Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Времена жизни. Избранные стихи и очерки о поэзии - Юрий Михайлович Поляков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но тогда, в 1974-м, он был ещё почти молод, бодр и заинтересованным взором провожает мою девушку, неотразимую в юной взволнованности. После обсуждения мы, как водится, пили в скверике обязательный портвейн. Друзья, отводя глаза, объясняли, мол, всё дело в том, что я плохо читал свои стихи, что у Сикорского какие-то неприятности в «Новом мире», что наши литературные враги просто сволочи и пишут ещё хуже, чем я…

– Ой, извини!

Проводив подругу домой и сорвав уклончивый поцелуй, я ехал к себе на станцию «Лосиноостровская» в полночной электричке. Спасительный наркоз портвейна выветрился, и леденящая оторопь непоправимого диагноза убивала сердце. Диагноз состоял из двух слов: «Я бездарен»…

Кто не писал стихов, никогда не поймёт это состояние. Ты вдруг осознаёшь, что вожделенный, прекрасный мир, где гениальные метафоры прыгают, как райские птицы, с одной стихотворной ветки на другую, для тебя закрыт навеки. Никогда, никогда, никогда ты не войдёшь в этот поэтический эдем, не хлопнешь по плечу задумавшегося над строкой великого собрата и не спросишь: «Ну что, брат Пушкин?..»

После того первого обсуждения я два дня пролежал на кровати, отвернувшись к стенке, не подходил к телефону и отказывался от пищи. Мои родители, не имевшие к литературе никакого отношения, шёпотом жалели о том, что их сын, вместо того чтобы выбрать надёжную рабочую специальность, связался с этими чёртовыми стихами. Впрочем, девушка по имени Наташа, несмотря на случившийся на её глазах унизительный разгром, во мне не разочаровалась и вскоре стала моей женой, каковой и остаётся по сей день. Явление, надо сказать, довольно редкое в нашем многобрачном литературном мире.

Обычно после подобных зубодробительных обсуждений отсеивалась примерно половина начинающих поэтов. Но у тех, кто выдержал, пережил, поднялся – в душе совершался прорыв на некий иной уровень. Много позже я понял, что скачкообразное развитие литературного дара у пишущего человека случается именно в дни отчаяния и презрения к себе, а не в дни озарений и всеобщего признания. Трудно объяснить, почему так происходит, одно могу сказать уверенно: графоманы никогда не мучаются сомнениями и в отчаянии не жгут написанное. Они с усталым удовольствием потирают поясницу, встав от поэмы, написанной в том ясном душевном состоянии, которое напоминает отлаженное пищеварение.

Я пережил. Перемучился. И пошёл. Дальше в литературу. Много потом в моей творческой биографии было разгромных рецензий, неискренних похвал, организованных бойкотов, напраслины, но после Великого Избиения Поэтического Младенца всё это пустяки и мелочь.

Вскоре Сикорского попросили дать в газету «Московский комсомолец» стихи семинаристов. Он рекомендовал гордость нашего семинара Игоря Селезнёва, а также Валерия Капралова и меня. Для моей публикации он выбрал стихотворение «Февраль». Это случилось в марте 1974 года.

8. Первая публикация

О первая публикация! Она незабываема, как первая женщина. Тогда Москва была усеяна газетными стендами, чего теперь нет и в помине. Возле стендов всегда стояли люди. Странно, ведь газета стоила всего две копейки. Вроде бы купи – и не мучайся. Но нет: стояли и читали. Я шёл по Москве, высматривая стенды «Московского комсомольца», и пристраивался рядом с каким-нибудь углубившимся в газету гражданином. Мне чудилось: он в этот миг упивается именно моими стихами.

Но граждане читали в основном про спорт…

Если ты пережил Великое Избиение Поэтического Младенца и не получил пожизненное отвращение к сочинительству, у тебя появлялся шанс стать настоящим стихотворцем. Я сознательно не употребляю слово «поэт», ибо это уже совершенно иная шкала измерений. Стихотворец – профессия, поэт – миссия. Впрочем, в быту эти слова частенько путают. Я, например, застал времена, когда, заполняя анкету, в графе «профессия», нисколько не смущаясь, писали: «поэт». А в графе «место работы» – «Союз писателей». Стихами в ту пору можно было заработать на жизнь, особенно если ты занимался переводами с языков народов СССР. Точнее, не с языков, а с подстрочников. Это была настоящая индустрия, кормившая толпы стихачей. Жизнь одного из таких переводчиков описана в моём рассказе «Пророк».

