Отстранив руку дочери, Любовь Васильевна пошла вперед, легко прикасаясь пальцами к знакомым стенам. В доме было совсем тихо. Голосок флейты едва проникал сюда. Пальцы Любови Васильевны ощупывали каждый выступ бревенчатой стены, каждый изъян в ней. Рука касалась подоконника, рамы окна… И ясно было, как все тут ей знакомо и дорого, как связана ее жизнь с этим домом. Вот гвоздь в стене…
— И ты еще тут? — удивленно сказала она. — Сколько раз мать говорила отцу: Королев, забей ты этот гвоздь, я опять о него платье порвала…
Она пошла дальше из комнаты в комнату, прикасаясь рукой ко всему на пути, и что-то одной ей понятное попадалось под руку и вызывало горькую усмешку или останавливало ее и заставляло задуматься, погрузиться в воспоминания…
Бульдозерист ждал, поглядывая на дверь домика. Машина грохотала вхолостую.
И вот из дома вышли все трое. Вера бережно поддерживала мать с одной стороны, Алексей Иванович — с другой. Они сходили с крыльца. Вдруг седая женщина опустилась, села на ступеньку и, закрыв лицо руками, горько заплакала.
Бульдозерист видел это, и на лице его мелькнула тень чужого горя. Он переглянулся с шофером такси, ожидавшим своих пассажиров.
Вера обняла мать.
— Мама, родная, — говорила она, — что делать, это жизнь…
Но чем больше говорила Вера, тем горше рыдала мать. Алексей Иванович закусил губу, с трудом удерживаясь от того, чтобы тоже не заплакать.
— Мама, разве ты не говорила, что счастлива?…
— Да, — сквозь слезы отвечала Любовь Васильевна, — конечно, я счастлива, конечно, я счастлива…
И все плакала.
К ним подошла молоденькая девушка. Стараясь держаться непринужденно, она обратилась к ним.
— Простите, товарищи, — сказала она, — позвольте узнать — вы не жили здесь в этих домах?
— Да, жили, — ответил Алексей Иванович.
— Видите ли, товарищи, у меня задание редакции — написать очерк о жителях этих хибарок Разумеется, с современной точки зрения, в контрасте с новым строительством…
— В контрасте так в контрасте, — сказал Алексей Иванович.
— И желательно — очерк о женщинах Трехгорки. Журнал у нас женский… Простите, а вы не связаны ли с Трехгоркой?
— Связаны.
— Но это же чудо! А вы долго здесь жили?
— Лет сто пятьдесят, — улыбаясь и вытирая платочком глаза, ответила Любовь Васильевна.
— Сто пятьдесят лет? — изумилась девушка и стала доставать блокнот из кармана жакета. — Я очень вас прошу, пожалуйста, расскажите о вашей семье… Вы меня очень выручите. Скажу честно, это первое мое задание…
— Ну, если выручу… — улыбалась Люба. — Что ж, поезжайте тогда с нами — мы тут недалеко, в высотном доме.
Потом все направились к такси.
Алексей Иванович помог Любе сесть в машину.
Вера уселась рядом с матерью. Они не закрывали дверь и ждали.
Алексей Иванович стоял возле машины.
Бульдозер взревел и двинулся вперед.
Дом распадался под его ножом, как игрушечный. Звенели стекла, падали балки, рушилась крыша, развалилась печь, будто сложена была из детских кубиков. Упал и забор и столбик у калитки, на котором оставалась едва видная вырезанная когда-то надпись: «Верка-шалава. 1905».
— Что ж — поехали, — сказала Люба.
Но в это время к ним подошел водитель бульдозера.
— Вот, вывалилось что-то из печки… — сказал он, протягивая Алексею Ивановичу железную коробку, — гремит… может быть, нужное…
И ушел.
На коробке сохранилась картинка и надпись: «Монпансье Ландрин».
Алексей Иванович потряс коробочку. В ней действительно что-то гремело. С трудом открыл крышку.
— Люба… серьги твои…
Любовь Васильевна протянула руку, взяла из коробочки грубые, «цыганские» серебряные серьги.
— Как я тогда искала их… Ну, конечно, я их в отдушину положила… Возьми себе, Веруша. Или сейчас такие не наденешь?..
— Что ты, мама, самые теперь модные сережки. Девчонки умрут от зависти.
— Неужели?
— Правда, правда. Теперь все старинное стало самым модерновым.
Машина тронулась.
Люба невидящим взглядом смотрела сквозь окно туда, где лежал в развалинах старый дом. И вот эти развалины стали соединяться, складываться, подниматься…
Дом снова стоял на месте — такой же старенький, дряхлый дом Филимоновых… Он теперь был покрыт снегом.
ВЕРА
Круто спускался к Москве-реке этот переулок. Грязный снег лежал на немощеной мостовой. Воробьи копошились в навозе. За унылыми заборами стояли тоскливые деревянные домики.
