Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Загадка Пушкина - Николай Леонардович Гуданец на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Следует признать, что перекореживший душу Пушкина кризис не изувечил ее окончательно, не выкорчевал остатки благородства и совести.

Княгиня М. Н. Волконская, урожденная Раевская, вспоминала о своей последней встрече с Пушкиным 26 декабря 1826 г.: «Пушкин, наш великий поэт, тоже был здесь… Во время добровольного изгнания нас, жен сосланных в Сибирь, он был полон самого искреннего восхищения: он хотел передать мне свое „Послание к узникам“ („Во глубине сибирских руд“) для вручения им, но я уехала в ту же ночь, и он передал его Александрине Муравьевой. Пушкин говорил мне: „Я хочу написать сочинение о Пугачеве. Я отправлюсь на места, перееду через Урал, проеду дальше и приду просить у вас убежища в Нерчинских рудниках“»139.

Когда-то они вместе гуляли по берегу моря в летнем Гурзуфе, обсуждали стихи Байрона, и поэт жгуче завидовал волнам, плескавшимся у ног юной красавицы.

Теперь перед ним стояла недостижимая возлюбленная его юности, поразительная женщина, добровольно уезжающая в Сибирь, чтобы разделить с мужем тяжесть бессрочного жестокого наказания.

А перед ней стоял бывший «певец свободы», сломленный, запуганный и падкий на деньги, тщеславный сластолюбец, трепещущий перед царем, сочинивший натужные, вымученные «Стансы», где он сравнил с Петром Великим палача своих друзей.

Похоже, под впечатлением от этого вечера Пушкин запил горькую. Через день М. П. Погодин записал в своем дневнике: «Досадно, что Пушкин в развращенном виде пришел при Волкове»140. Другими словами, колобродил вдребезги пьяный. Бедняга, до чего же он тогда был противен сам себе.

А в январе поэт принесет А. Г. Муравьевой, уезжавшей к своему мужу в Сибирь, обещанный рукописный листок с невнятными словами утешения. Ему было невдомек, что каторжники в Сибири сочтут неряшливо двусмысленные стихи предсказанием освободительной революции141.

Истерзанный совестью и раскаянием, Пушкин подтвердит, сам не зная того, презрительные слова И. И. Горбачевского. До боли стиснув руку Муравьевой, он скажет: «Я очень понимаю, почему эти господа не хотели принять меня в свое общество: я не стоил этой чести»142.

* * *

Но все это случится после.

А тогда, в Бессарабии, жизнь поэта ознаменовалась крупнейшим для него событием. Его приняли в масоны. В Кишиневском дневнике Пушкин указал, что его вступление в ложу состоялось 4 мая 1821 г. (XII, 303). Тут крохотная неточность, речь идет лишь о предварительном собрании, а собственно учреждение ложи «Овидий» состоялось 7 июля143.

Возникла необходимость расставить акценты. В рамках данной статьи не имеет значения, какая доля истины содержится в параноидальных брошюрках о масонстве и его роли в мировой истории. Речь идет совсем о другом, и даже не о том, что и отец, и дядя поэта имели масонское посвящение. Необходимо понять, как воспринял свое вступление в братство вольных каменщиков редкостно самолюбивый юноша, изнывающий под «железной стопой» царской власти, лишенный всякой опоры и поддержки.

Крайне важное свершение в жизни Пушкина традиционно недооценивают.

Сугубо штатский «избранник небес» получил точку опоры. Сбылась его мечта, лишь первая в цепочке головокружительных планов. Влиятельное и многочисленное тайное общество не только сулило поддержку молодому одинокому честолюбцу, оно открывало ему путь к вершинам власти.

Примечательна фраза Пушкина в письме В. А. Жуковскому, написанном в конце января 1826 г. из Михайловского: «Я был массон в Киш. ложе, т. е. в той за которую уничтожены в России все ложи» (XIII, 257).

Если вдуматься, утверждение весьма спорное. Обратимся к фактам.

