Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пастораль - Сергей Бардин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сергей Бардин

ПАСТОРАЛЬ

ПОВЕСТЬ

Несколько лет тому назад инженер Полуянов решил переменить судьбу и надежду, бросил хорошую должность в исследовательском институте и перешел работать на договор в маленький научно-популярный журнал, на чем потерял рублей сто в месяц, но зато приобрел возможность не ходить на службу и не тратить время на дела, для него уже неважные, о чем здесь не имеет смысла распространяться. Его новая работа заключалась в том, что два раза в месяц он брал пачки писем и рукописей, а второго и шестнадцатого сдавал их вместе с ответами в бухгалтерию журнала, где в засыпанной бумагами комнатке старая астматичка начисляла ему, вздыхая, сдельную оплату: сколько оприходовал листов, на сколько рукописей, предложений, прожектов, статей и благоглупостей он ответил — столько и получал. Выходило в общем-то сносно, хотя принуждало заниматься унизительным для сорокалетнего мужика делом — заклеивать и отправлять пятьдесят, скажем, писем кряду. Маленькие конвертики приходилось лизать, отчего язык становился липким и перченым. Большие брали много времени, пока одна добрая душа не обучила его делать, «как в райкоме». Оказывается, заклеивая конверты, следовало выложить их лесенкой, отвернуть клапаны наружу, разлить и размазать много клея, а потом быстро, подряд, заклеить все конверты и разбросать их на столе, чтобы они не слиплись.

После отправки почты Полуянов умывал руки и был свободен на две недели. Вообще-то полагалось еще и дежурить, принимать посетителей, отвечать на звонки — но тут Полуянову повезло. У него случился напарник, человек по фамилии Долгопол, тоже по неявной причине выброшенный центробежной силой жизни и зацепившийся за маленький журнальчик. Долгопол был высоченный кудрявый цыган, ходил пузом вперед, курил дешевую «Астру» и гасил окурки в цветочных горшках редакции. Говорил о себе: «Зело чреват», при встречах: «Здрав будь», а при прощании: «Благослови тебя Бог, милый!» Он был собирателем старинного русского охотничьего оружия и антиквариата по мелочи. Частью его коллекция досталась ему от отца, частью он прикупил ее, частью приворовал по разным провинциальным углам. При своей страсти к оружию он был не охотник, природу не терпел, исключая цветы в горшочках, которые использовал с известной целью, чем вызывал ярость всей редакционной братии. Долгопол рассеянно брал деньги в долг и не отдавал месяцами, зато охотно платил за других в пивных и в магазинах. Город он любил вместе со всеми его грязями, дымами, вместе с асфальтом, кривым переулочком и маленькой редакцией на третьем этаже бывшей гимназии с одной уборной для мужчин и женщин, с лестницами и щербатыми их ступеньками. Он был между тем очень толковым инженером и цепким работником — от таких на производствах избавляются быстро. Дежурства ему были не в тягость — выкурив в день пачку дешевой дряни, он успевал заколотить двадцатку ответами на письма и рецензиями. Полуянова он не донимал, потому что не знал идеи, из-за которой Полуянов вылетел на окраину жизни; но в душу не лез. Они сговорились быстро. Долгопол соглашался дежурить все лето и осень, а Полуянов всю зиму и весну.

Теперь, осенью, Полуянов смог уехать в деревню, осесть и заниматься своими делами, о чем здесь, как было замечено, не имеет смысла рассказывать. Деревня его называлась смешно — Кукареки, располагалась она в четырех часах езды от маленького научно-популярного журнала, посредине замечательного русского пейзажа, осеннего, раннего. Русская осень так превосходно описана классиками, что описывать ее здесь снова, значило бы посягать на золото чистой пробы — менять червонное на самоварное. Проще обойтись литературной ссылкой: протянуть руку, снять с полки книгу и, полистав, с любого абзаца переписать картины русской погожей осени.

Для точности укажу лишь, что деревня Кукареки находится в К....ской области, стоит она на маленькой речке Двери, к миру обернута задом, к лесу передом. Особенность ее в том, что дорога входит в нее не с торца, как во все прочие деревни, а с тыла, с огородов. Она врезывается в середину деревни и сразу же уходит в дикое поле. Деревня и дорога встречаются и расходятся, как двое прохожих, — не замечая друг друга, не разузнав ничего нового — каждый сам по себе. Дорога делит деревню Кукареки на две половины. В первый же день Полуянову шепнула певуче соседка Анечка:

— Хорошую вы половину выбрали, верную. А та-то, пьяная.

В этом напеве Полуянов услышал отголоски древнего конфликта, который к рассказу отношения не имеет. Следует заметить лишь, что в каждой половине деревни шесть домов, перед домами выстелен низкий луг, потом зарастающий в болото пруд, потом идут два поля — и потом леса до горизонта, леса.

В деревне жизнь Полуянова проистекала так: по субботам жена и сын привозили провизию и книги, пачки писем и рукописи, оставались на воскресенье и следующим вечером уезжали в город — доучиваться и работать. Бывало, добирались они сами, но чаще их подвозили бесчисленные полуяновские приятели, которых жена его, мученица Варя, целую неделю тонко соблазняла грибами, русскими пейзажами, картошкой с огорода и яблоками из сада. К субботе кто-нибудь, как правило, «дозревал», ссорился с женой или тещей, и все устраивалось наилучшим образом — они приезжали.

