Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ветроум. Странное, страшное, смешное в повседневной жизни русской провинции XVIII – начала XX века - Владимир Анатольевич Коршунков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Другу моему любезному – Сарапульскои округи Мостовиньской волости крестьянину Филипу Решетьникову, его чести в дом. Прошу вас, чтобы не оставить нас молотцов при бедности, но ибо у нас не стало всякого материялу: 1) нет у нас денег; 2) нет у нас пороху и дроби. Но, правда, есть у нас порох и дробь, то можем к тебе за[й]тить в дом. А ежели ты не припасешь денег 600 рублей, по[то]му что нас 12 человек оруженых, то тибе зделаем суд такои скорои: не можно [ль] с тебе спороть твою белую грудь, посмотрить твое ретиво серце. Ожидай, брат, нас [по] проходе лду на Каме. Посылаю сие письмо и[з] заводу винного из Авдуловского. Ан ка сему (ко сему. –  В.К.) покорные слуги и работники ваши кланяемся.

Апреля 20 числа

1794 года».

Злодеи требовали денег, да немалых! Едва ли это была чья-то пустая шутка. Охваченный ужасом, сотник Решетников обратился к начальству Сарапульской округи, а оно рапортовало выше. Спустя несколько месяцев канцеляристы в городе Вятке приобщили бумаги, связанные с этим вымогательством, к прочим материалам о разбойниках. В конце XVIII века в канцелярии вятского наместника за каждый год скапливалось немало рапортов, распоряжений, отчётов, протоколов по делам о разбоях. Эти архивные дела – по одному на каждый год – хранятся в Центральном государственном архиве Кировской области (ЦГАКО). В одном из них подшит оригинал разбойничьего письма[158]. Наружная сторона листа бумаги, где был указан адрес, потёрта, так что надпись разобрать можно с трудом: «Вручить сие писмо Сарапулской округи Мостовиньской волости крестянину Филипу Решетник[о]ву <нрзб> Уфимского намесничества [из] заводу винного Авдуловского <нрзб>»[159].

Письмо Решетникову передал писчик Михаил Хохряков. Когда Хохрякова допросили в Сарапульском нижнем земском суде, он «показал, что в бытность ево в городе Сарапуле в базарной день незнаемой ему крестьянин отдал писмо для доставления по надписи сотнику Решетникову, кое он взяв, и по приезде в село Мостовое означенному Решетникову отдал же, а какого то писмо содержания было, также и от кого писано, не знает, потому что оное запечатано было»[160].

Наместником вятским в 1785–1796 годах служил действительный статский советник Фёдор Фёдорович Желтухин. Важнейшей его задачей была борьба с разбойниками. Получив извещение об угрозах сотнику Решетникову, наместник 13 июня 1794 года направил ордер (распоряжение) сарапульскому земскому исправнику, премьер-майору Василию Бердяеву. Наместник полагал не слишком «вероподобным», что человек, отдавший письмо, был вовсе не знаком писчику Хохрякову:

«Ордер

сарапульскому земскому исправнику Бердяеву.

Разсматривая рапорт ваш, присланной ко мне сего м[еся]ца июня 11-го числа, в отношении дошедшего вам писма, писанного Мостовинской сотни к бывшему в прошлом 1793 году сотнику Филипу Решетникову, от незнаемых людей, а по видимости содержания его, от разбойников, которое доставлено к Решетникову от находящегося в тои же сотне пищика Михайла Хохрякова. И хотя оной пищик, как из рапорта видно, при допросе в суде земском и не признался, от ково точно получил ево, показывая, что якобы отдал ему в бытность в городе Сарапуле на базаре незнаемои крестьянин для доставления по надписи сотнику Решетникову, кое по приезде в село Мостовое и отдал ему, но какого оно содержания и от ково писано, не знает, потому что было запечатано. Но сие вероподобным принять сомнительно, ибо ежели бы не знаем был пищику тот человек, от коева получил писмо, то б и ему нелзя знать, что он Хохряков в одной сотне с упоминаемым сотником Решетниковым находится, да и писма неизвестному человеку не отдал бы. Но буде бы и подлинно так случилось, что пищику Хохрякову податель писма не был знаком, но может быть, для того единственно злонамеренной человек, разведав токмо о житии оного пищика Хохрякова в одной сотне с сотником Решетниковым, и послал с ним то писмо, дабы по незнаемости ево не могло быть доказательства. Но неимоверно, чтобы при взятии Хохряковым от него писма не спросил ево, какого он роду человек и отколь и почему сотнику Решетникову знаком или же свойственник, то что б нибудь сказал ему на то, и потому знать бы об нем можно. В следствие чего и предписываю вам допросить еще об оном писме пищика Хохрякова со увещеванием должным, чтоб он открыл точность, от ково именно получил ево, дабы чрез то доити можно было до истинны, для искоренения гнезда разбойнического. Но естли ж и за сим уже не изъявит он, то б по краинеи мере хотя бы примечал на бываемых базарах в городе или селах, не припознает ли он ево, чего для и иметь оного пищика в должном присмотре вашем. А между тем, егда в писании того писма и в Елабужском суде земском из поиманных разбоиников не окажется никого, то старат[ь]ся вам, прилагая все средства, изыскивать, не узнает ли кто, кем оное писано. И егда наидется писатель, то какого б он звания ни был, приступить чрез то судебное место, под ведением которого состоит, к надлежащему иследованию для поступления по законам, и о том рапортовать меня. Но ежели уже не сыщется писателя сказанного писма, прислать оное ко мне орегиналом для разведания, не узнаит ли кто здесь по почерку, кем оное писано.

