Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Европейская поэзия XVII века - Антология на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я видел Вечность в этот час ночной: Сияющим Кольцом, где неземной Блаженствовал покой, Она плыла, и, сферами гонимы, Дни, годы плыли мимо, Как Тень, в которой мчался сквозь туман Вселенский ураган; И в Жалобе Влюбленного звучали Мелодии печали, Когда в мечтах из Лютни он исторг Унылый свой восторг; С ним бант, перчатки — глупые капканы Для тех, кто непрестанно Сжигал Себя в веселии шальном, Чтоб слезы лить потом. 2 Правитель, помрачневший от забот, Сквозь них, как сквозь густой туман, идет, Не двигаясь вперед; (И как Затменье) грозных мыслей рой В его душе больной, И даже без Толпы зевак они Ему вопят: «Казни!» Но Крот копал и, прячась от беды, Под землю вел ходы, Где жертву он сжимал что было сил, Но дел своих не скрыл; Его кормили церкви, алтари, Клубились мух рои; И кровь, которой землю он залил, Он не смущаясь пил. 3 Трусливый скряга, сторожа свой хлам, Ведет, вздыхая, счет унылым дням, Себе не веря сам; Воров пугаясь, над своей мошной Дрожит он день-деньской. Так тьма безумцев чахла взаперти, Зажав металл в горсти; Честнейший Эпикур велел искать В усладах благодать, И ни один из набожных ханжей Не мог сказать умней; Ничтожный трус, прослывший храбрецом, Дрожал здесь пред Рабом, И правда, что победою звалась, Сидела притулясь. 4 Но те, кто пел и плакал без конца, Достичь сумели светлого Кольца, Чтоб обрести Отца. О вы, глупцы, кому ночная тень Затмила ясный день, Кто ненавидит свет, как жалкий крот, За то, что свет ведет Из тьмы, из царства мертвого в чертог, Где обитает Бог, Где сможешь Солнце попирать ногой, Его затмив собой. Но, осудив так всех, презревших свет, Услышал я в ответ: Лишь та, кого Жених небесный ждет, Достигнет тех Высот.

ВОДОПАД

Как сквозь укромно льющееся время Прозрачно-хладное свергает бремя Владыка вод! Шумит, ревет, Взывает к свите пенистой, кипучей, От ужаса застывшей перед кручей, Хоть все равно Дано одно — Могиле в пасть С высот упасть, Чтоб тот же час из глуби каменистой Ступить на путь возвышенный и чистый. О водопад, придя к тебе, О нашей я гадал судьбе: Раз каждой капле суждено Достичь небес, упав на дно, То душам, оставляя свет, Страшиться тьмы причины нет; А раз все капли до одной Возвращены в предел земной, Должна ли опасаться плоть, Что жизнь ей не вернет Господь? О очистительный поток, Целитель от мирских тревог, Мой провожатый в те края, Где бьет источник Бытия! Как сплетены восторг и страх В твоих таинственных струях, Как много здравых горних дум Являет твой волшебный шум! Но человека сонный дух Дотоле к откровеньям глух, Доколе их не явит Тот, Кто устремил тебя в полет. И се — я вижу по кругам, Внизу плывущим к берегам И замирающим навек: Так, так преходит человек. О мой невидимый надел! Для славной воли я созрел, И к небу льнет душа моя, Как долу падает струя.

