О каком именно конце думала Инесса? И не кажется ли автору, что следует осторожнее пользоваться великим и могучим?..»
«Мерзавец! – возмущаетесь вы. – Неужели он не понимает, что речь идёт о трагической предопределённости любви!»
Всё он, мерзавец, доложу я вам, понимает, но с концом вы и в самом деле погорячились. Далее в рецензии непременно сообщают, что «возьми» и «позови» не рифма, а «любовь» и «вновь» – рифма, но за неё в приличном литературном обществе могут набить морду. Мало того, у вас непременно отыщут строчки с так называемыми неблагозвучными «зияниями». Например:
В заключение рецензии непременный совет: «А идите-ка вы, юноша, в ближайшее литературное объединение!» И подпись, допустим, литературный консультант, например, Шилобреев.
– Как Шилобреев! – восклицаете вы. – Да я же читал его стихи. Он же графоман! Он сам не умеет писать… Мафия…
Обычно на первой, зубодробительной рецензии ломается добрая половина начинающих, отсеивается, уходит в иную, бесстиховую жизнь. Но другая половина, превозмогая обиду, не отказывается от мечты и выясняет адрес ближайшего литературного объединения.
Я оказался во второй половине.
Всё это я пишу со знанием дела, ибо в своё время получал очень похожие рецензии. Особенно запомнился мне зубодробительный ответ, кажется, из «Студенческого меридиана», подписанный Владимиром Шлёнским – автором замечательной песни «Ах, необыкновенное танго послевоенное!». Впоследствии мы подружились и поддерживали отношения до самой его внезапной смерти в середине 1980-х. Он был благороден: занимая деньги, никогда не брал больше трёх рублей (стоимость бутылки водки с плавленым сырком), объясняя: «Всё равно не отдам!» Однажды, выпив в ЦДЛ, я мстительно напомнил о его уничижительной рецензии. Он пожал плечами, мол, не помню, знаешь, сколько у меня вас было! Это называлось работать «на заруб». Заведующий отделом поэзии вываливал внештатному рецензенту кипу подборок и говорил коротко: «На заруб». За каждый «заруб» рецензент получал, кажется, десятку и ходил, что называется, по локоть в крови начинающих поэтов. Но, с другой стороны, на десятку в те времена можно было гулять в ЦДЛ до глубокой ночи.
Как правило, рецензенты даже не вчитывались в тексты, выискивали орлиным взором несколько ляпов, благо их хватало, и рубили сплеча. Впрочем, бывали исключения. Например, поэт Илья Фаликов (автор интересной книги о Евтушенко в ЖЗЛ) в довольно сдержанной рецензии на мою рукопись стихов где-то в середине 1970-х обмолвился, что, по его мнению, Поляков скоро перейдёт на прозу. Вчитался…
Сегодня со всей прямотой могу сказать: рецензенты зарубили мои первые стихи справедливо – это было беспомощное ученичество, хотя какие-то строчки отмечались как удачные. Например, у меня имелся длинный-предлинный рифмованный диалог поэта с самим собой о том, зачем он, дескать, пишет стихи. Начинался диалог так:
Любимое занятие начинающего поэта, как сказано выше, размышлять о тайнах творчества, в которых он ни чёрта ещё не смыслит. «Стихи о стихах» – бич юных поэтов, за что их корят рецензенты и наставники. Мой диалог поэта с самим собой тоже был подвергнут решительной критике, некоторое снисхождение заслужили лишь первая и последняя строфы:
Их-то я и оставил. Пожалуй, это единственное из моих юношеских стихотворений, которое я включил в первый и все последующие сборники. Но вернёмся к судьбе молодого поэта, ошарашенного первыми разгромными рецензиями на его вирши.
5. Говорящие рога
Переболев обидой, я внял совету и отправился в литературную студию при Московской писательской организации и горкоме ВЛКСМ. Кстати, устроиться туда было не просто, но я ещё в школе был комсомольским активистом и завёл кое-какие связи в верхах. А поэтам, как и инвалидам с детства, начальники помогают охотно. Меня взяли. Располагалась студия почему-то в Доме политпросвещения на улице Володарского, ныне Гончарной. Семинары там вели крупнейшие тогдашние поэты, прозаики, драматурги, критики, переводчики: Евгений Винокуров, Борис Слуцкий, Алексей Арбузов, Юрий Трифонов, Александр Рекемчук… Даже студенты Литинститута бегали к нам «обсуждаться», считая, что у нас уровень повыше.
