не всегда. Даже если они воюют каждые несколько лет, им хватает времени для собирательства, пиров, песен, рассказывания историй, воспитания детей, заботы о больных и для прочих обязанностей и удовольствий жизни. В черновом варианте моей предыдущей книги я мимоходом охарактеризовал яномамо как «свирепый народ», ссылаясь на название известной книги антрополога Наполеона Шаньона. Коллега-антрополог, читавший рукопись, написал на полях: «И дети свирепы? И старые женщины? И едят они тоже свирепо?»
Их жизнь нельзя однозначно назвать «бедной». Конечно, в догосударственных обществах нет «удобных зданий и средств передвижения, там ничего не знают о том, как выглядит наша планета, об исчислении времени, о ремеслах и литературе», потому что все это сложно изобрести, если воины из соседней деревни постоянно будят вас ядовитыми стрелами, крадут ваших женщин и сжигают хижины. Но и первые люди, отказавшиеся от охоты и собирательства ради оседлой жизни и сельского хозяйства, выбрали сомнительную сделку. Проводить дни за плугом, питаясь крахмалистыми зерновыми, и жить бок о бок со скотом и тысячами других людей опасно для здоровья. Изучение Стекелем и его коллегами скелетов показывает, что по сравнению с охотниками-собирателями обитатели первых городов были анемичными, болезненными, с больными зубами и к тому же на шесть с лишним сантиметров ниже[136]. Некоторые исследователи Библии считают, что история о потерянном рае — это культурная память о переходе от собирательства к сельскому хозяйству: «В поте лица своего будешь есть хлеб свой»[137].
Почему же наши предки-собиратели покинули рай? Для многих просто не было выбора: число их увеличилось, и они попали в мальтузианскую ловушку — дикорастущие плоды земли больше не могли накормить людей, им пришлось самим выращивать себе пищу. Государства возникли позже, и собиратели, жившие у их границ, могли либо стать их частью, либо придерживаться прежнего образа жизни. Для тех, у кого был выбор, Эдем мог быть слишком опасным. Несколько больных зубов, абсцесс время от времени и шесть сантиметров роста были небольшой ценой за повышение в пять раз шансов избежать смерти от копья[138].
Повышенная вероятность естественной смерти потребовала и другой оплаты: как писал римский историк Тацит, «раньше мы страдали от преступлений; теперь мы страдаем от законов». Библейские истории, которые мы перечитывали в главе 1, рассказывают, что первые короли держали подчиненных в страхе с помощью тоталитарных идеологий и жестоких наказаний. Только подумайте о могущественном божестве, следящем за каждым шагом человека, об обыденной жизни, регулируемой произвольными законами, о побивании камнями за богохульство и неверность, о праве царей забирать женщин в свой гарем или разрубать младенцев пополам, о распятии воров и вероучителей. В этих подробностях Библия не грешит против истины. Социологи, изучающие возникновение государств, заметили, что на заре становления все они были стратифицированными теократиями, в которых элиты охраняли свои экономические привилегии, жестоко принуждая подданных к миру[139].
Трое ученых проанализировали большую выборку культур, чтобы количественно оценить корреляцию между политической сложностью ранних обществ и их опорой на абсолютизм и жестокость[140]. Археолог Кит Оттербейн показал, что в обществах, которым свойственна бо́льшая централизация власти, женщин во время войн чаще убивают (а не умыкают), чаще держат рабов и совершают человеческие жертвоприношения. Социолог Стивен Спитцер показал, что сложные общества чаще склонны криминализировать действия, не приводящие к жертвам, вроде религиозного отступничества, сексуальных отклонений, супружеской неверности или колдовства, и наказывать нарушителей пытками, увечьем, обращением в рабство и казнями. Историк и антрополог Лора Бетциг показала, что сложные общества чаще подпадают под управление деспотов, которые гарантированно побеждают в любом споре, имеют право безнаказанно убивать и собирать огромные гаремы. Она обнаружила, что такой деспотизм возникал у вавилонян, израильтян, римлян, самоанцев, фиджийцев, кхмеров, ацтеков, инков, натчез, а также у ашанти и других народов Африки.
Что касается насилия, первые левиафаны решили одну проблему, но создали другую. Теперь люди реже становились жертвами убийств или войн, но зато стонали под пятой тиранов, жрецов и клептократов. В этом темная сторона «усмирения»: не только установление мира, но и полный контроль насильственной власти. Этой второй проблеме пришлось ждать своего решения еще несколько тысячелетий, а во многих частях мира она не решена до сих пор.