ОНИ УШЛИ ТУДА, ГДЕ ВЕЧНЫЙ СВЕТ

Они ушли туда, где вечный свет, И я один тоскую тут; Лишь в памяти остался ясный след, Последний мой приют. Сияет он во тьме груди моей, Как звезды над горой горят, Или как верхних вечером ветвей Касается закат. Они ступают в славе неземной И отрицают жизнь мою, В которой я, бессильный и седой, Мерцаю и гнию. Высокого смирения завет, Святой надежды колеи Они мне приоткрыли как секрет Утраченной любви. О смерть, о справедливости алмаз, Ты блещешь только в полной мгле; Но тайн твоих не проницает глаз, Прикованный к земле. Гнездо нашедший тот же миг поймет, Что нет пичуги там давно; Но где она и в чьем лесу поет — Узнать не суждено. И все же — как порой в лучистых снах Мы с ангелами говорим, — Так странной мыслью вдруг пронзаем прах И долю славы зрим. Да будь звезда во гроб заключена — Она и под землей горит; Но чуть ей дай свободу, как она Возносится в зенит. Создатель вечной жизни, ты Отец Всех обитателей земли — Неволе нашей положи конец И волю вновь пошли! О, сделай так, чтоб даль была видна, Сними туман с очей раба — Иль вознеси туда, где не нужна Подзорная труба.

ЭНДРЬЮ МАРВЕЛЛ{13}

САД

Сколь жалко человек устроен: Чуть почестей он удостоен, Как тут же, не щадя руки, Деревья рубит на венки; Потом под сенью их увечной Вершится праздник быстротечный, А между тем деревьев цель — Творить отрады колыбель. У них учился я покою И простоте, хотя — не скрою — Когда-то я искал покой Средь суеты толпы людской; Но нет, в глуши лесной пустыни Сокрыты все его святыни, Где не тревожит мира шум Ничьих мечтаний или дум. И только зелень, безусловно, Одна воистину любовна; Резцом влюбленным опален, Лес шепчет сотни мне имен: То юноши, в любви незрячи, Здесь ждали милых и удачи. О, мне бы сей жестокий пыл — Я б имена дерев чертил. Любовь прошла — мы ищем снова Приют у леса векового; Скрываясь от страстей богов, Здесь люди обретали кров: Вот вместо Дафны Аполлону Лес предлагает лавра крону; Вот Пану шелестит камыш — Сиринги нет, свой бег утишь. Нет жизни сладостней садовой! Тут, что ни шаг, подарок новый: То яблоневый камнепад, То винотворец-виноград, То нектарин, зовущий руку. Здесь счастья познавать науку! Иду я, наконец, к цветам И в грезы погружаюсь там. Не ведает мой разум горя В пучинах лиственного моря. О, разум! Лицедей, что вмиг Представит мне вселенной лик, Потом изобразит, играя, Пещеры ада, кущи рая, Но всем изыскам предпочтет Зеленых волн зеленый свод. Вблизи замшелого фонтана Иль возле старого платана Оставит плоть мою душа, Под полог лиственный спеша; Встряхнет сребристыми крылами, Споет, уже не здесь, не с нами, И будет радужно-пестро Лучиться каждое перо. Не стыдно ли так размечтаться? Но нам, увы, нельзя остаться Ни с чем, ни с кем наедине — Сюда пришли, что делать мне! Да, нам до смертного до часу От любопытных глаз нет спасу; Безлюдный и пустынный край Для нас недостижим, как рай. Грустя, стою я пред часами — Изысканной красы цветами. Одолевая зодиак, Цветам пошлет светило знак, А те — пчеле укажут время. О, пчелы, суетное племя! И разве для цветов сей труд — Счет упоительных минут?!

КОСАРЬ — СВЕТЛЯКАМ

О вы, живые фонари, Во мгле прислуга соловью, Который учит до зари Божественную песнь свою. Кометы сельской стороны, Явленьем не сулите вы Ни смерти принца, ни войны, — Но лишь падение травы. О светляки, во тьме ночей Вы стойко светитесь одни, Чтобы с дороги косарей Не сбили ложные огни. Ах, вы сияете не в срок: Се Джулиана здесь со мной, И разум от меня далек, И ни к чему идти домой.

РАЗГОВОР МЕЖДУ ДУШОЙ И ТЕЛОМ

Душа:

О, кто бы мне помог освободиться Из этой душной, сумрачной Темницы? Мучительны, железно-тяжелы Костей наручники и кандалы. Здесь, плотских Глаз томима слепотою, Ушей грохочущею глухотою, Душа, подвешенная на цепях Артерий, Вен и Жил, живет впотьмах, — Пытаема в застенке этом жутком Коварным Сердцем, немощным Рассудком.

