Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ветроум. Странное, страшное, смешное в повседневной жизни русской провинции XVIII – начала XX века - Владимир Анатольевич Коршунков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Понравилось мне очень и потому запечатлелось в памяти суждение Анны Афанасьевны о модах, за которыми гоняются и которым безотчётно и слепо подражают, преимущественно женщины. «Красивым, – говорила, – всякая шляпа, хотя бы и не всякая отличалась изяществом, а лишь одной странностью, идёт к лицу и даже придаст красоту, как дорогой металл. Например, золото и драгоценный камень среди неценных металлов и минералов выдаются резче и кажутся красивее. А не отличающуюся красотою лица самая модная и вычурная шляпа не только не красит, а ещё безобразит, как пословица говорит, “идёт к ней, как седло к корове”».

По случаю разговора как-то о святочных вечерах и гаданиях Анна Афанасьевна рассказала нам. В одном доме на вечере одна из барышней решилась погадать о своём суженом в зеркале, а для того предварительно должна была снять с шеи своей золотой крест, повесив его на стене, близь зеркала, пред которым поставлены были свечи. Долго ли она сидела и глядела в зеркало и что видела, я позабыл. Помню, когда хотела надеть свой крест, его не оказалось. Сколько ни искали его общими силами, найти не могли. Рассказчица не помню, чтобы приложила к рассказу своему какое-нибудь наставление, но сам я про себя вывел такое заключение: гадать чрез зеркало и без креста – грех тяжкий, и снимать крест с себя и устранять от себя всё равно, что отрекаться Христа и не исповедовать Его.

В одном из вечеров – матушка обыкновенно ходила всегда со мною к Анне Афанасьевне к вечернему чаю – рассказаны были два случая, конечно, в видах освобождения и предохранения меня от разных предрассудков и суеверий, а в особенности от безотчётной веры в разные привидения, в домовых, водяных, леших и т. п. Она по себе или из примеров знала, что дети любят и всегда охотно, хоть и со страхом, слушают подобные рассказы, которыми начинивают обыкновенно их незрелые умы и пылкое воображение нянюшки или – у нас в училище – квартирные хозяюшки.

Один помещик, говорила она, вместо обветшавшего дома, в котором жил, вздумал выстроить себе и действительно построил дом новый и обширнее прежнего, а перебравшись, не мог жить в нём, потому что разные страхования – шум, треск, крик и др. проделки – не давали ему и всему его семейству, особенно по ночам, никакого покоя и вынудили оставить дом и снова переселиться в старый.

Случилось проезжать чрез эту местность одному гусару. Когда он узнал от помещика, что в выстроенном им новом доме по указанным причинам жить нельзя, то, желая выказать свою храбрость, испросил позволение переночевать в заколдованном доме. По наступлении ночи он занял в нём одну комнату, где ему приготовили постель; взял с собою подсвечник с восковою свечой, книгу, чтобы почитать до сна, трут и кремень – спичек серных ещё не было, – саблю и пистолет – револьверов тоже ещё не было. Почитав книгу, часов в 12 или ещё позже он лёг в постель и заснул богатырским сном[203]. Много или мало он спал, только, пробудившись, он видит пред собою что-то белое, идущее против него. Не зажёгши свечи, потому что это требовало времени, он вскакивает с постели, берётся за саблю и ударяет ею привидение, которое удерживает её у себя; тут и неустрашимость, и храбрость улетучились, а привидение стоит и не исчезает. А потому драгун[204] счёл за более безопасное для себя ретироваться из дома и переночевать в другом месте. Что же оказалось утром? Храбрец со всех сил вонзил свою саблю в какой-то предмет из находившихся в комнате. Что именно, я позабыл; могло статься, что саблю свою он всадил в косяк окна, завешенного чем-нибудь белым, или в диван либо кресло под белым чехлом. Только помню, что дело объяснилось самым естественным образом. При всём том домовладелец перейти в новый дом не решался.

Спустя несколько времени после этого происшествия проезжал тут же ещё офицер какого-то полка. Услышав, что происходит и что было в новом доме помещика, решился и он с дозволения владельца переночевать в его заколдованном доме. Было уже за полночь. Спал ли уже в отведённой ему комнате или сидел ещё за чтением книги – это у меня тоже вышло из памяти. Вдруг слышит шум, треск и гром, и затем все другие двери, ведущие в его комнату, постепенно стали распахиваться настежь; наконец, растворяются двери и его комнаты, в которой он расположился спать, и пред ним предстало видение, объятое бледно-синим огнём. Офицер схватил со стола пистолет и – бац! Привидение исчезло; офицер взял свечу и увидел на полу таз или блюдо с пролитою какою-то жидкостью. Оказалось, что это был спирт, который в посуде зажигался и, несённый впереди, освещал нёсшего сине-бледноватым светом. А потом дознали, что все проказы в новом доме производились одним из дворовых помещика, поселившимся тут с своею возлюбленною, чтобы по ночам на свободе творить всё, что придёт в голову (л. 47 об. – 49).