Июня 13 дня 1794 года»[161].

Итак, наместник Желтухин приказал чиновникам Сарапульской округи (и соседней Елабужской) рьяно выискивать злодеев, причём давал вполне конкретные советы, как, по его разумению, нужно это делать. Из документа становится ясно, почему не только переписка по этому делу, но и само письмо вымогателей оказалось в городе Вятке. Желтухин указывал, что в крайнем случае «орегинал» следует прислать ему, чтобы и в Вятке также можно было искать «писателя» по почерку – видимо, среди уже пойманных преступников. Кажется, наместник рассчитывал, что в ближайшее время удастся поймать какого-нибудь разумеющего грамоте головореза, с устоявшимся почерком…

Шайка с винного завода?

Разбойничье послание писано так, будто бы составлено добрым знакомцем Решетникова, раз тот и «друг любезный», и «брат», и «его честь». Этот знакомец просит о доставке денег и посылает сие письмо. В качестве же своего рода постскриптума следует прибавление: к сему ещё кланяются «покорные слуги и работники ваши». Соответственно избранному тону, в начале и в конце обращение «на вы», однако же посередине, где угрозы, – «на ты». Похоже, что разбойнички не слишком задумывались над единообразием словесных формулировок. Но общая издевательская вежливость – характерна. Легко представить, как они при этом ухмылялись! Фольклорные, чуть ли не былинные, обороты использованы как речевые штампы, звучащие иронически: «белая грудь» да «ретиво сердце».

Кажется, начальство, которому испуганный сотник передал письмо, не стало придавать значения указанию, будто писано оно на Авдуловском (Абдуловском) заводе. Такой завод действительно существовал, но находился вдалеке: добираться туда нужно было бы, спускаясь вниз по Каме, потом по Волге, а затем ещё – по заволжским степям на восток. Сейчас это село Абдул-завод Похвистневского района Самарской области. Село образовалось в XIX веке, но винокуренный завод возник на том месте раньше.

В общем, едва ли разбойнички хотели раскрыть своё истинное местонахождение. Но почему они вообще (пусть и в шутку) упомянули о винокуренном заводе как о возможном их укрытии?


Константин Савицкий. Тёмные люди. 1 882


Надпись на письме разбойников

Такой завод – не кабак, там не прохлаждаются. Работать на нём нелегко. В романе Ф. В. Булгарина «Иван Иванович Выжигин» (1829) есть такой эпизод. Молодой крепостной бежал от своей барыни, обратился к исправнику в уездном городе: мол, хочу быть солдатом, только бы не оставаться при ней. Однако исправник был непреклонен: «…Меня же, за побег и покражу лошади, высекли в суде и отослали по пересылке на господский винный завод, в Саратовскую губернию, с приказанием держать как можно строже и наказывать как можно чаще». Рассказывает он, будучи человеком лет пятидесяти[162]. Так что это с ним случилось в конце XVIII века. Обратим внимание, что «господский винный завод», как и Абдуловский, располагался на Волге.

Во второй половине XVIII века тех, кого осудили в городе Вятке, нередко направляли в каторжную работу на винные заводы – например, в Тобольск. Есть сведения и об отправке на тот самый Абдуловский завод: в 1794 году были пойманы двое татар и «башкирец» (один человек – из Вятского наместничества, двое – из Уфимского), которых ранее в Вятке и Уфе приговорили к «казенной работе» на Абдуловском винокуренном заводе[163]. Завод этот был известен тем, что там охотно принимали всяких-разных людишек, в том числе подозрительных. Воры да тати, душегубы всех мастей, беглые каторжники стремились отсидеть зиму в тепле и хоть при каком-нибудь заработке. Из допросов уральского разбойника Рыжанко известно, что он в 1769 году в Казани на время «отстал от шайки и с имеющимся у него фальшивым паспортом ушел на медиплавильный… завод, где и находился в разной заводской работе», а на следующий год, уже из Уфы, в составе большой шайки он плыл вниз по реке Белой, потом по Каме, нападал на Елабугу и соседние сёла[164]. Исследователь истории Самарского края Ю. Н. Смирнов в одной из своих статей писал: «Желание отдельных чиновников и управителей потакать беглым для достижения своих интересов пресекалось возросшей активностью местного дворянства. Так, в 1784 году, по требованию помещиков разных губерний, дворянский заседатель Бугурусланского нижнего земского суда прапорщик Кокошев явился на казённый Абдуловский винный завод, где заводская администрация принимала “заведомо беглых в работу”, и захватил из них 19 мужчин и женщин, получил обещание выдать скрывшихся от его команды, а также добился своими действиями замены тамошнего смотрителя новым управляющим»[165]. Спустя десять лет после того случая, как можно заметить, всё так же ходили слухи о развесёлом Абдуловском винном заводе: там бродягам раздолье, а приговорённые к каторге запросто оттуда убегают.

На речных путях

Ожидать разбойников надо было, по их собственным словам, после прохода льда на Каме. Эта деталь вполне достоверна. В те времена на реках Вятке и Каме разбойничьи партии объявлялись как раз под конец весны, когда лёд уже прошёл, а вода ещё высока. Весной 1786 года, как только «наступило разлитие вешней воды», предшественник елабужского земского исправника Бердяева Филипп Соловьёв доносил наместнику Желтухину: местные жители опасаются, как бы опять не случились «грабителства, раззорения и смертоубивства» от «злодеиских, разъезжающих по рекам оным в лотках партиев» разбойников[166]. В 1788 году Желтухин рапортовал генерал-губернатору Казанскому и Вятскому П. С. Мещерскому о предпринимаемых им действиях по борьбе с разбоями, уточнив: «…При начатии весны во время разлития воды, по реке Вятке оказываются грабители и делают грабежи на судах плывущих и в близ лежащих селениях, по збытии же вешней воды грабители те обыкновенно грабежи делают во округе той по Сибирской дороге…»[167] В 1790 году Желтухин, отдавая распоряжение Малмыжскому нижнему земскому суду, замечал, что «в прошедшие годы в каждое лето в Малмыжской округе по лежащеи Сибирскои дороге проезжающим купцам и разного звания людям на Макарьевскую ярмонку разбойники делали грабежи»[168]. Крупнейшая в тогдашней России ярмарка у Макариево-Желтоводского монастыря на Волге проходила обычно в июле и длилась около месяца. Даты документов, в которых сообщалось о нападениях, подтверждают наблюдения Желтухина: в мае и июне нападали на купеческие суда и рыбачивших мужиков, а если заходили в деревни, то обычно – «с воды». Во второй половине лета и осенью грабили по дорогам и приходили «из лесу». Зимой же и в начале весны нападения бывали редки.

В письме содержалось напоминание, что молодцы вооружены. Да, во второй половине XVIII века оружие, в том числе огнестрельное, не было под запретом. Когда в сентябре 1790 года в одном селе Сарапульской округи разбойники грабили дом священника Василия Молчанова, соседи, пусть и опоздав, сбежались туда не с пустыми руками – кто «с копьём», кто «с саблей»[169]. У обычного мужика в доме запросто могло оказаться ружьё с запасом пороха – как для охоты, так и для обороны. А уж у разбойников-то оружия было достаточно, и владели они им исправно, тем более что нередко на разбой шли беглые солдаты. В августе 1787 года в 15 верстах от города Малмыжа одна шайка приняла бой с воинской командой, при которой находились также местные обыватели. Злодеи стреляли дробью. Четверо солдат было ранено, крестьянин из местных убит. А у разбойников подстрелили одного-единственного[170]. В мае 1790 года 12 разбойников ограбили дом в одной марийской деревне Елабужской округи. Поблизости оказалась воинская команда, которая стала их преследовать. Завязалась перестрелка. У разбойников на берегу Камы была припрятана лодка, они сели в неё и поплыли вверх по течению, к устью реки Белой. Вошли в Белую и стали подниматься по ней. Команда следовала за ними на двух лодках. Но задержать их не смогли. В рапорте сказано, что у разбойников оказались фузеи, карабины, пистолеты и вдоволь пороху. А с лодки они, дескать, отстреливались из четырёх пушек. В другом рапорте несколько позже сообщалось, что там, на Каме имеется «воровская партия» в 13 человек с тремя пушками[171]. Видимо, это сведения об одной и той же шайке. Пушки, разумеется, были невелики – специально для речных судов, но всё же…

Что же касается требуемой суммы денег, то она довольно значительна. Кажется, и сами они хотели пояснить, отчего им нужно столько и не меньше. Их, дескать, 12 человек – потому всего лишь по 50 рублей каждому. Вот, как и в песне «Жили двенадцать разбойников». Так что мы не можем утверждать, что вымогателей ровно дюжина и была. А вообще в то время на Вятке и Каме встречались банды и побольше – человек до двадцати. В 1786 году из Елабуги доносили, будто бы в тех местах четырьмя годами ранее «разбойничавшие партии» достигали шестидесяти человек[172], но это уж чересчур (если только это не далёкие отголоски пугачёвщины).

В одном документе 1790 года приводятся февральские цены на Ижевском и Воткинском заводах Вятского наместничества: пуд муки пшеничной – 40 коп., овсяной – 26 коп., ячной – 25 коп.; пуд сена – 5 коп., хмеля – 1 руб. 30 коп., красного воска – 18 руб.; пуд свежей или солёной «щучины» – 80 коп., свежей «сорожины» – 60 коп. и т. д.[173] Судя по архивным записям, бывало, что в каком-либо богатом домохозяйстве разбойники могли захватить даже больше, чем запросили с Решетникова. Нередко власти на местах составляли перечень награбленного, с указанием стоимости. Делалось это со слов потерпевших, которые склонны были преувеличивать свои убытки. Кроме того, крестьяне с трудом могли оценить, скольких денег стоит какой-нибудь поношенный зипун. И всё же суммы показательны. В Малмыжской округе на дороге ограбили товар татарина-торговца на 1306 руб., а ворвавшись в дом одного крестьянина, связали его, чтоб жечь огнём, и тогда он сам выдал 92 руб. серебром. В Сарапульской округе в доме крестьянина «вымучили денег» 200 руб. «да разного екипажу» ещё на 57 руб. 90 коп. В Уржумской округе зашли в дом крестьянина и забрали у него с женой всё подчистую – от нательного креста до саней, на 118 руб. У крестьянина Михаила Вохрина взяли денег «и разной пажити» на 803 руб. 55 коп. А в доме священника Василия Молчанова забрали 700 руб. серебром, 160 руб. медью и пожитков на 498 руб. 10 коп., всего же на 1358 руб. 10 коп.[174] В общем, разбойнички почти всегда знали, к кому нагрянуть.

Решетников совсем недавно был человеком на должности – сотником. Возможно, предполагалось, что он обратится к своим подначальным, и те соберут необходимые деньги. Решетников вполне понимал опасность, которая грозила и ему, и его соседям. Потому и обратился к властям.



