– Знаю, почему вас назначили! – сардонически усмехнулся лидер громкой поэзии, имея в виду то, что я комсорг писательской организации.
– Не я первый, не я последний, – ответил я, намекая на то, что лет пятнадцать назад Евтушенко возглавлял ту же комсомольскую организацию.
– Вы не имеете права опозорить поколение! – рассердился он.
– Я постараюсь.
– У вас есть с собой книга?
– Есть. – Я достал из кармана только что вышедший в «Современнике» сборник «История любви».
– Дайте! – Он устроился за столиком, заказал кофе и стал брезгливо листать страницы с такой скоростью, точно владел искусством скорочтения.
Я сидел, как вспотевшая мышь, разглядывал золотой перстень с печаткой на его длинном пальце и вспоминал строки Межирова, посвященные, как утверждали злые языки, лично Евгению Александровичу, которого он когда-то учил писать стихи:
Наконец, лицо Евтушенко вздрогнуло, посветлело, и он поглядел на меня с тем прощающим удивлением, какое бывает у людей, если они узнают, что откровенно не понравившийся им неприятный субъект, оказывается, спас из полыньи ребёнка.
– Вот это читайте! – Он ткнул пальцем в стихотворение, которое я написал ещё в армии и даже сначала не хотел включать в сборник.
Называлось оно «Детское впечатление».
– А мне сказали, вы вообще рифмовать не умеете… Умеете. Странно… – прощаясь, сказал мэтр с недоумением.
Поэтам свойственно думать, что, кроме них, никто не умеет писать стихи.
И вот я сидел на сцене Малой арены «Лужников», ожидая своего часа. Отчитала голосом проснувшейся весталки Ахмадулина, отыграл «Казнь Стеньки Разина» сам Евтушенко, одетый в яркий гипюровый пиджак.
Теперь – моя очередь. Я встал, плюнул в лицо своему фобическому неврозу, подошёл к микрофону, посмотрел на футбольное обилие слушателей и прочитал «Ответ фронтовику»:
В конце на моих глазах засветились самые настоящие слёзы (я потом увидел это в записи, по телевизору). Мне долго хлопали. Но я знал: второго стихотворения читать нельзя – не по чину и не по возрасту. Я вернулся на место и поймал на себе запоминающий взгляд Евтушенко. Чести поколения я не посрамил.
12. Дорогой Леонид Ильич!
А вскоре меня как молодого коммуниста включили в группу молодёжи, которая должна была приветствовать съезд КПСС. Тогда это являлось наградой, явным знаком стремительного повышения социального и профессионального статуса. Мы должны были несколькими колоннами выдвинуться по проходам меж кресел к сцене Кремлевского дворца и в нужный момент, размахивая над головой зелёными веточками, крикнуть: «Ленин, партия, комсомол!» И так несколько раз, пока из президиума благосклонно не кивнут, мол, хватит, ребята, ступайте себе! Репетировали до одури. Стоявшая за мной актриса Наталья Белохвостикова всем своим тонким лицом выражала сдержанное негодование и брезгливость, как принцесса, подвергшаяся домогательствам простолюдинов. Шагавший впереди меня актёр Николай Ерёменко иногда оборачивался и подмигивал, мол, вот попали-то! Я в ответ мученически закатывал глаза. На трибуне тем временем теснились представители пяти основных категорий молодёжи, взволнованно славя что положено, а белорусский поэт Володя Некляев читал свои специально сочиненные к торжеству стихи:
Интересно, вспоминал ли он эти строки, когда, став лидером белорусской националистической оппозиции, в нулевые годы тягался с Лукашенко за пост президента, а потом отсиживался в Польше? «О, я без иронии, – как писала наша сверстница Татьяна Бек. – Я же четвёртая с краю…» В пионерском приветствии съезду звучали и мои стихи, написанные по просьбе ЦК ВЛКСМ:
Принимая работу, заведующий отделом пропаганды ЦК ВЛКСМ совершенно серьёзно похвалил:
– Молодец, рифмы неплохие нашёл! Не поленился. А то мы тут одному лауреату поручили, так он намастачил: «шагать – помогать», «зовёт – вперёд»! Как не стыдно!..
– Рад стараться! – по-военному ответил я.
Он поднял на меня глаза: в них была гремучая смесь тоски и тяжёлой иронии.
– Думаю, генеральному понравится! – спохватился он и закончил аудиенцию.
Во время съезда я стоял близко к сцене и мог рассмотреть лица членов политбюро, измождённые, серые. Это был какой-то ареопаг мумий. Брежнев с трудом читал текст, делая иногда смешные оговорки. В этот момент президиум и зал насупливались и суровели, видимо, давя в глубине рвущиеся на поверхность лица улыбки. Леонид Ильич явно своих ошибок стеснялся, кашлял, чмокал, поправлял очки, с укором оглядывался на соратников. Много позже я узнал, что как раз в это время он после инсульта просил об отставке, но сподвижники не отпустили… Тогда казалось, такое издевательство над старым человеком и народом, вынужденным слушать его «сиськи-масиськи» (это означало «систематически»), возможно только у нас, в «немытом СССР», при тирании одной правящей партии. Но вот наступила демократия и мы обрели Ельцина, который на излёте говорил ещё смешнее и невнятнее. В отличие от дисциплинированного Брежнева, прилежно читавшего по бумажке, Борис Николаевич спьяну порол такие «загогулины», что вся страна краснела от стыда и с ностальгией вспоминала «дорогого Леонида Ильича».
В 1987 году в «Советском писателе» вышла моя последняя, как я тогда думал, стихотворная книга «Разговор с другом». Поэт во мне тихо агонизировал, а прозаик крепчал. В том сборнике, кстати, впервые у меня появились верлибры – верный признак того, что стихотворцу стало тесновато в ритмических строках, оснащённых «рифм сигнальными звоночками». В тематическом плане «Молодой гвардии» на 1988 год значился мой новый сборник в серии «Второе дыхание». Но родник (а именно так любили в ту пору называть разные литературные кружки) иссяк. Высох!
Я пошёл к заведующему редакцией поэзии Георгию Зайцеву, сменившему на этом посту Вадима Кузнецова, и честно сказал: «У меня нет новых стихов, поэтому я отказываюсь от издания». Точнее, сначала пришлось выслушать новую поэму Жоры и его долгие мысли об искусстве, а лишь потом удалось наконец сообщить ему эту информацию. На некоторое время Зайцев потерял дар речи и смотрел на меня с изумлением, как на безумного карася, совершившего на его глазах акт самозажаривания. Такого в его практике ещё не было, чтобы автор отказался от книги! В стране уже начались проблемы с бумагой, и даже мэтры вылетали из тематических планов, а оставшиеся условно – бились буквально насмерть. Однако на моё место в темплане издательства ЦК ВЛКСМ никто не покушался, я же был лауреатом премии Ленинского комсомола.
– Ты хорошо подумал? – придя в себя, спросил Жора.
– Да.
– А то, знаешь, давай освежимся! У меня есть коньячок…
Жора, видимо, решил, что на меня с похмелья напала мрачная, обычная для поэта (вспомните Есенина!), экзистенциальная безысходность, которая легко лечится деликатным введением в организм разумных доз хорошего алкоголя.
– Жор, спасибо, я в порядке, у меня просто нет новых стихов…
– Съезди на две недельки в Дубулты, напиши! – посоветовал он, опираясь, вероятно, на свой опыт.
– Не пишется…
– Поройся в черновиках!
Это был известный «способ добычи радия». Ради новой книги поэты опустошали свои архивы, до блеска выскребали сусеки, перелицовывали старые стихи или давали им новые названия, разбивали классические катрены на «лесенки» – лишь бы выпустить ещё одну книгу. Любой ценой! А тут…
– Значит, отказываешься? – скрывая радость, переспросил он.
– Да, отказываюсь, но при условии…
– Каком?
– Пусть бумагу отдадут молодым поэтам.
– Это ты хорошо придумал! – огорчённо закивал Зайцев.
Жора, надо сказать, условие выполнил: через год вышел коллективный сборник, точнее, пять первых книг под одной обложкой, куда вошли стихи Юрия Чехонадского и ещё четырёх молодых авторов. С одной стороны, они были рады, так как при вступлении в Союз писателей книга в «братской могиле» приравнивалась к отдельному изданию. С другой стороны, им всем обещали авторские сборники, потом, ссылаясь на дефицит бумаги, тянули резину и вдруг, сообщив о моём щедром жесте, взяли и поместили всех под общую обложку. Обидно. У меня хранится этот коллективный сборник с дарственной надписью давно уже покойного Чехонадского, моего соратника по семинару Сикорского: «Юра, я тебе этого никогда не забуду!» И понимай, как хочешь…
13. Великий советский читатель
Я где-то читал, что великий физиолог Павлов даже из собственной кончины устроил научный эксперимент: диктовал свои предсмертные ощущения, а ученики тщательно записывали.
– Холодеют ноги… – говорил Павлов.
«Холодеют ноги», – записывали ученики.
– Умираю… – шептал Павлов.
«Умирает», – записывали ученики.
Будучи по образованию филологом и даже защитив кандидатскую диссертацию о фронтовой поэзии, я тоже имею некоторую склонность к научным наблюдениям и несколько раз пытался на собственном опыте проанализировать закономерности умирания поэта. Ведь всё у меня шло хорошо и даже прекрасно. Выходили одна за другой поэтические книжки – всего четыре. Я широко печатался в периодике, выступал на радио и даже на телевидении. На вечерах срывал аплодисменты. Получил за свои книги несколько литературных премий, в том числе премию Московского комсомола, что было по тем временам очень серьёзно. Я был несомненным баловнем успеха. Для сравнения: за свои повести и романы (а в прозе, думаю, читатель согласится, мне удалось сделать несравненно больше, нежели в поэзии) я на сегодняшний день получил поощрений куда меньше. Исключение составляет повесть «ЧП районного масштаба». Но премия Ленинского комсомола, присуждённая за эту вещь, относится скорее к политике, нежели к литературе.
Кроме того, стихи меня кормили. Я получал гонорары за публикации, но что ещё серьёзнее – подружился с Всесоюзным бюро пропаганды художественной литературы. Великая, доложу вам, была организация! Могла откомандировать для творческих встреч с трудящимися в любой уголок Отечества – хоть на Алтай, хоть на Сахалин, хоть в ныне суверенную до неузнаваемости Эстонию… Выступив перед читателями, ты должен был отметить в месткоме особую путёвку. За выступление полагалось 15 рублей. Деньги предприятия и организации охотно перечисляли из так называемых фондов «соцкультбыта». Понятное дело, в дальние края меня отправляли не с одной путёвкой. Прибыв на место, я обычно шёл к начальству, которое, сделав несколько строгих директивных звонков, направляло меня в массы. Не могу сказать, что, к примеру, председатель колхоза, увидав в своём кабинете столичного поэта, подпрыгивал от радости.
– Сколько нужно организовать выступлений? – хмуро спрашивал он.
– Десять, – скромно отвечал я.
– Десять? Они там с ума сошли! У меня же уборочная! И дороги развезло… На тракторе тащить надо! Нет, вы поймите правильно, товарищ поэт, стихи мы здесь любим. Я вот Пушкина уважаю. Но ведь уборочная…
– Я понимаю.
– Что же делать? Что? – председатель нервно мерил кабинет шагами.
И он, и я прекрасно знали, что нужно делать, но выжидали, приглядываясь друг к другу, ибо для нарушения финансовой дисциплины требовалось единодушие, переходящее в сговор.
– Послушайте! – вдруг, словно поражённый неожиданной мыслью, восклицал он. – Давайте так… Вы выступаете в центральной усадьбе – в бухгалтерии и библиотеке. А на остальных путёвках я вам штампы поставлю. Из любви к литературе. Идёт?
– Вообще-то не положено, – розовея от радости, отвечал я, ибо объезжать на тракторе подразделения колхоза мне тоже не очень-то хотелось.
– Сам знаю: не положено, – почти уже просил меня председатель. – Но ведь уборочная и дороги развезло…
– Ну ладно… – поколебавшись для вида, соглашался я. – Мы тоже в Москве понимаем. Уборочная… Закрома родины… Дороги развезло…
– Ну и прекрасно! – широко улыбался селянин и наклонялся к селектору. – Дуся? Гони вместо обеда бухгалтерию в актовый зал. Поэт из Москвы приехал… Как фамилия?
– Поляков, – подсказывал я.
– Куликов. Очень известный поэт! Справедливости ради надо сказать, что встречи, организованные таким вот необычным способом, проходили всегда очень тепло. Читал я любовную лирику, и меня, как правило, долго не отпускали, прихватывая кроме обеденного перерыва ещё и рабочее время. Я повторял на бис понравившиеся людям строчки:
Никогда не было и не будет, наверное, более благодарных слушателей стихов, чем женщины из российской глубинки. Они, несмотря на свою трудную и довольно однообразную жизнь (а может быть, именно благодаря этому), обладают чрезвычайно высокой душевной культурой и особой чуткостью к слову. Поэт просто обязан постоянно проверять себя чтением стихов, скажем, в районной библиотеке. Если люди, собравшиеся там, не воспринимают твои стихи, не сопереживают им, значит, делаешь ты что-то не то. Поверьте, я не заигрываю с «рядовым читателем», просто утверждаю: стихи, оставляющие эмоционально-равнодушными «нефилологическую» публику, – это не поэзия. Возможно, это какой-то другой, весьма уважаемый и перспективный вид интеллектуальной игры, в которой тоже используются размер, рифмы, тропы… Но поэзия – это то, от чего загораются глаза и холодеет под ложечкой у грустной бухгалтерши, пришедшей вместо обеда послушать залётного стихотворца. Советская эпоха дала не только несколько поколений прекрасных поэтов, она воспитала несколько поколений замечательных читателей и слушателей поэзии. Увы, и те, и другие уходят, исчезают – незаметно, но неумолимо. Хотя иногда их ещё можно встретить в самом неожиданном месте…
14. Как умирают поэты
В 2011 году мы с Евгением Евтушенко дожидались своей очереди к начальнику земельного комитета Ленинского района Московской области. В эту уважаемую организацию нас привели переделкинские заморочки. Если москвичей испортил квартирный вопрос, то писателей – дачный. Мы сидели в коридоре и Евгений Александрович буквально страдал оттого, что никто из просителей, уткнувшихся в бумаги, не узнает его, всенародного. Отчаявшись, он наклонился к девушке, строчившей рядом заявление, и спросил с интимной игривостью:
– Голубушка, назовите мне выдающегося русского поэта, родившегося на станции Зима!
Она нехотя оторвалась от писанины, глянула на пожилого приставалу, точно на расконвоированного сумасшедшего, и сурово попросила не отвлекать её от дела глупыми вопросами. Автор «Братской ГЭС» скукожился, как мумия, и повернулся ко мне. На его лице был ужас человека, заглянувшего в мертвецкую.
– Юра, ну зачем я прилетаю сюда два раза в год?! – воскликнул он с геморроидальным отчаянием. – Эта страна мертва! Духовная пустыня! Конец… Понимаете?
Я кивнул, учитывая его заслуги перед поэзией, и промолчал. Мне-то было понятно совсем другое: не может русский поэт безнаказанно оставить по собственному желанию Родину в самые сложные времена, пятнадцать лет жить в Америке, а потом обижаться на своё Отечество за невнимание…
– Нет! Ноги моей больше здесь не будет! – покончил счёты с неблагодарной страной Евтушенко, померк и отвернулся к окну.
В этот момент начальственная дверь отворилась и в коридор вышла немолодая женщина с подписанной бумажкой в благодарных руках. Она, думая о чём-то своём, может, о побелке и купоросе, машинально окинула нас занятым взглядом и вдруг вскрикнула, потрясённая:
– Нет… Не может быть… Здесь… Евгений Александрович, это вы?
– Я… – сознался, оживая, Евтушенко.
– Можно вас потрогать?
– Можно!
Получив разрешение, она бросилась ему на шею с почти чувственным стоном, крепко обняла, оторвалась, отстранилась, вглядываясь в дорогие черты, и прочитала наизусть «Любимая, спи!». Потом снова жарко обняла:
– Вы… Вы просто не знаете, кто вы для нас! Господи, теперь и умереть можно… – всплакнула и сквозь слёзы прочитала «Хотят ли русские войны…».
Они ещё долго обнимались, вспоминая вечера в Политехническом, родную Сибирь… Когда же поклонница наконец ушла, вся в счастливых слезах, Евтушенко обернулся ко мне и, светясь, произнёс:
– Нет, Юра, с этой страной ещё не всё кончено! У России есть шанс!
…Но вернёмся к моей поэтической судьбе. Можно сказать, на взлёте я вдруг перестал быть поэтом. Но не сразу, процесс был естественный, постепенный, а ведь случается по-другому…
Вот два примера из моего поколения.
Мой литературный сверстник поэт Пётр Кошель, приехавший искать счастья в столицу из Белоруссии, был беден, хром, лыс и бездомен, зато писал такие стихи, что Вадим Кожинов поспешил объявить его наследником традиций Тютчева и Рубцова, надеждой русской поэзии. Мы дружили. Он провожал меня в армию. Вдруг неожиданно для всех Петя женился на дочке члена политбюро Слюнькова, в недавнем прошлом минского партийного функционера, стремительно возвысившегося после странной гибели в автомобильной аварии Петра Машерова – легендарного первого секретаря ЦК КП Белоруссии. Причём, насколько я понимаю, то был брак не по расчёту, а по взаимной любви. Пётр и Инесса познакомились ещё в Минске. Кстати, в том, что дочку большого советского начальника бездомный нищий и невзрачный поэт мог покорить талантом, никто ничего странного не видел. Тогда ещё не знали той классовой спеси и той пропасти между богатыми и бедными, какая разверзлась сегодня.
Через несколько лет я встретил Кошеля в ЦДЛ, мы выпили пива. Он рассказал, как ездил с какими-то генералами на охоту, и стал звать меня в гости, обещая показать свою новую квартиру и угостить 20-летним коньяком. Кто же откажется от 20-летнего коньяка!
К тому же я как раз получил от Союза писателей трёхкомнатную квартиру на Хорошёвке, чем страшно гордился. Хотелось сравнить. Тем более что прежняя квартира, полученная молодожёнами Кошелями, была в Лосинке, в том самом доме, на стройке которого я подрабатывал в студенческие каникулы разнорабочим. Жизнь любит опоясывающие рифмы.
– А теперь где? – спросил я.
– На Таганке.
– Ух ты!
И мы поехали, благо на метро всего пять остановок без пересадки. Сердце моё нехорошо заныло, едва мы подошли к свеженькому дому из бежевого кирпича – «кремлевки». Таких в Москве насчитывалось совсем немного. Консьержка в просторном подъезде, благоухавшем, как парфюмерный отдел ГУМа, углубила огорчение: мой-то подъезд пах, как и положено, мусоропроводом, навещаемым кошками. А когда мы вошли в квартиру, я чуть не погиб от отчаяния: по огромному холлу, размером со всю мою жилплощадь, гонялись друг за другом на велосипедах Петины дети. Я окончательно сник, молча пил, не чувствуя вкуса, раритетный коньяк и слушал рассказы хозяина о том, что тёща с женой никак не могут выбрать по спецкаталогу финскую мебель для гостиной. Я-то за своей стенкой «Ратенов» три месяца ходил по вечерам к магазину отмечаться в списке.
К чему я вспомнил этот эпизод? Не знаю… Но Кошель вскоре, к страшному огорчению Кожинова, как-то полуисчез из литературы, зато ездил на охоту с генералами и лечился в цековских санаториях. Видимо, всякому таланту для развития необходимо сопротивление жизни, он хиреет в сонных условиях незаработанного комфорта. Есть такие самозатачивающиеся ножи: чем больше режешь – тем острее лезвие. Видимо, так же обстоит дело и с поэтическим словом. Если оно становится ненужным, в том числе и для заработка, – утрачивается. Вот так!
Другой случай – судьба Андрея Богословского, поэта, прозаика, композитора, автора рок-оперы «Ассоль», сына Никиты Богословского. Году в 1995-м в моей квартире раздался звонок. Это был Андрей, с которым мы подружились в 1976-м на семинаре творческой молодёжи в Пахре, а потом почти одновременно дебютировали с прозой в «Юности». Он часто бывал у нас в Орехово-Борисове, обожал Натальины пельмени и обычно звонил, подражая голосу и дикции Брежнева, что получалось у него очень смешно. Творческая Москва не успевала следить за тем, как он менял жён и автомобили. После 1991-го Андрей исчез из моего поля зрения и вот вдруг объявился. На этот раз Богословский говорил своим, но очень странным, словно механическим, голосом.
– Юра, я видел тебя по телевизору, из чего заключил, что ты человек состоятельный. Поэтому хочу попросить у тебя в долг крупную сумму. Надеюсь, ты не откажешь…
– Сколько?
– Тысячу рублей! – после паузы сказал он тоном человека, решившего прыгнуть с Останкинской башни.