Полуянов тогда растапливал печку, жарил картошку на постном масле, открывал тушенку. На грунте он встречал машину, потом бежал по траве и жнивью в неясном свете фар, раскинув руки, указывая, как и где проезжать. И все заканчивалось ужином, водкой, курением на крылечке и всегдашним непозитивным разговором под осенними звездами, который в описании не нуждается, потому что, как всякий русский разговор, он невоспроизводим.

На неделе же Полуянов бывал один. Упоительное чувство свободы дополнялось здесь тем, что он немного строил забор, немного копал, немного солил грибы, переписывал, чинил полы, топил печь. Деревенские старухи, отвыкшие от вида молодого мужчины вообще и от вида мужчины трезвого в частности, наполняли его существование странным и значительным смыслом. Стоило Полуянову вскопать грядку, как две или три из них слетались на его огород и поднимали крик.

— Гляди-ка, вскопал! — кричала грубая и прямая баба Нинка Копылова.

— Надо ж, пять лет никто руки не поклал. А он пришел и образит, — так подкрикивала Полуяновская нежная соседка Анечка, крохотная, старенькая и голубоглазая.

— Молодец, Валерька! — кричала тетя Маня, грозная старуха, согнутая в дугу и привыкшая орать от общения со своей глухой и строптивой коровой Дочкой. — Не спить, не пьеть, а все работаеть.

Сами они вкалывали с утра до ночи в том прямом значении слова, которое уже приобрело в России, — как и все, что относится к работе, — иронический смысл. Иронии в жизни этих старух, однако, не было. Полуянов как-то вечерком подсчитал: три дойки, дорога туда и обратно на ферму через лес четыре километра. Получалось у него, что за свою геройскую жизнь бабки набегали каждая по одному экватору, то есть по сорок тысяч километров.

Полуянову трудно было оставаться плохим в лучах такой славы и душевной поддержки. Хотелось поделать что-нибудь путное: забор починить, сарай поправить. Сперва как-то это не выходило, и день разваливался, все норовил пройти стороной, пролиться теплым дождичком. К примеру, пойдешь в сарай за отверткой, чтобы лампы в комнате починить, задумаешься, а там, глядь, уже вечер, и день прошел. Время здесь текло по-другому, и словно сносило Полуянова по тихой и темной осенней реке вместе с опавшими листьями — то по основному своему руслу, а то по стоячему боковому рукаву. Когда приезжали люди из города, Полуянову казалось, что он их обманывает, проживая в одиночестве неодинаковое с ними время, какое-то свое, другое, не такое же, как у них.

Скоро Полуянов втянулся в деревенскую жизнь, и дела его пошли на лад. Он догадался, что бабки на всякий случай применили к нему — к новому, опасному для них человеку — старинную, ныне забытую педагогическую систему воспитания похвалой. Бабки загоняли его лестью в такие оглобли добра и «всеобщего полного одобрения», что выскочить Полуянов из них уже не мог. Через две недели он обнаружил, что разобрал старый сарай, вкопал столбы для забора, выкосил траву, вырубил сорняки, насушил полную сумку грибов на зиму и написал статью… — впрочем, последнее уже не имеет значения.

Косу ему отбил Веня, а косить учила окраинная Валя. Она его вообще-то терпеть не могла за то, что он дал за дом деньги, которых она собрать не сумела. Однажды она увидала, как косит Полуянов, подошла своей каменной походкой, будто вбивая больные ноги по колени в землю, и отобрала косу.

— Смотри, как косят, мудрила, — сказала она и принялась ровненько стричь траву, катая косу на пятке, как на ролике. — Коси как надо.

И Полуянов учился косить как надо.

Вечерами он ставил в доме мышеловки, которые все бабахали с оглушительным грохотом, норовя оттяпать ему первые фаланги пальцев. Наступали осенние холода, и хитрые мыши полезли в избы. Под тихое мышиное хрумканье он садился работать, отвечать на письма, зарабатывая хлеб свой насущный, о котором он ни в коем случае не должен был забывать в этой тиши и глухомани. Его грела и поддерживала при этом мысль, что он почти ничего не стоит своей семье, потому что питается в основном картошкой с огорода, грибами и привозной «пластмассовой» вареной колбасой по два двадцать, которой он одаривал и бабок. Бабки знали в ней толк. Сперва Полуянов есть эту колбасу не мог, но потом, пожив в деревне, полюбил ее страстно. Он подолгу сидел на лавочке перед домом и обсуждал с Анечкой достоинства колбасы.

Бывало это на чистом и нежном закате. Крик совы доносился из леса очень близко, словно ребенок кричал под ножом. И вдруг дважды из леса ударял большой колокол.

— Что это? — спрашивал испуганно Полуянов.

— Это? — переспрашивала Анечка, — это филин кричит или сова плачет. Ага. Ну вот, потом поджаришь ее на масле, лучку туда покрошишь, и картошку можно, можно даже вареную, ага. И так тогда хорошо, у меня малой вон ее как трескает, только кричит: «Бабка, дай колбасу!»