Глава 8

Немецкий колокол XVII века в вятском селе

Древнейшие колокола наших церквей – заграничные. Через четыре моря. Покровительница храма сего

Александр Андреевич Спицын (1858–1931) – историк, знаток вятских древностей, который затем стал знаменитым русским археологом. В 1892 году он опубликовал статью о старинных колоколах Вятского края.

Древнейшие колокола наших церквей – заграничные

Открывается статья утверждением: «Древнейшие колокола вятских церквей все заграничные – голландские, немецкие и французские». Изученные Спицыным колокола с надписями на них датируются началом XVII века и более поздним временем: в селе Вожгальском и в городе Вятке на Покровской церкви – два французских колокола 1604 и 1606 годов, в селе Бурмакинском – некий иностранный колокол 1610 года. В своей публикации Спицын приводит тексты надписей (или только те части, которые можно было разобрать). Три из них – на латыни. Они короткие. В таких надписях обычно указывалось имя мастера, место и дата изготовления. Встречается латинская формула «me fecit», то есть «меня сделал» такой-то (колокол вещал от первого лица). Как и почему эти предметы оказались на Вятке, Спицын не определил: «К какому времени можно отнести появление в Вятской области больших иностранных колоколов и какими путями они проникали сюда, мы не можем сказать». Собственное же производство колоколов на Вятке, согласно Спицыну, началось позже – по-видимому, только во второй половине XVII века[205]. И по данным историка П. Н. Луппова (1867–1949), литьё колоколов в центральном городе края (который тогда именовался Хлыновом) возникло в XVII веке[206]. В опубликованной в 2003 году книге краеведа А. В. Ревы «Вятские колокола» говорится именно о местных изделиях, а не о чужеземных[207]. В нескольких статьях другого краеведа, знатока колокольного дела М. Н. Шершнева тоже рассказывается о местном производстве[208].


Александр Андреевич Спицын

Вскоре после выхода статьи Спицына, в 1896 году в журнале «Русский архив» опубликовали перечень надписей на всех московских колоколах. При этом учтено было очень малое количество колоколов, сработанных за границей (русских – многократно больше). Западноевропейские датированы, как правило, XVII веком. Разве что один из них, по прозванию «Немчин», весом в 190 пудов, висевший в Кремле на колокольне Ивана Великого, с более ранней датой – 1550 год[209]. Между тем в обширной книге инженера-технолога Н. И. Оловянишникова, где можно выискать сведения о сотнях колоколов (как весьма старых, так и новых) из разных церквей и монастырей России, колокола иностранного происхождения упоминаются нередко[210]. Нет сомнения, что их в русских землях было множество.

К счастью, колокола прямо на себе несли информацию о датах и обстоятельствах изготовления, а иногда украшались изображениями святых или монархов. Оловянишников отмечал: «Надписи на древних колоколах в России составляют богатый материал для русской эпиграфики и истории; между ними встречаются не одни церковно-славянские, но и на латинском, голландском и старонемецком языках, свидетельствующие об иностранном происхождении колоколов»[211].

Старинные вятские колокола, особенно иноземного происхождения и с надписями, безусловно, заслуживают внимания и изучения.

Через четыре моря

По сравнению с известными Спицыну краткими латинскими надписями примечательны тексты на колоколе весом в 25 пудов, который во второй половине XIX века принадлежал Вознесенской церкви села Загарского Вятского уезда Вятской губернии (ныне – Загарье Юрьянского района Кировской области). Спицын в своей работе сообщает о двух старинных колоколах русской работы из загарской церкви, но этот замечательный иностранный колокол вообще не упоминает[212]. Описание колокола обнаружилось в сведениях о древностях села Загарского, хранящихся в архиве. Сведения были собраны и представлены местным клиром в 1873 году по просьбе Вятского губернского статистического комитета.

На этом колоколе из Загарья помещалось несколько надписей на латинском языке. Из них следует, что он был изготовлен в 1626 году в немецком городе Нюрнберге. Самая обширная надпись, которая была прочитана и скопирована, такова: «STA MARIA DEI GENETRIX VIRGO PATRONA HUIUS TEMPLI ORA PRO NOBIS». После первого слова в архивном документе пояснено, что это сокращение прилагательного «sancta»[213].

Примечательно, что перевод с латыни сделан не был. И сельские священнослужители, и провинциальные чиновники, которым была адресована бумага, без труда могли понять простую латинскую фразу. Перевод же таков: «Святая Мария, Богородица Дева, покровительница храма сего, моли Бога о нас».

Перед тем как оказаться на сельской церкви в русской глубинке, колокол проделал долгий путь из Германии в Россию – по четырём морям: Северному, Норвежскому, Баренцеву, Белому. Это если из Нюрнберга его вывезли прямо на побережье Северного моря, а если сперва – к Балтийскому, то получается пять морей!

Известно, что в XVI–XVIII веках в странах Западной Европы закупалось много больших и малых колоколов иностранной работы. Колокола поступали морем, через Холмогоры и Архангельск. Оттуда их развозили по городам Русского Севера, доставляли в Сибирь и в другие местности. В XVII веке «вотин» (удмурт) Малко Тойкузин привёз с севера в вятские земли партию конских колокольцев. Среди поступавших в Россию западноевропейских колоколов преобладали нидерландские[214].