Письмо разбойников

Гнёзда разбойнические

Сарапульский земский исправник Бердяев отрапортовал наместнику Желтухину о поисках разбойников-вымогателей. Он усилил уже прежде поставленные караулы, добавив к ним «лучших крестьян с ружьями». В селе Мостовом поставил «обывателской караул в дватцати человеках вооружеинных». А в других селениях «бекеты учреждены» (то есть пикеты), которые должны всех останавливать, проверять «писменные виды», задерживать подозрительных и отправлять их в земский суд[175].

Известно, что сотники были лично ответственны за поставку рекрутов. Обычно они сами доставляли их на сборные пункты[176]. В Елабужском земском суде открылось, что в прошлый рекрутский набор зачислили в рекруты трёх парней из соседних деревень – Вештомов, Кононов, Юшков, причём двое последних – «поведения весма распутного и напередь сего неоднократно бывали за воровство в приводах». В справке о них говорилось: «По отдаче оные рекруты находились в домовом отпуске и без всякого резона вышезначающего сотника Решетникова били… при том и выговаривали, что, дескать, еще не то будет. Но как оной сотник был устращен, в то время жалобы занести не смел. А потому не они ли ль и писмо писали?»[177]

Особенность разбоев в тех местах в том, что по деревням, по рекам да большим дорогам грабили свои же. Часто ядро шайки составляли беглые рекруты или солдаты из местных, к которым на время примыкали некоторые крестьяне. В сентябре 1789 года в Елабужской округе удалось захватить одного разбойника, который объявил, что он – беглый солдат Семён Поторчин. С ним в шайке находились: беглый солдат Денис Петухов, крестьяне села Колесникова Ефим, Михайло да Артемий Краснопёровы, крестьянин села Каракулина Андрей Калашников. Арестованные Краснопёровы «раскаявшись, показали пристанодержателей и гнезда разбойнические». И когда скорое следствие закончилось, виновными признали 46 человек, укрывавших разбойников[178]. Почти через год поймали крестьянина Андрея Калашникова, который дал подробные показания о своих похождениях в 17891790 годах. Он бывал в Уфимской губернии, ходил на дело с татарами и башкирами. Они грабили заранее выбранные дома. Пристанодержателям дарил он захваченное имущество. И в конце концов стал укрываться в доме у своей жены, где его и взяли[179]. А в августе 1790 года Сарапульский нижний земский суд рапортовал наместнику Желтухину о рассмотрении дела об арестованных в Сарапульской округе разбойниках (9 человек, все из местных крестьян) и пристанодержателях (78 человек, в том числе и не сознавшихся, а только подозреваемых)[180].


Стандартная формула о непричастности к разбоям. 1781. Центральный гос. архив Кировской обл. Ф. 1 312. Оп. 1. Д. 39. Л. 9

Приговорённых к наказанию возили по тем деревням, где они прежде чинили грабежи и убийства. Так поступили в 1789 и 1791 годах с немалым количеством схваченных разбойников. А вскоре, в 1794 году Филипп Решетников получил письмо с требованием отдать 600 рублей. Может быть, именно потому, что ранее уже удавалось ловить и карать таких молодцев, Решетников обратился к властям. По сохранившимся документам неясно, настигло ли когда-нибудь возмездие и этих вымогателей. Однако, судя по всему, Решетников остался невредим.

Глава 7

Деревенское детство двести лет назад

Попович Гарася. Игры и развлечения крестьянских детей. Домашнее обучение. Книги и хорошие манеры. Рассказы старой барыни

В Центральном государственном архиве Кировской области (ЦГАКО), в фонде Вятской губернской учёной архивной комиссии хранится дело, озаглавленное: «Из воспоминаний моего детства и рассказов кое о чём из него матушки». Правда, этот заголовок едва прочитывается в переплетении множества других слов, зачёркнутых. Среди предварительных вариантов названия был и такой: «Из собственных воспоминаний поповича о своём детстве и сообщений о нём…»

Попович Гарася

В архивном деле 62 исписанных с обеих сторон листа большого формата с полями. Поля очерчены карандашом и местами использованы автором для вставок. Это не чистовик: в тексте имеется немалое количество дополнений, исправлений и примечаний. Основную часть дела (до листа 51 об. включительно) занимает рукопись мемуаров. А в конце – разнообразные выписки из журналов и книг, афоризмы и цитаты (в том числе по-латыни), записи о погоде. Всё такое объединено заголовком «Замечательные мысли и сведения».

Авторство мемуаров и приложенных к ним заметок прямо не обозначено. Заметки, как правило, снабжены точными датами, приходящимися на 1864–1881 годы. Их содержание выдаёт человека образованного и, очевидно, духовного звания. Да и в воспоминаниях – там, где приводятся рассуждения по тому или иному житейскому поводу, – встречаются уместные цитаты из Библии, что выдаёт привычку к проповедничеству[181].

Бывшей сотруднице архива Розе Спиридоновне Шиляевой удалось установить, кто был автором этих текстов. Это Герасим Алексеевич Никитников (1812–1884) – протоиерей, настоятель Воскресенского собора в городе Вятке, автор нескольких книг, в том числе по истории Вятской епархии[182]. Родился он в селе Бёхово Алексинского уезда Тульской губернии в семье пономаря Алексея Семёновича Никитникова (который в 1817 году стал священником в соседнем селе Кошкино). В 1838 году Герасим окончил Московскую духовную академию со степенью магистра богословия (его магистерская диссертация была опубликована отдельной брошюрой[183]) и был направлен «профессором философских наук» в Вятскую духовную семинарию. Он также преподавал Закон Божий в Вятской гимназии. Довольно скоро отец Герасим стал ректором Вятского духовного училища и оставался в этой должности более 28 лет. Был он и благочинным приходских церквей города Вятки. В 1882 году отец Герасим оставил служение, вскоре умер и был похоронен в ограде Воскресенского собора[184].

