Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пастораль - Сергей Бардин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Смешной такой был парень, кудрявый, на Пушкина в детстве чем-то похож. Глаза голубые, рот приоткрыт. Его всегда дразнили лаборантки, что это у него от аденоидов. А он носился, осененный новой идеей. Он сразу попал на большую фирму. Люди, работа, дело вообще — все это потрясло его. Он стал готовиться в институт, но с наскока, и пролетел.

С властями у него все время были столкновения. В последний раз его послали в Белоруссию за приборами. Он приборы получил, но стая грузить их в пассажирский вагон — крупные деревянные ящики. Проводница раскричалась, сбежались начальник станции, дежурная по вокзалу. Стали его ящики выбрасывать. «Это секретное оборудование, — заорал Сашка, — это секретные приборы. Снимаю с себя ответственность!» Милиционер отказался иметь дело с секретным оборудованием. Гвалт стоял страшный. Потом появился какой-то милицейский начальник и ящики все-таки выбросили из вагонов. Дали отмашку на отправление поезда. Сашка плюнул в стекло милицейской машины — прямо в глаза главному милиционеру, прыгнул под вагон и лег на рельсы. Поезд задержали на двадцать минут. Ящики он не привез, но зато привез громадную «телегу» на себя. Полуянов сразу рванул туда же в командировку, помогли ребята с завода — за три литра спирта железная дорога и милиция согласилась бумагу забрать назад.

И вместе с тем Сашка был отличным малым. Целыми днями — это даже как-то приметил отдельно Полуянов — слушал он разговоры о литературе, о театре, которыми так полна на работе жизнь технарей. Многие из полуяновских пописывали в научно-популярные журналы, обсуждали политику, ругали советскую власть. Он все это слушал жадно. И был какой-то лихорадочный блеск в его глазах. Когда он провалился в институт, то Полуянов сказал ему: «А надо ли тебе идти в технический?»

А под конец в лаборатории Сашку многие просто ненавидели. Каждую глупость — но привычную, обычную, терпимую — он умудрялся доводить до абсурда. Он стал просто каким-то кривым зеркалом, юродивым. Он этого не понимал, лез ко всем, как щенок лезет к большим собакам. Полуяновские воротили от него морды и ждали, когда же он уйдет в армию.

И еще одно: он был пригородный, сирота и брался за любую работу, даже и самую грязную.

Дождь прошел, и зелень стала более тусклой. Анюшка вышла в огород порвать укропа и набрать в ведро лука. Она издалека поклонилась Полуянову, а он помахал ей рукой. Солнце подогревало и сушило землю, но так было недолго. Снова потемнело. Полуянов хотел выйти на огород, перекинуться с Аней, но вдруг очень понял, что даже рассказать об этом никому не может.

В комнате он погасил желтую, тусклую лампочку, жалко горевшую в свете сумрачного дня, зажег настольную и быстро, жадно стал читать:

«…Сколько помнили себя старики обоих племен, вражда была всегда. Всегда треугольноголовые спускались с гор с боевыми дубинками громить деревни равнинных жителей, чтобы завладеть собранными там корнеплодами, ягодами, изделиями из кости. Квадратноголовые, в свою очередь, поднимались к пещерам горцев, чтобы отобрать теплые шкуры животных, угнать скотину, унести красивые разноцветные камни, от которых не могли оторваться взоры женщин. Кровь лилась потоками, так было всегда…»

И дальше шло про то, как девушка Ирма из треугольноголового племени полюбила четырехугольноголового Марка, сына вождя, как они скрывали свою любовь, как бежали от жестоких родителей. Это был научно-фантастический вариант Ромео и Джульетты, но, как всегда в научной фантастике, героям было куда бежать. И конец предлагал автор, конечно, счастливый. У них рождался младенец, которому суждено было всех со всеми примирить. Да и какой еще мог придумать конец Сашка, мальчишка, в его-то семнадцать лет?

Полуянов тогда пропустил выход Сашки на стройку. Людей брали на новый корпус института убирать мусор, таскать носилки с раствором. И как всегда, было жалко отдавать кого-то из толковых ребят. Сашка же и был у них как бы на все случаи, когда надо кинуть человечка в колхоз или на стройку, послать в командировку, в которую никто не хочет ехать. И когда Полуянова приперли в профкоме, он сказал, что даст одного человека. Профсоюзник был зануда и язвенник, переросток из комсомольцев тридцатых годов. Легче было дать ему человека на стройку, чем терпеть его болезненную физиономию, сопящую над старым гроссбухом, в который он вписывал работников умственного труда. Стройка была предметом амбиций одного из замдиректоров, средств на нее не было, она тянулась лет десять.