Но я только соприкоснулся с этим родом деятельности. Что-то мне подсказывало: переводы – вид литературного донорства, пусть даже хорошо оплачиваемого. Они обескровливают. И беда в том, что в нужный момент тебе может не хватить «творческого гемоглобина» для собственных сочинений. Однажды я мучился над подстрочником молодого казанского поэта Амира Махмудова, никак не мог подобрать рифму и, чтобы выкрутиться, приписал ему метафору, которой у него не было в помине – про «девушку, что плавит лёд пучком льняных волос». Вскоре пришло восторженное письмо автора, звавшего меня и впредь не ограничиваться поверхностным прочтением подстрочника, а черпать образы из глубин первоисточника! Я уклонился…

Но многие не уклонялись – и случались казусы. Однажды известного среднеазиатского поэта, автора десятка книг, переведённых на русский язык, выдвинули на госпремию. Выдвинули скорее не за творчество, а за высокий пост. На Востоке издревле визирь, не сочинивший ни одной газели, вроде бы и не визирь. К нам эта мода тоже прикочевала. Вспомним пойманного на взятке министра экономики Улюкаева, который регулярно печатал в журнале «Знамя» и даже читал на заседаниях правительства свои вирши. Назвать их стихами невозможно – настолько они беспомощны. В одном из них министр РФ советовал своему сыну валить из этой страны. Не слабо! Мы, кстати, в ЛГ по поводу «творчества» высокопоставленного чиновника нелицеприятно высказывались задолго до того, как на него надели наручники. Так что обвинять меня в злопыхательстве не стоит. А что касается среднеазиатского «визиря», вдруг выяснилось: стихов на родном языке у него нет и никогда не было – одни подстрочники, которые писал его помощник, а уж из подстрочников за хорошее вознаграждение столичные мастера изготавливали «настоящее искусство». Вышел скандал. Но, с другой стороны, в том, что крупному чиновнику хотелось прослыть именно поэтом, а не, допустим, экономистом, тоже был особый знак времени…

Но я снова отвлёкся. Итак, следующий этап становления молодого поэта – врастание в редакционно-издательскую жизнь. Отчасти начинающий стихотворец уже сталкивался с этим странным миром, когда отправлял в редакцию первые свои стихи. Но это, так сказать, разведка боем, в котором он и получил первые литературные раны. Теперь же твердыню нужно было взять штурмом.

Когда впервые приходишь со стихами в издательство или журнал, на тебя смотрят как на придурка, среди ночи разбудившего весь дом, да ещё нагло попросившего напиться и переночевать. От тебя хотят отбояриться. Кому, спрашивается, нужна лишняя головная боль в виде твоей рукописи? Своё первое посещение издательства я запомнил очень хорошо. Это походило на спортивный поединок.

– Может быть, вам, молодой человек, лучше сначала показать стихи в каком-нибудь литобъединении? – дежурно посоветовал мне сотрудник редакции и снова углубился в рукопись, по-моему, свою собственную. На нём был кожаный пиджак, что свидетельствовало о его успехах на творческом поприще.

– Я занимаюсь в объединении при горкоме, – уверенно ответил я.

– Это хорошо, – отозвался он с той интонацией, с какой обычно говорят «очень жаль».

1:0 в мою пользу. Я протянул папку со стихами.

– А знаете, ведь мы берём стихи только у тех, кто уже печатался! – Он явно не торопился принять мою рукопись.

– Я печатался. В «Московском комсомольце».

– Ах, вот оно что… – на его лице мелькнула ревнивая тень: в «МК» пробиться было не так-то легко.

2:0 в мою пользу. Папка у него на столе и он неохотно развязывает тесёмки.

– Ну, давайте посмотрим… А это ещё что такое? У вас «слепые» экземпляры, а мы принимаем первые, в крайнем случае – вторые.

– У меня только первое стихотворение «слепое», остальные нормальные. «Слепое» я могу забрать. Но оно про комсомол…

– Про комсомол, серьёзно? Ладно, оставьте…

3:0 в мою пользу. Матч выигран!

Рукопись принята и зарегистрирована. Теперь он от меня так просто не отделается. Будут, конечно, разгромные внутренние рецензии, требования доработок.

Я стану вновь и вновь приходить к нему, приносить варианты, выслушивать критику, сначала чудовищную, позже – товарищескую. Однажды, к какому-нибудь празднику, я прихвачу с собой бутылочку коньяка, он достанет из холодильника закуску, мы выпьем. Он разоткровенничается и поведает про то, что выпустил недавно третью книжку стихов, а подлая критика его в упор не видит. Ему уже за сорок, а на творческих вечерах его продолжают объявлять «молодым поэтом». Он-то думал, покупка кожаного пиджака с огромной переплатой что-то изменит в его жизни. Оказалось, нет…

– У меня скоро внуки будут, а я всё ещё «молодой»… – горько вздохнёт он. – Пушкина-то в тридцать семь уже того… ну, понял…

– А Лермонтова вообще в двадцать семь… – кивну я, вспомнив о недавно отпразднованном своём 23-летии.