Я попал в семинар Вадима Витальевича Сикорского – поэта, может быть, и не крупного, но чрезвычайно профессионального и образованного. Он был из литературной семьи, дружил с сыном Марины Цветаевой Муром, пропавшим на войне. Ему же судьба назначила вынимать в Елабуге из петли великую Марину. Сикорский был высок, плечист и с орлиным интересом поглядывал на юных поэтесс. Будучи опытным бильярдистом, мэтр часто с гордостью говорил нам: «Я первый кий Союза писателей!» Причём слово «кий» произносил с неким не совсем бильярдным оттенком. Женат он был неоднократно и всю жизнь втайне писал эротико-антисоветский роман «Дикомирон».
В нашем семинаре собралось десятка два начинающих поэтов и поэтесс, не считая нескольких обязательных в таком месте рифмующих шизофреников. Кто-то так потом и сгинул без всякого литературного результата, но многие стали настоящими профессионалами. Иных уже нет в живых. Признанный лидер нашего семинара Ефим Зубков, автор песни про пароход детства, повесился в 1976 году в собственном туалете. Его строчку про женские ноги, прорастающие в весенней толпе, отметил Вознесенский. Замечательный и явно недооценённый поэт Евгений Блажеевский, любимец Сикорского, умер от водки в конце 1990-х. Многие помнят его стихотворение «По дороге в Загорск», ставшее романсом:
Один за другим ушли уже в новом веке: Александр Щуплов, Валерий Капралов, Юрий Чехонадский и Владимир Нежданов, ставший священником, но до конца земной жизни не забывший поэзию. Он много лет был постоянным автором «Литературной газеты». Традиционно к Светлой Пасхе он публиковал у нас стихи, стал лауреатом нашей премии «За верность Слову и Отечеству» имени Антона Дельвига. И вот отец Владимир ушёл в горний мир, в который искренне верил сам и учил этой вере других. Предчувствием грядущего спасения исполнены многие его стихи. Вот одно из них:
Но ещё активно трудятся на различных литературных нивах Александр Буравский, Наталья Сидорина, Игорь Селезнёв, Владимир Вишневский… Это всё наш семинар! Поколение…
Кстати, я учился в ту пору на литфаке областного пединститута имени Н. К. Крупской. На одного парня приходилась дюжина девушек, будущих учительниц. Ностальгически вспоминая те времена, я лишь изумляюсь, что за все годы обучения так и не завёл на курсе ни одного романа. Давно замечено: коренные обитатели прибрежных курортов редко купаются…
Из шестерых моих однокурсников трое стали известными литераторами. Ну про меня вдумчивый читатель и сам, очевидно, догадался. Назову также Александра Трапезникова, хорошего прозаика, сочинявшего в ту пору странный сюрреалистический роман про говорящие рога. А ещё нельзя не упомянуть Тимура Запоева, который известен ныне любителям поэзии как поэт-концептуалист Тимур Кибиров. Помню, он всюду ходил с голубым томиком Блока из Библиотеки всемирной литературы и сочинял что-то грустно-символическое, но в общении с товарищами был чрезвычайно ехиден. Когда много лет спустя я узнал, что он сменил свою изумительную Богом данную фамилию на рахат-лукумный псевдоним, то был поражён. Ведь тот же Николай Глазков, из которого, по сути, и вышел весь наш отечественный «концептуализм», отдал бы половину своей печени за фамилию Запоев. Всю печень, конечно, не отдал бы, так как был человеком серьёзно пьющим.
Кстати, поэт-сатирик Владимир Вишневский учился на нашем же факультете, но курсом старше и сочинял вполне лирические стихи под Рождественского, например, про мальчика, подающего во время футбольного матча мячи. На самом деле он, разумеется, имел в виду себя, начинающего поэта, который ещё всем покажет. И показал!