Тело:

О, кто бы подсобил мне сбросить гнет Души-Тиранки, что во мне живет? В рост устремясь, она меня пронзает, Как будто на кол заживо сажает, — Так что мне Высь немалых стоит мук; Ее огонь сжигает, как недуг. Она ко мне как будто злобу копит: Вдохнула жизнь — и смерть скорей торопит. Недостижим ни отдых, ни покой Для Тела, одержимого Душой.

Душа:

Каким меня Заклятьем приковали Терпеть чужие Беды и Печали? Бесплотную, боль плоти ощущать, Все жалобы телесные вмещать? Зачем мне участь суждена такая: Страдать, Тюремщика оберегая? Сносить не только хворь, и бред, и жар, Но исцеленье — это ль не кошмар? Почти до Порта самого добраться — И на мели Здоровья оказаться!

Тело:

Зато страшнее хворости любой Болезни, порожденные Тобой; Меня то Спазм Надежды раздирает, То Лихорадка Страха сотрясает; Чума Любви мне внутренности жжет, И Язва скрытой Ненависти жрет; Пьянит Безумье Радости вначале, А через час — Безумие Печали; Познанье скорби пролагает путь, И Память не дает мне отдохнуть. Не ты ль, Душа, так обтесала Тело, Чтобы оно для всех Грехов созрело? Так Зодчий поступает со стволом, Который Древом был в Лесу густом.

ОПРЕДЕЛЕНИЕ ЛЮБВИ

Чудно Любви моей начало И сети, что она сплела: Ее Отчаянье зачало И Невозможность родила. Отчаянье в своих щедротах В такую взмыло высоту, Что у Надежды желторотой Застыли крылья на лету. И все же Цели той, единой, Я, верится, достичь бы мог, Не преграждай железным клином К ней каждый раз пути мне — Рок. С опаскою встречать привык он Двух Душ неистовую Страсть: Соединись они — и мигом Низложена Тирана власть. Вот почему его статутом Мы навек разъединены И, сердца вскруженные смутой, Обнять друг друга не вольны. Разве что рухнут Неба выси В стихий последнем мятеже, Все сплющив, и, как точки, сблизят Два полюса — на чертеже. Свои в Любви есть линий ходы: Косым скреститься привелось, Прямые же, таясь, поодаль Легли, чтоб в Вечность кануть врозь. И мы — так. И Любви рожденье, Чей Року ненавистен рост, Есть Душ Взаимонахожденье И Противостоянье Звезд.

СТЫДЛИВОЙ ВОЗЛЮБЛЕННОЙ

Сударыня, будь вечны наши жизни, Кто бы подверг стыдливость укоризне? Не торопясь, вперед на много лет Продумали бы мы любви сюжет. Вы б жили где-нибудь в долине Ганга Со свитой подобающего ранга. А я бы, в бесконечном далеке, Мечтал о Вас на Хамберском песке,[48] Начав задолго до Потопа вздохи. И вы могли бы целые эпохи То поощрять, то отвергать меня — Как Вам угодно будет — хоть до дня Всеобщего крещенья иудеев! Любовь свою, как дерево, посеяв, Я терпеливо был бы ждать готов Ростка, ствола, цветенья и плодов. Столетие ушло б на воспеванье Очей; еще одно — на созерцанье Чела; сто лет — на общий силуэт; На груди — каждую! — по двести лет; И вечность, коль простите святотатца, Чтобы душою Вашей любоваться. Сударыня, вот краткий пересказ Любви, достойной и меня и Вас. Но за моей спиной, я слышу, мчится Крылатая мгновений колесница; А впереди нас — мрак небытия, Пустынные, печальные края. Поверьте, красота не возродится, И стих мой стихнет в каменной гробнице; И девственность, столь дорогая Вам, Достанется бесчувственным червям. Там сделается Ваша плоть землею, — Как и желанье, что владеет мною. В могиле не опасен суд молвы, Но там не обнимаются, увы! Поэтому, пока на коже нежной Горит румянец юности мятежной И жажда счастья, тлея, как пожар, Из пор сочится, как горячий пар, Да насладимся радостями всеми, Как хищники, проглотим наше время Одним глотком! Уж лучше так, чем ждать, Как будет гнить оно и протухать. Всю силу, юность, пыл неудержимый Скатаем в прочный шар нерасторжимый И продеремся, в ярости борьбы, Через железные врата судьбы. И пусть мы солнце в небе не стреножим, — Зато пустить его галопом сможем!