В церквах на Русском Севере колокола иностранной работы появились ещё в XV веке, и, по крайней мере, некоторые были трофейными – их брали у врага во время военных кампаний[215]. Митрополит Киевский и всея Руси Иона (1448–1461), руководивший церковной организацией тогдашней России, в середине XV века в специальном послании на Вятку укорял вятчан, совершавших набеги на северные поселения: «…Християньство губите убийством и полоном и граблением, и церкви Божьей разоряете и грабите вся церковная священная приходия, кузьнь и книги и колоколы, и вся творите злая и богомерьзкая дела, якоже погании» (курсив мой. –  В.К.)[216]. Указание на грабежи церквей – видимо, привычный для такого рода обличений риторический оборот. Но всё же если крещёные разбойники нападали на крещёных же обывателей, то они вполне могли забирать ценные церковные вещи, включая колокола. Спустя несколько десятилетий, во второй половине 1480-х годов митрополит Московский и всея Руси Геронтий (1473–1489), повторяя вятчанам почти дословно предостережения и угрозы митрополита Ионы, о грабеже колоколов не упоминал, приведя вместо того свечи: «…Християньство губите убийством и полоном и граблением, и церкви разоряете и грабите вся церковная священная пригодья, кузьнь, и книги, и свечи, и вся творите злая и богомерзская дела, якоже и погани…»[217] Во всяком случае, при таких набегах и стычках захватывали и колокола тоже – это ведь были весьма ценные вещи, да к тому же обладающие «святостью».

Через два года после изготовления нюрнбергского колокола, оказавшегося в вятской глубинке, в другом немецком городе, что расположен в сотне миль от Нюрнберга, – Гейдельберге – отлили колокол, которому суждено было в XVIII–XIX веках находиться в Вологде. Тексты на нём не латинские, а немецкие (по мнению Н. И. Оловянишникова, голландско-немецкие), и посвящён он святому Мартину[218].


Село Филейское (Филейка) близ города Вятки

Старинная открытка

По суждению подробно исследовавшей эту тему А. Ф. Бондаренко, XVII век стал временем расцвета колокололитейного дела в России[219]. Тем не менее качественные, звучные иноземные изделия по-прежнему завозились в большом количестве. Их требовалось немало. «Среди многочисленных записок иностранцев, посещавших Русское государство в XVI–XVII вв. едва ли найдутся такие, в которых бы не упоминались колокола. <…> И действительно, всех иноземцев удивляло количество колоколов на Руси»[220]. Скажем, швед Пётр Петрей писал, что в Новгороде начала XVII века на башнях-колокольнях находилось несколько тысяч больших и малых колоколов[221].


Колокольня Вознесенской церкви в селе Загарье Юрьянского района (1 829 год)

Фотография Алексея Кайсина


Троицкая церковь села Кырчаны Нолинского района (вторая половина XVIII века)


Богоявленская церковь села Курино Котельничского района (конец XVIII века, достроена в начале XIX века)


Колокольчики, найденные во время археологических раскопок в Вятке (Кирове) в 2007 и 201 6 годах Фотографии Алексея Кайсина

Покровительница храма сего

Судя по надписи, нюрнбергский колокол предназначался для богородичного храма, но в XIX веке висел на Вознесенской церкви. А ведь в XVII–XVIII веках в селе Загарском имелась и Богородицкая церковь. Тогда в этом селе было две деревянные церкви – Михаила Архангела и Рождества Богородицы (иначе: Богородицкая). В 1789 году там выстроили каменный храм с двумя соответствующими приделами. В справочнике о разрушенных культовых постройках сказано: «В начале XX века престолов в храме было уже три: в верхнем этаже – холодная церковь во имя Вознесения Господня, а в нижнем этаже – тёплая церковь, с правым приделом в честь Рождества Пресвятой Богородицы и с левым приделом – в честь Архангела Михаила»[222]. Очевидно, что уже во второй половине XIX века (и впоследствии) каменный храм именовался Вознесенским. Он был разрушен в XX веке, в послевоенные годы. Только та самая колокольня, на которой когда-то висел старинный колокол из Нюрнберга, частично сохранилась. Её использовали в качестве водонапорной башни[223].

Если колокол с надписью, обращённой к Деве Марии, оказался не на Богородицкой церкви, то, возможно, это означает, что тогдашние вятские священнослужители вряд ли смогли разобрать простую латинскую фразу. А во второй половине XIX века их потомки легко читали по-латыни и даже не стали приводить её перевод в официальной бумаге, направленной в губернский центр.

Глава 9

Грехи дьячка Замятина

Сакральное и бытовое. Козлогласование дьячка Замятина. Угрызения дьячка Замятина. Соображения дьячка Замятина. Расследование священника Катаева. Наказание дьячка Замятина. На воспитании и призрении. Буйство и разбитие. Дьячок и табачок. Как к детям малым

В 1787 году крестьянка Авдотья Зыкова, будучи в гостях, перепила – и как в воду канула (см. 2-ю главу). Спустя несколько десятилетий дьячок Николай Замятин напился, набедокурил в церкви, и терпение начальства лопнуло. Пьянству – бой!