Есть такое выражение в театре – «Актёр Актёрыч». Так называют человека, который всем видом старается подчеркнуть свою причастность к сцене, говорит утробным голосом, а ходит наподобие тени отца Гамлета. Вишневский вёл себя как заправский Поэт Поэтыч. В разгар студенческой пирушки он мог вдруг погрустнеть, уйти в уголок, достать хорошенький блокнотик, сувенирную авторучку и, ощупывая взыскующим взором пустоту перед собой, заняться сочинением стихов. «Володя, рюмку пропустишь!» – звал кто-то неосторожный. Но на него сразу шикали: «Тсс! Человек стихи пишет. Не видишь, что ли?» Я всегда царапал набежавшие строки на клочках бумаги, терял, горевал об утратах и завидовал, глядя на Володин блокнотик.
После института мы довольно долго поддерживали отношения. Но, как и большинство юмористов, обсмеивающих всё, что шевелится и даже умерло, Вишневский не переносил остроты в свой адрес. Как-то представляя его на большом вечере в ЦДЛ, я сказал: «Чехов утверждал, что краткость – сестра таланта. Выступает брат таланта – Владимир Вишневский!» Я-то имел в виду его стихи в одну строчку вроде: «Давно я не лежал в Колонном зале». Но он понял по-своему, обиделся – и наши пути разошлись.
Но если в Вишневском тогда невозможно было угадать будущего смехача корпоративов, то я в ту пору как раз отдавал предпочтение пародиям и стихотворному юмору:
– «С звездою…» – плохо. Не выговоришь: «сзв», – наставительно заметил Пётр Вегин, прочитав эти строчки в «Московском комсомольце».
– Так у Лермонтова… – робко возразил я.
– У классиков надо брать только хорошее!
Роясь в своём архиве, я отыскал полдюжины пародий, показавшихся мне достойными, чтобы опубликовать их спустя сорок лет в первом томе собрания сочинений. Кажется, они стали даже смешнее, чем в момент написания. Так бывает… Кстати, подражание, переходящее в пародирование, – обычный путь стихотворного ученичества, ибо, смеясь, с прошлым расстаётся не только общество. Смеясь, пародируя, ёрничая, молодой поэт расстаётся со школярством, с зависимостью от литературных авторитетов, осваивает чужую стилистику, учится замечать дурновкусие у других, а потом и у себя. Некрасов писал: «И скучно, и грустно, и некого в карты надуть…» Дурачился. Но ведь он написал ещё и «Русских женщин», и «Кому на Руси жить хорошо»… Если бы мне кто-нибудь тогда, в студенческие годы, предсказал, что игра со знаменитыми цитатами лет через двадцать станет основным содержанием поэзии и будет называться «постмодернистской интертекстуальностью», я бы просто рассмеялся. Молодая литературная компания всегда живёт пересмешничеством, розыгрышами, дурачествами, буриме, эпиграммами, но делать из этого профессию, объявлять эстетической школой – нелепость. Точно так же утренние пробежки для растряски живота можно объявить большим спортом. Допустим, объявили. И что?
В начале минувшего столетия поэзия была полноправной соучастницей грандиозного цивилизационного слома, русской революции, изменившей мир. В лучшую или в худшую сторону – другой вопрос. Достаточно вспомнить Блока, Маяковского, Есенина… В конце XX века не менее грандиозный катаклизм поэзия (не вся, конечно, но в основном) прохихикала и пробалагурила. Неисповедимы пути Слова! Можно, конечно, упрекать поэтов, хотя, полагаю, эпидемия иронизма на самом деле не что иное, как реакция на ненужность этого катаклизма. Или же наоборот: иронизм – это страшная гниль, которая стремительно сжирает несущие конструкции общественного устройства. Не знаю… Я сам начинал свой литературный путь, будучи настроен весьма ёрнически, да и по сей день сохранил насмешливый взгляд на мир. Однако люди, бурно потешавшиеся в конце прошлого века над происходящим в стране, лично мне не симпатичны. В августе 1991-го я встретил на Гоголевском бульваре приятеля литературной молодости Леонида Бежина. Он был в кепке с помпоном, яркой праздничной куртке и клетчатых штанах.