Года через два мы станем друзьями, и однажды совершенно буднично, мимоходом он скажет:

– ! Сегодня тебя вставили в «темплан»…

– Не может быть!

– Может, беги, Юра, в магазин!

А если твоя фамилия появилась даже в самом отдалённом тематическом плане издательства – значит, ты не зря ходишь по этой земле, бормоча себе под нос стихотворную невнятицу. Теперь выпуск твоей книги неизбежен, как победа коммунизма. Конечно, если ты не явишься на Красную площадь, чтобы призвать к свержению советской власти… Впрочем, в таком случае, пока ты будешь сидеть, твоя книга выйдет на Западе в «Посеве».

По моим наблюдениям, есть два основных типа заведующих отделом поэзии – суровый и ласковый. Суровым был, например, заведующий отделом поэзии издательства «Молодая гвардия» Вадим Кузнецов. В ту пору шевелюристый, буйно-бородатый, он смотрел на входящего в кабинет робкого сочинителя, строго надломив бровь. И твоя душа, жалобно позванивая невостребованными рифмами, уходила в пятки, где и пребывала во время знакомства, не сулившего ничего хорошего. Но, как ни странно, с суровым можно было в конце концов договориться.

А вот если заведующий отделом поэзии источает ласку, медово улыбается и, не дай бог, называет вас миленьким или лапочкой – можно не сомневаться: ваши стихи он не напечатает никогда… Таким был Натан Злотников в «Юности». Прорваться сквозь его мёртвую защиту можно было только с помощью главного редактора Андрея Дементьева. Он влетал в журнал, словно добрый ураган, и ставил всё на свои места.

В те годы существовала система, которую образно называли «перекрёстным опылением». Поэты, работавшие, скажем, в журнале, печатали поэтов, служивших, допустим, в издательствах. И наоборот. Такая вот круговая взаимопомощь. Вступить в этот круг было непросто. Конечно, лучше всего – устроиться на хорошую литературно-издательскую должность. Но как? Нужно иметь связи, лучше – родственные. Правда, возможны и другие способы проникновения в «мафию». Один лысенький молодой поэт по фамилии Лаврушкин, например, завёл подружку в меховом ателье и буквально закидывал влиятельных писателей прекрасными ондатровыми шапками. В долгу они не оставались: стихи этого шапкозакидателя регулярно появлялись в печати. Я был поражён, обнаружив их даже в сборнике «Шедевры русской поэзии последней четверти XX века». Как же долго люди могут хранить признательность за качественный головной убор! Нет, не зря Войнович написал свою «Шапку»! Кстати, исчезновения в нашем Отечестве дефицита меховых изделий Лаврушкин не пережил, исчезнув из литературы навсегда. Другой, бывший футболист, имел домик на Крымском побережье, предоставлял его сильным поэтического мира и тоже проник таким образом на страницы периодики, выпустил много книг, но позже оставил стихи, став правозащитником. Третий, начинающий драматург, для одного знаменитого ленинописца организовывал у себя на квартире вечеринки с девушками. Тем и жил… Подробнее об этой пикантной коллизии в моем романе «Веселая жизнь, или Секс в СССР».

Тогда, конечно, казалось, что это взаимное опыление, все эти мерзости приспособленчества есть органическое порождение проклятого «совка». Но сейчас, окидывая мысленным взором литературные просторы постсоветского Отечества, я убеждаюсь в том, что закон взаимного опыления не только не исчез, а окреп, разветвился, даже приобрёл глумливую рыночную откровенность. И если в 1970-е годы вхождение в литературу человеку без связей облегчала, как, например, мне, активная общественная работа, то с конца 1980-х молодым поэтам помогало уже участие в андеграунде или даже диссидентство. В сущности, та же общественная работа, только с иным идеологическим знаком и ради не своего, а чужого государства. Сколько неудачливых поэтов плакали по ночам, кляли себя за то, что не догадались, как Бродский, заблаговременно попасть под суд по статье «тунеядство» или на худой конец запастись парочкой приводов в милицию, дабы воспользоваться репутацией борца с советской властью. С особым умилением я теперь слушаю по телевизору страшные рассказы рок-поэта Андрея Макаревича про то, как советская власть едва не сгноила его талант. О том, что «Машина времени» работала в основном на государственном горючем и комсомольской смазке, он умалчивает. Да и кому это теперь интересно?