Глава 3. Цивилизационный процесс
В целом наша цивилизация основана на подавлении инстинктов.
С тех пор как я научился пользоваться приборами, я мучился с соблюдением одного из правил застольного этикета: нельзя набирать пищу на вилку, помогая себе ножом. Я, конечно, могу подцепить достаточно крупные куски — те, что не разваливаются, когда вонзаешь в них зубцы. Но мощности моего мозжечка не хватает, чтобы справиться с мелкими кубиками или скользкими шариками, которые скачут по тарелке, стоит только их коснуться. И я гоняю еду по кругу в отчаянных попытках найти удобный край или уклон и подцепить упрямую горошину, надеясь, что ее скорость не разовьется до второй космической и она не выскочит на скатерть. Порой я старался улучить момент, когда мой сосед по столу отвлечется, и потихоньку помогал себе ножом в надежде, что меня не поймают на этой оплошности. Все что угодно, лишь бы избежать славы неотесанного невежи, который использует нож не только для того, чтобы резать. «Дайте мне точку опоры, и я переверну Землю», — говорил Архимед. Но если бы он соблюдал правила столового этикета, то не смог бы сдвинуть и горошину с помощью ножа!
Помню, в детстве я пытался понять причину этого бессмысленного запрета. Что такого ужасного случится, спрашивал я, если использовать столовые приборы эффективно и при этом гигиенично? Это же не картофельное пюре руками есть! Но, как и все дети, я проигрывал спор, слыша: «Потому что я так сказала», и десятилетиями ворчал про себя, возмущаясь бессмысленностью принятых правил. Но однажды, когда я собирал материал для этой книги, шоры упали с моих глаз, туман рассеялся и я навсегда перестал возмущаться правилом «без ножа». Этим прозрением я обязан величайшему мыслителю из тех, о которых вы никогда не слышали, — Норберту Элиасу (1897–1990).
Элиас родился в Германии, в Бреслау (сейчас Вроцлав, Польша), и изучал социологию и историю науки[141]. Он бежал из Германии в 1933 г., потому что был евреем, попал в британский лагерь для интернированных лиц в 1940-м, потому что был немцем, и потерял обоих родителей в Холокосте. В довершение этих трагедий нацизм устроил ему еще одну: его главный труд, «О процессе цивилизации» (Über den Prozeß der Zivilisation), был опубликован в Германии в 1939 г. — в то время, когда сама эта идея казалась плохой шуткой. Элиас скитался по университетам, преподавал в вечерней школе, переучился на психотерапевта и, наконец, нашел место в Лестерском университете в Англии. О нем заговорили лишь в 1969-м, когда книга «О процессе цивилизации» была издана в английском переводе, а признание в научных кругах пришло к Элиасу в последнее десятилетие жизни, когда получил известность один удивительный факт. Это открытие касалось не застольного этикета, а истории убийств.
В 1981 г. политолог Тед Роберт Гарр, изучив материалы судебных архивов, вычислил показатели уровня убийств в 30 разных временны́х точках британской истории, сравнил их с современными данными по Лондону и представил все на графике[142]. Я воспроизвожу этот график на рис. 3–1, используя логарифмическую шкалу, в которой для единиц, десятков, сотен и тысяч отводятся вертикальные отрезки равной длины. Показатели подсчитаны так же, как в главе 2, то есть по числу убийств на 100 000 человек в год. Без логарифмической шкалы здесь не обойтись, поскольку уровень убийств снизился весьма резко. На рисунке видно, что с XIII по XX в. число убийств в различных районах Англии уменьшилось в 10, 50, а иногда и в 100 раз, например с 110 на 100 000 человек в Оксфорде XIV в. до менее чем одного случая на то же количество жителей в Лондоне середины XX в.
График поразил всех, кто его видел (и меня тоже — как я упоминал в предисловии, именно из этого зерна выросла книга, которую вы читаете). Это открытие разрушало все стереотипы об идиллическом прошлом и порочной современности. Когда я изучал восприятие насилия с помощью интернет-опросника, выяснилось, что люди думают, что в Англии XX в. насилия было на 14 % больше, чем в Англии XIV в., хотя на самом деле его стало на 95 % меньше[143].