— Да нет, — перебил Полуянов, — вот словно били в рельс в лесу.

— В лесу? — с сомнением спрашивала Анечка, — чтой-то я не слыхала. Откуда ж там рельсы?

— Ну колокол…

— Может, из телевизора? Он у меня включенный. Не слыхала я, значит, Валер, но ты не удивляйся, у нас тут бывает.

Отвечая на письма, Полуянов приносил своей семье «чистую прибыль», которая целиком попадала в руки его жене, терпеливой Варваре. По доверенности зарплату его она получала в городе. За лето накопились кое-какие денежки, и Варя призналась ему, что стала подумывать о приобретении синтетического дутого пальто финского или французского производства. Этим сообщением она согревала его вечера у лампы. Появилось вдруг чарующее ощущение связи прохладных сентябрьских и октябрьских вечеров, дармовой картошки, грибов, печного тепла с несуществующей, разумеется, Финляндией, с дутыми ее пальто из синтетической ткани, и с еще более несуществующей Францией. Тут была какая-то тонкая мысль, неуловимая грань, описать которую под силу лишь настоящему писателю, но уж никак не научному консультанту в должности, каким представлялся Полуянов. Во всяком случае, разговоры о Финляндии и Франции сразу же напоминали Полуянову рассуждения его старого приятеля Измайлова о том, что никакой заграницы вообще нет, что вся заграница выдумывается в подвалах КГБ и что выезжающих просто гипнотизируют среди декораций, а для остальных снимают художественные фильмы. «Ты пойми, — кричал подвыпивший Измайлов. — Советская власть она уже везде, по всей земле, и даже, может быть, по всей Вселенной. Но люди должны надеяться, что где-то есть хорошая жизнь. Раньше этим местом был рай, а теперь Бога отменили, религию отменили и рай похерили. Пришлось выдумать капиталистическую заграницу, все эти Америки, Франции, Финляндии, чтобы население имело для себя тайную надежду хоть издалека знать, что где-то есть райская жизнь. Америки нет — все это делается в КГБ! Работают целые секретные фабрики по производству шмоток, автомашин и прочего — почтовые ящики от Минлегпрома, Минавтопрома и других министерств. Делают мало, дефицит, но вот этой малости как раз и хватает для «привоза с Запада». Это когда командировочных загипнотизируют, им суют эти шмотки. И так называемые иностранцы — это все сплошь сотрудники КГБ, но загипнотизированные на чужом языке. И «голоса» вещают с Лубянки. Ты сам подумай, голова: как бы ты смог жить, если бы понял, что эта вот действительность и есть ВСЕ? Ты думаешь, за границу посылают самых проверенных? Чудила, туда посылают самых гипнотизируемых. Поддашься дрессировке — поедешь, нет — нет. Давай еще выпьем водки — за дикий Запад, а?»

Вечерами Полуянов работал допоздна. Соседка его Анюшка, у которой доброта и мягкость были как-то неявно связаны со слезящейся голубизной глаз, говорила, зевая: «Отсмотрю телевизор, а у него свет горит. Работает, значит, бедный». И Полуянов вспомнил, как в детстве он читал у писателя Паустовского, что лоции то ли Гаронны, то ли Луары включали в себя «окно господина Флобера», имевшего привычку работать по ночам. Полуянов представлял, как со стороны леса в черноте деревеньки светится и его единственное окно, и от этого делалось хорошо на душе и немного тревожно. Хотелось погасить свет, стать невидимкой, раствориться в этой ночи. Хотелось думать про места, в которых люди не боятся горящего в ночи огня своей лампы, хотелось думать, что ты тоже смог бы чего-то добиться и достичь. После Анечкиных слов он чувствовал, как по спине бегают мурашки удовольствия, и давал себе юношеские зароки. Он обещал себе трудиться, трудиться долго и беспощадно и добиться в конце концов того, чего дадут от него жена, сын, отец, мама и мама его жены.

Рецензии обычно начинались фразой; «Уважаемый имярек! Ваша рукопись (статья, письмо) прочитана в редакции журнала». Дальше в пяти-шести вариантах шли мотивировки отказов, разбор несостоятельного изобретения, ответ. Иногда порядок нарушался, попадалось что-то дельное: предложение, научная работа, просто человеческий голос или идея. И тогда из-за бумаги перед Полуяновым появлялся человек. Виделось далекое такое же окошко, и тоже лампа, и листы бумаги, склоненная фигура и лицо, которого всегда было не разобрать:

…с улыбкой женскою и детскою заботой как будто в пригоршне рассматривая что-то, из-за плеча ее невидимое нам.

Тогда писалось в ответ много и горячо, хотелось убедить, помочь, и, наверное, дело было именно в желании помочь — дальняя эта и невидимая связь между консультантом и его адресатом часто срабатывала.

В один из таких дней, в пятницу, Полуянов пошел в баню с дядей Веней, в деревню Чернавки. Идти надо было через кладбище, за два поля, по тонкой стежке, по которой доярки бегали на ферму: маленькая, как девочка, Зойка и сестра ее, широкая и пожилая Саня. «Здрасьте», — кричала ему Зойка, пробегая на своих легких ножках. Она трезвая была и веселенькая, и миленькая. А Саня тяжело проходила мимо и говорила:

— А, приехал. Ну здравствуй, барин.