Об организационно-бытовых хитростях, позволяющих побыстрее вскарабкаться на Парнас, можно говорить бесконечно. Но никого еще услуги, оказанные власти, борьба с ней, женитьба на дочке классика, срочная сексуальная переориентация не сделали поэтом. Человека, даже чрезвычайно удачливого и предприимчивого, поэтом, извините за трюизм, могут сделать только стихи…

9. Опоясывающие рифмы

До армии, куда я отправился после окончания института, мне удавалось печататься только в «Московском комсомольце», где работал благоволивший ко мне (да, пожалуй, ко всем молодым литераторам) поэт и журналист Александр Аронов. Я тогда жил в Орехово-Борисове, на окраине Москвы, и мы были соседями. А ещё поблизости обитал поэт и впоследствии переводчик Григорий Кружков, тогда еще только учивший английский язык. Как выяснилось потом, его отец и мой дядя – Юрий Михайлович Батурин – служили в одном военном оркестре. Мы называли себя «Орехово-Борисовской школой». Кружков даже написал такие смешные стихи:

В Орехово-БорисовоНе встретишь чёрта лысого.Зато там есть Аронов,Поэт для миллионов,Кружок его дружков,Дружок его Кружков…

Летом 1976 года вышла моя первая большая подборка стихов в «Московском комсомольце». Её, как модно выражаться, пролоббировал всё тот же Александр Аронов. Сначала предисловие планировали взять у главного редактора «Нового мира» Сергея Наровчатова. Бездомный, как Вийон, поэт Юрий Влодов, изгнанный очередной женой, жил тогда в редакции. Он взялся устроить напутственное слово классика начинающему автору, то есть мне. К выполнению обещания Влодов приступил немедленно, как только я принёс бутылку с закуской – сел за машинку и начал печатать: «На днях мне в руки попали стихи молодого талантливого москвича Юрия Полякова…» «А разве так можно?» – робко спросил я. «Да, так нельзя… – согласился Влодов. – Наровчатов так не напишет. Он небожитель. Он напишет вот так: «Днями мне в руки попалась…» Вошёл Аронов, узнал, что мы пишем предисловие Наровчатова и сообщил, что тот попал после запоя в кремлевскую больницу, откуда, кстати, так и не вышел. Отличный был поэт… в молодости:

Он женщину с оленьими глазами,Взяв за плечи, с плеча бросает в мох…

Тогда решили попросить предисловие у Владимира Соколова, лидера «тихой лирики». Набравшись наглости, я позвонил ему, и он, к моему удивлению, согласился. Вскоре мы сидели на кухне его квартиры в Безбожном переулке, он диктовал, а я записывал. Чем-то я ему понравился. Но, собираясь к мэтру, я заробел и для храбрости захватил с собой двух друзей-медиков, а они – бутыль казённого спирта, настоянного на лимонных корках. К вечеру домой вернулась жена поэта Марианна, сурово оберегавшая его от зелёного змия. Она отругала мужа и разогнала наши пьяные посиделки. Объяснить ей, что собрались мы с уважительной целью – сочинить предисловие молодому дарованию, – никто не смог: спирта было слишком много. Несмотря на этот конфуз, Владимир Николаевич дал потом предисловие не только к подборке, но и к моей первой книжке. Мы дружили до самой его смерти в 1997 году. Мне с товарищами выпало хоронить замечательного поэта. Я до сих пор помню, как мелкий снег падал на его мраморное лицо и не таял…

Незадолго до кончины Соколова я, как бы возвращая долг, издал со своим предисловием последнюю его прижизненную книжку: «Стихи Марианне». Жизнь любит опоясывающие рифмы… В моём – ответном – предисловии, носящем название «Классик», есть такие слова: «Классический поэт – всегда «ловец человеков», точнее, человека. И этот единственный человек – он сам. Для того мучительно и вяжется небесная сеть стихов, ибо она способна уловить мятущуюся, ускользающую, любящую душу, а вместе с ней и дух своего народа, и эпоху, в коей довелось жить поэту. Для классика традиция – не груда обломков, превращенная в пьедестал, но ступени, по которым происходит тяжкое восхождение к себе. Только тому, кто постигает себя, интересны другие, интересно то, что «за стихами». Родной язык для классика – не распятое лабораторное тельце, дёргающееся под током натужного эксперимента, но тёплая кровь, струящаяся в строчках живого стихотворения. Классик обречён на гармонию. Наверное, поэтому, стараясь понять Соколова, критика некогда относила его к «тихой поэзии», но если слово «тихий» и подходит к нему, то лишь в том смысле, в каком это слово подходит к названию океана…»