Полуянов уехал в командировку, и ребята сказали: «Саша, давай, старичок, вперед! Покажи им, как это делается!»

Стояла зима, слякотная, с ростепелью. Но вдруг резко ударил Мороз, на новом корпусе было особенно холодно. Полуянов, вернулся, начал вертеться с документами, оформлялся в Венгрию, ему сказали, что Сашка на стройке, и он пропустил это мимо ушей. Это такая нынешняя манера не заботиться о том, кого ты послал в колхоз или на стройку. Уехал, ушел, с глаз долой — из сердца вон. А в Сашкином случае это было очень верно — все устали от него.

А потом — как это всегда бывает ужасно — в маленькой и поганой столовой института, когда Полуянов выходил с подносом скучной жратвы в обеденный зал, он краем уха услышал: «Слышали, парень разбился на третьем ризолите?» Вонь от варки костей, от кислой капусты стояла по всему этажу, какая-то музыка пиликала из репродуктора. Подавальщица Паня, большая и тупорылая воровка, обтирала кулаки передником. На кассе гремела худосочная Тамарка, подолгу и нудно ссорившаяся с едоками за копейки и пятаки. В задней комнате столовой рубили мясо с хаканьем и придыханием. Полуянов даже не вспомнил, что там, на стройке, есть кто-то из его людей.

Потом он бежал по ледяному ветру в одной рубашке, бежал в новый корпус, но Сашку уже увезли. И только худой, кашляющий прораб мотал на горле шарф, размахивал руками в вязаных варежках и кричал, стараясь выиграть время и прочахнуть с похмелья.

— Я говорил, что надо тихо с носилками ходить. А он побег и оскользнулся. Огородка была, как же, так он же аж под нее. А огородка была, была огородка. И технику безопасности он подписал.

Полуянов поднялся на третий этаж и увидел, как плотники по-быстрому лепили ограду вокруг дыры в полу. Внизу, в проеме этой двухметровой дыры, десятью метрами ниже, на первом этаже валялись доски, арматура, кучи битого кирпича и бетона. На это все Сашка и упал спиной.

Полуянов поехал в городскую больницу. Мест там не было, и Сашу положили в коридоре. Он был в сознании. На дворе спустились быстрые зимние сумерки; в коридоре больницы света еще не зажигали, и только красиво горела стеклянная лампа на посту медсестры. Сашу положили высоко, на подушки, и Полуянова поразило, как он молчал и как смотрел. Хирург буркнул Полуянову, что при переломах позвоночника сознания не теряют. Саша лежал высоко, внезапно показалось, что он очень красивый: смуглое тонкое его лицо, цыганские кудри темнели на подушке и яркие, светившие изнутри, глубокие его синие глаза. Он как-то тихо, снисходительно улыбался, нежно, как человек, узнавший уже главную тайну. Сашка казался очень чистым и юным.

Полуянов поехал домой, начал крутить диск телефона, чтобы устроить Сашку в клинику. И все охотно откликались на его просьбы, когда узнавали, что в больницу попал его человек. Они сразу схватывали именно эту сторону дела — ту, что знал прораб, и ту, о которой не подумал Полуянов. Никто не имел права посылать Сашку на стройку. Ему не было семнадцати лет. Всем было начихать, всем надо было выполнить никому не нужное предписание дирекции или там райкома — всем было все равно, лишь бы их не трогали. И именно этот момент все сразу понимали, потому что звонил Полуянов людям своего круга. Каждый знал, что может легко оказаться в положении Полуянова. Это все он скоро и ясно осознал: никто, никто решительно не интересуется самим Сашей.

Профессора нашлись, и нашлись ходы, но к утру все это уже оказалось ненужным. Ночью, часа в три, Саша умер в полном сознании, так сказала дежурная сестра. Это была молоденькая, робкая, какая-то еще не остервенившаяся от больничной жизни, практиканточка. Она тихо плакала, стоя перед Полуяновым, но это уже, кажется, было через два дня, когда он отыскал ее, чтобы узнать подробности, в следующее дежурство бригады.