В тот день Полуянов шагал за дядей Веней, позади, стараясь не влезть в грязь и не поскользнуться. А дядя Веня уверенно и упорно шагал впереди него, ставя сапоги крепко прямо в самую непролазную грязь, выворачивая носки. Шел плотно, цепляясь за землю, по-плотницки, по-солдатски. Веня и со спины, и спереди, и сбоку, и издали больше всего походил на серого волка, поставленного на задние лапы. Он по ровному ходит так, будто лезет в гору. Он и трезвый-то странен, заморожен, как будто искусственный, неживой. Ему сперва надо увидеть, — это целое дело — потом понять, потом понять, что понял. А уж тогда он станет здороваться или отвечать. Таков он, странный человек. А выпив, он впадает в какой-то оскал изумления, рот у него отваливается, кожа стягивается. Образуется у него улыбка, страшнее которой Полуянову видать не приходилось. Глаза у дяди Вени горят, и, желая выказать человеку величайшую великодушную дружбу, он отводит мускулы рыжих худых щек и обнажает глубокий оскал серых и голубых зубов, которые в полуяновском детстве назывались «улыбка скелета». Он прожил трудную жизнь, дядя Веня, о которой тут не место говорить, горел в погребе мальчишкой, был раскулачен, сидел в детприемниках, голодал в ремеслухе на Урале, бежал, сидел и снова сидел. Жизнь заставляла его улыбаться каждому встречному, но улыбаться его разучила — как и многих других. И потому глаза его горят, как угли в темноте, от ненависти, а после трех стаканов он начинает видеть духов и петь гимны.

В тот день, в пятницу, они славно попарились в пустой деревенской бане. Прежний председатель построил ее для себя и для участкового, с которым они любители были париться, и прихватывали на это дело нестарую завфермой и сестру ее Катю. Оба они уже отлетели, а баня в память по ним осталась. Народу, чтобы помыться в ней, приходило так мало, что мылись по очереди в банный день то мужчины, то женщины — кто первый захватит. Крикнут с порога: «Кто это там моется?» И если свои, однополые, то заходи.

Мылись долго, с остервенением, с отдыхом, с перекурами. Полуянов приметил, что рассуждения городских людей о деревне имеют мало цены. Особенно убедился, когда зажил тут с ними вместе. Париться ни дядя Веня, ни пастухи Колька и Леха, ни печник Александр Александрович, по прозвищу Сварыч — никто из них париться подолгу не мог, задыхались. Они все были пьющие и сердечники. А Полуянов знал, как парятся в городских банях, много крепче. И там же хвалят деревню. Хвалят, стало быть, по памяти. И все, что помнится беглой, бывшей деревенской нации про ее деревню — это стилизация прошлой жизни, дачное это, пейзажное и наносное. Полуянов заметил, что как советскую жизнь придумали в газетах и журналах, так и деревенскую жизнь придумали себе тоже. Особенно же придумывали, как нарочно, то, чего деревня не хочет знать, ре любит и стыдится. Никто в деревне Кукареки не замечал красоты закатов и рассветов, звездных и туманных ночей, тишины. Если хвалили природу, то только поддакивая своим городским детям и племянникам. Хвалили неуверенно, без сердца, как чужие. Стыдились нее осени, неприбранности, поганых дорог, одиночества. Зимы стыдились, как болезни.

Дядя Веня был как бы и вовсе нерусский человек. Никакой широты души в нем не было и помину. Почти как все мужики, был он уже давно растянут словно на веревках и жгутах. Вечно все звенит в нем, трясется и дрожит. Нигде не встречал Полуянов такой истеричности в людях, как в русских чернавских и кукарекинских мужиках. Трезвые они клокотали все время, хрипели, готовы были завизжать, брызнуть слезами, замахнуться чем попало. На таком накале жить невозможно — они и не жили. Они пили каждый свое и общее вместе, и, качаясь на крепких петушиных ногах, работали работу, гоняли на мотоциклах, заготовляли сено, давали поросю, уткам и гусям, ставили заборы, копали, охотились и матерились.

Из бани вышли потемну, дядя Веня опять впереди, и когда они попали в рощу, на кладбище, когда светлая темнота доля сменилась березовыми сумерками среди крестов и немоты немногих могил, дядя Веря ВДРУГ сказал чинно, не останавливаясь и не оборачиваясь:

— Спокойной ночи тебе, Валер. С легким паром.

Полуянов остановился. Его поразило, как ласково все это сказал Веня. Деревенская вежливость осталась в Кукареках мягкой и нетронутой, как древние папоротники в лесу, такой же простой, как бедность, как матерщина и как повальная пьянка по субботам. Дядя Веня пошел вперед, казалось, чуть быстрее. И вдруг страшно быстро завертелся и исчез, словно сквозь землю провалился.

— Эй, — крикнул Полуянов слабо, — дядя Веня, ты чего?