Эта глава посвящена сокращению числа убийств в Европе со Средних веков до наших дней, а также примерам и контрпримерам из других мест и времен. Я позаимствовал название главы у Элиаса, потому что он — единственный из крупных социальных мыслителей, кто выдвинул теорию, способную объяснить этот феномен.
Сокращение числа убийств в Европе
Прежде чем мы попытаемся объяснить это удивительное достижение, давайте убедимся в его реальности. После публикации графика Гарра историки-криминологи копнули историю убийств глубже[144]. Основываясь на архивах местных органов управления, судебных записях и материалах коронерских расследований, криминолог Мануэль Эйснер собрал обширную базу данных по убийствам в Англии за несколько столетий[145]. Каждая точка на рис. 3–2 — это показатель по какому-либо городу или судебному округу, размещенный на логарифмической шкале. К началу XIX в. британское правительство вело ежегодную статистику убийств в стране — эти данные отображены на графике серой линией. Историк Дж. С. Кокберн скомпилировал непрерывные данные по Кенту за период с 1560 по 1985 г. — Эйснер нанес их поверх собственных данных в виде линии черного цвета[146].
И снова мы наблюдаем снижение годового показателя убийств, и не маленькое: с 4–100 на 100 000 в Средние века до 0,8 на то же количество людей в 1950-х. При этом высокий уровень насильственных смертей в Средневековье нельзя отнести на счет социальных потрясений, последовавших за «черной смертью» — эпидемией чумы 1346–1353 гг., судя по данным предшествовавших лет.
Эйснер серьезно раздумывал над тем, насколько мы можем доверять этим данным. Исследователи насилия выбирают в качестве критерия именно убийства, поскольку независимо от того, что в той или иной культуре считается преступлением, от мертвого тела так просто не отмахнешься: люди всегда стремятся узнать, кто или что стало причиной смерти. Поэтому отчеты об убийствах — более надежный показатель уровня насилия, чем записи о грабежах, изнасилованиях или драках, и обычно (хоть и не всегда) эти показатели друг с другом коррелируют[147].
И все же имеет смысл поинтересоваться, как люди различных эпох реагировали на убийства. Были ли они склонны, как и мы, отличать умышленное убийство от случайного, наказывали виновного или просто смирялись со случившимся? Убивали ли люди предшествующих эпох так же часто, как грабили, насиловали и дрались? Удавалось ли им спасать жертв нападения, тем самым не давая им превратиться в жертв убийства?
К счастью, на эти вопросы есть ответы. Эйснер цитирует исследования, показывающие, что, когда сегодня людям описывают обстоятельства убийства столетней давности и спрашивают, было ли убийство умышленным, они обычно приходят к тому же заключению, что и современники преступления. Эйснер показал, что уровень убийств в конкретный исторический период, как правило, действительно коррелирует с уровнем других насильственных преступлений. Он заметил, что любой прогресс в криминалистике, любое расширение системы уголовного правосудия приводит к
Но может быть, англичане, постепенно отказываясь от убийств, отличались этим от других народов Европы? Эйснер изучил доступные данные. Рис. 3–3 показывает, что разница невелика. Скандинавам потребовалась еще пара столетий, чтобы перестать убивать друг друга, а итальянцы всерьез не озаботились этим вопросом до XIX в. Но к началу XX в. годовой уровень убийств в каждой западноевропейской стране превратился в тонкую линию, болтавшуюся около отметки 1 на 100 000 человек.
Чтобы объективно оценить спад насилия в Европе, давайте сравним его с уровнем догосударственных обществ, с которыми мы познакомились во 2-й главе. На рис. 3–4 мне, чтобы вместить данные, пришлось продлить вертикальный луч логарифмической шкалы до тысяч. Даже во времена позднего Средневековья нравы жителей Западной Европы были не так жестоки, как в неусмиренных догосударственных обществах вроде инуитов, находясь ближе к частично оседлым племенам-собирателям семаев и!кунг. Начиная с XIV в. уровень убийств в Европе стабильно снижался, слегка подскочив лишь в последней трети XX столетия.
Пока Европа в целом становилась менее кровожадной, некоторые характеристики убийств оставались неизменными[149]. Мужчины несли ответственность почти за 92 % всех убийств (кроме убийств младенцев) и чаще всего убивали в возрасте от 20 до 30 лет. До 1960-х гг. города были в основном безопаснее деревень. Но некоторые паттерны изменились. Раньше убийства с одинаковой частотой случались как в высшем обществе, так и среди представителей низших классов. Когда уровень убийств упал, он гораздо сильнее снизился в высших социальных классах — к этому важному изменению мы еще вернемся[150].