Сакральное и бытовое

В повседневной жизни Церкви и её служителей парадоксально переплетались сакральное и бытовое. С одной стороны, даже сельский попик должен был вызывать у верующих людей уважение своей причастностью к священному. Рукоположение, литургия и таинства, святые дары, принятие исповеди – в глазах окружающих это означало сакральность, приобщённость к тому, что «не от мира сего». А церковное здание, с антиминсом и мощами святых, – это священное место в самом непосредственном смысле: после завершения строительства или после ремонта его освящали. С другой стороны, расхожим пороком духовенства, с которым постоянно боролось руководство, было пьянство и вызванное им буйство. Случалось немало всяких прочих неприятностей и скандалов. В узком прицерковном мирке происходили конфликты по вполне приземлённым поводам, нередко там царили наушничество и доносительство. Появление в церкви священно– или церковнослужителя пьяным либо шум, бесчинства и непотребства, даже обнаружение в церкви пятен крови или чего-нибудь иного, «нечистого» – всё требовало от ответственных лиц специальных действий, определённых каноном и обычаем. Церковное начальство вынуждено было реагировать: епископ предписывал духовной консистории завести дело, которое могло тянуться годами.

Что за причины могли вызывать такое количество доносов друг на друга? Какие при этом выявлялись внутренние конфликты? Какими способами руководители пытались дисциплинировать подчинённых, решить конфликтные ситуации и как при этом старались поддерживать ощущение сакральности?

Такая тема не слишком хорошо изучена. Церковные историки старались её не касаться. Советские историки-пропагандисты охотно выискивали в источниках сведения о внутрицерковных нестроениях и пороках церковников. Но те из них, кто пытался проявить хоть какую-нибудь объективность в частных вопросах, самостоятельными исследованиями этой темы не занимались. А те, которые тщательно собирали порочащие Церковь факты и домыслы, вряд ли могут быть названы исследователями. Современные учёные много пишут о Церкви, но не очень интересуются поставленной таким образом научной проблемой.

В центре внимания будет история, приключившаяся с дьячком Николаем Замятиным из Николаевской церкви города Котельнича Вятской губернии. Сведения о дьячке Замятине выявлены в нескольких разноплановых архивных делах Центрального государственного архива Кировской области (ЦГАКО), так что в этом случае можно проследить его судьбу. Вятское духовенство уже изучалось, однако даже в монографии историка А. В. Скутнева, посвящённой клирикам Вятской епархии, эксцессы, подобные этому, упоминаются лишь вкратце[224]. О котельничской Николаевской церкви не так давно вышла книга, но в ней о повседневной жизни клира не говорится, да и вообще сколько-нибудь подробное изложение ведётся лишь с конца XIX века (когда было выстроено то здание, что сохранилось до наших дней)[225].





Уездный город Котельнич на старинных открытках

Козлогласование дьячка Замятина

В 1851 году благочинный города Котельнича протоиерей Георгий Усольцов направил рапорт епископу Вятскому и Слободскому Елпидифору. В нём сообщалось, что 19 сентября дьячок котельничской Николаевской церкви Николай Замятин «у вечернего пения» был «в столь пьяном виде, что упал в олтаре на пол и разбил себе нос и губу до крови и окровавил оною пол в олтаре». Проводивший в тот день службу священник Николаевской церкви Павел Феофилактов сразу же послал за благочинным. И тот «нашел сего Замятина спящим в паперти уже не на лавке, а на полу, и близь его кровь и на лавке кровавые пятна». На следующий день благочинный ещё раз осматривал Николаевскую церковь, в том числе и некие пятна в алтаре. К рапорту благочинного была приложена бумага, которую составили находившиеся в храме во время происшествия священник, дьякон, два дьячка и два пономаря. В ней имелось подробное описание случившегося. Замятин, дескать, явился на богослужение «весьма в пьяном виде». Это стало заметно по тому, что он «пел (“Господи, помилуй” и проч.) не своим обыкновенным голосом – теноробасом (так! – В.К.), но дискантом». По окончании вечерни все служители собрались в алтаре «для выслушания и подписки к присланным для объявления указам». Тогда они приметили, что дьячок Замятин сильно пьян. Священник «Павел Феофилактов, усмотрев это, неоднократно говорил ему, чтоб он вышел из олтаря, и даже велел вывесть; но дьячек Замятин не послушал ни священника, ни братии. Напротив, заметив, что один из (трех) указов священником был уже подписан, и желая выказать обыкновенную свою важность пред прочей братией, прежде диакона взял бумаги и подписался к одному из указов[226]; но, видя, что он подписался весьма дурно, во избежание подобных безпорядков, прочих указов для подписа ему не дали. По окончании подписки к указам, священник Павел Феофилактов и диакон Василий Ивановский тогда же разошлись по домам, а прочие оставались в олтаре для того более, чтоб выпроводить дьячка Замятина. Когда же и те стали выходить из олтаря, то дьячек Замятин, желая достичь дьячка Димитрия Анцыгина, вероятно, запнулся, упал в олтаре на пол и разбил себе нос и губу до крови. Пономарь Иван Попов, пришед к тому месту, где упал Замятин, увидел на полу шагах в двух от левых пономарских дверей значительные капли крови, которые церковный сторож Николай Афанасьев хотя вскоре и растер, однако оные и на другой день были для всех весьма приметны. Наконец, дьячек Замятин, от удара ли о пол, или уже от действия вина до того ослабел, что, вышед из алтаря, лег в церковной паперти на лавку и, наделав большие пятна крови на лавке и на полу, спал часа два; потом ушол будто бы в церковную ограду и там проспал далее полуночи».