Еще в ноябре 1821 г. из Санкт-Петербурга в Кишинев приходит запрос от начальника Генштаба кн. П. М. Волконского касательно г-на Пушкина, который связан с масонской ложей «некоего князя Суццо» в Кишиневе. И. Н. Инзову велено «донести его императорскому величеству, в чем состояли его занятия со времени определения его к вам, как он вел себя, и почему вы не обратили внимания на занятия его по масонским ложам?» Генералу повторно предписывается учинить «самый ближайший и строгий надзор»144 за опальным сочинителем.

В ответ бессарабский наместник сообщает: «Г. Пушкин, состоящий при мне, ведет себя изрядно. …относительно же занятия его по массонской ложе, то по неоткрытию таковой не может быть оным, хотя бы и желание его к тому было»145. Следует принять во внимание, что Инзов сам является масоном, а к своему поднадзорному он питает отеческую любовь.

После чего в письме И. Н. Инзову от 30 января 1822 г. кн. П. М. Волконский приказывает закрыть ложу, ничуть не смущаясь отсутствием оной146.

Вне всякого сомнения, И. Н. Инзов предупредил своего любимца о повышенном интересе, который питают к нему столичные власти в связи с масонством.

И вот 1 августа 1822 г. последовал Высочайший рескрипт на имя управляющего министерством внутренних дел графа В. П. Кочубея «О уничтожении масонских лож и всяких тайных обществ». Разрешенное Александром I масонство в России переживало бурный расцвет, отчего император начал всерьез опасаться усиления западных веяний и агентов влияния.

Цепочка этих реальных событий переплелась в мозгу Пушкина достаточно причудливым образом. Он решил, что правительство предприняло решительные меры именно в связи с его членством в ложе «Овидий».

Между тем свежеиспеченная ложа в Кишиневе никак не могла подорвать устои самодержавия. Она объединила горстку провинциальных офицеров и чиновников, а возглавил вольных каменщиков генерал П. С. Пущин, далеко не революционер, придерживавшийся умеренных взглядов[2].

Формально ложа «Овидий» не просуществовала ни единого дня, поскольку она так и не прошла инсталляцию в соответствии с уставом149.

Казалось бы, самодержец не мог ополчиться на все российское масонство чохом из-за таких пустяков.

А теперь вспомним уже высказывавшуюся догадку о том, что Пушкин мечтал повторить в России карьеру великого корсиканца. Возможно, поначалу иным читателям мое предположение показалось бестактным, нелепым и к делу не идущим. Но только эта гипотеза дает вразумительное объяснение абсолютно невероятному утверждению Пушкина в упомянутом письме.

Сами посудите, ну неужто император наложил запрет на всех российских вольных каменщиков из-за кучки неофитов в Бессарабии? Да кому могла взбрести в голову подобная чушь?!

Представьте себе, в одну голову этакая дичь затесалась. Уж кто-кто, а Пушкин знал, что в масонскую ложу «Овидий» вступил ни много, ни мало избранник небес и главный враг царствующего монарха, будущий российский Наполеон.

Иначе истолковать его похвальбу перед Жуковским невозможно.

А недели за две до того письма, 11 января 1825 г., ссыльного поэта навестил его бесценный друг И. И. Пущин. В мемуарах декабрист поведал, как по ходу дружеской беседы вдруг «он спросил меня: что об нем говорят в Петербурге и Москве? При этом вопросе рассказал мне, будто бы император Александр ужасно перепугался, найдя его фамилию в записке коменданта о приезжих в столицу, и тогда только успокоился, когда убедился, что не он приехал, а брат его Левушка»150.

Хотя Пущин попытался разубедить друга, тот наверняка продолжал тешиться мыслью, что государь всея Руси приходит в неодолимый ужас и трепет при виде его фамилии. Насколько можно судить по письму к Жуковскому, в конце января его психическое состояние не слишком изменилось.

По счастью, на обсуждение столь деликатной темы, как душевное здоровье Пушкина, в науке не наложено табу.

Еще в 1899 г. профессор психиатрии В. Ф. Чиж, отвергая домыслы зарубежного мракобеса Ч. Ломброзо, писал: «тот несомненный факт, что А. С. Пушкин обладал идеальным душевным здоровьем, окончательно опровергает теорию о родстве или близости между гением и помешательством»151.

Но фантастические хвалы профессора, увы, противоречат многим интригующим фактам из биографии поэта. Мной приведены только два таких случая, но их вполне достаточно, чтобы любой читатель, даже не слишком сведущий в медицине, пришел к интересным выводам.