Питер Лели. Женский портрет.

БЕРМУДЫ

Далёко, около Бермуд, Где волны вольные ревут, Боролся с ветром утлый бот, И песнь плыла по лону вод: «Благодарим смиренно мы Того, кто вывел нас из тьмы, Кто указал нам путь сюда, Где твердь и пресная вода, Кто уничтожил чуд морских, Державших на хребтах своих Весь океан… Нам этот край Милей, чем дом, милей, чем рай. На нашем острове весна, Как небо вечное, ясна, И необъятно царство трав, И у прелатов меньше прав, И дичь сама идет в силки, И апельсины так ярки, Что каждый плод в листве густой Подобен лампе золотой. Тут зреет лакомый гранат, Чьи зерна лалами горят, Вбирают финики росу, И дыни стелются внизу. И даже дивный ананас Господь здесь вырастил у нас, И даже кедр с горы Ливан Принес он к нам, за океан, Чтоб пенных волн ревущий ад Затих, почуяв аромат Земли зеленой, где зерно Свободной веры взращено, Где скалы превратились в храм, Чтоб мы могли молиться там. Так пусть же наши голоса Хвалу возносят в небеса, А эхо их по воле вод До самой Мексики плывет!» Так пела кучка англичан, И беспечально хор звучал, И песнь суденышко несла Почти без помощи весла.

НА СМЕРТЬ ОЛИВЕРА КРОМВЕЛЯ

Его я видел мертвым, вечный сон Сковал черты низвергнувшего трон, Разгладились морщинки возле глаз, Где нежность он берег не напоказ. Куда-то подевались мощь и стать, Он даже не пытался с ложа встать, Он сморщен был и тронут синевой, Ну словом, мертвый — это не живой! О, суета! О, души и умы! И мир, в котором только гости мы! Скончался он, но, долг исполнив свой, Остался выше смерти головой. В чертах его лица легко прочесть, Что нет конца и что надежда есть.

ЭПИТАФИЯ

Довольно, остальное — славе. Благоговея, мы не в праве Усопшей имя произнесть, Затем что в нем звучала б лесть. Как восхвалить, не оскорбляя, Ту, что молва щадила злая, Когда ни лучший ум, ни друг Не перечли б ее заслуг? Сказать, что девою невинной Она жила в сей век бесчинный И сквозь зазнавшуюся грязь Шла, не гордясь и не стыдясь? Сказать, что каждую минуту Душой стремилась к абсолюту И за свершенные дела Пред небом отвечать могла? Стыдливость утра, дня дерзанье, Свет вечера, ночи молчанье… О, что за слабые слова! Скажу одно: Она мертва.

ПЕСНЯ КОСАРЯ

Луга весною хороши! Я свежим воздухом дышу, До поздних сумерек в тиши Траву зеленую кошу, Но Джулиана, ангел мой, Обходится со мною так, как я — с травой. Трава смеется: «Плачешь ты!» — И в рост пускается скорей. Уже не стебли, а цветы Трепещут под косой моей, Но Джулиана, ангел мой, Обходится со мною так, как я — с травой. Неблагодарные луга, Смеетесь вы над косарем! Иль дружба вам не дорога? Ваш друг растоптан каблуком, Ведь Джулиана, ангел мой, Обходится со мною так, как я — с травой. Нет, сострадания не жди. Ответа нет моим мечтам. Польют холодные дожди По мне, по травам, по цветам, Ведь Джулиана, ангел мой, Обходится со мною так, как я — с травой. Трава, я выкошу тебя! Скошу зеленые луга! Потом погибну я, любя, Могилой будут мне стога, Раз Джулиана, ангел мой, Обходится со мною так, как я — с травой.

СЭМЮЭЛ БАТЛЕР{14}

САТИРА В ДВУХ ЧАСТЯХ НА НЕСОВЕРШЕНСТВО ОБРАЗОВАНИЯ И ЗЛОУПОТРЕБЛЕНИЕ УЧЕНОСТЬЮ

(Из I части)

Достойный подвиг разума и зренья — Освободиться от предубежденья, Впредь отказаться как от ложной дани Ото всего, что приобрел с годами, Но не от самого умодеянья И не от дара первого познанья, А их принять как данность непреложно, Будь их значенье истинно иль ложно. Но навык, хоть и плод того же рода, Где душу с телом нянчила природа, Имеет больше прав, как и влиянья, На человека, данника сознанья, Поскольку, в двух инстинктах воплощенный, Одним рожденный, а другим взращенный, Он, человек, воспитан поневоле Скорей во мнимой, чем в природной, школе, И вследствие того, что раньше тело, А не душа в заботах преуспела, Судить о человеке наперед Нельзя, покуда он еще растет. Без размышленья и усилий дети Воспринимают все, что есть на свете, Тьму знаний и рассудочного вздора Усваивают чохом, без разбора, И так же, как некоренные лица Не могут от акцента отучиться, Не может разум превозмочь наследства Понятий, вдолбленных в сознанье с детства, Но повторяет их в лета иные, А потому понятья головные Не впрок уму, и труд образованья Для человека хуже, чем незнанье, Когда он видит, что не в колыбели, А в школе дураки понаторели, Где аффектация и буквоедство — Учености сомнительные средства, Где учат поэтическому пылу Детей, когда он взрослым не под силу, И формы мозга не готовы к знаньям, Убитые двусмысленным стараньем Исправить вавилонское проклятье И языкам умершим дать занятье, Чтоб, проклятые некогда в день Судный, Они сушили мозг работой нудной, А так как занесло их к нам с Востока, Они во мненье ставятся высоко, Хоть и в арабском залетев обличье Крючков и палочек, как знаки птичьи; И этот труд без пользы и без толка — Потеря сил и времени, и только, Как скупка экзотических сокровищ, Тогда как тот, кто обладал всего лишь Своим добром, надежней обеспечен, Так и они с их бравым красноречьем; Недаром, цель выхватывая разом, Стрелок следит одним, но метким глазом, А кто зараз на многое нацелен, Тот ни в одном, пожалуй, не уверен, Поскольку не безмерна трата сил: Что взял в одном, в противном упустил. Древнесирийский и древнееврейский Отбрасывают разум европейский, И мозг, который принял ум чужой, Вслед за рукой становится левшой, Однако тот, кто ищет мысль впотьмах, Не находя во многих языках, Сойдет скорей за умного, чем тот, Кто на своем найдет и изречет. Вот каково искусство обученья, Все эти школы, моды, увлеченья В умы внедряют с помощью узды, Как навык в школах верховой езды; Так взваливали римские рабы Грехи чужие на свои горбы. Когда искусство не имело цели, Кроме игры, и греки не имели Других имен для сцены или школы, Как школа или сцена, их глаголы «Быть праздным» и «раскидывать умом» По первосмыслу были об одном, Поскольку нет для здравого рассудка Защиты большей, чем игра и шутка, Возможность фантазировать свободно И пробуждать, не столь уж сумасбродно, Игру ума, уставшего от нудной Обыденности и заботы будней, Где, кто не черпает непринужденно Его богатств, живет непробужденно И если хочет преуспеть в ином Умении, поступится умом, Как те плоды учености, в угоду Муштре, недоброй делают природу И величайшие ее стремленья Свободного лишают проявленья И развернуться дару не дают, Толкая на рутину и на труд; А кто меж тем с живым воображеньем, — Те на ученье смотрят с отвращеньем И замки их воздушные нестойки По недостатку знаний о постройке. Но где даров счастливо совпаденье, Включая прилежанье и сужденье, Они стремятся превзойти друг друга, И ни труда при этом, ни досуга, В то время как ученые профаны От сверхусердья рушат все их планы: Те, чье познанье общества в границах И компаса ручного уместится, Туда, однако, простирают руки, Куда нет доступа любой науке. Пока к врагу не подойдут солдаты, Они разумно берегут заряды; Философы же простирают знанья На вещи явно вне их досяганья И помышляют в слепоте надменной Лишить природу тайны сокровенной И вторгнуться вульгарно в те владенья, Куда вторгаться нету позволенья; И все их знанья — ложь или рутина Ввиду того, что нету карантина, В итоге мир тем дальше был отброшен, Чем больше узнавал, что знать не должен.

САТИРА НА ДУРНОГО ПОЭТА

Великого Поэта вдохновенье Не ведает натуги и сомненья; Из золота парнасских кладовых Чеканит он свой точный, звонкий стих. Баталий умственных воитель славный, Как мысль ты миришь с мыслью своенравной? В твоих стихах слова, равняясь в ряд, Как добровольцы храбрые стоят, Не суетясь и не ломая строя, — Все на местах, все на подбор герои! А я, несчастный (за грехи, видать, Судьбой приговоренный рифмовать), С упорством рабским ум свой напрягаю, Но тайны сей — увы — не постигаю. Верчу свою строку и так и сяк, Сказать желаю свет, выходит мрак; Владеет мною доблести идея, А стих подсовывает мне злодея, Который мать ограбил — и не прочь Продать за деньги собственную дочь; Поэта восхвалить случится повод, Вергилий — ум твердит, а рифма — Говард. Ну, словом, что бы в мысли ни пришло, Все выйдет наизнанку, как назло! Порой влепить охота оплеуху Владеющему мною злому духу; Измученный, даю себе зарок Стихов не допускать и на порог. Но Музы, оскорбившись обращеньем, Являются назад, пылая мщеньем, Захваченный врасплох, беру опять Свое перо, чернила и тетрадь, Увлекшись, все обиды забываю И снова к Ним о помощи взываю. Ах, где бы взять мне легкости такой, Чтоб все тащить в стихи, что под рукой, Эпитетом затертым не гнушаться, — Жить, как другие, — очень не стараться? Я воспевал бы Хлору, чья краса Давала бы мне рифму небеса, Глаза — как бирюза, а губки алы Тотчас вели бы за собой кораллы; Для прелестей бы прочих был готов Набор из перлов, звездочек, цветов; Так, лепеча, что на язык попало, Кропать стихи мне б ни во что не стало; Тем более — такая благодать — Чужой заплаткой можно залатать! Но вот беда: мой щепетильный ум Слов не желает ставить наобум, Терпеть не может пресные, как тесто, Сравненья, заполняющие место; Приходится по двадцать раз менять, Вымарывать и вписывать опять: Кто только муку изобрел такую — Упрятать мысль в темницу стиховую! Забить в колодки разум, чтобы он Был произволу рифмы подчинен! Не будь такой напасти, я б свободно Дни проводил — и жил бы превосходно, Как толстый поп, — чернил не изводил, А лишь распутничал бы, ел и пил, Ночами бестревожно спал в постели, — И годы незаметно бы летели. Душа моя сумела б укротить Надежд и дум честолюбивых прыть, Избегнуть той сомнительной дороги, Где ждут одни препоны и тревоги, — Когда б не Рока злобная печать, Обрекшая меня стихи писать! С тех пор как эта тяга овладела Моим сознаньем властно и всецело И дьявольский соблазн в меня проник, Душе на горе, к сочиненью книг, Я беспрестанно что-то исправляю, Вычеркиваю здесь, там добавляю И, наконец, так страшно устаю, Что волю скверной зависти даю. О Скудери счастливый, энергично Кропающий стихи круглогодично! Твое перо, летая, выдает По дюжине томов толстенных в год; И хоть в них много вздора, смысла мало, Они, состряпанные как попало, В большом ходу у книжных продавцов, В большой чести у лондонских глупцов: Ведь если рифма строчку заключает, Не важно, что строка обозначает. Да, тот несчастлив, кто по воле муз Блюсти обязан здравый смысл и вкус; Хлыщ, если пишет, пишет с наслажденьем, Не мучаясь ни страхом, ни сомненьем; Он, сущую нелепицу плетя, Собою горд и счастлив, как дитя, — В то время как писатель благородный Вотще стремится к высоте свободной И недоволен никогда собой, Хотя б хвалили все наперебой, Мечтая, блага собственного ради, Вовек не знать ни перьев, ни тетради. Ты, сжалившись, недуг мой излечи — Писать стихи без муки — научи; А коль уроки эти выйдут слабы, Так научи, как не писать хотя бы!

«КАКИХ ИНТРИГ НЕ ВИДЕЛ СВЕТ!..»

Каких интриг не видел свет! Причудлив их узор и след, Но цель одна: упорно, рьяно Служить желаньям интригана. А тот, найдя окольный путь, Всех одурачит как-нибудь! Вот потому-то лицемеры Слывут ревнителями веры, И свят в молве прелюбодей, И плут — честнейший из людей; Под маской мудрости тупица Глубокомыслием кичится, И трус в личине храбреца Грозит кому-то без конца, И неуч пожинает лавры, Каких достойны бакалавры. Тот, кто лишился навсегда Сомнений, совести, стыда, Еще положит — дайте срок! — Себе полмира в кошелек.

«ИМ ВСЕ ТРУДНЕЕ ГОД ОТ ГОДА...»

Им все труднее год от года, Тем, кто живет за счет народа! Еще бы! Церковь содержи, И слуг господних ублажи, Плати правительству проценты За государственные ренты, Учти налоги, и акцизы, И рынка частые капризы, Расходы на войну и мир, На книги божьи, на трактир; И, адских мук во избежанье, Щедрее будь на подаянье. А если ты владелец стад И убежденный ретроград — Изволь за проповедь мученья, Долготерпенья и смиренья Сектантам щедрою рукой Воздать землею и мукой. Взимают тяжкие поборы С тебя врачи, и крючкотворы, И торгаши, и сутенеры, Блудницы, сводницы и воры, Грабители, и шулера, И дел заплечных мастера; А лорд и джентльмен удачи Всё норовят не выдать сдачи С той крупной суммы, что пошла На их нечистые дела; Все те бедняги, что богаты, Несут огромные затраты На подкуп города, страны, Земли, Небес и Сатаны.

«КОГДА БЫ МИР СУМЕЛ РЕШИТЬСЯ...»

Когда бы мир сумел решиться На то, чтоб глупости лишиться, То стало б некого винить И стало б не над кем трунить, Дел бы убавилось настолько, Что просто скука, да и только!

«ЛЕВ — ЦАРЬ ЗВЕРЕЙ, НО СИЛА ЭТОЙ ВЛАСТИ...»

Лев — царь зверей, но сила этой власти Не в мудрости, а в ненасытной пасти; Так и тиран, во зле закоренев, Не правит, а сжирает, словно лев.

«НЕТ В АНГЛИИ ТЕСНЕЙ ОКОВ...»

Нет в Англии тесней оков, Чем власть ленивых стариков! Одна им ведома забота: Латают до седьмого пота Весьма дырявую казну, Пока страна идет ко дну. Когда ж их дело вовсе туго — Спешат к врагу, предавши друга, И попадаются впросак: На них плюет и друг и враг.

«У ЧЕЛОВЕКА КАЖДОГО ВО ВЛАСТИ...»

У человека каждого во власти Источник собственных его несчастий; Но за устройством счастия его Следит судьбы ревнивой божество; И если не захочется Фортуне, То все его старанья будут втуне; Предусмотрительность — увы — слаба, Когда распоряжается судьба. Как разум свой заботами ни мучай, Всегда найдется неучтенный случай, И неким злополучным пустячком Он опрокинет все — одним щелчком!

«ВОЖДЬ МИРА — ПРЕДРАССУДОК; И ВЫХОДИТ...»