И тут же по неопределенной пустоте лесного звука понял, что здесь, на лесном кладбище, он совершенно один. До деревни было рукой подать, и ночь еще не наступила.

Все еще светилась слабая полоска заката, и на том конце деревни хлебнувшая после бани Зинка пела про то, что «Алеша с войны возвратился, а ребеночку Катину — год». Полуянов вышел с кладбища и пошел посидеть с Анечкой на лавке перед ее палисадом. Аня говорила о том, что вот Зинка не выходит доить свою группу коров, и что они теперь стоят там и орут, а она валяется по избе вся пьяная. Что приезжал участковый и зоотехник, нашли бидон браги и что будут теперь ее оформлять в ЛТП.

— А кто ж доить-то будет? — спросил Полуянов. — Ты Веньку не видала?

— Нет, — отвечала Анечка. — А кто будет? Пенсионерка какая-нибудь и будет. Они ведь эту ферму переделать решили. Некому доить. Будут у них там телочки на откорме.

Полуянов понял, что Анечка уже согласилась доить Зинкину группу.

— Что это Венька, всегда так? Шел и исчез, — спросил он и не дождался ответа. — Доить пойдешь, значит?

— А и пойду, — сказала Анечка. — Ведь платят-то в месяц по четыреста рублей. Как не пойти. Надо Люльке платье и пальто новое.

— Ты ж сказала, что теперь на пенсии, хватит. Дочке твоей пусть муж помогает.

— А кто ж будет заботиться? — сказала она, не слушая вопроса. — Она дочка, я ей помогаю. Должно, Валера. Пошли по домам, а то свежевато что-то. А вы с Венькой разве не вместе из бани шли?

Она зевнула, тяжело поднялась и пошла в дом смотреть телевизор. И Полуянов пожалел, что расстроил ее немного этим разговором. Он побрел к себе. Когда взялся он за ручку двери, по траве мимо зашоркали тяжелые, упорные шаги. В полумраке он уже не враз и понял, кто идет.

— Спокойной ночи тебе, Валер. С легким паром, — точно так же, как в лесу, ласково сказал голос Веньки, и человек прошел, не останавливаясь, не прерывая тяжкого своего хода.

Полуянов даже ответить не успел. Он вошел к себе, осмотрелся, зажег огни, поставил мышеловки, запер дверь и принялся за работу.

Когда человек живет один, сам по себе, он замечает, как некоторые чувства в нем стушевываются, уходят в тень, а другие, наоборот, выпячиваются, вылезают. Ну с чего бы, к примеру, мог в голос хохотать или плакать, или испугаться одинокий мужчина, живущий осенью без телевизора в деревне? Смех, например, — дело коллективное, один редко посмеешься, а трогательные шутки деревенских старух вроде: «Не пьешь? а по голове бьешь, что ли?» — это присказки. Но что-то такое в человеке копится, копится, а потом как прорвется — словно ливень слез, хохота или страха.

К ночи Полуянов исписал уже стопку бумаги ответами, устал и дошел до притчи «Миру — мир». Конверт был большой, голубой, самодельный. В нем тетрадка и письмо. Автор просил в случае отказа прислать ему рукопись обратно — и больше ничего. Начиналась притча так:

«Треугольноголовые спустились с гор, их жуткий вой разносился далеко над равниной. Жрецы Горных Духов не пожалели для своих воинов будоражащего кровь зелья из наркотического корня. Лиловые сумерки рассвета укрывали треугольноголовых, придавая их могучим толпам вид слитного воедино потока. То тут, то там из катившейся к деревне вопящей массы взметались кверху боевые дубины. Привычные к горным склонам крепкие кривоватые ноги топтали теперь ровную почву низин. Треугольноголовые спешили: еще немного, и деревня, полная добычи, будет их.

Князь Майк, повелитель квадратноголовых, собрал своих на площади перед храмом Квадратного Бога. Его воины имели вооружением длинные копья с каменными наконечниками. Служитель храма и его помощники вынесли связки синих сушеных стеблей, собранных ими на Великих Болотах. Каждый воин, получив свою долю, принимался жевать сладкую мякоть. Теперь и у квадратноголовых закипела кровь».

«Чушь какая-то», — подумал Полуянов, глянул в черное окно, но, вздохнув, решил все же дочитать рассказ. Он взял рукопись, прилег и стал читать дальше.

Проснулся он рано-рано утром оттого, что по деревне Кукареки прогрохотал мотоцикл, а потом стал реветь и вертеться на задах, за огородами. У Полуянова спросонья мелькнула мысль, что кто-то приехал к нему из города, но потом он понял, что нет — это мотоцикл с коляской застрял на липких глинах. Уже перекрикивались баба Маня и Анюшка, потом подошла Нинка. Через несколько минут они все шли от домов через полуяновский огород к дороге. Шел кто-то еще от дальнего дома, Полуянов догонял бабок, и всем было видно, что это мотоциклист, имеющий в коляске пассажира в дождевике и шляпе, пытается раскачкой выволочь мотоцикл из грязи.