Много позже я, пользуясь своими возможностями главного редактора ЛГ и некоторыми связями в московском правительстве, пробил Соколову мемориальную доску, её собирались прикрепить к стене писательского дома в Безбожном переулке, где поэт одиноко и мрачно существовал после самоубийства первой жены – болгарки, с которой познакомился, учась в Литературном институте. Об этой трагедии его стихи:

Ты камнем упала.Я умер под ним.Ты миг умирала.Я – долгие дни…

Но Марианна Евгеньевна хотела, чтобы доска висела на писательском доме в Лаврушинском переулке, где они счастливо жили до самой смерти поэта. Но тут нашла коса на камень. Тогдашний мэр Лужков где-то ляпнул, мол, из-за мемориальных досок Москва стала напоминать колумбарий в крематории. Возникли сложности. На доме, который построили в «Лаврушке» специально для писателей по распоряжению Сталина и где жили многие классики, разрешили повесить лишь одну-единственную золочёную доску – второстепенному и ныне забытому горьковеду Юзовскому, пострадавшему по делу космополитов на излёте сталинской эпохи. Нет, его не расстреляли, как Фефера, не посадили, но потрепали в прессе. Оказалось достаточно, чтобы получить посмертную доску, в чём отказали классику русской поэзии XX века Владимиру Соколову…

…Вскоре после выхода подборки в «Московском комсомольце» меня забрали в армию, и там, несмотря на все трудности, я неожиданно расписался. Давно замечено, что несвобода окрыляет. Я привёз домой около ста стихотворений. Их охотно печатали журналы, и, подозреваю, потому, что в редакциях был острый дефицит стихов об армии, проходивших по графе «советский патриотизм». Агитпроп, чуя надвигающийся кризис, жаждал от поэтов патриотического пафоса. Но что-то случилось, любовь к родине вышла из моды, обида на Отечество или презрение к нему становились признаком хорошего тона, продвинутости, как голодание по Брегу или воспитание по Споку. Я тоже уходил в армию, страдая совершенно типичным для столичного студента недугом – насмешливой неприязнью к своей стране. Это был непременный атрибут просвещённости вроде нынешней серьги в ухе гея. Из армии я вернулся другим. Помню, как посмеивались собратья-поэты над моими солдатскими стихами, над их открытой патриотичностью. Да, после института мне нужно было попасть в Германию, хлебнуть армейской жизни, чтобы:

…Подобреть душой,Душой понять однажды утром сизым,Что пишут слово «Родина» с большойНе по орфографическим капризам…

Удивительно, как всё-таки поэтическая интуиция опережает логическое осмысление жизни! Лишь много лет спустя, почитав книги умных людей и поработав собственными мозгами, я задумался о губительности болезненной неприязни к Отечеству – автофобии, отчасти навязанной средой и контрэлитой. Теперь, когда разработана теория «сетевых войн», это стало очевидным. Злость в отношении своей страны, заразив миллионы, ведёт к разрушению социума, глобальным катастрофам. Поэтическая логика подсказала мне, тогда ещё совсем юному и неискушённому человеку, это словосочетание – «подобреть душой».

После больших подборок, вышедших в 1977 году в «Юности», «Студенческом меридиане», «Молодой гвардии», я попал на московское совещание молодых литераторов. Впрочем, это ещё ничего не значило – туда съехались десятки, даже сотни молодых. Где они теперь все? Бог весть… Не знаю, как сложилась бы моя литературная судьба, но в 1978 году я внезапно стал секретарём комсомольской организации Московского отделения Союза писателей. Имелась и такая, хотя средний возраст членов СП СССР в ту пору составлял 67 лет. Кстати, моими предшественниками на этом высоком посту были поэты Евтушенко, Вегин, Кашежева, Мнацаканян… Почему старшие товарищи остановили выбор именно на мне? Полагаю, потому, что я единственный из всех молодых литераторов имел некоторый опыт райкомовской работы и вдобавок после употребления спиртных напитков в буфете ЦДЛ не буянил… Кстати, «комсомольский след» в моей литературной биографии с ехидством припоминают мне до сих пор. А вот об участии одного молодого поэта в групповом изнасиловании, которое шумно обсуждали в те годы, давным-давно позабыли. Странно, если задуматься…