В белом халате она напомнила Полуянову ангелов, которых можно видеть на старинных католических кладбищах. Ангелов, стоящих босыми пятками на засыпанных снегом памятниках и оплакивающих улетевшую душу. Полуянов стоял перед ней, крупный, рослый, в лабораторном белом халате, и проходящие больные огибали его, здоровались, думали, что это строгий врач распекает провинившуюся медсестру. Потом одна старуха сказала:

— Доктор, вы не ругайте нашу Нелечку, она очень хорошая…

Полуянов слепо посмотрел на нее, кивнул и пошел длинным больничным коридором.

В тот же день Полуянов взял отпуск за свой счет и принялся Сашу хоронить. Это оказалось не очень хлопотно, потому что Саша с сестрой жил в пригороде. Безобразий большого города тут не было. Перевезли Сашу в морг, убрали, приготовили. Хоронили в будний день. Народу собралось немало — подходили посторонние, особенно старушки, горячо интересующиеся всякими похоронами, в особенности же молодыми похоронами. В этом была для них высшая несвоевременность и загадка, которую разрешить они были не в силах; и тянуло, тянуло старух прикоснуться тайны ранней смерти, которой в их жизни уже не могло быть.

Когда Сашу выносили, все было очень буднично. Серый снежок будто сыпал с неба, гроб погрузили в автобус, поехали на кладбище — недалеко.

Хорошее место, это кладбище в Видном. Край поля, подлесок и уголок березовой рощи. Земля не замерзла, и вскопали быстро — те морозы, в которые погиб Саша, быстро отошли, земля не успела промерзнуть и была тяжелой и рыхлой. Гроб сперва поставили на землю, попрощались бегло и легко, опустили в яму, кинули по горстке земли, постояли на ветру, забросали землей. Выло зябко и хорошо в природе. Рядом какая-то чужая вчерашняя могила вся была завалена казенными тяжелыми венками, кто-то сказал рядом с Полуяновым: «Завалили, чтобы не поднялся, вишь?»

Шли к автобусу, и маленькая, и вообще какая-то нерослая сестрица его хватала всех за рукава, заглядывала в глаза и звала обязательно зайти. Она говорила все одно и то же тихо: «Зайдите к нам, выпейте за Сашину память». И полуяновские, лабораторские, которые собрались сразу удрать с этих поминок, глаза поотвели и обещали остаться. Многие из них просто струсили… На поминках многие знали, как бывает, когда наливший по брови дальний родич с маминой стороны, этакий какой-нибудь дядя Сеня, как перегнется через стол, да как даст по столу, да как на глазах у всей родни и вывалит, как начнет ворошить в душах по русскому обычаю:

— Так что ж вы его, едрена ваша мать, на погибель послали, а сами-то не пошли?

И тут слезы, крик, хватание за руки — и не ответишь ничего, и не смоешься. Очень уж у нас площади малые жилые для такого похоронного застолья: живым жить хватает, а мертвых поминать мало. Как сельди в бочке на этих поминках, честное слово.

Ходом прошли через старое кладбище и попали к могиле, которых теперь много: полированный черный камень, а с темной его глади серым глядит бравое лицо лейтенантика. Фотокарточка, с какой делали, должно быть, выпускная, браво смотрит вполоборота, и сидит трясущаяся старуха, подметает снег веничком, возит им по полу. «Будьте прокляты с вашей войной», — сказали за Полуяновым, и пошел там негромкий разговор про то, что вот послали бы Сашку в Афганистан, угрохали бы там за милую душу — какая разница? От судьбы не уйдешь — это кто-то из полуяновских себя уговаривал, чтобы дальше жить было можно. Полуянов оглянулся: кто? Быстров. Многие вспомнили, что и у них мальчики подрастают. «Если моего убили бы, я бы жить не стал», — сказал Ленчик. И так что-то стиснуло душу. И захотелось выпить водки, чтобы опомниться и согреться. Все пошли на поминки, не стали сбегать.

Длинный стол, две лавки, стулья. В этой квартирке и двоим тесно было бы, потому что она была как-то безобразно разгорожена шкафом, а за шкафом, как сказала сестрица, и был выделен этот уголок его, Сашкин кабинетик. Все это поняли и по тому, что столы были так поставлены, чтобы все видели это пустое пространство. И Действительно: было полное ощущение — от тесноты за длинным и узким столом, и оттого, что в углу было маленькое, но пустое место, казалось, что он здесь, среди нас, что он вышел и вот теперь войдет. Полуянов удивился такому сестринскому мастерству. Сидели на лавках боком, тетка трясущимися руками подавала блины.

Блинов хватило по первости не всем, но водки всем хватило. И тогда приподнялся один из тех, что постарше, и так, стоя на полусогнутых, сказал тихо: «Вот так, погиб, умер наш Саша, Сашенька. Теперь вот мы тут все, которые его знали и любили, собрались, значит, и за это спасибо всем, кто пришел, чтобы его помянуть, пусть спит с миром, пусть будет ему земля пухом». И в том конце всхлипнули женщины. А на этом краю зашелестели: «не надо… не чокайтесь, Иван… так… не надо». Все выпили медленно и чинно, не чокаясь.

А потом вразнобой зазвенели вилки, потому что вилки у них оказались какие-то разнокалиберные. Блины приносили и снова ели, и пили водку. А потом женщины как-то вдруг быстро заставили стол очень хорошей едой и закуской, всеми этими колбасами, кетой, семгой, салатами, крабами, огурцами свежими, ярко-зелеными и блестящими, грибами, мясом и рыбой. Стали доставать еще бутылки, родственницы ушли от стола помогать на кухню, раздвинулись локти, развернули плечи, и кто-то уже тайно тащил папиросину из пачки «Беломора», а тут как раз и на другом конце стола щелкнула зажигалка и завилось синее колечко табачного дыма.

И пошел, набирая скорый ход, разговор про то, откуда и как водку доставали, и про то, что городок маленький, и потому про Сашку многие знали, что очередь молчала и пропустила, когда вывозили ящики с водкой из магазина, и кто-то спросил испуганно: «Из Кабула, что ли, привезли?» И снова пили, не чокаясь, а слова про покойного говорили уже и те, кто говорить не собирался, и все смотрели после таких слов в его «кабинетик» — одну секунду, молча, в пустое это пространство, где оставалась на столе недопаянная схема, две книги, тетрадка в зелененьком переплете.

Леня мигнул Полуянову через стол, и они стали, вся их команда, тихонько выбираться. За окном уже чуть засинели зимние русские сумерки. В прихожей разбирали пальто, шубы и кожухи. И Сашина сестра увидела Полуянова из кухни и быстро, на ходу обтирая руки о передник, подошла. Полуянов отдал ей конверт с тремя сотнями, которые насобирали и выбили из профкома. Она взяла молча, ничего не возражая, положила деньги в карман передника, отерла тылом ладони пот на лбу и убрала прядь волос. Потом быстро вынула из-под передника бутылку водки, и Полуянов почувствовал, как она тяжело скользнула в карман его пальто. А потом медленно и чинно сестрица Сашина всех их поцеловала — по-женски, крепко, влажно. Она была уже пьяненькая, глаза ее светились влажным блеском, и было странно, что на этом будто сжатом судорогой некрасивом лице так сияют Сашины красивые синие глаза.

Они шли к станции по сугробам, Измайлов стал бубнить про то, что надо им теперь Сашку по-человечески помянуть и чтобы, значит, Полуянов сам место выбрал. Они отошли по боковой тропе и у маленького химического ручейка, не замерзающего, черного, курившегося от черной воды паром и инеем, на обледенелом мостике стали быстро пить, передавая бутылку водки по кругу. Потом кинули пустую бутылку в ручей, и она поплыла, качаясь среди серых волн, к розовому снежному пласту над ручьем. Полуянов был не пьян, но его как-то знобило. Измайлов же крепко выпил, и какая-то лихорадочная мысль мелькала у него во всех движениях — он искал глазами, не зная, что теперь делать и как теперь быть. Полуянов даже пригляделся: Измайлов очень в этот момент покойного Сашку ему напомнил. В эту минуту он словно был в этом облике явлен. И Полуянов подумал, не в этом ли смысл русских поминок: чтобы мелькнул в облике пьяненького гостя последний след образа — точно так, как он запечатлелся в памяти.