Утро стояло туманное, сентябрьское, из всех труб валили клочья дыма, сползали вниз. Мотоцикл ужасно надымил своим синим моторным выхлопом. Мотоциклист и пассажир сидели в нем и не вылезали, чтобы толкнуть мотоцикл. Бабки издали, подходя, кричали, чтобы они слезли и вытолкнули свою машину, но их не слышали. Приезжие сидели в мотоцикле, вертелись и качались в синем дыму.

— Ты чего? — сказала баба Зинка мотоциклисту. — Не выедешь, что ли?

— Не идет, — перекрикивая мотоцикл, орал парень, Володька из правления. С чисто русским остервенением он кидал и кидал его на маленькую стеночку грязи, которую он нагреб уже за четверть часа непрерывных усилий.

Полуянов с бабками в минуту вытянули его на жнивье, и он машину заглушил. Стало очень тихо, и слышно было, как за дорогой ревут коровы и матерятся длинно и протяжно пастухи. Мужчина в дождевике, с которым бабки вежливо и весело поздоровались: «Здрасьте, Лексей Сеич!» — сонно поглядывал из-под полей серой шляпы. Он покивал головой на приветствие и велел бабкам и Полуянову выходить на работу.

Бабки, почти все пенсионерки чернавской молочной фермы, на которую они всю свою жизнь в ночь и слякоть, в ледяные январские ночи, в волчью осень, в метель и в жару трижды в сутки ходили на дойки, начали охать и отнекиваться, словно всю жизнь не гнули спину на колхоз, на уполномоченного, на райком, словно всю жизнь не выполняли самую тяжелую, страшную и грязную работу на чужом поле и чужом скотном дворе. Но в глубине души они были польщены. Сонный же агроном, очень немалого ума мужчина, тоже всю жизнь проработавший в колхозе «Верный путь», переживший десятки председателей, сотни раз видевший, как на Доске соцобязательств, показателей соревнования и Доске почета перед названием колхоза появляется приписочка «ск», превращающая его в «скВерный путь», он суть колхозника, этой советской бабки понимал весьма тонко. Он дал бабкам отпричитаться, а потом сказал:

— Все три операции оплатим. Сейчас трейлеры придут, будете капусту грузить. Вы тоже помогите, если сможете.

Последнее обращено было к Полуянову. Он был здесь никто, и его местожительство стояло очень в зависимости от местного начальства. Лексей Сеич знал это, он вообще много чего знал, хотя наружу этого не показывал.

Мотоцикл скоро уехал, начал накрапывать маленький дождь, и все разбрелись по домам делать свои необходимые утренние дела. А через час, согнувшись, брели по капустному полю, по грядам, подбирали кочаны и кидали их за высокие борта трейлера. Работа эта недурно оплачивалась, и бабки считали, сколько им выпадет за это поле: у каждой из них при всей их видимой заброшенности были в городе дети, племянники или внуки и правнуки. Немногие родственники приезжали им помогать по субботам и воскресеньям, перекрывали крыши, ставили стенки в погребах, копали огороды и косили, помогали по хозяйству. Приезжали, как замечал Полуянов, однако, только те, что не могли без деревни жить. Приезжали по простоте своей — спасаться. Увозили в город картошку, огурцы, яблоки, компоты, самогон. И еще получали все понемногу денег. Себе на нужды и на покупки бабкам, потому что купить в деревне Лошадееве, на центральной усадьбе, было нечего, разве что брать каждый день серую вермишель и рыбный паштет в банках, накладывая все это в гнутые алюминиевые тазы.

Полуянов брел рядом с бабками, накидывая кочаны в грузовик с высокими бортами. Полуянов давно заметил, что, работая вместе с ними в этой деревенской внешне неторопливой, но непрестанной работе, он успевал втянуться и сделать много больше, чем если бы «наваливался». Бабки словно знали какой-то секрет, при котором работа была не в тягость, а в необходимость, и натуги не было, и дело делалось себе.

Трейлер накидали с верхом, и все продолжали кидать, а присланный шофер все покуривал и покуривал и назад не смотрел. Ему было все равно, чем там они у него занимаются за спиной. А когда он попробовал тронуть машину с места, то она вдруг вся как-то прогнулась, как кошка, присела, колеса ее завертелись и глубоко зашли в мокрую землю. Шофер наддал газу, и колеса пошли крутиться еще более весело и быстро. МАЗ стал оглашать округу жутким воем, продолжая стоять на осях и даже не качаясь. Из-под колес, трением сушивших грязь и глину, вдел белый колесный пар. И шофер, вдруг очнувшийся от сна, стоял на подножке и матом оглушал окрестности, перекрывая рев мотора, покрывая поля и леса родины, бабок, Полуянова, капусту и вообще тот неправильный образ действий, который привел его к этому огорчительному финалу.

Бабки сидели на кочанах в кружок, грызли капусту, разрубая кочаны заточенными полосами железа, и слушали шофера. Как всякий русский житель, на которого обрушивается град мата, они понимали, что это не имеет лично к нам никакого отношения. Просто очередная одинокая человеческая душа кричит и мается, корчится и бьется под грубой рукой жизни.

Потом шофер замолк, выключил двигатель и спокойно пошел за трактором.