– Ты чего такой хмурый? – весело спросил приятель.
– Страна гибнет… – ответил я.
– Брось! Ты писатель, смотри на всё со стороны. Вокруг столько интересного, уродливого, смешного. Будет о чём писать…
– А страны-то не будет.
– Значит, так Богу угодно…
Больше с этим улыбчивым богомолом я всерьёз не общался.
6. Избиение младенца
Однако вернёмся в Дом политпросвещения на улице Володарского. Главный смысл семинара состоял в том, чтобы научить нас даже не писать, а понимать стихи. Чужие стихи понять и оценить гораздо проще, чем свои. Владимир Николаевич Соколов как-то раз очень точно заметил: «Свой стиль у поэта появляется не тогда, когда он понимает, как должен писать, а тогда, когда он понимает, как писать не должен». Оказавшись в кругу себе подобных, осознаёшь: несмотря на свою талантливую исключительность, ты совершаешь те же самые ошибки, что и остальные сочиняющие граждане. А, заметив двусмысленные «концы» в строчках товарища, начинаешь иначе воспринимать собственные сочинения.
Занятия семинара проходили так. Назначался «виновник торжества». Допустим, выбор падал на тебя. Заранее размножив свои стихи сам или с помощью дружественной машинистки, ты раздавал подборки товарищам по семинару, а первый экземпляр вручал, разумеется, руководителю. И трепетно ждал своей очереди… Ты уже знал, чем заканчиваются такие обсуждения, но верил: с тобой всё будет иначе! Семинар просто содрогнётся от открытия небывалого таланта, на руках тебя качать, наверное, не будут, но всё-таки…
И вот наступает мой день «Ч». С утра меня трясёт и лихорадит, или, как говорит нынешняя молодёжь, плющит и колбасит. Домашние встревожены: «Юра, что случилось?» Я отшучиваюсь. Ну как, в самом деле, признаться, что ты с надеждой ждешь и отчаянно трусишь перед передстоящим обсуждением, тайно веря: он станет твоим звёздным часом! В последний раз, запершись в туалете, я, профессионально завывая, репетирую чтение лучших моих стихов. Таких, например:
Ну разве не гениально? А рифма? Маяковский отдыхает… Всё будет хорошо.
– Кто у нас сегодня? – спрашивает Сикорский, окидывая зал взором усталого патологоанатома.
И вот я на трибуне. Да, забыл сказать: мы занимались в конференц-зале, где имелась роскошная могучая трибуна, очевидно, для политических просветителей с их нудными докладами. В креслах – коллеги по литературному цеху. Одни смотрят ободряюще, мол, держись, старик! Это соратники и друзья. Другие поглядывают с чувством явного эстетического превосходства. Это литературные недоброжелатели и соперники. Всё как в большой словесности! А откуда-то из самого уголочка шлёт взоры, полные нежности и ободрения, некая милая девушка. Это – моя девушка. Она знает все мои стихи наизусть, восхищается ими ещё больше, чем я сам, и пришла сюда, чтобы разделить мой триумф.
– Ну-с, начнём! – объявляет Сикорский.
Я ощущаю во всём теле праздничную невесомость и начинаю. Мэтр внимательно слушает, что-то помечая на полях рукописи, а иногда после какой-нибудь особо удачной, на мой взгляд, метафоры отрывается от текста и смотрит на меня с картинным удивлением, словно я трамвайный заяц, предъявивший ему, контролёру, вместо билета бланк анализа мочи. (О, этот взгляд я запомнил навсегда!) По количеству таких «изумлений», если понаблюдать из зала, можно предугадать результаты обсуждения, а точнее – показательной порки.
Странное чувство испытываешь, выходя читать стихи залу. Ещё минуту назад ты был абсолютно уверен в своей гениальности, но, увидев устремлённые на тебя глаза слушателей, вдруг осознаёшь, что совершенно напрасно вознамерился морочить людей своей рифмованной белибердой. Освищут, зашикают – и поделом. Нет, ещё хуже: встретят мёртвым, ледяным молчанием. Впервые я читал стихи публике на каком-то студенческом празднике в переполненном актовом зале МОПИ имени Крупской. Это были пародии. Я сочинил «Мартовский триптих», пытаясь представить, как могли бы написать про весенних котов Асадов, Евтушенко и Вознесенский – в те годы популярные до невменяемости. За несколько минут до выхода я решил ещё раз проверить себя и шёпотом прочитал пародии какому-то слонявшемуся за кулисами старшекурснику.
– Чепуха! – констатировал он, выслушав. – Не позорься!
Тут меня объявили, я побрёл на сцену, как на казнь, и зачем-то начал декламировать… Зал смеялся и долго мне аплодировал.
– Здорово! – похвалил потом тот же старшекурсник, поймав меня, окрылённого, за кулисами.
Счастье публичного признания можно, наверное, сравнить только с восторгом обладания прекрасной женщиной, ещё недавно недоступной, а вот теперь нежно и покорно трепещущей в твоих объятиях…
Но вернёмся на улицу Володарского в Дом политпросвещения. Я заканчиваю чтение стихов и на ватных ногах возвращаюсь в зал, друзья ободряюще пожимают мне руки, враги иронически усмехаются, а взор моей девушки обещает всё, о чём только может мечтать молодой поэт.
– Ну-с, – предлагает Сикорский, – прошу высказываться. Кто у нас первый оппонент?
– Я! – с тихой улыбкой расчленителя-извращенца встаёт и идёт к трибуне один из моих лютых литературных недругов.
И начинается Великое Избиение Поэтического Младенца. Никто лучше собратьев по перу не видит твоих огрехов и никто не умеет так глумиться. Всё у меня не так: и ритм, и рифма, и настроение, а моими сравнениями и метафорами не стихи инструментовать, а забивать сваи в вечную мерзлоту.
– Ну что это такое: «Мелким дождиком неистребимым обернувшись, как целлофаном, одинокие грозди рябины исступлённо зацеловал он»?! Почему целлофаном, а не полиэтиленом? – вопрошает оппонент.
Зал хихикает. Я скрежещу зубами, ибо особенно гордился рифмой «целлофаном – зацеловал он». Это удар ниже пояса. Общеизвестно, что ради рифмы в стихи не то что целлофан – тринитротолуол притащишь… Вот сволочь!
– Почему у тебя дождик «неистребимый», а грозди «одинокие»? Это неточно. Эпитеты случайные.
– Не случайные! – вскакиваю я.
– Случайные!
– Почему?
– Потому. Ходасевича надо читать! – бьёт он наотмашь.
Полузапрещённого в то время Ходасевича я, конечно, не читал, в чём, наивный осёл, как-то признался товарищам в курилке. Ему, гаду, хорошо: у него папа в АПН служит и наверняка таскает в дом весь «тамиздат». А мне, отпрыску рабочего семейства, где взять?
– «Исступлённо зацеловал он» сказано не по-русски, – продолжает избиение так называемый оппонент. – Можно исступлённо целовать. Исступлённо зацеловать нельзя.
– Можно! – снова вскакиваю я.
– Нельзя.
– Можно!!
– Нельзя…
Все смотрят на Сикорского.
– Нежелательно, – вздохнув, отвечает он.
– Но все эти «огрехи» – ерунда… – замахивается для смертельного завершающего удара оппонент. – Тебе просто не о чем писать. Какие-то пейзажики и прочая мура. В стихах нет судьбы. У тебя в жизни не было настоящей трагедии. Вот если бы твоя любимая женщина попала под трамвай…
В глазах моей девушки, жмущейся в углу, ужас. Под трамвай ей явно не хочется, даже ради моей поэтической судьбы.
– А у тебя была трагедия? – окончательно вскакиваю я.
– Была, – отвечает мой гонитель с той горделивой поспешностью, которая не оставляет сомнений в том, что и у него никакой трагедии пока в жизни не было. Разве что отец из загранкомандировки джинсы не привёз.