У калитки домика Филимоновых, на столбе забора были коряво вырезаны слова: «Верка-шалава». Домик стоял в глубине, за палисадником.
При свете свечи, перед мутным зеркалом, с которого наполовину сползла амальгама, наряжалась Вера.
На единственной кровати, под старым лоскутным одеялом, подложив кулачок под толстую щеку, спала маленькая Надя.
Со скрипом открылась дверь, вошел Матвей. Он был небольшого роста, и только ему — единственному — не приходилось нагибаться, входя в эту низкую дверь.
Подойдя к жене, Матвей тихо, без упрека сказал:
— Опять уходишь, Веруша…
Не отвечая, она продолжала вдевать в уши большие «цыганские» серьги.
— Устала, бедняга… — Матвей подошел ближе к ней.
— Не тронь! — взорвалась Вера. — Нужны мне твои жалости… Мало тебе, что я, как каторжная, и ночь и день на фабрике, что домой иду мертвая, так тебе еще надо, чтоб я и вечером нос не высовывала… Хочу гулять и буду гулять.
Она прошла мимо мужа, надела теплую кофту, потом наклонилась, подняла еловую ветку:
— Хоть прибрал бы. А то мать выносили — вон мусору-то оставили… Прощай!
Скрипнула, хлопнула дверь.
Опустив руки, стоял Матвей посреди комнаты. Он и сам только что с работы. Устал, измучен.
Спала, посапывая, Надюшка.
Ночь. Голый до пояса, наполовину скрытый паром, склонился над корытом Матвей, стирая белье.
Жестокие приступы кашля то и дело схватывали его. Кашель бил его, заставляя сгибаться ниже над корытом. Ходуном ходили острые лопатки.
Заскрипела дверь, и, низко наклонясь под притолокой, вошли двое фабричных.
— Здорово, хозяева, — сказал тот, что постарше, и обвел взглядом комнату. — Ты что ж, опять один дома?
Матвей не отвечал. Из его впалой груди рвался густой, хриплый кашель.
— Мы за тобой, Мотя.
Молча обтерев руки, Матвей оделся и стал одевать сонную девочку.
— Не оставлять же одну…
Он одевал ее умело, ловко, видно делал это постоянно, привык.
Девочка терпела, не хныкала, а когда отец взял ее на руки, прижалась к нему и снова заснула.
— Дорого дал бы — поглядеть завтра на господина Прохорова, — говорил один из фабричных, тот, что постарше. — Ну, как, Матвей, готов?
— Да… всполошатся завтра хозяева, — второй фабричный открыл дверь, выходя, — такого они еще не видели: чтоб не одна фабрика, а вся Пресня стала.
Проходя через сени, Матвей достал из-за поленницы дров пачку листовок.
Они разделили ее на три части, припрятали на себе, под одеждой и вышли на улицу.
Матвей прихватил ведерко с кистью.
— Неладно получается, — негромко говорил тот, что постарше, косясь на девочку, которую Матвей нес на руках. — Верка твоя совсем отбилась от рук. Пьет. Гуляет. Пропадет баба.
Матвей молчал.
— Ну, не хочешь говорить — дело твое. Ребенка жалко.
Вдали раздался протяжный свист, крики.
— Живо расходись, — приказал старший.
Прижимая к себе Надюшку, Матвей быстро пошел по крутому переулку в гору.
Молодой юркнул в ближайшую подворотню, старший неторопливым шагом двинулся вниз по улице.
Визжала гармошка. Слышались топот, свист, гиканье. В женской казарме пьяная гулянка была в разгаре. Несколько мужчин — все хмельные — расположились кто где. Кто на подоконнике, кто на койке. Гармонист, тупой парень с начесом на лбу, наяривал изо всей силы, рвал мехи гармони.
Гулянка происходила в закутке, в конце большой спальни. Женщины, не принимающие в ней участие, легли было спать — да какой тут сон. Они зло поглядывали туда, где все громче и громче визжала гармонь, где в проходе между койками плясала с платочком в руке Верка Филимонова.
— Вот шалава, — ворчала старая работница, издали глядя на нее, — вот они, нынешние-то…
И другая работница сердито говорила:
— Нашла время… кругом тревога, обыски идут…
На соседней койке, уткнувшись в подушку, лежала и плакала молоденькая работница. Она всхлипывала и причитала:
— Боженька мой, боженька…
На девочку не обращали внимания — слезы тут были делом обычным. А Верка притоптывала башмаком, разводила руки и вдруг запела:
И снова бросалась в пляс. Плечи у нее ходили ходуном по-цыгански, волосы рассыпались по спине, широкая юбка на резких поворотах охватывала стройные ноги.
Пьющая компания — женщины и пришедшие в спальню мужчины — ржали, хлопали в ладоши, подбадривали, кричали:
— Жми, Верка, жми!
— Айда!..