В завершение темы отмечу, что впоследствии самый опасный масон России, нагонявший ужас на императора, потерял всякий интерес к тайным обществам. Художник В. А. Тропинин рассказывал, что в 1826 г. заметил у Пушкина длинный ноготь на мизинце, служивший отличительным признаком вольных каменщиков. Тогда живописец сделал масонский знак, на который Пушкин вместо ответа погрозил пальцем152.

На этом обзор приключений Пушкина в конспирологической сфере можно закончить.

Пора обсудить, как и почему грянул кризис.

VI

Начало 1822 г. ознаменовалось мрачным событием: 6 января был заключен в тюрьму майор В. Ф. Раевский, активист Южного общества и масон, поэт, близкий друг Пушкина.

В своих мемуарах декабрист рассказал, что накануне вечером к нему явился взволнованный Пушкин, подслушавший спор между двумя генералами, наместником Бессарабии И. Н. Инзовым и командиром 6-го пехотного корпуса И. В. Сабанеевым. Последний требовал взять под стражу Владимира Раевского, руководителя школы для солдат. Однако Инзов категорически ему возражал.

Предупреждение друга о грозящем аресте офицер воспринял бестрепетно. На следующий день его вызвали к генералу Сабанееву для беседы. Судьбу Раевского решила одна фраза: «если ваше превосходительство требует, чтоб я вас боялся, то извините меня, если я скажу, что бояться кого-либо считаю низостью»153. При этих словах лицо у генерала исказилось от судорог. Последовал арест.

Владимир Раевский шесть лет провел в одиночном заключении при отсутствии прямых улик, по одному лишь подозрению в антиправительственной агитации среди солдат, которых учил грамоте. Однако подпольщик ни в чем не сознался и никого не выдал.

Однажды в камеру подследственного вошел отец-основатель российской военной тайной полиции, генерал П. Д. Киселев. Раевский вспоминает о той беседе: «Он объявил мне, что государь император приказал возвратить мне шпагу, если я открою, какое тайное общество существует в России под названием „Союза Благоденствия“. Натурально, я отвечал ему, что „ничего не знаю. Но, если бы и знал, то самое предложение вашего превосходительства так оскорбительно, что я не решился бы открыть. Вы предлагаете мне шпагу за предательство?“»154.

Тут герой Отечественной войны Киселев «несколько смешался». Наверняка вспомнил, что его собеседник награжден золотой шпагой за храбрость в бою под Бородино.

Следственная комиссия по делу Раевского вынесла смертный приговор. После чего последовало разбирательство еще в пяти правительственных комиссиях, и наконец в 1827 г. В. Ф. Раевского лишили дворянства, офицерского чина, всех наград и сослали на поселение в Сибирь. Там он провел 29 лет, жил крестьянским трудом, устроил школу для крестьянских детей.

Владимир Раевский отличался блестящим умом, великолепным образованием155 и недюжинным поэтическим талантом. В его стихах сверкают перепады напряженно яркой, парадоксальной мысли. Он владел редким для своего времени умением строить рассуждения не только посредством силлогизмов и риторических фигур, но цепочками броских контрастных образов.

Те, кто не читал произведений Раевского, тем не менее могут составить некоторое впечатление о его стиле и манере поэтического мышления. Достаточно прочитать пушкинскую оду «Наполеон» (1821). Это замечательное стихотворение, написанное в разгар дружбы с Раевским, стоит особняком среди всех пьес Пушкина вообще.

Голословным быть не хочется, но здесь не к месту предпринимать детальный анализ того, как поэтические находки Владимира Раевского преломились в пушкинском «Наполеоне». Можно предложить читателю небольшую викторину: попробуйте различить, не сверяясь с текстом, где здесь чьи строки:

«гидра дремлющей свободы»;

«погибельное счастье»;

«И в бездну упадет железной злобы трон!»;

«Оцепенелыми руками // Схватив железный свой венец, // Он бездну видит пред очами…»;

«негой сладкой чувства жжет»;

«блистательный позор»;

«Пора воззвать // Из мрака век полночной славы»;

«Их цепи лаврами обвил»;

«Бессмертие души есть казнь для преступленья»156.