Епископ Елпидифор повелел разобрать случай с дьячком, отстранив того от служения. Вятская духовная консистория, конкретизируя указание епископа, поручила провести следствие духовному правлению соседнего уезда – Орловского. Этому правлению подчинялись церкви Котельнича[227].

Угрызения дьячка Замятина

Дело началось. Дьячок Замятин осознал: от него так просто не отстанут. Он начал действовать. Ему казалось важным бить на жалость и намекать, что его коллеги ведут себя ещё хуже. От него поступила объяснительная записка:

«Его преосвященству преосвященнейшему Елпидифору, епископу Вятскому и Слободскому и кавалеру

города Котельнича Николаевской церкви дьячка Николая Замятина

покорнейшее прошение.

Сего 1851 года сентября 19 дня был я приглашен с прочими на поминки, где выпил по убедительной просьбе хозяина водки, от чего пришел несколько в опьянелое состояние, пришел к вечерни и после оной стал гасить свечи в олтаре и в конце пономарских дверей, запнувшись за плиту, шатавшуюся и не плотно лежавшую, сподкнулся и присек губу, от чего и оказались едва приметные две капли крови. <…>

Но как сей случай нечаянности произошел единственно от поврежденной плиты, и мог быть совершенно с трезвым, но за всем тем поступок этот против должности и благоповедения угрызает мою совесть; тем более что я в продолжении всей двенадцатилетней службы не подвергал себя формальному суду, и притом относительно семейства моего, в коем я имею, кроме жены своей и дочери, пропитываю отца своего священника, одержимого падучею болезнию, мать и трех возрастных сестер; то на основании 165 пункта ВЫСОЧАЙШЕ утвержденного Устава духовных консисторий[228] прошу покорнейше как отца и покровителя бедным и несчастным, без формального судебного производства, своим архипастырским судом осудить меня по ВАШЕМУ отеческому благоусмотрению для очищения моей совести.

К сему прошению

дьячек Николай Замятин подписуюсь.

Октября 3 дня 1851 года»[229].

Замятин просил епископа осудить его «без формального судебного производства, своим архипастырским судом». В чём разница? Он апеллировал не к бездушному закону, а к личности – «отцу» родному, который строг, но милостив? Может, и так. Но главное: официально проведённое разбирательство и затем церковный суд наверняка оставили бы весомые, неизгладимые следы в анкетах и послужных списках. В клировых ведомостях – ежегодных отчётах приходского клира перед церковным начальством – непременно указывались награды и наказания каждого священно– и церковнослужителя. Взыскания, определявшиеся без суда, а только по распоряжению начальства, не должны были отражаться в клировых ведомостях. Да и при начале какого-нибудь допроса под протокол, когда устанавливали личность, от человека требовали ответа, был ли он когда-либо судим и наказан. Впоследствии об этом придётся заявлять и несчастному Замятину. Покуда же он мог смело писать назначенному по его делу следователю, что «судим и штрафован не бывал».

Соображения дьячка Замятина

Итак, Вятская духовная консистория поручила разобраться с этим делом Орловскому духовному правлению. Там назначили следователем священника Петра Катаева. Он ознакомился с копиями уже имевшихся донесений. А чтобы прояснить некоторые обстоятельства, направил уточняющие вопросы в письменном виде самому Замятину и его коллегам – доносителям и свидетелям.

Стало известно, что в злополучный день 19 сентября в доме молоденького пономаря Ивана Пономарёва и его матери, просфорницы Матроны, проходил поминальный обед по хозяину – отцу Ивана. Покойный был причетником Николаевской церкви Котельнича, а его сын стал служить в Предтеченской. На обед пригласили людей из двух этих церквей. Священников там не было вовсе, а дьякон только один. Собрался народец поплоше – дьячки да пономари. Священнослужителям, видать, не по чину было бы в дом к просвирне заявиться, бок о бок с мелюзгой сидеть. Дореволюционная Россия – страна сословная, и каждое местное сообщество выстраивалось по ранжиру, в том числе и котельничская «поповка».