Стоит еще отметить, что уровень убийств посторонних людей снижался гораздо быстрее, чем число убийств детей, супругов, родителей, братьев и сестер. Этот общий паттерн статистики убийств иногда называют законом Веркко: уровень насилия в конфликтах между мужчинами везде и всегда варьирует сильнее, чем уровень домашнего насилия в отношении женщин или родни[151]. Мартин Дэйли и Марго Уилсон считают, что родственники везде и всегда действуют друг другу на нервы с одинаковой силой, поскольку в этом случае конфликты интересов имеют куда более глубокие корни из-за частичного совпадения генов. А вот агрессивность в мужской среде, напротив, подогревается борьбой за доминирование, которая чувствительна к воздействию обстоятельств. Уровень агрессивности, необходимый мужчине, чтобы отстоять свое место в неофициальной иерархии, зависит от того, как он оценивает агрессивность других мужчин: это обстоятельство запускает циклы жестокости или миролюбия, которые могут резко повышать или понижать уровень насилия. Психологию родства я буду исследовать детально в главе 7, а психологию доминирования — в главе 8.
Причины сокращения числа убийств в Европе
Давайте обсудим последствия многовекового снижения числа насильственных смертей в Европе. Считаете ли вы, что города с их анонимностью, скученностью, иммигрантами, смешением культур и классов — питательная почва для насилия? А что вы думаете о разрушительных социальных изменениях, принесенных капитализмом и индустриальной революцией? Может, вы убеждены, что жизнь в тихом местечке, замешанная на вере, традициях и страхе Божьем, защитит от убийств и разгула насилия? Что ж, подумайте еще раз. По мере того как Европа становилась все более городской, космополитичной, торговой, промышленной, индустриальной и светской, жизнь становилась безопаснее и безопаснее. И это возвращает нас к идеям Норберта Элиаса, к единственной теории, выдержавшей проверку фактами.
Элиас вывел теорию процесса цивилизации не из количественных данных, которых в его время было недостаточно, но исследуя бытовой уклад средневековой Европы. К примеру, он изучил серию иллюстраций к немецкому манускрипту XV в., известному как «Средневековая домовая книга» (Das Mittelalterliche Hausbuch), — картинам обычной жизни, увиденным глазами рыцаря[152].
На фрагменте иллюстрации, воспроизведенном на рис. 3–5, крестьянин потрошит лошадь, а в это время свинья обнюхивает его обнажившиеся ягодицы. Рядом, в пещере, сидит пара, закованная в колодки. Чуть выше человека ведут на виселицу, на которой уже болтается один труп, а рядом вороны терзают тело жертвы колесования. Колесо и виселица — не центральный элемент рисунка, это просто часть ландшафта, такая же, как деревья или холмы.
Рис. 3–6 — это фрагмент другой иллюстрации, изображающей нападение рыцарей на деревню. В нижнем левом углу солдат вонзает нож в крестьянина; выше — другой солдат схватил селянина за подол рубахи; рядом, воздев руки, кричит женщина. Внизу справа — сцена убийства и грабежа в часовне, рядом рыцарь дубасит связанного мужчину. Вверху всадники поджигают ферму, а один из них угоняет скот и замахивается на жену крестьянина.
Сегодня мы назвали бы рыцарей феодальной Европы полевыми командирами. Государственный аппарат был слаб, король считался всего лишь первым среди равных, постоянной армии не имел и страну практически не контролировал. Управление было отдано на откуп баронам, рыцарям и другим аристократам, владельцам феодальных вотчин. Они взыскивали оброк с крестьян, живших на их территории, и набирали из них свое войско. Рыцари разоряли соседские владения, следуя гоббсовской логике захватнических набегов, упреждающих атак и мести, и, как демонстрируют иллюстрации к «Средневековой домовой книге», убивали не только друг друга. Историк Барбара Такман в книге «Загадка XIV века» (A Distant Mirror: The Calamitous 14th Century) рассказывает, как они добывали средства к существованию:
Подобные локальные войны велись рыцарями с неистовым жаром и имели целью уничтожить врага или, как минимум, истребить как можно больше его крестьян и уничтожить поля, виноградники и сельскохозяйственные постройки с тем, чтобы уменьшить его доходы. В результате главной жертвой подобных войн становились крестьяне[153].
Как я уже писал в главе 1, чтобы сдерживание было убедительным, рыцари участвовали в кровавых турнирах и прочих демонстрациях мужской доблести, прикрываясь словами «честь», «отвага», «рыцарство», «слава» и «галантность», что заставило потомков позабыть, какими кровожадными мародерами они были.
Междоусобные войны и турниры — привычный фон жизни в Средние века, жизни, жестокой и в других отношениях. Религиозные ценности насаждались при помощи символов кровавого распятия, страха вечных мук и сладострастных описаний страданий святых. Ремесленники совершенствовали свое умение, создавая садистские механизмы для казней и экзекуций. Разбойничьи шайки угрожали жизни и здоровью путешествующих, а похищения ради выкупа были выгодным бизнесом. Как заметил Элиас, «простые люди — шляпники, портные и пастухи — тоже, не раздумывая, пускали в ход ножи»[154]. Даже священнослужители от них не отставали. Историк Барбара Ханауолт цитирует запись, сделанную в XIV в. в Англии:
Случилось в Ильвертофте в субботу, накануне Дня святого Мартина, в пятый год правления короля Эдуарда, что некто Уильям из Веллингтона, священник из Ильвертофта, послал своего причетника Джона в дом Джона Кобблера взять свечей на один пенни. Но Джон отказался отпускать товар в долг, и Уильям разъярился, выбил дверь и так треснул Джона в лоб, что мозги у того вылетели и он умер тотчас[155].
Насилие пронизывало и развлечения. Барбара Такман описывает два популярных в те дни вида спорта: «Игроки со связанными за спиной руками пытались убить кота, привязанного к столбу, нанося ему удары головой, подставляя когтям отчаявшегося животного лицо и глаза… Или же мужчины с дубинками гоняли свинью в закрытом загоне и под смех зевак перепасовывали визжащее животное друг другу, пока не забивали его до смерти»[156].
За десятилетия научной карьеры я прочел тысячи работ на самые разные темы, от грамматики неправильных глаголов до физики множественных вселенных. Но самой странной прочитанной мной журнальной статьей была «Потерять лицо, сохранить лицо: носы и честь в городах позднего Средневековья»[157]. В ней историк Валентин Грёбнер приводит десятки записей о том, как людям в средневековой Европе отрезали носы. Иногда таким образом власти карали ересь, измену, проституцию или содомию, но гораздо чаще это была личная месть. В 1520 г. в Нюрнберге Ганс Ригель завел интрижку с женой Ганса фон Эйба. Ревнивец фон Эйб отрезал нос ни в чем не повинной жене Ригеля — невероятная несправедливость, усугубленная тем, что Ригелю присудили четыре недели тюрьмы за прелюбодеяние, в то время как фон Эйб остался безнаказанным. Подобные увечья были настолько обычным делом, что, как пишет Грёбнер,
авторы пособий по хирургии времен позднего Средневековья уделяли особое внимание повреждениям носа, обсуждая, может ли отрезанный нос вновь отрасти, — противоречивый вопрос, на который французский королевский лекарь Анри де Мондевиль в своей знаменитой книге «Хирургия» ответил категорическим «нет». Другие медицинские авторитеты XV в. были более оптимистичны: фармакопея Хенриха фон Пфорспундта в 1460 г. обещала, кроме всего прочего, рецепт «нового носа» для тех, кто лишился собственного[158].
Этот обычай отразился в странной английской идиоме «to cut off your nose to spite your face» (буквально: «отрезать себе нос, чтобы досадить лицу»). В те времена отрезание носа было типичным актом мести.
Как и другие исследователи Средневековья, Элиас был потрясен описаниями поведения людей того времени — в наших глазах они выглядят необузданными и импульсивными, почти как дети:
Не то чтобы люди вечно слонялись с угрожающим видом, нахмуренными бровями и воинственной миной на лице… Напротив, еще мгновение назад они шутили, но сейчас — слово за слово — подначивают друг друга и внезапно от смеха переходят к яростной ссоре. Многое из того, что кажется нам непонятным и противоречивым: сила их набожности, дикая боязнь ада, их чувство вины, их раскаяние, вспышки радости и веселья, внезапные припадки ненависти, неконтролируемая агрессивность — все это, как и быстрая смена настроения, на самом деле черты одной и той же структуры эмоциональной жизни. Порывам и эмоциям они давали больше воли, они были более свободными, прямыми, открытыми, чем в последующие времена. Это только нам, чьи чувства и их проявления приглушены, умерены и просчитаны, нам, в ком социальные табу глубоко вплетены в саму ткань психики с целью самоограничения и экономии энергии, открытая сила их набожности, агрессивности и жестокости кажется противоречивой[159].