Эти данные совпадают с теми, которые можно извлечь из мемуаров. Не назвавший себя автор писал, что родился он в 1812 году на реке Оке, в селе Бёхово «Т. губернии» (л. 1); духовное училище, куда он поступил, находилось «в Туле» (л. 32); когда отец стал священником, семья переехала в Кошкино; уездным городом был Алексин (л. 32), а ближайшими к Кошкину городами – Таруса Тульской губернии и Серпухов Московской губернии (л. 43). В одном из эпизодов автор припоминал, как отец, не найдя его ни дома, ни во дворе, кричал: «Гарася!» (л. 20). В другом фрагменте опять упомянуто его имя – Гарася (л. 16). А старший товарищ по духовному училищу обращался к нему так: «Г. Н-ков!» (л. 27 об.; «г.» тут, скорее всего, не инициал, а сокращение от слова «господин»). В общем, имя, место и время рождения мемуариста, да и некоторые прочие детали, совпадают с тем, что нам известно об отце Герасиме Никитникове. Правоту Шиляевой подтвердил ответ на её запрос, полученный из Государственного архива Тульской области. Тульские архивисты сообщили ей сведения о семье отца Герасима[185].

Интересно, что в некрологе, опубликованном в вятском епархиальном издании, изложены некоторые истории из жизни отца Герасима, которые поведаны также в его мемуарах[186]. Возможно, он не скрывал, что пишет воспоминания, и даже давал их почитать. А может быть, просто часто рассказывал коллегам и друзьям о запомнившихся событиях своего детства.

Воспоминания отца Герасима завершаются начальными годами его учёбы в Тульском духовном училище (в пору, когда ему было лет десять). Сохранившийся текст испещрён поправками, заглавие было не вполне определено, но мемуарист едва ли намеревался продолжать записки. Ближе к концу текста есть фраза: «Закончу воспоминания из своего детства…» (л. 50).

Мемуары написаны хорошим стилем. В них нет скучноватых длиннот и перечислений, свойственных неуклюжему самоописанию. Они изобилуют точными деталями и характеристиками. То, что автор не стал прямо называть себя, свидетельствует, вероятно, о стремлении придать личностной истории обобщающий смысл.

Здесь я помещу те, наиболее интересные отрывки, где мальчику лет пять, то есть открываются они примерно 1817 годом. Далее следуют фрагменты, относящиеся к несколько более позднему времени, в том числе и к самому началу 1820-х годов. Подзаголовки – публикатора.

Семья Герасима была совсем бедной, отец обрабатывал земельный надел подобно крестьянину. Мать родила 22 ребёнка (!), но дети умирали в младенчестве «от родимца» (то есть от почти не определимой научными методами детской пагубы, которая обычно бывала схожа с параличом и в народе считалась результатом сглаза[187]). Выжили лишь Герасим и его младший братишка Егор.

В памяти мемуариста остались летние и зимние забавы со сверстниками-мальчишками, детские игры, быт и нравы сельчан, благодатная приокская природа. Подробное и достоверное изложение обстоятельств повседневной жизни простых людей, живших за два века до нас, заслуживают пристального и уважительного внимания.






Деревенские дети

Фотографии Сергея Лобовикова. Начало XX века

Игры и развлечения крестьянских детей

В период пятилетнего моего пребывания в Бёхово[188] из событий каких-нибудь зимнего времени в моей памяти ничего решительно не осталось; думаю, что это зависело от однообразия и отсутствия развлечений и восприятия более или менее сильных впечатлений. С самого раннего детства и ещё долго впоследствии я чрезвычайно боялся грома. Всякий раз, бывало, кто проедет на телеге по мосту, стук от колёс казался мне громом, и я опрометью, где бы ни был, бежал домой с улицы. Помню, раз был я с матушкой в поле недалеко от жилья (что она там делала – жала ли рожь, или что другое – не помню), а только помню, как бежали мы с поля домой под столь сильным дождём, что по дороге быстро текли ручьи. А матушка одной рукой вела за руку меня, а другою везла в тележке, вероятно, брата, ещё не умевшего ходить, а может быть, и не встававшего на ноги.

Из последнего обстоятельства очевидно, что я рос в эту пору одиноким и не имел близкого к себе по возрасту товарища, а потому, естественно, сблизился и играл с такими же, каким и меня держали по состоянию своему родители, босоногими и замарашками крестьянскими детьми. Конечно, в этой компании некоторые были и старше меня возрастом, и смышлёнее, а некоторые и сами уже с худыми наклонностями и не прочь руководить и других к худому и управлять ими – вожаки (как к похищению чужого, хотя и мелочного, особенно чего-нибудь лакомого и съедобного – воришки). Очевидно, в такой среде нельзя ожидать благотворного влияния на детскую душу.