«Ничего, – подбадриваю себя я. – Сейчас за меня заступятся…»
Но друзья, на поддержку которых я рассчитываю, вяло возражают врагу и от растерянности хвалят какие-то мои совершенно не обязательные строчки, нажимая на то, что молодой талант, даже если он и не совсем ещё талант, заслуживает бережного отношения. Тем более что обсуждаемый поэт, то есть я, – отличный товарищ, хороший человек и даже комсомольский активист. В глазах моей девушки появляется то выражение, какое обычно бывает при виде собачонки, раздавленной уличным транспортом. Сикорский всё больше хмурится. И я с ужасом понимаю: моя жизнь, во всяком случае литературная, не удалась. Личная жизнь, кстати, тоже под угрозой…
Наконец товарищи по перу сказали всё, что про меня думают, довершив чёрное дело, начатое «расчленителем». Теперь все смотрят на Вадима Сикорского. Надо заметить, он был в своих разборах объективен, хотя и строг до чрезвычайности. Не ругал он только явных графоманов – щадя этих чаще всего нездоровых людей, приносивших на обсуждения бесконечные стихотворные поздравления друзьям к праздникам и дням рождения.
– М-да, – вздыхает Сикорский, обегая глазами симпатичных девушек в зале. – А почему вы не прочитали «Февраль»?
– Какой февраль?
– Ну вот, у вас в подборке:
– Оно мне не удалось! – гордо объявляю я.
– Да, стихи неровные… «Ворчанье шин» – плохо. Ворчать на вас будет жена (короткий взгляд на мою девушку). «Старчески скрипят» – тоже плохо – «штамп». У вас вообще какой-то штамповочный цех! «Лежит, подошвами примят» – неуклюже… Хотя имеет право на существование. А вот «снег цвета довоенных фото» – хорошо. Даже очень хорошо! Работайте над собой! Кого обсуждаем в следующую пятницу?
– Меня… – жалобно сообщает мой главный погромщик.
– Что ж, посмотрим… – усмехается Сикорский.
И в моей душе расцветает чертополох возмездия…
7. Смертельно опасная женщина
Мэтр прожил долго и скончался в 2012 году. Я написал некролог для «Литературной газеты». Вот он с некоторыми сокращениями:
«Умер Вадим Витальевич Сикорский. На 91-м году жизни. Один из могикан некогда многочисленного и могучего племени советских поэтов, точнее поэтов советской эпохи. Он дебютировал с книгой «Лирика» в 1958 году, уже зрелым человеком, а по меркам нынешних скороспелых дебютов – и вовсе «стариком». Его стихи были лаконичны, афористичны, сдержанны, почти лишены примет неизбежной тогда политической лояльности, что выгодно отличало их от многословия эстрадной поэзии, изнывавшей от этой самой лояльности.
В предисловии к «Избранному» в 1983 году он писал: «Главным в поэте я всегда считал уникальную способность оказаться наедине с миром, со Вселенной, со звёздами, с самим собой. Умение взлететь ввысь сквозь любые учрежденческие потолки, сквозь стены и этажи увеселительных заведений, сквозь тяжёлые железобетонные стены любых подвалов». Сикорский был всегда сосредоточен на странностях любви, на вечных и проклятых вопросах:
После 1991-го, когда в поэзии воцарился концептуальный цирк, Сикорский ушёл в тень, его публикации стали редкостью, он сел за большой роман… До последнего времени он оставался бодр, в его крепком стариковстве явно угадывался некогда полный страстей, красивый, сильный мужчина, овладевший не одной женской привязанностью, чувствовавший себя без любви «как скульптор без глины». Сам он с присущей ему самоиронией как-то назвал себя в стихах «атлетическим повесой». И мне хочется вопреки строгому жанру эпитафии процитировать моё самое любимое стихотворение ушедшего поэта – «Встреча», по-моему, замечательное:
Прощайте, Вадим Витальевич! В судьбе человека, посвятившего себя стихам, много горечи, но есть и одна привилегия: его ждёт не только вечная жизнь за гробом, но и неведомая судьба в параллельных мирах высказанного поэтического слова».