Поразительные образы, но совершенно чуждые ранней пушкинской поэзии, не так ли?

Примечательно, что перу Раевского принадлежит занятный рассказ «Вечер в Кишиневе»157, посвященный разбору лицейского стихотворения Пушкина «Наполеон на Эльбе» (1815). Наверняка два друга обсуждали между собой и эту пьесу, и судьбу Наполеона. По свидетельству И. П. Липранди, довольно часто Пушкин затевал с В. Ф. Раевским «спор, иногда очень горячий», причем «с видимым желанием удовлетворить своей любознательности, и тут строптивость его характера совершенно стушевывалась»158.

Видный пушкиновед М. А. Цявловский предпринял реконструкцию по черновикам двух неоконченных пушкинских посланий 1822 г. и установил, что они написаны в ответ на тюремные стихи Владимира Раевского159. Можно предположить, что стихотворения «Один, один остался я…» (апрель 1822 г.) и «Узник» также стали откликом на арест лучшего друга.

В тюрьме Владимир Раевский написал стихотворение «К друзьям», где обращался, в частности, к «певцу Кавказа», которому надлежит снискать «лавры Бейрона». Как поясняет М. А. Цявловский, в послании узника содержится «призыв к Пушкину стать гражданским поэтом, поэтом-патриотом»:

Воспой те дни, когда в цепях Лежала наглая обида, Когда порок, как бледный страх, Боялся собственного вида. Воспой величие царей, Их благость должную к народу, В десницах их его свободу И право личное людей160.

Другими словами, арестованный поэт предлагает опальному другу писать все тот же самый «либеральный бред», который возмутил членов Государственного Совета и стал официальным предлогом для высылки «певца свободы» в Бессарабию.

Известны две редакции стихотворения «К друзьям», и Ю. Г. Оксман обоснованно считал, что в руки Пушкина попал гораздо более жесткий текст161, а именно:

Оставь другим певцам любовь! Любовь ли петь, где брызжет кровь, Где племя чуждое с улыбкой Терзает нас кровавой пыткой, Где слово, мысль, невольный взор Влекут, как ясный заговор, Как преступление, на плаху, И где народ, подвластный страху, Не смеет шопотом роптать162.

Вряд ли благородный смельчак Раевский осознавал, до чего щекотливую ситуацию создает он своим посланием. Мужественный призыв к борьбе с властями, звучащий из-за тюремной решетки, далеко не всякого может воодушевить.

На стихотворение друга Пушкин попробовал откликнуться незаконченным стихотворением «Не тем горжусь я, мой певец…». Этот черновой набросок представляет собой, как доказал М. А. Цявловский, первое послание к Раевскому. И в нем прослеживаются явные текстуальные переклички с тем вариантом стихотворения «К друзьям», который Ю. Г. Оксман считает первоначальным.

Сначала Пушкин сделал в тетради набросок первых строк:

Не даром ты ко мне воззвал Из глубины глухой темницы, (II/1, 470)

Затем продолжил стихотворение на том же листе и на его обороте:

Не тем горжусь я, мой певец, Что [привлекать] умел стихами [Вниманье] [пламенных] [сердец], Играя смехом и слезами, Не тем горжусь, что иногда Мои коварные напевы Смиряли в мыслях юной девы Волненье страха <и> стыда, Не тем, что у столба сатиры Разврат и злобу я казнил, И что грозящий голос лиры Неправду в ужас приводил, Что непреклонным <?> вдохновеньем И бурной юностью моей И страстью воли и гоненьем Я стал известен меж людей — Иная, [высшая] [награда] Была мне роком суждена — [Самолюбивых дум отрада! Мечтанья суетного сна!..] (II/1, 260)

«Стихотворение не окончено, но и в том, что написано, нельзя не видеть одного из самых значительных, глубоко интимных признаний поэта в его размышлениях о своем призвании. Нам кажется, что зачеркнутые последние два стиха намечают тему бессмертия поэта в потомстве»163, — комментирует М. А. Цявловский.

Кажется, исследователь не уловил направление мысли Пушкина в этом неоконченном послании. А оно продиктовано настоятельной необходимостью отвергнуть опасный идеал служения общественному благу и пользе Отечества, но при этом сохранить драгоценное чувство собственного достоинства.