Крестьянские ребята не отталкивали меня от себя и не гнушались мною, как не их сословия, а ещё полюбили меня. Однажды бегали и играли мы чем-то близь церкви, как, помню ясно, под горою на склоне лога, по которому из села пролегает дорога к реке, остановившись, кто-то из ребят, один или несколько, сказали мне: «Славный был бы ты парень, если бы не кутейник». – «Почему, – отвечал я, – зовёте так меня?» – «Ты кутью хлебаешь в церкви, когда поминают покойников, ещё с вечера из всех стаканов, отец твой даёт тебе»[189]. Было ли это на самом деле, не помню, но такой упрёк со стороны ребят был первым сознательным толчком к пробуждению в душе моей отпрыска из прирождённого нам злого семени – самолюбия. Я дал товарищам своим обещание не пить впредь никогда кутьи и старался до того сдержать своё слово и выполнить обещание, что и дома, если бывало поминовение кого-нибудь из родных усопших, не смел помянуть с другими кутьёю и, отказываясь, говорил: «Не хочу». Когда же спросили, почему, я отвечал: «Ребята дразнят и зовут кутейником». Несмотря на это, из имени кутейника и после никогда не выходил (л. 6–6 об.).

Similis simili gaudet[190], а потому и общество наше образовалось и постоянно, до поступления нашего в училище[191], состояло из меня и брата и крестьянских мальчиков, человек до восьми. Имена их и доныне я хорошо помню. Друг друга мы кликали и называли так, как называли их и нас родители. Нас – ласкательными уменьшительными именами: Гарася, Егорушка, а их – полуименами: Хомка (Фома), Ахромка (Варфоломей), Ивка (Иов), Филатка (Феофилакт), Кузька (Кузьма), Юшка (Ефим), Марка (это имя считалось неполным, а полное – Марей), Сенька (Семён). Мы жили с ними всегда дружно и не только не дрались, как бывает между детьми при отсутствии надзора, но и не ссорились. Видно, ребята крестьянские снисходили нам, как поповичам, и любили нас так, что, когда я окончательно отправлялся в училище, они провожали меня, распрощались и перецеловались со мною.

В этот период времени, т. е. и до начала учения, и при учении домашнем, игры и занятия наши при досуге состояли в том, что летом или мы бегали друг за другом, стараясь обогнать один другого, или играли в лошадки, либо в чиж, купались в пруду, кто не умел плавать – у берега удили карасей. Бегали в начале весны на поле за диким чесноком среди всходов зелени или щавелём на лужайках либо в вершинах, где косят траву, а в сады – за пупырями[192]. Занимались торговлею, воображая себя купцами, а товаром считали разноцветные красные или синие камышки, кремешки, нарванный на поле дикий чеснок, жёлтые, синие и др. цветочки. А из подражания большим при уборке сена строили повозки: к брошенному изношенному лаптю прилаживали из выстроганных палочек оси и колёса, смазанные и высушенные на солнышке в виде просверлённых кружков из глины, а для сена рвали и сушили траву тут же, на лужайке, и высохшую и сложенную в копны навивали (накладывали) на воображаемые телеги (лапти), отвозили привязанными к ним верёвочками в одно какое-нибудь место и складывали в стоги.

Часто компанией ходили в лог, что в самом селе к с[еверу], где были между кустами разных дерев и площадки, и ямы, за ягодами: малиной, земляникой, клубникой и куманикой (ежевикой). Раз, помню, мы увидели в одной из ям, заросшей малинником, множество, как казалось, зрелой малины, решились некоторые со мной спуститься в неё, но едва сошли, кто-то из кустов ухнул: «Ух!!!» Мы в минуту выскочили и опрометью пустились бежать к жилищам, так страшно перепугались, объясняя себе «ух!» присутствием там какой-нибудь нечистой силы или просто лешего.

Помню ещё второй подобный случай: кто-то из дворовых пустил кверху с предлинным-длинным хвостом бумажного змея, о котором никто из нашего кружка и понятия не имел. Играя, как-то мы вдруг слышим: необычное что-то урчит вверху – на небе (в воздухе). Поднимаем глаза и видим: летает голова с длинным хвостом и бросается в разные стороны. Кто пустил змея, за барским садом не видно. «Что это?» – спрашиваем мы в испуге друг друга. Нашёлся один из нас, который считал себя, конечно, смышлёнее и разумнее всех нас, сказал: «В таком-то доме нашего села, – указывая и самый дом, – жила старуха, покойную её в селе у нас считали колдуньей. Недавно умерла.

Теперь она, видно, убежала с того света и стращает нас, летая по небу». Мы все с изумлением и ещё с большим страхом поверили ему и удовлетворились его объяснениями. Так несмысленно ещё было всё наше общество!

Зимою же, когда мы с братом пока не начали учиться[193], целые дни проводили на улице, катаясь с естественных гор на салазках либо на ледянках[194]. Домой забегали только пообедать либо, если озябнем, на несколько минут, чтобы отогреться. К вечеру же возвращались мокрыми как курица, до пояса, оттого не помню, чтобы когда-нибудь в течение всей зимы мы не кашляли (л. 16–17).

Домашнее обучение

Когда мне минуло шесть лет, батюшка положил учить меня грамоте; брату Егору было только четыре года, а потому учить и его вовсе не располагали. Но брат, по всей вероятности, не из любви к учению, а по рвению и зависти мне, стал горько и неутешно плакать и просить, чтобы вместе со мною учили и его. Тогда решили учить обоих. Как батюшка был очень религиозен, то, несомненно, пред началом учения нас причастили и отслужили молебен. Этого я не помню, как то и другое, вероятно, было для нас обычно и знакомо, а потому и не могло произвести сильного впечатления. А помню хорошо самый приступ к учению: меня посадили за тот же обеденный стол, других я и не видывал в нашем доме; раскрыли предо мною славянскую азбуку. Тут же батюшка в моих глазах сделал из лучины указку и показал, как надобно держать её; велел, как в эту пору, так всегда и после пред учением перекреститься истово[195], за чем он всегда строго наблюдал, и по слову за ним произносить молитву, тут же, в самой азбуке на начальном листе, напечатанную: «Боже, в помощь мою вонми и вразуми мя на учение сие»[196]. Когда урок оканчивался, батюшка приказывал азбуку, а после и всякую другую книжку, поцеловать с крестным знамением.

Метод обучения во всём был исконный, стародавний: произносились литеры сначала надстрочные или прописные: А, Б, В, Г и пр. так: «аз», «буки», «веди», «глагол» и пр. Затем точно так же и подстрочные. Слоги или склады изучались так: «ба» – «буки аз» = «ба», «ва» – «веди аз» = «ва» и пр. Так и до конца изучалась азбука без пропусков и объяснения, до «оксиморон» и «кавыка краткая» включительно.

По изучении азбуки батюшка учил нас читать, начиная с Часовника (Часослова) и оканчивая Псалтырем. Каждый урок состоял из разбираемого к следующему уроку и повторения задов, т. е. выученного прежде. При чтении батюшка заставлял на запятых, точках с запятой и точках переводить дух, т. е. на первых останавливаться недолго, а на последних подольше. Всякое ударение над слогом каждого слога он называл силою и заставлял произнести это сильнее – громче. Вне уроков на досуге батюшка нередко спрашивал, из каких букв слагается то или другое слово, напр.: «Бог», «Ангел», «человек»; я скоро понял это и с удовольствием, помню, отвечал: «Богъ» – из «буки», «он», «глагол» и «ер»; «Ангелъ» – из «аз», «наш», «глагол», «есть», «люди» и «ер»; «человекъ» – из «червь», «есть», «люди», «он», «веди», «ять», «како» и «ер».

Долго ли продолжалось обучение меня чтению, не помню, а помню: читал я по-славянски Часовник и Псалтырь, хотя и механически – без разумения многого, – но твёрдо и толково (л. 20 об. – 21).

С повторением выученных нами Часослова и Псалтыря батюшка сам учил нас и письму, и нотному церковному пению. Почерк письма у него самого был и не старинный, и не новый, а своеобразный, мелкий, который и ему самому, и всем знакомым, начиная с соседних священников, тоже в школе не учившихся, казался хорошим и нравился. Между моими бумагами сохранились письма его ко мне. Но в училище, когда я поступил в него, письмо моё не было одобрено, и сочли нужным переучивать меня снова письму, начиная с отдельных букв, согласно с изданными для училищ прописями. Несмотря на это, обучение нас самим батюшкой письму, как помню хорошо, мне принесло великую пользу: прописей у нас никаких не было, склады писали с какой-то тетради под названием «Сон Богородицы», а что именно содержалось в этой тетради, не помню»[197]. После ежедневного упражнения в этом я, к собственному удивлению и радости, узнал, что, не учившись ни по одной гражданской русской книге, мог так же правильно, легко и свободно читать всякую гражданскую книгу, как научился читать Часослов и Псалтырь (л. 22).

Книги и хорошие манеры

Что касается чтения нами книг как одного из самых существенных средств к образованию ума и развитию дара слова, сказать ничего хорошего нельзя: как ныне[198], в то время и понятия не имели об ученической библиотеке не только в училище, но и в семинарии. Более развитые из последней могли брать книги для чтения из фундаментальной библиотеки, которые для учеников училища были недоступны по своему содержанию и изложению и не дозволены. А потому, как любитель чтения книг с той самой поры, как научился читать, в училище я бросался на всякую книгу, какая бы ни попалась случайно, не смотря на её содержание и не подлежа ничьему наблюдению и контролю. Помню, я читал в училище с удовольствием и, может быть, первую: «Георг, английский милорд»; с величайшим интересом – «Тысячу одну ночь Шахерезады», «Ваньку Каина» и «Не любо, не слушай, а лгать не мешай». Любил я и дома читать из славянской Библии священные исторические книги, «Четьи-Минеи», «Житие св. великомученицы Варвары» и «Разрушение Иерусалима» – книги, без сомнения, более полезные и назидательные, чем читанные мною в училище. Но, преимущественно в летние каникулы, снабжала меня книгами из своей, хотя и небольшой, библиотеки одна помещица, вдовая подполковница Анна Афанасьевна фон Винклер, жившая в сельце[199] Конюшине, верстах в двух от Кошкина.

Начну с первого знакомства моего с нею. Матушку мою она коротко знала и любила, когда мы жили ещё в Бёхове; вероятно, и матушка нередко бывала у Анны Афанасьевны и из Бёхова, и из Кошкина. Раз во время вакации[200], часа в четыре или пять пополудни матушка пригласила меня проводить её к ней, чтобы не скучно было одной возвращаться домой из Конюшина. Идя с матушкой вперёд, я думал про себя, какая нестерпимая скука просидеть в гостях часа три или четыре и слушать старушечьи разговоры, не заключающие в себе никакого для меня интереса и без всякого участия в них. А вышло совсем наоборот, и в последовавших за первым своим посещением я всегда ходил с матушкой к Анне Афанасьевне с величайшим удовольствием. Её задушевные беседы, растворённые ласкою, любовью и желанием добра, не походили на обыкновенные, которые происходят особенно между женщинами без надлежащего воспитания и образования, разговоры и большею частью состоят из переливания из пустого в порожнее или, что ещё чаще, в пересудах и колких замечаниях чужих недостатков. Её же самые замечания, лично касавшиеся моего незнания приличий или предупреждения неряшества и небрежности, нередких в нашем звании и возрасте, и высказанные мне лично, не только не возбудили во мне неудовольствия, а, напротив, оставили по себе чувство к ней моей благодарности. Таких замечаний в первый же свой визит я выслушал от неё три, которые и составили первый урок для будущей моей жизни и которые я всегда старался исполнять и исполняю.