Вскоре я стал работать корреспондентом в возрождённой газете «Московский литератор» под руководством одного из «смогистов» Александра Юдахина, человека по-своему могучего, талантливого, но непредсказуемого и неуправляемого, как КамАЗ со сломанной рулевой тягой. Потом ему на смену пришёл Сергей Мнацаканян, поэт глубокой культуры, чрезвычайно помогший мне в годы литературного становления. Останься я работать в школе или в том же райкоме, конечно, моя первая книжка вышла бы гораздо позже. А так, спасибо комсомолу, на закрытии VII Всесоюзного совещания мне вручили издательский договор. В 1980 году в «Молодой гвардии» в знаменитой серии «Молодые голоса» вышел мой первый сборник стихов «Время прибытия». Мне позвонили из издательства и сказали: «Приезжай за сигналом!» Я помчался на Сущевскую улицу, взлетел по широкой конструктивистской лестнице и, робея, вошёл в кабинет главного редактора «Молодой гвардии» Николая Машовца, который меня поздравил и показал тонюсенькую брошюрку на тетрадных скрепках. Тридцать страниц. Сорок два стихотворения.

– Вообще-то, Юра, настоящая книга должна стоять на обрезе! – с улыбкой произнёс он и поставил мой сборничек на узенькое ребро. Книжечка по всем законом физики должна была упасть, но почему-то устояла.

– Надо же! – удивился Машовец и как-то странно посмотрел на меня.

В 1990-е он разбогател на издании журналов с кроссвордами, но потом, с изменением спроса, разорился и умер совсем еще молодым.

10. В лапах цензуры

Это сейчас наличие книжки ничего почти не значит, а тогда – в период жёсткой регламентации печатной продукции – ты мгновенно превращался в совершенно особое существо. И даже если эта книжка была не толще двухкопеечной тетрадки, ты переходил в иной разряд человечества. Теперь ты был Поэт-С-Книгой. И если на первом свидании ты дарил девушке свою книжку с дарственной надписью, это производило на неё такое же впечатление, как если бы сегодня ты достал из барсетки толстенную пачку долларов и предложил ей тут же, не заезжая домой, лететь на Канары…

Тираж моей первой книжки, кстати, был не маленький – тридцать тысяч экземпляров, а распространение отлажено так, что, прибыв как-то на Сахалин и зайдя в сельпо, я обнаружил там среди круп, спичек и банок с консервами мою книжку. Перебирал на полке стихотворные издания и нашёл моё «Время прибытия» между сборниками Анатолия Передреева и Анатолия Преловского. Да, стихи тогда ещё читали, и я получил множество писем от поклонников. Начальство, самое высокое, тоже пристально следило за процессом, боясь крамолы. Помню один страшный скандал, потрясший без преувеличения всю отечественную словесность. «Московский литератор», выходивший мизерным по тем временам тиражом – две тысячи экземпляров, в 1979 году напечатал стихи Феликса Чуева, вроде бы совсем невинные:

Синее небо средь жёлтых берёз,Тонкий виток паутинки,Алая память негаснущих роз,Лето и стынь в поединке…И никогда я к тебе не вернусь,Не повторюсь, отгорю яВ жизни твоей. Так зелёную грустьСолнце палит поцелуем.Если бы в детстве во мне не погасРедкостный дар непрощенья,Душу свою я б не мучил сейчас —Цель, недостойную мщенья.Если б тот редкостный дар не погас!..

И вдруг Юдахина вызвали на Китайский проезд, в Главлит, к верховному цензору страны! Вернулся он оттуда в ярости, переходящей в суицидальное отчаяние. Оказалось, невинная чуевская элегия на самом деле была дерзким политическим акростихом. Прочитайте первые буквы строчек сверху вниз. Получается «Сталин в сердце». Скандал выплеснулся на заседание парткома, и Чуеву, члену КПСС, грозили серьёзные неприятности. Однако на заседании взял слово уважаемый писатель-фронтовик:

– А что вы, собственно, кипятитесь? Ведь не Гитлер в сердце, а Сталин! Мы с этим именем в атаку поднимались!

– А нарушения социалистической законности? – пытался кто-то возразить.

– Их партия осудила. А за троцкизм я бы и сегодня сажал!

В общем, скандал сошёл на нет, но с тех пор, прежде чем подписать номер в печать, Юдахин сурово спрашивал:

– Акростихи есть?

– Нет! – твёрдо отвечали мы, наученные горьким опытом.

То же самое вплоть до перестройки делали все главные редакторы на бескрайних просторах нашего Отечества… А Чуев ходил героем и нисколько не пострадал. В самом деле: как можно наказать человека за то, что у него Сталин в сердце?