Поэт еще не отрекается напрямую от своих вольнолюбивых и обличительных стихов, снискавших ему известность «меж людей». Однако, по воле «рока», в пушкинской иерархии ценностей уже не они являются высшим предназначением творчества. Тем самым открывается лазейка для ухода от якобы второстепенной тематики, отмеченной клеймом утилитаризма, — к отказу от гражданственности ради «самолюбивых дум».

Ход мысли в черновом наброске явно ведет к тому, чтобы объявить призывы к свободе и бичевание зла второсортным поэтическим продуктом, недостойным подлинного творца. Но провозгласить настолько сомнительную концепцию у тогдашнего Пушкина не хватило духу.

Намереваясь заявить, что высшее призвание поэта обязывает его чураться политических дрязг и крамольной сатиры, Пушкин не только обесценивал свои прежние стихи, свою громкую славу. Возникла бы полная неразбериха, брезжил бы неразрешимый вопрос: с какой стати витающему в эмпиреях стихотворцу негоже клеймить позором царя и его сатрапов, но при этом позволено всласть потешаться над блудливой женушкой хлебосольного приятеля-рогоносца, сочиняя игривые похабные эпиграммы на Аглаю Давыдову: «Оставя честь судьбе на произвол» (1821), «Иной имел мою Аглаю…» (1822)164. Кстати, дама была замужем за братом того самого «конституционного» друга-революционера, с которым Пушкин вслух, по-французски мечтал о светлом будущем.

Таким образом, отчетливое и благоразумное намерение поэта заглушить «грозящий голос лиры» в пользу истинно поэтических «мечтаний суетного сна» все-таки осталось без убедительного обоснования. Достойного, внятного ответа на стихотворение Раевского не получилось.

Уточняя трактовку М. А. Цявловского, можно сказать, что в первом послании к Раевскому воплотилась «одна из самых значительных, глубоко интимных» попыток самооправдания поэта, который «закаялся» писать на опасные темы.

Вспомним еще раз письмо А. И. Тургеневу, где Пушкин утверждал, что созданная в начале 1821 года ода «Наполеон» стала последним проявлением его «либерального бреда». Теперь мы можем уточнить, когда именно Пушкин наконец перевоспитался и одумался. После того, как Владимир Раевский очутился в тюремном застенке.

Без сомнения, в стихотворном диалоге друзей на призыв «стать гражданским поэтом» поначалу был дан завуалированный, хотя и не сформулированный до конца отказ. Кризис наметился, но еще не разрешился.

* * *

Вся предшествующая часть этой книги служила постепенному продвижению к одной-единственной цели: правильно понять узловой этап духовной эволюции Пушкина, а следовательно, и его последующее творчество.

И вот, для начала, мы получили возможность истолковать хотя бы одно черновое стихотворение, первое послание Раевскому, которое даже такой эрудированный литературовед, как М. А. Цявловский, видит в совершенно искаженном свете.

В. В. Вересаев с теплой иронией поведал, что М. А. Цявловский выглядел «как неистовый священнослужитель великого и безгрешного божества, как блюститель безусловного поклонения Пушкину», возмущавшийся при любом критическом поползновении, заявлявший категорически: «У Пушкина все прекрасно»165. И впрямь, работы Цявловского подсвечены безграничной любовью, уважением и доверием к Пушкину. Сами по себе чувства объяснимые и даже похвальные. Но для научного исследования подобные эмоциональные фильтры губительны.

В результате получился достаточно грустный казус. Ослепленный избыточным пиететом, ученый не смог разобраться, почему и зачем стихотворение написано, не угадал, какую мысль Пушкин намеревался выразить в черновом наброске.

Кажется, зато Б. В. Томашевский понял, в чем дело. Редкостно вдумчивый и обстоятельный исследователь в своей фундаментальной монографии уделил анализу первого послания к Раевскому всего пять слов: «развивается тема пересмотра пройденного пути»166. Давайте уточним эту расплывчатую формулировку: «певец свободы» отказался продолжить «пройденный путь» и напряженно искал благовидное объяснение своей капитуляции перед деспотизмом.