Сборщики сидели вокруг машины и ждали. Можно было бы в принципе натащить капусту домой, потому что дом был в трехстах метрах. Полуянов взял кочашок, заточил его на конус и съел. Кочан для засолки ему был ни к чему. Ну а бабки давно накрали себе капусты. Они проделали это с той естественностью, с какой принимались и соглашались работать всякую непосильную работу, но также брали то, что у них под рукой лежало, — колхозное, как свое. Зойка про это однажды выразилась бойко и определенно: «Кто мужик в колхозе не вор, Валера, тот в доме не хозяин».

Дождик кончился, солнце легко вышло из облаков, в мари туманной и печальной кочаны заблестели, как стеклянные. Жидкая грязь залучилась и заиграла. Минут через двадцать на поде пришел гусеничный трактор, притащивший тракториста, и шофера грузовика. Шофер бодро соскочил на землю, стал показывать, куда разворачиваться, вообще оживился, как всякий лентяй, которому предоставилась возможность покомандовать. Он отмотал лохматый и запачканный в навозе трос, кинул его на клыки МАЗа, а сам бодро полез в кабину.

— Давай! — крикнул он в окошко.

— Не потянет, — сказала опытная Аня, кусая мокрый зеленый капустный лист смачно и хрустко, как овца.

И верно — как ни рычал двигатель МАЗа, как ни крутился и ни елозил трактор, машина только раскачивалась и все не могла выскочить из ямы. Скоро шофер и тракторист закончили свои механические усилия по вытаскиванию грузовика и стали оживленно на привычном языке обсуждать проблемы машин и техники;

— Полную… накидали, — орал шофер. — Ну на кой… вы ето накидали? А? У ней грузоподъемность… тонн восемь.

— А? — так они с верхом накидали? Тонн тринадцать будет, да? — кричал тракторист. — На кой вы накидали столько, бодлива мать?

Он вдруг сел в трактор и уехал за более сильной помощью, а шофер сел с ними в кружок, достал перочинный ножик и тоже вдруг стал быстро есть капусту, а потом закурил. Он начал рассказывать и интересно рассказывал о многом: о движении на дорогах и своей невесте Любке, которую так любил, что когда приезжал к ней, сразу кричал с порога: «Раздевайся, Любка, сейчас буду тебя распиливать пополам!»

Вообще бойкое происходило дело, как всегда, впрочем. С увеличением техники на этом участке работы как-то все равно не прибавлялось. Не чувствовалось, что «она себя окажеть», как говорила тихая Анечка. Наоборот: чем больше тут набиралось всего, тем более чувствовалось, что ничего этого для дела не нужно.

Они тут друг дружке были нужны не для работы, а для сочувствия и рассказывания разных историй — вот вроде тех, что рассказывал шофер. Скоро председательская «Нива» прилетела по дальним опушкам и вырулила к ним. Председатель, мужчина быстрый, или, как Зойка скажет, «деловой», разжалованный в колхоз прямо из ПМК за пьянку и инициативу, Виталий Васильевич, начал кричать было, но тут увидел, что на поле катят уже два трактора.

— Эй, а может, скинуть эту капусту к этой..? — кричал тракторист и не успел договорить, куда предлагает скинуть капусту.

— Я те скину! — крикнул председатель. — Подавай трос, лимитундра.

Завели два троса, и трактора встали в затылок друг другу. Трактористы полезли в трактора. Шофер занял свое место за рулем МАЗа. Председатель отошел и приготовился дать отмашку шляпой. Отдельно стояли живописной группой бабки и Полуянов. И все это на одну секунду вдруг замерло, словно услышавшее полет тихого ангелу или запуск космической ракеты.

Машины взревели и взвились. Бабки подошли поближе, чтобы не упустить ничего. Кто-то что-то кричал, советовал, но его не было слышно за ревом двигателей. Председатель встал впереди всей тракторной колонны и дирижировал. А трактора старались вместе с машиной вырвать ее из грязи. И им это почти что удавалось. Но то ли тракторист второго трактора был с большого похмелья, то ли просто он этого делать не умел, но враз у них это никак не выходило.

Все оглашалось ревом и воем, и визгом механического трения, горения нефти в цилиндрах, грохотом выхлопов и дожиганий. Все что-то кричали. И вдруг им вроде удалось взяться вместе, но тут Полуянов заметил, что бабки начали медленно отходить, пятиться от тракторов, потому что металлические ниточки одного из тросов начали тихо кружиться, тужиться, раскручиваться, а потом в воздухе произошел большой звук, словно сыграла и лопнула басовая струна. Трактористы сразу заглушили моторы, МАЗ затих, и стало относительно тихо, как бывает в осенний ветреный день в лесу. Только воздух посвистывал в ушах, и какая-то пичуга заливалась в перелеске.

Белый от страха тракторист выпрыгнул из кабины на землю и обошел трактор. Лопнувший в могучем натяге трос концом ударил в кабину и оставил там такой след, будто его вбили в толстое железо металлическим кулаком — сантиметров на восемь. Тракторист осмотрел МАЗ, который почему-то не пострадал. Потом подошел к другому трактору и потрогал его зачем-то руками. Потом молча отсоединил троса, громко и размашисто выматерился — словно перекрестился, — бросил трактор и ушел.