Свои шесть вопросов, адресованных Замятину, следователь Катаев формулировал незатейливо, зачастую просто копируя те фразы, которые фигурировали в прежних бумагах. Он чуть подправлял их, чтобы можно было в конце вопросительный знак поставить. И «тыкал». Например, он вопрошал Замятина: «…В каком виде, т. е. трезвом или пьяном, был ты у вечерняго пения, и для чего пел “Господи, помилуй” и пр[очее] не своим голосом теноробасом, а дышкантом?» Тут же, чуть ниже, Катаев спрашивал уже так, будто не сомневался, в каком виде тот появился тогда у вечерни: «…Для чего ты, будучи в нетрезвом виде, заподписал один указ прежде д[ь]якона весьма дурно?..» И вот ещё вопрос следователя: «…По какой побудительной причине ты гнался по церкви в олтарь холодняго храма за причетником Димитрием Анцыгиным, и от какового побегу якобы ты упал в олтарь?..» Интересовало его также, «где ты и с кем угощался вином и в каком количестве?»[230].

Дьячок Замятин на это ответствовал:

«1. Я от дня своего рождения имею 27 лет, судим и штрафован не бывал.

2. При приходской своей церкви прохожу настоящую свою должность тринадцатый год, и во время прохождения оной с октября 1843 до 1 октября 1851 года занимаюсь в поселянском училище помощником у наставников частным, в чем имею ссылку на г[осподина] смотрителя училища Бажина и священника Михаила Наумова; мог бы я сослаться и на прочих, но из наставников один – священник Алексей Верещагин отправился в Академию, другой – студент богословия Михаил Куртиев помер, впрочем за их время служения удостоверит о прохождении моей должности тот же смотритель Бажин, естли бы я был худой нравственности, то никогда бы меня не допустили до обучения детей поселянских[231].

3. Признаюсь чистосердечно, что я сентября 19 дня сего 1851 г. у вечернего пения был навеселе от употребления мною до четырех рюмок вина[232] вместе с доносителями – причетниками Анцыгиным и Поповым в доме причетника Пономарева на поминках, по усильной просьбе матери его Матроны. Впрочем, за исправлением вечерни “Господи, помилуй” и прочее пел обыкновенным своим голосом благопристойно. А может быть, разногласное и несогласное пение священнику Феофилактову показалось от того, что пившие вино прочие причетники со мною на поминках более меня были, подобно мне, в опьянении, и донос причта не может быть во всех отношениях вероятен, потому что причетник Попов за нетрезвостию вовсе не был у вечерни, а пришел к оной уже после окончания за повечерием[233], чего и сам Попов не может отрицать. По окончании вечерни я входил в олтарь благопристойно с подобающею честию ко храму Господню, но когда по приходе в оный олтарь священником Феофилактовым были предложены три указа для подписа, то я говорил скромно, во-первых, о том, что не уместна подписка без настоятеля, впрочем, исполняя волю чередного священника Феофилактова, я хотел подписаться под всеми, но, неизвестно почему, мне, кроме одного указа, не дали подписаться. Из предложенных указов я в олтаре по приказанию священника подписался под одним указом тем самым почерком, которым обыкновенно пишу, почему для оправдания невинности, если благоугодно будет начальству, прошу вытребовать к делу оригинал от благочинного, отца протоиерея Георгия. О выходе мне из олтаря и выведении меня причетниками священник Феофилактов не говорил.

4. После подписа указов, когда священник Феофилактов и дьякон Ивановский и дьячек Веснин ушли из церкви, я за Анцыгиным не гнался, а как будучи очередный причетник, намерен был осмотреть олтарь – не осталось ли в оном горящих свечь без погашения, между прочим и пошел из холодняго храма в олтарь того же храма для осмотру, запнулся за опочную плиту, немного выдавшуюся[234] и находящуюся за левым клиросом близ киота с иконой стоящей, и, споткнувшись, упал чрез две ступеньки прямо в пономарские северные двери олтаря холодняго храма на опочный пол и присек себе губу до крови, от чего оказались едва приметные две капли крови, которые тогда же были по приказанию моему и причетника Попова сторожем Селезеневым притерты сырою тряпкою, и эти пятна на опоке были в самом дальнем разстоянии от престола. И когда я от упа-дения ненамеренного отшиб себе грудь так, что потрясло всю мою внутренность, едва встав сам с места, сказал сторожу Николаю Селезеневу о затеретии пятен, не входя во внутренность олтаря, возвратился из оного на паперть, лег на лавку, по объясненой причине не мог идти домой. В сие время причетник Попов, признав меня пьяным, будучи сам не трезв, ходил для объявления священнику Феофилактову, а сей довел до сведения благочинного протоиерея Георгия, который меня тогда же и свидетельствовал, даже и те места, где были пятна крови от присечения моей губы о пол. А когда немного тягость отошла от груди, то я, встав с места, ушел домой. По приходе к утрени, т. е. 20 сентября сего года, хотя просил у священника Феофилактова прощения, но он, не сотворив мне милости, донес начальству, умолчав о том, что причетник Попов не был у вечерни, а пришел к оной за повечерием. Из небытия Попова у вечерни видно, что он оклеветывает меня в неблагопристойном пении несправедливо, равно и прочая братия, а единственно из угодности к священнику Феофилактову и личным неприязням по случаю неправильного разделения прихожан между нашими причтами.