Подали чай с сахаром в чашках и чайными ложечками на блюдцах. Пивал я чай и дома, но не каждый день, а по воскресеньям и праздникам, и притом вприкуску и не из самовара даже, которым обзавелись уже после, а из медного чайника. Когда, бывало, напьюсь чаю досыта, обыкновенно чайную чашку, обратив, полагал на блюдце, как и теперь делают простолюдины.

Пить же чай внакладку и с ложечками мне ещё не случалось, да я и не понимал назначения при этом ложечек[201]. Выпив первую чашку, положил в неё ложечку. Добрая и ласковая старушка, посмотрев на меня с удивлением, спросила: «Разве ты не хочешь больше?» – «Хочу», – ответил я. «Ну, так не знаешь, как должно выражать желание или нежелание пить больше чаю. Если хочешь ещё, клади ложечку на блюдце, а если нет, тогда в чашку». С этой поры я и поступаю всегда так.

После чаю подали варенья, из чаю и варенья и состояло всё угощение всякий раз, как мы с матушкой бывали у Анны Афанасьевны. Матушка моя, принимая варенье, неосторожно уронила на пол носовой платок и не замечала того, я же заметил и сидел, как бы ничего не случилось. Видя это, Анна Афанасьевна обратилась ко мне и сказала: «Молодой человек! Что ж ты не поднимешь и не подашь матушке своей платка? У нас прежде в полку считали за особенную честь и счастье поднять и подать даме или барышне её платок, когда выронит, а потому некоторые шалуньи, зная это, особенно на вечере у кого-нибудь, куда собирались все офицеры, с намерением и как бы не нарочно роняли свои платки. Тогда офицеры со всех сторон и ног бросались предоставить себе честь и поднести уронившей платок, который, случалось, несколько минут летал по воздуху из одних рук в другие, пока кто-нибудь из офицеров, как рыцарь, овладеет им окончательно». После этого рассказа всегда и я старался не быть невежливым.

Когда матушка и я собрались домой, Анна Афанасьевна спросила меня, читаю ли я книги. Я ответил: «Читать книги люблю, но кроме славянских – Библии и Четий-Миней (две указанные я уже прочитал) – других не имею». Она вынесла на первый раз из своей библиотеки три книжки в кожаных переплётах и проложенные ленточками. Передавая их, мне сказала: «Я знаю, ваш брат неопрятен и небрежно обращается с читаемыми книгами, как и дьячки в церкви загибают углы в богослужебных книгах. Я этого не люблю и потому переложила ленточками, чтобы, читая книжку, и ты не загибал углов, а чтобы заложил ленточкой, где остановишься». Это замечание тоже подействовало благотворно на меня, потому что и теперь крайне неприятно на меня действует, когда вижу: читающий книгу или оборачивает обе её стороны к корешку, чтобы не сидя за столом и положив, как следует, книжку читать её, а чтобы можно было читать или ходя, или даже лёжа на постели, держа одною рукою. Или, прекращая чтение, загибают углы, чтобы потом отмечать скорее место, на котором остановились. Не люблю также и заметок, делаемых чтецом на полях не своей книги, не всегда основательных, а особенно – черчения, что на ум взбредёт, и даже слов нескромных (л. 45–47 об.).

Рассказы старой барыни

Также благотворны и назидательны, не только для меня, но и для матушки, не получившей никакого образования, и рассказы, какими Анна Афанасьевна имела обыкновение пересыпать свои умные, стройные и задушевные беседы. Вероятно, она сама получила образование в каком-нибудь высшем заведении, о чём, может быть, знала матушка, но я никогда не спрашивал её о том. Примеры в рассказах её приводились не без связи и отрывочно, а в самой строгой последовательности и естественном ходу речи и притом не сопровождались особыми наставлениями, а сами собой указывали на то, что из них вытекало. Приведу несколько примеров из рассказов её в разные времена или из собственной жизни, или слышанных ею, или вычитанных, оставшихся навсегда в моей памяти.


Вид через реку из слободы Дымково. Вятка

Старинная открытка


Мужская гимназия Вятки

Старинная открытка

Раз, по поводу собеседования о воспитании родителями детей, она рассказала о себе один случай: «Я была ещё молода, когда вышла замуж за вдовца-немца, у которого от первой жены остались двое детей. Воспитание их предоставил мне муж в полное моё распоряжение. Случилось, звали нас на вечер, детей за какую-то шалость или ссору я оштрафовала, привязав ниточкой к стулу в углу, а сама стала готовиться и одеваться на вечер, между тем, по рассеянности, о детях совсем забыла и уехала, не сняв с детей штрафа[202]. Вечер продолжался за полночь, а дети ложились спать рано. Горничная ясно видела, что я по молодости своей забыла о детях, и потому несколько раз предлагала детям развязать их и уложить спать, но дети ни за что не согласились на предложение девушки и предоставленные ею резоны и, таким образом, уснули привязанными, не дождавшись меня. Уж сколько я и бранила себя за неизвинительную рассеянность и забывчивость, и глубоко раскаивалась в том!» Так заключила рассказ свой укором себе! А я пришёл к выводу: какие милые, послушные и благопокорливые дети! Побольше дал бы Бог таких детей!



Поделиться книгой:

На главную
Назад