Они выходили на широкий снежный простор откосов и оврагов, и Измайлов первым приметил огонек на горке, приятный даже теперь, на ветру, в этот зимний вечер, теплый огонек среди голых стволов березовой рощи. Это было старое кладбище, церковь стояла в роще. Вороны, уже почти невидимые, покаркивали над березами, далеко внизу пробегали электрички, сверкая и переливаясь чудесными электрическими огнями. А на горе, в роще, белая на белом, стояла над снегом и среди белых стволов церковь. Из ее окон шел тихий и неприметный свет. Полуянов давно знал эту церковь, ездил с матерью сюда, и ему как-то страшно ревностно не хотелось, чтобы ребята сейчас заметили ее.

Однако церковь так была поставлена, что пьяненький Измайлов ее увидал и воодушевился. И как ни держал своих Полуянов, как ни грозился уйти, они повернули к кладбищу. Леня вдруг сказал Полуянову очень ровно и трезво: «Не хочешь с нами — уходи», — пожал плечами. Полуянову было не до обид, стыдно было пускать пьяных в церковь. Но они, словно одной рукой поднятые, пошли туда — народ пугать. Полуянов двинулся сзади, рассчитывая на то, что сторож их не пустит. Но в церкви шла служба, и во дворике, чисто выметенном от снега, никого не было.

У входа в церковь они как-то подобрались, потоптались на снегу, а когда вошли, то без напоминания, все разом сняли шапки и разбрелись по углам. Полуянов следил за ними, боясь их потерять в толпе молящихся, но краем глаза увидал тихие, почти новогодние огни в лампадках, услышал, как горели и трещали свечи под образами. Было очень душно с мороза и тяжко от ладана. Теток и старичков в церкви скопилось изрядно. Полуянов испугался, что ребят развезет в тепле и сладости душного воздуха. Их тогда надо тащить наружу. Но стоял позади него Измайлов, моргал благожелательно и весело. И тихо притулились, стесняясь, в уголке Леонид с Мишей. Певчих не было, но кое-какое слабое бабье пение раздавалось в толпе, то рядом, то где-то впереди. Полуянов постоял недолго и совсем уж собрался их вытаскивать, но пропустил тот момент, когда вышел священник и стал читать по книге. Он прошел через разошедшийся ряд народа и встал почти у входа, с ним был еще какой-то облаченный в церковное человек. Уйти стало совсем невозможно. И становилось все теплее — в церкви было хорошо натоплено. Полуянову пришлось расстегнуть пальто.

Поп был молодой мужик, лет под сорок, черноволосый, гладкий, блестящий и быстрый, как крот. Читал он хорошо поставленным голосом, словно диктор на радио. Поэтому, наверное, слова не доходили. Полуянов их с голоса не понимал. Поп говорил как-то слишком быстро, словно на нерусском каком наречии. Но вдруг он сбавил ход, снизил обороты и сказал очень просто:

— Память совершаем всех от века усопших православных христиан, отец и братий наших.

И эту тихую фразу он как бы вбил Полуянову в лоб, как топором врубил. Полуянову стало вдруг сладко во рту и горько, и горячо в груда. Он очень пожалел себя, и ему захотелось поплакать. Вдруг он понял, что Саша действительно умер, и теперь он закопан в эту сырую, тяжкую и холодную землю, и что в этом холоде и тяжести он лежит. И над ним будет проходить время, будут времена года сменяться — тепло и холод. Но что и после него долго-долго будет реять ясный голос в мире, который непременно скажет в маленьком храме на вселенском холоде и ветру: «Память совершаем всех от века усопших православных христиан, отец и братий наших!»

Его развезло, он подхватил Измайлова, который тоже вовсе раскис, все пребывая в умильном и радостном настроении и все повторяя: «Отпоем Сашеньку, а?» Они выбрались на холод, а за ними выскочили другие, надевая на ходу шапки.