Такман тоже пишет о «детскости, заметной в средневековом поведении, и явной неспособности сдерживать какие бы то ни было импульсы»[160]. Дороти Сэйерс в предисловии к своему переводу «Песни о Роланде» добавляет: «Идея, что сильный мужчина должен реагировать на личные драмы и общенациональные потрясения, едва заметно сжав губы и молча швырнув сигарету в камин, появилась совсем недавно»[161].
И хотя детскость людей Средневековья, возможно, преувеличена, нормы эмоциональной экспрессивности действительно меняются со временем. Элиас посвятил значительную часть книги «О процессе цивилизации» описанию этого перехода, опираясь на необычный источник: руководства по этикету. Сегодня мы думаем о книгах, подобных «Ежедневному этикету» Эми Вандербильд (Amy Vanderbilt’s Everyday Etiquette) или «Руководству к безупречно правильному поведению» мисс Мэннерс (Miss Manners’ Guide to Excruciatingly Correct Behavior), как о собрании полезных советов, помогающих избежать неловких ситуаций в обществе. Но в прошлом они считались серьезным нравственным руководством, их составляли лучшие умы своего времени. В 1530 г. великий ученый Эразм Роттердамский, один из столпов современной философии, написал труд по этикету, названный «О приличии детских нравов» (De civilitate morum puerilium), и на протяжении двух столетий книга оставалась общеевропейским бестселлером. Рассказывая, как не следует вести себя, это руководство дает нам представление о том, как люди себя, по всей видимости, вели.
Честно говоря, люди Средних веков были довольно-таки скотоподобны. Многие советы в книгах по этикету касаются удаления телесных выделений:
Не загрязняйте мочой и другими выделениями лестницы, коридоры, чуланы и гобелены. Не облегчайтесь на глазах у дам, у дверей или окон. Не елозьте на стуле, словно пытаетесь выпустить газы. Не суйте руки в штаны, чтобы почесать интимные места. Не приветствуйте человека, пока он мочится или испражняется. Не испускайте газы шумно. Собравшись испражняться, не разоблачайтесь и не одевайтесь в присутствии других людей. Если на постоялом дворе вы делите с кем-нибудь кровать, не ложитесь к нему вплотную и не просовывайте свои ноги меж его ног. Если вы найдете нечто отвратительное на простынях, не поворачивайтесь к своему компаньону, не обвиняйте его и не предлагайте ему понюхать: «Хотел бы я знать, сильно ли это воняет».
Далее объясняется, как следует правильно очищать нос:
Не сморкайтесь в скатерть, в ладонь, рукав или шляпу. Не предлагайте использованный платок кому-нибудь еще. Не держите носовой платок во рту. Неприлично разворачивать использованный платок и пялиться в него, как будто из вашего носа могли вывалиться жемчуга и рубины[162].
Затем подробно рассказывается, как правильно плеваться:
Не плюйте в тазик, в котором моете руки. Не плюйте так далеко, что вам приходится потом смотреть, куда поставить ногу. Отворачивайтесь, когда плюете, чтобы не попасть в кого-нибудь. Если на землю упадут гнойные выделения, их следует втоптать, чтобы не вызвать у других отвращения[163]. Если вы заметили у кого-нибудь на одежде слюну, говорить об этом невежливо.
А уж сколько советов относительно поведения за столом обнаруживал читатель в этой книге:
Не лезьте в блюдо поперед всех. Не набрасывайтесь на еду как свинья, хрюкая и чавкая. Не поворачивайте общее блюдо так, чтобы самый большой кусок мяса оказался ближе к вам. Не заглатывайте пищу так поспешно, словно вас вот-вот сволокут в тюрьму, не запихивайте в рот столько, чтобы щеки ваши раздулись, как кузнечные мехи, не чавкайте, как свиньи. Не макайте пальцы в соус на общем блюде. Не берите пищу с общего блюда ложкой, с которой вы уже ели. Не кладите обглоданную кость на общее блюдо. Не вытирайте столовые приборы скатертью. Не вытаскивайте пищу изо рта и не кладите ее на тарелку. Не предлагайте другим надкушенный кусок. Не облизывайте пальцы, не вытирайте их о хлеб или об одежду. Не наклоняйтесь, чтобы выпить суп из тарелки. Не выплевывайте кости, раковины, скорлупу или кожуру в ладонь и не бросайте их на пол. Не ковыряйтесь в носу за столом. Не пейте из тарелки, используйте ложку. Не прихлебывайте с ложки. Сидя за столом, не расстегивайте ремень. Не вытирайте тарелку пальцами. Не размешивайте пальцами соус. Не подносите мясо к носу, чтобы понюхать. Не пейте кофе с блюдца.
У современного читателя этот набор советов вызывает предсказуемую реакцию: какими же бесцеремонными, некультурными, вульгарными и недоразвитыми были люди в те времена! Это скорее подсказки родителей трехлетнему малышу, а не советы великого философа образованным читателям. Но, как подчеркивает Элиас, привычка к утонченности, самоконтролю и предупредительности, которая для нас является второй натурой, не упала с неба. Всему этому надо было еще научиться — вот почему мы называем ее
Само количество приведенных советов рисует интересную картину. Три с лишним дюжины правил связаны друг с другом и касаются всего нескольких тем. Сегодня нас вряд ли нужно учить каждому правилу по отдельности, как будто, если чья-то мать вдруг что-нибудь упустит, ее выросший сын так и будет сморкаться в скатерть. Упомянутые правила (и множество неупомянутых) выводятся из нескольких принципов: контролируй свои желания, сдерживай позывы, учитывай чувства окружающих, не веди себя как мужлан, дистанцируйся от своей животной натуры. И наказание за эти нарушения предполагалось внутреннее — чувство стыда. Элиас заметил, что в книгах по этикету редко упоминаются здоровье или соображения гигиены. Сегодня мы знаем, что отвращение родилось как бессознательная защита от биологического заражения[164], но представление о микробах и инфекциях появилось только в XIX столетии. Единственное логическое обоснование, указанное в книгах по этикету: не веди себя как крестьянин, как животное, не оскорбляй окружающих.
В средневековой Европе куда менее, чем сейчас, скрывалась сексуальная активность. Люди чаще обнажались публично, и пары не слишком-то старались сделать свою близость интимной. Проститутки открыто предлагали свои услуги; во многих английских городах районы красных фонарей назывались «Аллея Пощупай под юбкой». Мужчины обсуждали свои сексуальные похождения в присутствии собственных детей, а внебрачные отпрыски воспитывались вместе с законными. При переходе к современности подобная откровенность стала считаться грубой, а позже и неприемлемой.
Эти новшества оставили следы и в языке. Слова, обозначающие крестьян, обрели второе значение, указывая на низость: «мужичье», «чернь», «деревенщина», «холоп», «плебей» (как противоположность аристократу). Многие слова, связанные с физиологическими актами и субстанциями, стали табуированными: прежде англичане ругались, апеллируя к сверхъестественным сущностям: «О Боже!» или «Господи Иисусе!». В начале новой эры ругательными стали слова, связанные с сексуальной сферой или телесными выделениями, и «англосаксонские слова из четырех букв», как их называют сегодня, уже нельзя было упоминать в приличном обществе[165]. Как заметил историк Джеффри Хьюз, «дни, когда одуванчик можно было называть pissabed{19}, цаплю — shitecrow, а пустельгу — windfucker, прошли вместе с временами гордо выставленных напоказ гульфиков»[166]. Слова «ублюдок», «задница» и «шлюха» также превратились из общеупотребительных в табуированные.
Когда новый этикет укоренился, он коснулся и инструментов насилия, особенно ножей. В Средние века люди обычно носили с собой нож и пользовались им за обеденным столом, чтобы отрезать кусок мяса от жареной туши, подцепить его и поднести ко рту. Но доступ к оружию в большой компании и мелькание ножа у вашего лица постепенно начали восприниматься неодобрительно. Элиас цитирует несколько правил этикета, касающихся использования ножей:
Не ковыряйте ножом в зубах. Не держите нож в руке все время, но беритесь за него лишь при необходимости. Не ешьте с ножа. Не режьте хлеб, ломайте его. Если передаете нож кому-либо, подавайте рукояткой вперед. Не сжимайте нож всей ладонью, как палку, держите пальцами. Не указывайте на человека ножом.