Чтобы оценить, в какой болезненный тупик оказался загнан поэт, надо чувствовать своеобразие его натуры. Даже из-за сущих мелочей Пушкина глодало чудовищное самолюбие. Оно принимало совершенно гротескные формы, судя по воспоминаниям И. П. Липранди: «Однажды с кем-то из них в разговоре упомянуто было о каком-то сочинении. Пушкин просил достать ему. Тот с удивлением спросил его: „Как! вы поэт и не знаете об этой книге?!“ Пушкину показалось это обидно, и он хотел вызвать возразившего на дуэль. Решено было так: когда книга была ему доставлена, то он, при записке, возвратил оную, сказав, что эту он знает, и пр. После сего мы и условились: если что нужно будет, а у меня того не окажется, то я доставать буду на свое имя»167.

Несмываемый позор, заключавшийся в стремлении раздобыть дельную книгу, целиком ложился на услужливого подполковника, но это Пушкина уже не заботило.

Обуреваемому такой бешеной гордыней поэту непременно требовалась защита от напрашивающихся обвинений в малодушии. И наконец он обрел желанное самооправдание, работая над вторым посланием Владимиру Раевскому.

Впрочем, чтобы разгадать все подтексты этого стихотворения, необходимо предпринять обзор кишиневских злоключений, на которые первая половина 1822 года оказалась чрезвычайно щедрой.

Вскоре после ареста В. Ф. Раевского, в феврале был отстранен от командования 16-й дивизией генерал М. Ф. Орлов, знакомец Пушкина по «Арзамасу» и, главное, собрат по масонской ложе «Овидий».

В апреле неожиданно уволен в отставку генерал П. С. Пущин, масон, мастер ложи. Спустя неделю князь П. И. Долгоруков записывает в своем дневнике: «Генерал Пущин объявил себя несостоятельным к платежу долгов, и пожитки его продавали сегодня с публичного торга за бесценок»168.

Осознание собственного незавидного положения приходило к Пушкину постепенно. Впрочем, не столь уж много времени понадобилось, чтобы кишиневского изгнанника настигло муторное осознание того, как неудобно быть на плохом счету у властей. Его любящий начальник, милейший генерал-майор Инзов опасливо смотрит на него как на «зараженного какою-то либеральною чумою» (XIII, 31) и не отпускает развлечься в Одессу. Его стихи в журналах нарасхват, но цензоры старательно вынюхивают в строчках опального поэта малейшие намеки на крамолу. Оказывается, «души прекрасные порывы» (II/1, 72) могут доставить уйму затяжных, унылых неудобств.

Для внимательного глаза столь разные по духу стихотворения, как Первое послание к Чаадаеву (1820?) и «Свободы сеятель пустынный…» (1823) приоткрывают завесу над инфантильными горячечными мечтами юного Пушкина. Без сомнения, в недалеком будущем он видел себя трибуном, чьи революционные стихи вдохновляют повстанцев на подвиги.

Возможно, такая картина покажется иному читателю гротескной до неправдоподобности. Тем не менее, Пушкин наверняка знал о том, что во время Великой французской революции толпа манифестантов осаждала королевский дворец, скандируя строки из стихотворения Вольтера «Самсон»169.

Также приведу цитату из Плутарха, которая безусловно запомнилась впечатлительному лицеисту: «стихи Тиртея наполняли молодых воинов таким воодушевлением, что они не щадили собственной жизни в битвах»170.

Упоминание Тиртея встречается у Пушкина еще в 1817 г., в отрывке стихотворения «Венец желаниям! Итак, я вижу вас» (II/1, 463), хотя и в ироническом контексте. Но в неоконченном стихотворении «Восстань, о Греция, восстань» (1829) он писал уже вполне серьезно:

Страна героев и богов Расторгла рабские вериги При пеньи пламенных стихов Тиртея, Байрона и Риги. (III/1, 169)

То есть Греция в воображении Пушкина выглядела героической страной, где поэт способен возглавить победоносное войско. Остается с большой вероятностью предположить, что ему также грезилось, как толпы восставшего русского народа с пушкинскими стихами на устах сокрушают ненавистный деспотизм. А затем на «обломках самовластья» увековечивают имя любимого поэта.



Поделиться книгой:

На главную
Назад