5. А что были причетники Веснин, Анцыгин и Попов со мною у причетника Пономарева и пили довольно вина, не могут и сами отрицать. В случае их запирательства ссылаюсь на бывших у Пономарева людей: дьякона Ивана Огнева и причетника Кира Суворова, кои могут показать, кто сколько из нас пил и как угощался вином. Я в сем случае мог бы сослаться и на причетника Пономарева и матерь его Матрону, но как Пономарев, угощая нас, по-видимому, от усердия, сделался донощиком, а может быть, из угождения к священнику, как незнающий церковного круга и без стихорного[235], дабы не могли сделать Пономареву стеснения, то я его с материю Матроною в свидетельство принять не могу. А сторожа Селезенева, не по приговору находящегося при церкви, а просто за брата служащего, хотя и не следовало бы принять во свидетели о произшествии церковном, но, полагаясь во всем на христианскую совесть, спросить за присягою, за неимением свидетелей, допускаю.

6. Но как сей случай, т. е. упадение мое в церкви, произошел от неосторожности моей и от неплотно лежащей опочной плиты, о которую я запнулся, что утверждает и братия, мог быть и с трезвым, то приемлю смелость просить и прошу у епархиального начальства благоснисхождения в моей вине, приняв во уважение многочисленное мое семейство и то, что я ранее сего под судом и в штрафах не был и проходил частную должность помощника в поселянском училище у многих наставников и многие годы и пил вино у Пономарева равно с братиею, кои тоже, за выпитием излишнего вина, вовсе равно как и я, не должны были входить во Святая Святых, где не должно быть производимо подписание указов, во избежание могущих последовать и последовавших чрез вовлечение происшествий.

К сему показанию города Котельнича Николаевской церкви дьячек Николай Замятин руку приложил»[236].

Стало быть, благодаря рвению бдительного дьячка Замятина, вскрылось множество нелицеприятных подробностей. Коллеги-то у него каковы: сами выпивают и на него доносят! А один так назюзюкался, что к вечерне и вовсе не явился. И тому всё сошло с рук! Это оттого, что священник его грешки покрывает. И вообще: иереи прихожан разделить меж собою по справедливости не могут, в святом алтаре чуть ли не заседания устраивают. Церковным сторожем состоит не тот, кто подряжался, а брат его! Сам же Замятин – любо-дорого посмотреть: скромен, учён, принципиален. Службу знает – не то, что некоторые невежды.

Отчего же епархиальное начальство не оценило эти заявления?..


Особняк Якова Прозорова («Красный замок»). Вятка (Киров). Начало 1 870-х годов. Белый камень, использованный для резных украшений фасада, – опока

Фотография автора

Расследование священника Катаева

Следователь Пётр Катаев расспрашивал не только Замятина. Свидетелям по делу он предлагал припомнить и уточить детали происшествия, если, конечно, они всё ещё остаются на своих первоначальных показаниях. У священника Павла Феофилактова и дьякона Василия Ивановского он выяснял, трезвы ли были прочие служители в тот вечер. Ведь некоторые из причетников тоже выпивали на поминках вместе с Замятиным. Священник и дьякон отвечали, что, по их замечанию, весь причт был трезв. Это подтверждал и сторож Николай Селезенев[237].

Кстати, направляя отдельные запросы священнику Феофилактову, дьякону Ивановскому, дьякону Ивану Огневу, Катаев величал их на «вы», а свидетелям-дьячкам, как и дьячку Замятину, «тыкал». Каждый церковный сверчок знал свой шесток. Да и чужой тоже.

Василий Ивановский заявил следователю: «Причетник Замятин по женской линии мне будет двоюродный брат; с ним я никаких ни словесных, ни письменных дел не имел и не имею, а доносил на оного Замятина по долгу уважения своего и безо всяких подговорок с чей-либо стороны»[238]. Слово «уважение» в официальной речи той эпохи означало «внимание», и «принимать во уважение» какое-либо обстоятельство значило: «принимать во внимание». Видимо, Ивановский имел в виду «уважение» своего звания – священнослужительского, дьяконского. Доносил по долгу службы. А что они родня, так в тогдашней России церковное служение – дело обычно наследственное. Поступая в белое духовенство, парни-бурсаки женились на поповских и дьяконских дочках. Замятин сам – сын священника, да и по женской линии он в родстве с дьяконом.

Сторож Николай Селезенев, который, по словам Замятина, служил «просто за брата», был 16-летним парнишкой. Вообще-то в сторожах при этой церкви числился его брат Андрей, но в тот день, дескать, он приболел, так что вместо него вышел Николай[239]. Интересно, что, как и в иных подобных случаях, именно сторож должен был выполнять всякую чёрную работу, которой даже дьячки гнушались. Вот и тогда замывать пол в алтаре пришлось сторожу.

Начальство осталось не слишком довольно работой следователя – священника Катаева: тот выспросил не всё. И количество выпитого на поминальном обеде не установил! Забавно, но власти, кажется, искренне верили, что спустя много недель можно-таки выяснить (доносами, свидетельскими показаниями, признаниями, очными ставками), кто сколько чего употребил и как именно себя потом вёл: шествовал или поспешал, рассуждал или покрикивал, теноробасом пел или дискантом. Катаеву пеняли, что он не озаботился очной ставкой, чтоб разрешить этакое противоречие: все, кто был на поминках, признавались, будто пили там по четыре рюмки (как пономарь Иван Попов, который и вправду не явился после этого к вечерне, однако уверял, что был трезв), а один объявил, что выпили рюмок пять-шесть. Так четыре или пять?!

О переосвящении церковного здания в архивном деле подробностей нет. Однако без такого обряда обойтись не могло. Как сообщал епископу благочинный, сразу же после случившегося «совершение литургии в том храме, до получения от Вашего преосвященства разрешения, остановлено». Его преосвященство, как обычно, повелел «учинить очищение с молитвою». В документе от 15 ноября 1851 года между делом сказано: «…Те места, кои были окровавлены причетником Замятиным, были освящены с молебствием, по чиноположению, в последних числах октября сего года»[240].

Наказание дьячка Замятина

Священник Пётр Катаев представил результаты своего расследования в Орловское духовное правление. Правление, рассмотрев бумаги, направило своё мнение наверх – в Вятскую духовную консисторию. Орловские решили не обострять ситуацию. Принимая, мол, во внимание искреннее раскаяние дьячка Замятина, его беспорочную службу в поселянском училище и вообще… Упал-то он, должно быть, не столько от винопития, сколько от неосторожности. Другие ведь тоже пили и оказались всего лишь свидетелями. «…Полного вероятии (так! – В.К.) доносителям, подписавшимся под рапортом, за непредставлением доказательств… дать нельзя». Рекомендовали направить дьячка в монастырь на три месяца, а потом вернуть на прежнее место службы[241].

Однако в консистории полагали, что излишней снисходительности проявлять не нужно, да и не одного Замятина следует наказать. Консистория в феврале уже следующего 1852 года постановила: дьячка Замятина направить в Спасский монастырь уездного города Орлова «на послушания и труды», а за окровавление алтаря и паперти пусть его «духовный отец» наложит на него годичную епитимию. Кроме того, Замятин должен был компенсировать «прогонные деньги» (то есть командировочные) следователя Катаева. Тот уже получил их из Николаевского храма, так что теперь Замятину надо было заплатить туда. Требовалось также растолковать виновному, «что как сознание его было неполное, то и не могло быть принято во уважение». Наверное, консисторским служителям не понравилось, что, раскаиваясь и оправдываясь, Замятин обвинил всех прочих в многочисленных и разнообразных упущениях. И вообще, он ведь уверял, будто был не столь уж и пьян, а такое похоже на дерзость.

Когда консисторские докладывали епископу, тот повелел сделать замечание священнику Николаевской церкви Павлу Феофилактову за то, что его подначальные дурно себя вели и пьянствовали. А ведь и правда: следствием было точно установлено, что пил Замятин не один, а с прочими причетниками, которые явились «к вечернему пению» явно не вполне трезвыми. Соответственно, консистория распорядилась: «Дьячка Анцыгина и пономаря Попова выслать в архиерейский дом на месяц для научения трезвости»[242].

Но поучить трезвости удалось только одного из этих двух – Анцыгина. В бумаге, составленной в мае 1852 года, сообщалось, что другой – «пономарь Иван Попов, назначенный в архиерейский дом на усмотрение, помер»[243]. Шёл ему уже шестой десяток, так что и рассуждать о причине смерти старика никому было не интересно – ну, помер так помер. Когда его коллеги заполняли клировые ведомости за 1851 год (а благочинный проверял и подписывал), то указали, будто смерть Попова приключилась в марте[244]. Можно подумать, что в марте 1851-го! На самом деле, они, похоже, просто задержались с заполнением ведомостей, писали их уже весной 1852-го, когда Попова и не стало. Такая уж небрежность в документации… В клировых ведомостях за следующий 1852 год опять объявлено, что Попов умер. И уже не в марте, а в апреле[245]. В общем, помер – и стали о нём забывать. У Бога пономарей много.

Дьячок Анцыгин провёл свой срок в архиерейском доме, и отныне это наказание упоминалось в его послужном списке. Правда, назначили ему один месяц, а вышло, что он пробыл под наблюдением два месяца[246]. Если это не путаница в бумагах, то, должно быть, срок ему продлили за какую-нибудь новую выходку. Видать, не смог за один месяц трезвости научиться…

Сам же Замятин проканителился в монастыре благополучно. В июле 1852 года из Спасо-Орловского монастыря извещали, что Замятин «вел себя очень хорошо». И в клировых ведомостях за 1852 год отмечено: «После находимости в Орловском монастыре за пьянство вел себя осторожно и в поведении с худой стороны не замечен»[247].

Вообще-то Замятин, когда хотел, мог вести себя прилично. Например, как только он поступил в юном возрасте на церковную службу, то получил такую характеристику: поведения «хорошего, к должности подвижен»[248] (имеется в виду: бодр и деятелен). За год до происшествия в алтаре он – поведения «порядочного»[249]. И даже за 1851 год, когда это происшествие приключилось, он («уволенный дьячек от должности», который «находится под судом и следствием») – поведения «не худого»[250].

На воспитании и призрении



Поделиться книгой:

На главную
Назад