Спускались по длинной отлогой дороге к электричке, к платформам. Измайлов шел впереди, размахивая руками, расстегнувши пальтецо и бросив шапку, которую они подобрали. И вдруг он засмеялся весело на ветер, оглянулся и побежал вниз. Он бежал быстро, выкидывая свои журавлиные ноги, и все разгонялся, разгонялся. Длинные волосы его развивались и летели. Они не сразу поняли, что его уже несет под уклон, что он ничего не соображает, потому что пьян и не может остановиться. А когда поняли, то все сразу закричали, потому что увидели, что он сейчас убьется прямо у них на глазах. Измайлов словно летел, делая шаги все больше, шире, чаще, подпрыгивая, загибал ноги в коленках, словно вот-вот должен был оторваться от земли и полететь. Все кинулись догонять его с гиком. И Леня почти догнал, но прямо с разбега Измайлов вдруг не удержался на ногах и в самом низу, у платформы, сорвался головой вперед и полетел в оледенелые сугробы, ударился и затих в снежной пыли.

Они вытащили его за ноги, стали сбивать с него налипший снег, а Измайлов вдруг повернул к ним какое-то звериное лицо, снежную маску, полную крови и слез, из которой глядели на них два темных немигающих глаза и 8 которой был разверзнут красный большой рот с кривыми зубами, полный пьяного воздуха — он посмотрел на них, захохотал и заплакал, идиот!

В пятницу вечером в Кукареки к Полуянову приехала целая депутация: мама, жена, сын Ванька — их привез на своей машине бывший полуяновский начальник и сокурсник Гена Жорник. Гена приехал за яблоками. Он был сыроед, вегетарианец, йог, член КПСС, секретарь про иностранным делам института и процветал в жизни, как никто другой из полуяновских сокорытников.

Сад же ломился от яблок. Антоновка с пятнадцати яблонь уже лежала на траве. По утрам бараны бабки Мани забегали в сад, легко и грациозно, по-горски перемахивая низенькую садовую калитку. Эти удивительные животные с внимательными глазами быстро пробегали по саду, пробуя сладкое яблоко, и подолгу стояли под яблоней и ели. От их укусов на плодах оставались следы, похожие на человеческие.

Сперва они стояли под красной румяной анисовкой, под большим старым деревом с редкими красноватыми листьями на ветках; потом под деревенскими штрифелями, потом под тонколистой и густой коричневкой, потом под славянкой — мощной и бледной, потом перешли на кислую и твердую антоновку. Если Полуянов хлопал в ладоши, они легко слетали с места, проносились по саду изящным антилопьим аллюром, перелетали через изгороди и исчезали в осеннем тумане полей.

— У-у, проклятые! — кричала баба Маня громко и протяжно. — Чтоб вы подохли, сволочи окаянные.

Геннадий Петрович Жорник приехал за яблоками, но еще и потому, что ему было любопытно посмотреть на ушедшего от мира Полуянова. И посему Полуянов сперва ничего ему не сказал про рукопись, про Сашу.

Жорник особенно Сашку не любил. Жорник был «деловой» — в том самом оскорбительном смысле, который вкладывают в это слово нынешние девушки, когда к ним клеятся на улице. Жорник «умел крутиться». Ему так повезло в жизни, что у него научная карьера вызывала интерес и энтузиазм. Наука платила ему взаимностью. Он не лез в звезды, не погружался в глубинные тайны мироздания. Защитился он мгновенно, возглавил лабораторию и теперь метил в большие научные воротилы. Сам он, казалось, не имел ни времени, ни желания задумываться о себе и о жизни, тем более что жизнь ему повода для этого не давала. Когда-то он усвоил вполне достаточный набор студенческих шуток (Гашек, Ильф и Петров, Стругацкие), способов зарабатывать (ученики, диссертация), отдыхать (байдарка, Карелия), целый набор масок поведения и способов жить. Недурно женился по любви, родил двух детей. Вместе с тем он не был ни дураком, ни пройдохой. Как всякий человек, долгое время погруженный в дело, требующее сосредоточенности мысли, он был способен на неожиданные ходы и умел действовать.

Жорник был оригинал: летом на работу он ездил на велосипеде. За здоровьем своим следил пристально — это первое, чему он научился в загранкомандировках. Дети его отродясь не ели мяса. Он и приехал для того, чтобы до весны запастись яблоками. Впрочем, при своем сыроедении и вегетарианстве Жорник мог по старинной студенческой привычке — и, кажется, только и именно следуя ей — мертвецки напиться. В последние два года он трижды работал за границей, то есть был отмечен высшей советской наградой: не жить в родной стране.

Саша был ему очень не нужен, вреден, Жорник обвинял Полуянова, ссорился с ним, они разругались из-за Саши, когда тот вытворил очередную штуку с высоковольтными вводами. Но после гибели Саши, в сущности, именно Жорник спас Полуянова от тюрьмы. Так что Полуянов решил ему пока про Сашину рукопись не говорить. Да и как было объяснить, оправдаться перед прагматиком и дельцом Жорником?

Было уже поздно, когда они приехали, темно. Полуянов сам сел за руль и привел «жигуленок» к дому. С разгона он выскочил из осеннего ночного тумана, который все клубился впереди в свете фар, и выехал под длинный косой луч, падавший из-за занавесок веранды на мокрые редеющие кусты сирени. Полуянов заглушил мотор, женщины пошли разгружаться и готовить ужин, а они вдвоем немного посидели в тишине, покурили, помолчали.

— Ну, здравствуйте, — сказал Жорник громко.

Полуянов как-то уже догадался, что Жорника может привести к нему в скит не жадность до яблок, а какая-нибудь личная неудача или житейская несправедливость. В темноте светился огонек сигареты, но Гена молчал и вздыхал.

Потом вполне чинно посидели, поужинали деревенской картошкой с солеными грибами и московскими консервами, выпили разбавленного спирта из пузырька, который привез с собой Жорник. Спирт был жуткий, желтоватый и крепко драл горло.

— Ой, что это? — спросила мама и передернулась.

— Это из морилки, — сказал Полуянов.

— Из морилки? А это не вредно?

— Двойная химическая перегонка из морилки для морения дерева. Она спиртовая. Есть еще на изопропиловом, но есть и такая.

— Но это не отравлено?

— Весь химический факультет вырос на этом народном напитке, — любезно объяснил Жорник, по привычке слишком низко наклоняясь над мамой, точно так, как он наклонялся над молоденькими девушками. — Свадьбы игрались, первенцев крестили. Нет, это не вредно.

Мама таяла. Для нее люди жорниковской породы так навсегда и остались тихой, недостижимой мечтой. Она всегда хотела блестящей легкой карьеры для сына. И странно: его всегда окружали такие парни, каким она хотела видеть Полуянова. Но сам он словно уклонялся от предназначенного для него мамой пути, отстранялся. И этим страшно бесил, ссорил их. Мама смотрела на Жорника с нежностью — в нем все было наружу: модная профессия, хороший оклад, перспективы роста, положение в обществе, его ранняя партийность, выездная внешность и анкета. Она, кажется, уже тихо опьянела от спирта, слушая короткие, хорошо построенные Генины рассказы о жизни за рубежом. Мама вежливо задавала ему вопросы, на которые знала ответы, и Гена отвечал, хотя знал, что ответы известны заранее. Слегка закосевший Полуянов с наслаждением слушал эту беседу.

— Геннадий, а почему вы ездите в Америку? Это вам необходимо по работе?

— Скорее всего, да, — говорил задумчиво Жорник и бросал быстрый взгляд на Полуянова и на Варю. — Когда потом возвращаешься, то можешь оценить свежим взглядом, что же сделано здесь.

— И это, наверное, относится не только к работе?

— Конечно, так и природу начинаешь ценить по-другому, и памятники культуры, многое.

Все это напоминало телевизионные диспуты, в которых были заранее распределены роли: вежливая и доброжелательная мама, высокий, с косой прядью, падающей на лоб, с этим аспирантским смешком в углу красивого рта и веселыми глазами, Жорник. Он был профессиональный обаяшка, нравился и любил нравиться, и теперь он говорил быстро, легко, нешироко размахивая руками. Он даже чуть покачивался на стуле и закидывал голову набок — очаровывал.

Варя тоже негромко смеялась и говорила:

— Жорник, вы пижон.

Потом мужчины курили на крылечке. Выло очень темно, налетевшие с ветром облака прикрыли сумрачные звезды осенней ночи. Свет падал только из боковых окошек, и туман отошел.

Жорник говорил, остывая от своего застольного успеха:

— Оформляли хоздоговора, отчеты писали, то да се. Ничего толком сделать не смогли — ну ты знаешь. Не в котлы же было лезть. Спрашиваем Холоднова: как писать отчет? Он остановился в этой своей профессорской позе — как на кафедре, помнишь? — и говорит так задумчиво: «Отчет пишите. А цифры будем ставить волевым образом».

Полуянов засмеялся. Он оценил: Жорник все еще числил его своим, предлагал ему выход, отход назад; он показывал, что с ним все еще можно говорить о делах так же, как они говорили каждый день, когда были вместе.

— Как там дела-то? — спросил Полуянов.

— Нормально. Помаленьку. Я в Японии был.

— Знаю.

— Насмотрелся всего: телевизоры цветные на стенке, в кармане, в машине. Воздух чистый, между прочим, — это все сказки про то, что там засоряют. Чище, чем в Европе. Компьютеры какие хошь. Самолеты и эстакады — жуть просто.

— Светлое будущее, — сказал Полуянов.

— Не знаю, наверное. Но только я бы там жить не хотел. Если бы сюда все это — другое дело.

Полуянов все ждал. Не для таких разговоров приехал к нему Гена Жорник. Жорник закурил еще одну, стал затягиваться, как-то обиженно засопел. Полуянов понял, что Гене надо пожаловаться, но он не умеет, а от Полуянова он все-таки отвык. Что ему надо сказать одну фразу, а сказать он ее не умеет. Не получается. Но ведь и у него не получалось рассказать про Сашкину рукопись.

Жорник как-то свял, поскучнел.

— Ну что, пойдем спать? — спросил Полуянов.

— Да, пора, — Жорник выкинул окурок.

— Ты что, с Нинкой собрался разводиться? — спросил Полуянов.

— Ты откуда знаешь?

— Все несчастные семьи похожи друг на друга, все счастливые счастливы по-своему, — сказал Полуянов. — Коренное, между прочим, отличие двадцатого века от века девятнадцатого.

— Да-да, — сказал Гена. — Все смешалось в доме Жорников.

Он помолчал.

— Я встретил женщину… Удивительная… Но там двое детей, она замужем, счастлива, любит мужа. У нас с ней такое завертелось… Нет, не это. Только разговоры, и один раз целовались в машине. Плачет, но не могу оторвать ее от себя. Две несчастные семьи. О разводе не может быть и речи. У нее муж, обожает детей, ее любит, молится на нее. Дети там — свет в окошке. И полное доверие — карт-бланш на любые действия. И потому обмануть она его не может. И я не могу обманывать. Полная катастрофа.

Полуянов молчал и курил.

— Мы словно попали в обвал. Вот жизнь: она построена, размечена. Уже внутри все перебродило, устоялось. Какой-то там даже уже внутри человек расположился в тебе — ты сам. Со своими привычками, со своими болячками совести — но уже устроился. И тут как лавина, как судьба. И нельзя, нельзя. Ничего нельзя.

— Встречаетесь? — спросил Полуянов.

— Очень редко. Даже звонить не имею права. Уже получается обман. А она абсолютно чистый человек — плачет, мучается. А когда встретимся, молчит. Час, два. А я тараторю, тараторю, что под руку попадется. Если на нас со стороны посмотреть — и не понять ничего. Двое знакомых, и все. Но как расставаться, это взрыв. Прижимается, дрожит и даже поцеловать себя не дает — боится себя. И не может уйти, говорит: «Не емко».

— Не емко?

— Да, «не емко» — мало, значит. А по телефону голос холодный, радостный, ровный. Когда вижу ее, руки трястись начинают, ледяной водой окатывает. И такое чувство непоправимого счастья. Я ей из Японии подарок привез — не взяла.

— А вообще чего привез-то? Видак?

— Да, разное, его тоже. Загнать — мне он не нужен.

Уже по деревне Кукареки погасили огни, повыключали телевизоры. Из соседнего дома был негромко слышен зуммер конца программы, и тихо свет голубел в окошке. Анюшка опять уснула у телевизора. Полуянов знал, что она проснется через скорое время по своей давнишней привычке — к утренней дойке. И тогда сама, зевая и потягиваясь, выключит телевизор, сходит на двор, пощупает щеколды. Собака Тайка полает для порядка и тоже выйдет и потянется, длинно выгибаясь всем телом и ложась на передние лапы. Куры завозятся в сарае, хрюкнет поросенок. В Лошадееве залает дурная собака и смолкнет. Осенняя ночь будет длиться и стыть.



Поделиться книгой:

На главную
Назад