Больше в тот день не работали. МАЗ простоял на поле до обеда, а после его вытащил какой-то жуткого вида армейский тягач с двумя кабинами, приземистый и страшный. Его приближение узнали в деревне по дрожанию посуды на полках, по осыпающимся из железных дымоходов кусочкам глины. Военная эта машина с веселым солдатиком на броне лихо развернулась по капусте, зацепила грузовик смазанным и ухоженным тросом с зеленым набалдашником на конце. Шофер не успел сразу завести МАЗ, а веселый солдатик застучал по броне сапогами, тягач рванул и выдернул МАЗ, словно морковку из земли. Мелко дрожали дома, поле и лес, шофер что-то кричал из МАЗа, махал руками, а МАЗ прыгал по полю вслед за тягачом, едва не оставляя оси в земле.

Капуста же, из-за которой и разразился весь сыр-бор, посыпалась с бортов и валялась, отмечая путь геройской связки. После обеда пошел дождик и долго отстаивалась тишина.

Полуянов снова принялся за рецензии. Он не сразу вспомнил оставленный с вечера забавный рассказ про квадратноголовых и треугольноголовых. Тут начала брезжить какая-то новая мысль. Он догадался еще вчера: дело идет к браку треугольноголового сына вождя с квадратноголовой девицей, и что в финале у них что-то должно родиться. Вот почему он хохотал накануне вечером. Автор по простоте и наивности предлагал скрещивание геометрических голов. Главное тут было — это Полуянов ухватил — кто у них должен родиться? Семиугольноголовый? Это развеселило его чрезвычайно, и он уже в уме составлял ответ, потому что дело было легче легкого: журнал фантастику не публиковал. Ответ мог выглядеть примерно так:

«Уважаемый читатель! Мы получили и прочитали Ваш рассказ. К сожалению, мы вынуждены его отклонить, так как наш журнал вообще не печатает фантастику. Кроме того, если следовать Вашей логике, то следует ожидать, что квадратноголовая Ирма должна родить от треугольного Марка дитя, очевидно, семиугольноголовое? Но это многовато даже для научного журнала. Возникающие же в воображении сцены поцелуев и прочих сексуальных контактов между треугольноголовыми и квадратноголовыми — так сказать, вписывание треугольника в квадрат — вызывают такие буйные картины и приводят в такое могучее состояние смеха, что начинаешь понимать великого вождя Майка, запрещавшего смешанные браки. Мы возвращаем Вам рукопись и желаем всего доброго».

Полуянов уж совсем собрался написать ответ — все ему было ясно, — как вдруг из-за последнего прочитанного листка выпало маленькое письмо, которого он не видел раньше. В письме говорилось, что рассказ «Миру — мир» посылается в редакцию сестрой трагически погибшего молодого человека. И что сестра брата просит сказать ей — ни на что, впрочем, не претендуя — было ли в нем, в этом единственном оставшемся от мальчика сочинении, которое она сама перепечатала «для вашего удобства» из его школьной тетрадки, есть ли в нем (она исправилась: «была ли») искра божья, искра таланта. Полуянов читал письмецо, и его заливала краска стыда за свое хамское насмешливое равнодушие, за проект отказа, который он уже сочинил. Ну и еще царапало уже изнутри какое-то сложное предчувствие узнавания, которое посещает нас во сне, когда приближаешься к страшному месту сна и уже знаешь наперед, как там все будет, но боишься этого и не веришь, и идешь.

Полуянов быстро отыскал конверт с адресом: г. Видное, ул. Ленина, дом, квартира.

За окном снова начал сыпать мелкий дождь, ветер кинул пару горстей воды на стекла, намочил куст сирени, и листья заблестели. Маленькая любопытная пичуга запрыгала и забилась у стекла, стуча крылышками. Полуянов вспомнил старое поверье о том, что если птица рвется и залетает в комнаты, это к покойнику.

Он вышел на крыльцо и встал под козырьком, наблюдая плоские полосы дождя, яркий, тихий и зеленый мир, замкнутый в сферу поля, леса и травы. Нигде не было никакого другого цвета, кроме зеленого. Деревня словно плавала в чашке с зеленой водой дождя, пряталась от мира, отгородись заборами, деревьями и кривым полем.

Полуянову надо было хоть с кем-нибудь поговорить. Потому что одному ему было не вынести. Нельзя было не сойти с ума, пережить этот адрес, вынести это совпадение чисел и судеб. Нельзя было и поверить, что спрятавшийся от мира и жизни человек так был угадан и именно ему попал этот дурацкий рассказ.

Сашка появился в его группе случайно. Он был молодой, до армии ему было далеко — полтора года. Родители его умерли, он был сиротой, и некому было с ним возиться, кроме сестры. Вырос он на ее руках, и, наверное, поэтому он был такой всклоченный. Некоторые просто считали его ненормальным. Полуянов взял его, потому что попросили знакомые.

Особенность Сашки была в том, что если он «загорался», то от него не было спасу. Он начинал носиться с какой-нибудь идейкой пустяковой схемы и не давал Полуянову покоя до тех пор, пока тот не сажал его с собой рядом и два часа не доказывал бесполезность этой работы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад