Я еще не раз имел удовольствие лицезреть прекрасную Клавдию, которая в обществе своего прелестного маленького сына и раба лично отправлялась за покупками. Изредка мне доводилось также встречать Аскилта, и мы обменивались парой коротких фраз. После расставания наши ссоры мгновенно прекратились, и он смирился с утратой Гитона. Как и было условлено, мы старались избегать любого соперничества и набирали учеников в различных кварталах.
К счастью, вино замедляет шаги двух страшных старух, и мне удается оторваться от них, несмотря на стертые ноги и жгучую боль в горящих ляжках. Видя, что попал в тупик, я не нахожу ничего лучшего, кроме как устремиться во двор. Прижимаюсь к стене и тотчас замечаю, что Энотея и омерзительная Прозеленос потеряли мой след. Немного спустя, после того как я, отдышавшись, отваживаюсь выйти из тупика, из дома выходит мужчина и, заметив меня, говорит:
— Кто довел тебя до столь плачевного состояния? Не хочешь ли ты войти ко мне? Клянусь богами, тебя привела сюда сама фортуна, ибо я аптекарь и торговец пряностями.
Мы пересекаем двор, и я вхожу в дом. Я рассказываю ему всю свою историю, не забывая о проклятии Приапа и подстрекательствах Энотеи, после чего аптекарь качает головой и говорит:
— Если я могу говорить вопреки собственному интересу, то скажу тебе откровенно: никакие из моих снадобий и пряностей не помогут тебе в твоем состоянии, не говоря уж об иллюзорных ухищрениях мнимых жриц. По правде говоря, я вижу только одно средство — паломничество в Сатрикум, где по-прежнему находится древнее святилище божества. Возможно, его жрецы вымолят для тебя пощаду. Ну а пока поужинай и ложись спать. К завтрашнему дню ты окрепнешь и еще не поздно будет отправиться в путь.
Смазав мои раны бальзамом, добрый малый потчует меня жареной бараниной и молодыми бобами. Окорок, обильно приправленный чесноком и гарумом[7], был очень сочным, а бобы — нежными, как сердце юной девственницы. Семья состояла из чрезвычайно уродливой супруги и трех еще более уродливых сыновей. Они были настолько страшны, что с трудом можно было вообразить подобное уродство и даже возникал вопрос, как боги могли терпеть внешность настолько противную человеческому облику, что это уже становилось святотатством. Если мать казалась психически здоровой, пусть и весьма недалекой, трое мальчиков были совсем уж блаженными. Они жадно набивали себе животы, зарываясь мордой в тарелку, словно варвары, и порою крайне отвратительно хрюкали… Поскольку хозяину дома приходилось в одиночку поддерживать со мной беседу, я поспешил пораньше удалиться. Посреди ночи я неожиданно пробуждаюсь от глубокого сна и в свете маленькой лампы вижу лицо Горгоны, корчащее гримасу, которая должна означать улыбку. Это самый уродливый из трех сыновей, парень лет двадцати, если, конечно, возможно определить возраст подобного существа. Чудовище уже заносит надо мной руку и, готовясь к поединку, обнажает самый огромный член, который я когда-либо видел, не считая испанских мулов.
— Стой, адское исчадие!
Я резко отталкиваю страшилище, которое в тот же миг разражается слезами. Этого я меньше всего ожидал и потому оцепенел. Тем не менее чудовище, глотая сопли, бессвязно, путано и хаотично рассказывает о том, на какие страдания обрекает его уродство. Даже самые мерзкие шлюхи в борделях, даже старухи на берегах Тибра, обслуживающие своими беззубыми ртами несчастных моряков, не желают таких клиентов, как он. Будь он богат, он мог бы прикрыть им глаза серебряными монетами, но денег у него нет. Его плачевное положение побуждает меня дать добрый совет:
— Разве оба твоих брата не испытывают таких же страданий? Не думал ли ты, нечастный дуралей, что вы могли бы положить им конец, удовлетворяя друг друга все вместе? Рука руку моет, а зад твоих братьев, пожалуй, ничуть не ужаснее твоего. Ну так что же? Немедля покажи им пример. Втроем вы будете счастливы, и больше тебе не придется нарушать правила гостеприимства, досаждая незнакомцам.
Словно озарение нисходит на обиженного природой в потемках его слабоумия, и, все еще проливая слезы, но теперь уже от благодарности, он выходит из комнаты, унося с собой лампу. Я закутываюсь в одеяло и вновь засыпаю. Уже на следующий день я отправляюсь в Сатрикум, купив себе на оставшиеся деньги пару обуви. Во время этого долгого путешествия я буду жить, как придется, иными словами, нищенствовать, полагаясь на волю случая. Но, по крайней мере, я надеялся, что осчастливил троих несчастных. Не зря меня угощали бобами и жареной бараниной.
После того как охотники за наследством раскрыли нашу мошенническую комедию и мы были с позором изгнаны из Кротоны, мы оказались обречены на нищенские скитания и были вынуждены беспрестанно выдумывать новые способы выживания. Когда мы прибыли к вратам города Кумы, где хотели обратиться за советом к оракулу, Эвмолп умер от малярии. Я сумел сделать лишь скудное приношение из меда и вина. Да простит меня Орк! Ну а Гитон, мало-помалу обнаружив у себя влечение к женщинам, бросил меня незадолго до этого, предпочтя сирийскую танцовщицу, которая извивалась в цирке, как змея. А ведь я как раз недавно подарил неблагодарному братцу пару носков и канделябр, который, несмотря на помощь Меркурия, раздобыл с большим трудом. Наконец, после множества злоключений, весьма извилистыми путями вернулся я в Рим и насилу зарабатываю себе на хлеб уроками риторики. Как-то вечером, проходя мимо верстового столба, я сталкиваюсь лицом к лицу с Аскилтом в богатых одеждах.
— Клянусь Геркулесом! Что ты здесь делаешь?
— То же, что и ты, дорогая ушастая задница. Пойдем отпразднуем встречу.
Его чрезмерная жизнерадостность и приглашение указывают на то, что у него водятся деньги, ведь блеск сестерциев озаряет всё вокруг и лишь опасность залезть в долги отбрасывает тень. Вот мы уже разместились в таверне у Тибра перед блюдом с дымящейся требухой и рассказываем друг другу о своей жизни. Когда я заканчиваю свою историю, точнее, одну часть всех своих историй, наступает очередь Аскилта.
— Тебя удивляет, что я так элегантно одет? Я подцепил одного старика в отхожем месте Большого цирка. Вообрази — сенатора! Я так ему приглянулся, что он оставил меня у себя на весь год. Этого мне хватило, чтобы поправить здоровье и обновить гардероб. Старик был не таким уж противным, и служба не слишком меня утомляла, ведь спешу тебе сообщить, что несносный Приап обделил моего сенатора своими атрибутами.
— Ой, только не говори мне об этом мстительном божестве!
— Так или иначе, человек очень быстро привыкает к роскоши и хорошей жизни. Но все, что имеет начало, имеет и конец. Однажды, когда мой сенатор гостил на загородной вилле своих племянников, он заболел и через три дня помер. Эх! Ходят слухи, что врач видел его живот, сплошь покрытый черными пятнами. Возможно, это доказывает, что охотники за наследством живут не только в Кротоне. Бедный старик. Да будет он блажен! Он был славным малым, пусть и с весьма скромным достоинством.
— На что же ты теперь живешь?
— На деньги от лошади.
— Лошадь?
— На день рождения сенатор подарил мне великолепную македонскую рысачку, гнедую с вишневыми подпалинами и тремя белыми отметинами на ногах. Когда с ним стряслась беда, я продал ее офицеру, отправлявшемуся в Галлию. По хорошей цене, уверяю тебя! В последние дни, когда кобылка была еще моей, произошла зловещая встреча. Шел дождь. Когда я ехал по Аппиевой дороге, у некрополя мне помахала женщина с большими черными глазами и попросила отвезти ее домой. Я сжалился, видя, как она дрожит под одеждой, насквозь промокшей от дождя и обрисовывавшей ее формы. Я набросил ей на плечи свой красивый плащ из фризского сукна и, когда она сообщила адрес, посадил к себе сзади на лошадь. Нам было как раз по пути. Голос той женщины был странно глухим и как будто доносился сквозь три слоя шерсти. Дождь хлестал нещадно, но мы наконец добрались до ее жилища. Домик стоял в глубине большого сада, который пересекала прямая тропинка, отходившая от дороги. Я вижу, как женщина входит в дом, чтобы переодеться и вынести мне плащ. Я все жду и жду. Мы с кобылой уже почернели от дождя. Наконец я решаю пересечь сад и войти в домишко. Там была лишь одна комната — мастерская художника. Повсюду висели или стояли у стен сикоморы мужчин, женщин и детей[8], какие в наше время кладут на лица мумий или вешают на стены вилл. Художник был в комнате один. Поскольку он плохо говорит на нашем языке, то спрашивает меня по-гречески, не хочу ли я, чтобы он написал мой портрет. По его акценту я узнаю в нем уроженца Египта, точнее, той его области на левом берегу Нила, что славится своими портретами.
«Нет, — говорю — я хочу лишь увидеть женщину, которая к тебе вошла».
«Какая женщина?.. Нет здесь никакой женщины, и я живу один, даже без прислуги».
Тогда я показываю на один из сикоморов, где изображена женщина с большими черными глазами, да еще и в коралловом ожерелье, которого я на ней не заметил.
«Эта женщина».
«Эта женщина? Она была моей женой. Но она умерла десять лет назад».
«Клянусь Геркулесом! Это была она! Точно она!»
Вдруг я замечаю на полу свой плащ, насквозь мокрый от дождя. Я живо делаю над ним знак[9], а затем поднимаю его и молча ухожу.
— Ух ты! Ну… и где же он сейчас?
— По-прежнему у меня. Я надеваю его в непогоду. Но клянусь Геркулесом! Это была она, точно она! Почему бы Меркурию, уносящему души, словно факелы, не привести ее обратно? Раз уж мы так плохо видим при свете жизни, что мы можем знать о потемках смерти?
— Это уж точно.
— Ну, давай есть, пока требуха не остыла.
Жан де Лафонтен
ЧЕРЕПАХА И ГАРПИЯ, ПОТЕРЯВШАЯ СВОЕ ЗЕРКАЛО
Д. А. Ф. де Сад
СВЯЩЕННИК: …Вы наделяете сотворенное существо всемогуществом Творца и не замечаете, что те злополучные наклонности, что сбили вас с пути, являются лишь следствиями той развращенной натуры, которой вы приписываете всемогущество.
УМИРАЮЩИЙ: Предлагая нам в качестве выхода преступление, эта натура, которую ты называешь развращенной, позволяет нам избежать тех пагубных бредней, коих ты считаешь себя представителем.
СВЯЩЕННИК: Иными словами, сударь, она предлагает вам путь греха, если вы не противопоставляете ему силу благодати и достоинства Искупления.
УМИРАЮЩИЙ: Что за вздор? Разве ты не видишь, что так называемая жертва Христа, осужденного за нарушение римского порядка и внесение смуты в государственные дела, вовсе не покончила с несправедливостью, рабством и смертью, а, напротив, убеждает нас в своей бесполезности? Ты бы понял это без труда, если бы твое зрение не было помрачено неразумием.
СВЯЩЕННИК: Разум был дан человеку лишь для того, чтобы он мог восхищаться всемогуществом Божьим.
УМИРАЮЩИЙ: Цель его, безусловно, заключается не в этом, ведь если бы ты понаблюдал за животными внимательно и даже доброжелательно, то увидел бы, что они вовсе не лишены разума. Они пользуются им, дабы удовлетворять свои естественные наклонности, извлекая из этого максимальную выгоду. Ты думаешь, когда дрозд подлетает к ручью, он не знает, что должен тут же напиться, а не то он еще нескоро найдет другой ручей? Ты полагаешь, что лиса не чует ловушку и что ворона, видя, как люди готовят оружие, не усматривает в этом предвестия обильной поживы? Поверь мне, хотя разум этих бедных полевых зверей не может сравниться с нашим по силе и охвату, они хорошо умеют им пользоваться для того, чтобы обеспечить себе благоприятное будущее, тогда как твои богомольцы, напротив, строят собственное будущее, исходя из весьма туманных перспектив.
СВЯЩЕННИК: Как же вы объясните, сударь, что те особы, чье разумение нередко может сравниться с вашим, твердо верят в Бога, которого гордыня заставляет вас отрицать?
УМИРАЮЩИЙ: Хотя они полагают, что верят в него своим духом, на самом деле они верят в него лишь своей бедной смертной душой, напуганной тем небытием, что приведет к их окончательному уничтожению. Эта мысль оскорбляет их и претит им, потому они и прибегают к построениям, лишенным здравого смысла, и сказкам матушки Гусыни. Если бы я не подозревал, что древнегреческий ты знаешь еще хуже латыни, то посоветовал бы тебе почитать Эпикура. Хотя в своих дивных сочинениях он так и не набрался смелости открыто отрицать существование богов, тем не менее он подводит к этому выводу в своих силлогизмах о душе. Между прочим он учит нас, что, пока мы живы, смерти не существует, а как только наступает смерть, нас уже больше нет. Разве эта поистине утешительная мысль не способна прогнать все пустые страхи и утвердить нас в покое и атараксии, без которых счастье невозможно? Душа, рассудок и всё, что составляет наше нематериальное бытие, растворяются в небытии, тогда как наш несчастный труп послужит кормом для каких-нибудь личинок и насекомых, и лишь это можно, пожалуй, назвать жизнью вечной «по доверенности». Но, поскольку эти останки не заслуживают погребальных обрядов и прочих ребячеств, я желаю, чтобы моя могила была оставлена в запустении и предана забвению.
СВЯЩЕННИК: Если бы наше общество не опиралось на то, что вы богохульным тоном назвали «ребячествами» и если бы человек не ощущал поддержку обрядов, связанных с божественной благодатью, как бы он мог упражняться в добродетели?
УМИРАЮЩИЙ: Мы должны упражняться в ней только в том случае, если наши наклонности и желания нас к этому склоняют, что бывает весьма редко. Отчего и почему человек должен быть более добродетельным, нежели дикие твари, разрывающие друг друга на части?
СВЯЩЕННИК: Увы, свет веры не озарил вас, и ваша грешная душа, умершая для благодати, блуждает во тьме софизмов.
УМИРАЮЩИЙ: Умершая? Не ты ли без конца твердишь, что она бессмертна? Ты и сам не знаешь, что говоришь. Давеча ты твердил о свете, который невозможно вернуть слепым. Так вот, друг мой, эту максиму я могу применить и к твоей собственной слепоте. Я бы предпочел, чтобы ты рассуждал честнее, но хорошо понимаю, что ты безнадежен. Вместо того чтобы мыслить, не кривя душой, ты блуждаешь в безвыходных схоластических лабиринтах. Откуда бы ни проистекала твоя вера, здравый смысл причудливо спотыкается на каждом шагу, тем самым унижая достоинство мыслящего существа. Начиная с самых истоков, история грехопадения оскорбляет разум, ибо, как я тебе говорил, раз уж твой бог всеведущ и ему известны все тайны грядущего, он вполне мог бы создать вселенную, из которой устранил бы всякую возможность зла и греха. Не свидетельствует ли сама идея подобной возможности, если только она когда-нибудь возникала у какого-либо божества, о неслыханной извращенности и безграничной злобе? Ты хорошо понимаешь, друг мой, что разум предлагает всего два варианта. Либо божество, не обладающее верховной властью ни над законами естества, ни над характером человека, весьма далеко от всемогущества, либо всемогущее божество глубоко погрязло во зле. Стало быть, либо слабак, либо злодей. Однако ни тот ни другой образ не соответствует образу бога, существование которого ты всячески пытаешься доказать. Достаточно было создать счастливого и доброго человека, иными словами, человека, пребывающего в гармонии с естеством — пусть несовершенным, поскольку это невозможно, но, быть может, более милосердным, чем то, которое нам знакомо. Твой бог вовсе не создавал человека — напротив, человек сам придумал бога, наделив его мыслями и чувствами сельского педанта.
СВЯЩЕННИК: Вы забываете, сударь, о вмешательстве Сатаны, ибо вся вина лежит как раз на нем.
УМИРАЮЩИЙ: Ты вынуждаешь меня сотню раз повторять одно и то же. Разве твой всемогущий, наперед зная о том, как все обернется, не мог создать Сатану сам? Или, вместо того чтобы низвергать его в адские бездны, покончить с ним в самом начале? Твой бог отнюдь не деликатничал, покрывая человечество волнами потопа, когда был не в духе и мир ему разонравился. Ты видел когда-нибудь, как мальчуган в приступе ярости разбивает свою игрушку? Именно так и обстояли дела, если бы мы могли доверять тем писаниям, подлинность которых ты защищаешь. На самом же деле сильные дожди, вызванные сгущением и последующим выпадением вод, затопили Землю, нанеся при этом такой огромный ущерб, что это навсегда запечатлелось в памяти людской. Выходит, твой бог вовсе не такой добряк, каким ты его описываешь.
СВЯЩЕННИК: Вы не признаете безграничного милосердия Бога, который ради нашего искупления послал на Землю собственного сына. Евангелие изобилует благодеяниями Господа, исцеляющего больных, воскрешающего мертвых, насыщающего толпы.
УМИРАЮЩИЙ: Разве не благоразумнее было бы для твоего всемогущего искоренить рабство, голод и смерть? Почему твой Христос исцелял больных, тогда как, раз уж все происходит исключительно по божественной воле, это он сам наслал на них болезни, да к тому же твоя религия превозносит страдание как наилучшее средство спасения? Славное достижение, нечего сказать! Хорошенько вывозиться в грязи, чтобы затем пришлось отмываться. Разрушать одной рукой то, что делает другая, — значит, не ведать, что творишь, как это демонстрируют нам идиоты и старики. Потому разум и не принимает идею христианского врача, отнимающего у больного заслугу страданий, посланных небесами. Китайские и индийские маги хотя бы не противоречат самим себе и не столь неразумны в собственной нелепости.
СВЯЩЕННИК: Христианский врач стремится исправить расстройства естества, испорченного первородным грехом.
УМИРАЮЩИЙ: Не ссылайся на естество, ведь ты глубоко ошибаешься насчет его сущности! Ему присуща возвышенная мощь, и, являясь собственной движущей силой, оно никогда не нуждалось в том, чтобы какой-то небесный лакей крутил его рукоятку. Оно состоит из атомов, которые встречаются, соединяются и разъединяются в пустоте вовсе не под влиянием какого-то божества, а согласно правилам, превосходящим наше разумение и чуждым всякой морали. Хотя оно может показаться нам диковатым, естество просто следует своим тайным законам, и если мы порой наблюдаем его кровожадность, зато оно лишено той жестокости, что отличает человека.
СВЯЩЕННИК: Науки, к которым вы прибегаете за поддержкой, сударь, уверенно приближаются ныне к опровержению того, о чем вы говорите.
УМИРАЮЩИЙ: Науки развиваются таким образом, что нечто, кажущееся хорошим сегодня, может перестать быть таковым завтра. Как некогда была эпоха Птолемея, так ныне наступила эпоха Коперника, который, скорее всего, окажется прав, ведь здравый смысл и способность правильного суждения сохраняются сквозь века и исчезнут лишь с гибелью свободного человека. Ты бы немного лучше ознакомился с благодеяниями здравого смысла и не предавался пустым фантазиям, если бы изучил сочинения господина Гольбаха и господина Ламетри, которые сообщают нам полезные и естественные истины. Вот книги, задуманные ради счастия человеческого, а не для того, чтобы запугивать химерами вроде тех, что предлагают религии. Вот уж воистину пагубная политика, состоящая в том, чтобы навести ужас на раба, дабы еще сильнее его закабалить. Если мы хотим заслужить имя человека, давайте следовать советам, диктуемым тем самым естеством, что вызывает у тебя отвращение. Поверь мне, друг мой, не существует никакой иной жизни, кроме той, какой мы живем, пусть даже для тебя она заключается в том, чтобы питаться объедками, пить прокисшее вино, а еться лишь в мечтах. Будь ты хотя бы магометанином, ты питал бы иллюзию, что восполнишь эти невзгоды в загробной жизни, исполненной утех, но ты уповаешь на то, что будешь слушать кошачьи концерты в компании омерзительных мучеников и девственниц, идеально подходящих разве лишь для каторжников. Но оставим эти разговоры, которые отнимают у меня скудный остаток времени.
СВЯЩЕННИК: Увы, сударь, я вижу, ваши мысли настолько глубоко укоренены в заблуждении, что одно лишь чудо могло бы вас от него отвратить. В надежде на это я каждый день буду обращаться к небу с мольбами.
УМИРАЮЩИЙ: Я уже подробно растолковал тебе, что думаю о чудесах, которые противоречат законам естества и потому не могут происходить ради кого бы то ни было. Я объяснил тебе, что они вызваны махинациями плутов и легковерностью дураков. Но ежели молитвы доставляют тебе удовольствие, тогда старательно их читай. Только попроси своего поставщика чудес, чтобы он поторопился, поскольку я чувствую, что скоро уйду навсегда. С тем чтобы после смерти вызывать ничуть не больше меланхолии, чем можно было наблюдать при моей жизни, я собираюсь покончить с нею тем безмятежным способом, что рекомендует господин Деланд[10]. Посему не тревожься о моих мыслях и моей грядущей участи, ибо душа моя достаточно тверда и готова без страха встретить собственное уничтожение, ну и, поскольку мозга после смерти больше нет, у меня не будет никакой возможности думать, равно как и наслаждаться или страдать.
Ален Роб-Грийе
Ночь с двадцать девятого на тридцатое сентября. Площадь около семидесяти квадратных метров, от которой на восток и запад отходят две улочки, ведущие, в свою очередь, к более крупным дорогам. Четыре газовых фонаря, окруженные ореолами, озаряют углы площади зеленовато-белесым светом. Она огорожена совершенно глухими стенами из почерневшего кирпича, лишь в северо-восточном углу находится склад чая. Это шестиэтажное здание: по четыре небольших квадратных окна, сейчас уже темных, в каждом из этажей со второго по шестой, а в первом — три окна справа и дверь слева, если смотреть со стороны фасада. Щипец — в форме затупленного треугольника, посредине которого — полукруглый оконный проем, увенчанный массивным блоком. Первое от двери окно отбрасывает сквозь большое туманное стекло прямоугольник желтого света на жирную от влаги мостовую. В окне силуэт ночного сторожа, сидящего при керосинке за столом. На голове у него маленькая ермолка, профиль орлиный, спина сгорбленная. Возможно, он спит.
Ровно час. Из восточной улочки выходит констебль полиции Эдвард Уоткинс с порядковым номером 881 и пересекает площадь. Луч его фонарика явственно очерчивает каждый камень мостовой, заливая рассеянным светом низ брюк и скрипящие туфли. Полицейский бросает рассеянный взор на юго-западный угол площади, где не замечает ничего подозрительного, и уходит по западной улочке. Его туфли громко скрипят в тишине.
В юго-восточном углу площади, то есть по диагонали от склада, прислонилась к стене невысокая женщина. Свет фонаря старит ее, прокладывая глубокие тени вокруг глаз и на щеках. Жизнь ее явно потрепала. На голове — черная соломенная шляпка, украшенная бисером и лиловатыми лентами. В вырезе куртки из черного сукна, застегнутой на три большие медные пуговицы, с кроличьим воротником, протертым до самой шкуры, видна грязно-белая кофта. Куртка доходит до бедер, обтянутых выцветшим фартуком и темно-зеленой хлопчатобумажной юбкой с рисунком из желтых лилий и маргариток, из-под которой выглядывает альпаговая нижняя юбка. Она не прикрывает полностью ребристые коричневые чулки и старые мужские ботинки — черные, со шнуровкой и стоптанными каблуками. Под этими обносками угадывается тщедушное тело, истощенное бедностью, алкоголизмом и Брайтовой болезнью[11]. Груди свисают, точно пустые мешки, пониже дряблых ляжек торчат золотушные колени, живот ввалился почти до самого позвоночника. Женщина отбрасывает на кирпичную стену четкую тень, изобилующую буграми и ро́жками, которая бледнеет и вырастает, как только женщина отходит от газового фонаря. Четверть второго.
На юге площади вдоль стены семенит крыса. Женщина замечает ее и бьет в ладоши, одновременно шшшикая.
Ничего не меняется. Констебль полиции Эдвард Уоткинс, совершая обход каждую четверть часа, прибывает по восточной улочке, пересекает площадь и, не заметив ничего необычного, уходит по западной. Его туфли скрипят. Северо-западный газовый фонарь подсвечивает желтым пуговицы его мундира и значок на фуражке. Будь свет поярче, можно было бы увидеть, что у него рыжие волосы, лицо в красных прожилках и маленькие глазки. Двадцать минут второго. Мужчина, пришедший с Бернер-стрит по Коммершэл-роуд, движется по Элдгейту[12] не быстрым и не медленным, а нормальным шагом. Мужчина довольно высок, широкоплеч, черты лица, насколько можно рассмотреть, правильные, он упитан, и его рот частично скрывают длинные светлые усы. На нем расстегнутый черный сюртук весьма строгого покроя, под которым виден серый жилет, перечеркнутый толстой золотой цепочкой от часов. На широком шелковом галстуке кремового цвета блестит булавка — тоже золотая, в виде подковы. На голове — шапокляк, бросающий тень на его глаза. Обут мужчина в черные, лакированные, очень изящные ботинки. Одет он со вкусом, ценимым повсеместно, так же, как и его неизменная жизнерадостность. Вопреки обыкновению, сегодня вечером он без перчаток. В правой руке мужчина держит рыжеватую кожаную сумочку продолговатой формы, похожую на акушерский саквояж. Тень мужчины движется вслед за ним, то суживаясь, то расширяясь в зависимости от степени освещенности, поочередно бледнея и темнея, преломляясь о прямой угол на стыке тротуара со стеной и внезапно исчезая у мужчины под ногами.
Пол второго.
Констебль полиции Эдвард Уоткинс прибывает по восточной улочке. Он слышит, как женщина заунывно кашляет. Затем он поглядывает через плечо на освещенное окно склада и видит силуэт ночного сторожа. Всё спокойно. Полицейский отпихивает ногой бумажный пакет, принесенный ветром, не спеша приближается к западному краю площади и уходит. Стук его башмаков постепенно становится тише и смолкает. Час тридцать три минуты.
Мужчина, шагавший по Элдгейту, приходит по восточной улочке и быстро осматривается.
Женщина тотчас замечает его и выступает вперед, пытаясь натужно улыбнуться. На месте верхних резцов, некогда выбитых кулаком, зияют черные дыры.
Амброз Бирс
АКАДЕМИК: Несчастный, вооруженный шпагой, которою он не вправе воспользоваться, облаченный в нелепое одеяние, приобретенное за большие деньги, и вынужденный публично восхвалять тех, кого ненавидит больше всего на свете, а утешаться лишь лестью педантов.
АСИММЕТРИЯ: Геометрическая фантазия, которая в применении к лицу носит название косоглазия.
БАБКА: Старая дура, появляющаяся в сказках и на этикетках магазинного варенья.
БЕРЕМЕННОСТЬ: Катастрофа, влекущая за собой поздравления.
БОГАТСТВО: Привилегия, о которой тот, кто ею наслаждается, не должен ни в коем случае говорить, но которую ему ничто не мешает без конца демонстрировать.
ВЕРНОСТЬ: Упорство в заблуждении.
ГОМО САПИЕНС: Вид, весьма рассудительно описанный Джонатаном Свифтом под именем Йеху.
ГОРЕЧЬ: Чувство, испытываемое тем, кто уверен, что перестал ошибаться.
ГРУДЬ: Потенциальная подушечка для булавок.
ДЕД: Старый дурак, слишком подозрительный из-за своего чрезмерного либидо и потому не появляющийся на этикетках магазинного варенья.
ДЕНЬГИ: Ценность, источающая чудесный притягательный аромат, когда она недосягаема, но лишающаяся запаха, как только она становится доступной.
ДЖЕК-ПОТРОШИТЕЛЬ: Слишком скромный персонаж, блиставший разве что хирургической ловкостью да беспримерным упрямством.
ДОЛГ: Крайнее средство, к которому следует прибегать лишь с твердым намерением никогда его не возвращать.
ДРУГ: (См. Собака).
ЖАННА ДАРК: Особа, судьба которой была предрешена тем, что она родилась в 3000 метров к западу от Священной римской империи.
ЖИЗНЬ: Состояние, которому Шекспир дал идеальное определение в «Макбете» (Акт V, сцена 5), но из которого важно извлечь максимальную выгоду.
ЗАВЕЩАНИЕ: Фарс, приготовленный по образцу бомбы замедленного действия, написание которого доставляет огромное удовольствие автору.
ИДЕАЛИЗМ: Диковинная экзальтация, сопровождаемая нелепым гардеробом.
КАННИБАЛ: Традиционалист, приверженный устаревшим обычаям и враждебно настроенный ко всяким кулинарным новшествам.
КУЛЬТУРА: Единственная вещь, которая, считаясь излишней роскошью, ценится при этом весьма дешево.
ЛИЦО: То, что не страшно потерять, если имеется запасное.
ЛОЖЬ: Корректировка неудовлетворительных фактов.
МАРАЗМ: Второе детство, вызывающее у близких стремление к убийству, которое почему-то не всегда проявляется во время детства первого.
МАТЬ: Приспособление, предшествовавшее размножению
МЛАДЕНЕЦ: Аппарат для быстрой перегонки пищи в экскременты, работа которого сопровождается невыносимым шумом.