Кстати, неприятная история с цензурой была и у меня. В 1981 году в издательстве «Современник» готовилась моя вторая книга «Разговор с другом», куда я включил стихи о человеке, которого в 1941-м расстреляли за невыполнение «неправильного» приказа:

…Тут справедливости не требуй:Война – не время рассуждать.Не выполнить приказ нелепыйСтрашнее, чем его отдать.Но, стоя у стены сарая,Куда карать нас привели,Я твёрдо знал, что умираюКак честный сын своей земли…

Стихотворение цензура сняла прямо из вёрстки, редактору Александру Волобуеву объявили выговор, и он от огорчения слёг с сердечным приступом. Книга вышла гораздо меньшим тиражом, нежели планировалось, что серьёзно сказалось на размере гонорара. Меня тоже вызвали куда следует и пожурили. Но пожурили, как я заметил, с какой-то странной симпатией. Друзья-поэты подходили и поздравляли. Не каждого поэта цензура отмечает своим синим карандашом. Но соратники ещё не знали, что в моём столе таится написанная повесть о реальной армии – «Сто дней до приказа», и она вскоре возмутит тихие воды ГЛАВПУРа. Бодаться с советской идеологией становилось делом модным и, как показало время, перспективным. Именно об этом я думаю всякий раз, проходя мимо чудовищного памятника виолончелисту Ростроповичу. Между тем, памятника Георгию Свиридову в Москве не поставили даже к 100-летию великого композитора. Аза что ставить-то? Он же, в отличие от Ростроповича, не эмигрировал из СССР, не дерзил Кремлю, не бегал с автоматом по Москве в 1991-м!

11. Не ходите по небу!

Меж тем моя литературная карьера шла по восходящей. После публикации стихотворения «21 июня 1941 года. Сон» ко мне в Доме литераторов подошёл один из лидеров нашего поэтического поколения Андрей Чернов, автор знаменитых строчек:

Не ходите по лужам. Ведь в них отражается небо!Так зачем же по небу. По чистому небу – в галошах?!

Он только что открыл рифму в «Слове о полку Игореве», возвел свой род к декабристу Чернову и держался от нас особняком. И вот Андрей подошёл и сказал, посмотрев на меня с удивлением: «Знаешь, раньше ты был просто Юра Поляков, а теперь ты тот самый Поляков, который написал про двадцать миллионов шапок. Поздравляю!»

В июне 1983-го у меня вышла полоса стихов в «Огоньке», самом популярном и тиражном журнале СССР. Среди поэтов моего поколения такого отличия пока никто не удостаивался. Подборка была замечена и бурно обсуждалась. Редактировал тогда «Огонёк» Анатолий Софронов, ещё сохранивший остатки былого могущества: в 1940-1950-е годы он входил во всесильный триумвират Фадеев – Симонов – Софронов, который заправлял всеми делами в писательском мире, в том числе и «делом космополитов». Между прочим, мало кто знает, что оно началось с пространной жалобы в ЦК КПСС театрального критика А. Борщаговского, указавшего начальству на угрозу русского великодержавного шовинизма в сфере культуры. Стали разбираться – и пришли к выводам совершенно противоположным. Так что не буди лихо…

Но если Фадееву и Симонову борьбу с безродными космополитами со временем простили, то Софронову – нет, и в устах тогдашних поборников общечеловеческих ценностей его имя было сродни бранному слову. Однако стихи ему несли все, даже враги, – и он печатал. К тому же в качестве приложения к «Огоньку» выпускались книжечки стихов, прозы, очерков, причём огромным тиражом – до ста тысяч экземпляров. Поэтому стоило Софронову появиться где-нибудь среди писателей, как вокруг начиналось подобострастное «броуновское движение». Польстить, подлизаться, напомнить о себе торопились не только молодые таланты, но и ветераны Гражданской войны, помнившие ледяные воды Сиваша.

И вдруг Софронова сняли. Неожиданно. По-моему, летом 1986-го. А у нас как раз в те дни проходил выездной секретариат СП СССР в Ленинграде. Утром две сотни писателей, измученных ночными разговорами под рюмочку, высыпали на платформу и устремились к автобусам, которые должны были отвезти их в гостиницу к целительному завтраку. Я, сильно злоупотребивший вечор с поэтом из Челябинска Константином Скворцовым, вышел из вагона последним и обнаружил на опустевшей платформе растерянного Софронова и его молодую жену Эвелину. Они топтались возле двух огромных, явно заокеанского производства чемоданов и с недоумением озирались. За полвека пребывания во власти Анатолий Владимирович, видно, забыл о том, что багаж сам по себе не перемещается в пространстве: его пожитки всегда подхватывали наперебой литераторы, жаждавшие печататься, и несли куда следует. А тут вот такое дело… И ни одного носильщика поблизости. Я поздоровался, поднял оба чемодана и быстро понёс к выходу, торопясь к воображаемой кружке утреннего пива. Больной, стремительно постаревший Софронов, еле поспевая за мной, захотел в благодарность сказать мне что-то приятное и, борясь с одышкой, прошептал:

– Вы… вы… хо… ро… ший поэт…

Мне стало за него обидно. Вскоре он умер. Но его песню «Шумел сурово Брянский лес…» поют до сих пор. Да и «Стряпуха», по-моему, одна из лучших народных комедий советских времен, хотя «Покровские ворота» мне нравятся больше…

27 мая 1984 года произошло знаковое событие: три мои стихотворения были опубликованы в «Правде». Одно называлось «Моей однокласснице»:

Листья в жёлтое красятся,Не заметив тепла…У моей одноклассницыДочка в школу пошла.Сноп гвоздик полыхающийИ портфель на спине.Нет, ты, Время, пока ещёЗла не делало мне.И пока только силоюНаполняли года!Одноклассница, милая.Как же ты молода!

Редактор отдела литературы «Правды», мягкий толстяк по фамилии Кошечкин, выслушав мои слова благодарности, сказал, хитро улыбаясь: «Ну вот, Юра, вы теперь самый молодой советский классик!» Публикация в главной партийной газете по тогдашним понятиям считалась своего рода канонизацией. Мы ни словом с ним не обмолвились о том, что без моего ведома строчки: «Нет, ты, Время, пока ещё зла не делало мне» переделали так: «Как всё это пока ещё ясно помнится мне!» В самом деле, о каком «зле Времени» можно говорить, если общество под руководством партии движется в светлое будущее? Советские писатели были понятливы.

Впрочем, это ещё цветочки! В ЛГ также без моего ведома пошли куда дальше. В стихотворении «В карауле» были строчки, которыми мне хотелось передать, как жутко мёрзнет солдат на посту: «И греет руки стылый автомат». «Стылый»-«постылый» – задумался бдительный редактор Виктор Широков и переиначил: «К груди прижав любимый автомат». Так и напечатали. Я, прочитав, заплакал, а потом долго не показывался на людях. Казалось, кто-нибудь обязательно подойдёт и спросит: «Ну и где, чудила, твой любимый автомат?». Нет, никто не подошёл…

Вскоре меня как «самого молодого классика» и комсорга Союза писателей включили – единственного из моего поколения – в список выступающих на вечере поэзии в «Лужниках» в рамках Всемирного фестиваля молодёжи и студентов. Я оказался на Малой арене вместе с Владимиром Соколовым, Любомиром Левчевым, Егором Исаевым, Риммой Казаковой, Робертом Рождественским, Игорем Шкляревским, Сильвой Капутикян, Андреем Вознесенским, Беллой Ахмадулиной, Ларисой Васильевой, Олжасом Сулейменовым, Андреем Дементьевым, будущим лауреатом Нобелевской премии Бобом Диланом, Евгением Евтушенко, приведшим за руку несчастную Нику Турбину – маленькую девочку с взрослым макияжем и ужимками светской львицы.

– О, телефонные звонки, Вы с Богом наперегонки! – продекламировала с салонной томностью юная поэтесса – новая игрушка Евгения Александровича.

Двадцать тысяч любителей поэзии, заполнивших трибуны, одобрительно заревели. Я сидел, дожидался своего часа и думал о том, что прославиться на весь мир совсем не трудно, достаточно выйти к микрофону и прямо перед камерами, под софитами, хлопнуться в обморок. Мой придавленный, но не побеждённый до конца фобический невроз сладко леденил сердце этой милой перспективой. Дело в том, что в пионерском возрасте я завалился без чувств на сцене Дома пионеров, выронив из рук знамя дружины, и прогремел на весь район. А тут я накануне пережил довольно сильный стресс: за день до вечера в «Лужниках» ко мне в ресторане ЦДЛ подошёл Евтушенко, с которым я знаком прежде не был, и спросил:

– Вы Поляков? – Я.

– Когда-нибудь вы будете этого стыдиться!

– Чего?

– Того, что согласились выступать в «Лужниках»!

– ?

– Вы понимаете, что вы далеко не самый талантливый поэт в поколении?

– Не самый… – кивнул я.

– Почему согласились?

– Меня назначили… – пролепетал я.



Поделиться книгой:

На главную
Назад