Вождь мира — Предрассудок; и выходит, Как будто бы слепой слепого водит. Воистину, чей ум заплыл бельмом, Рад и собаку взять поводырем. Но и среди зверей нет зверя злее, Чем Предрассудок, и его страшнее: Опасен он для сердца и ума И, сверх того, прилипчив, как чума. И, как чума, невидимо для глаза Передается злостная зараза; Но, в человека отыскавши вход, До сердца сразу ядом достает. В природе нет гнуснее извращенья, Чем закоснелое предрассужденье.

ДЖОН ДРАЙДЕН{15}

МАК-ФЛЕКНО[49]

«Издревле род людской подвержен тленью. Послушен и монарх судьбы веленью», — Так мыслил Флекно. Долго правил он, Взойдя, как Август, в юности на трон. Себе и прозой и стихами славу Он в царстве Глупости снискал по праву И дожил до седин, из года в год Приумножая свой обширный род. Трудами утомлен, бразды правленья Он вздумал передать без промедленья: «Из чад своих престол вручу тому, Кто объявил навек войну уму. Природа мне велит не первородством Руководиться, но семейным сходством! Любезный Шедвелл[50] — мой живой портрет, Болван закоренелый с юных лет. Другие чада к слабому раздумью Склоняются, в ущерб их скудоумью. Но круглый дурень Шедвелл, кровь моя, Не то что остальные сыновья. Порой пробьется луч рассудка бледный, На медных лбах оставив проблеск бедный. Но Шедвеллу, в его сплошной ночи, Не угрожают разума лучи. Лаская глаз приятностью обличья, Он создан для бездумного величья, Как дуб державный, царственную сень Простерший над поляной в летний день. О гений тождесловья, ты им крепок, А Шерли с Хейвудом[51] — твой слабый слепок. Превыше их прославленный осел, — Тебе расчистить путь я в мир пришел. Я, норвичской дерюгой стан и плечи Одев, учил народ, под стать предтече! Настроив лютню, о величье дел Хуана Португальского[52] я пел. Но это лишь прелюдия звучала, Вещая дня преславного начало. Ты веслами плескал, держа свой путь, И рассекал сребристой Темзы грудь Перед монаршей баркою, раздутый Сознаньем сей торжественной минуты. Случалось ли глупцов, тебе под стать, На одеялах Эпсома[53] качать? А струны лютни трепетным аккордом Твоим перстам ответствовали гордым. Ты славословьем переполнен был. Казалось, новый Арион[54] к нам плыл. Писк дискантов и рев басов твой ноготь Исторг, стремясь два берега растрогать. Дошел до Писсинг-Элли твой глагол, И эхом отозвался Астон-Холл. А челн, плывущий по реке с рапсодом, Так окружен был мелким рыбьим сбродом, Что утренним казался бутербродом. Стучал ты свитком в такт, как дирижер, Азартней, чем ногой — француз-танцор. Бессильны здесь балета корифеи, Бессильна и стопа твоей „Психеи“.[55] Обильный стих твой смыслом был богат. В нем тождесловья упадал каскад. Завистник Синглетон[56] о славе пекся. Теперь от лютни и меча отрекся, Виллериуса роль[57] играть зарекся». Сморкаясь, добрый старый сэр умолк. «Из мальчика, — решил он, — выйдет толк. Мы видим по его стихам и пьесам, Что быть ему помазанным балбесом». У стен, воздвигнутых Августой[58] (страх Замкнул ее, прекрасную, в стенах!), Видны руины. Помня день вчерашний, Когда они сторожевою башней Здесь высились, от них превратный рок Одно лишь имя «Барбикен»[59] сберег. Из тех руин встают борделей стены — Приют бесстыдных сцен любви растленной, Пристанище разнузданных утех; Хозяйкам стража не чинит помех. Но есть рассадник[60] возле мест отравных, Плодящий королев, героев славных. Смеяться и слезой туманить взор Там учится неопытный актер. Там юных шлюх звучит невинный хор. В сандальях Джонсон[61], Флетчер[62] на котурнах Там не могли снискать оваций бурных. Лишь Симкину[63] доступен был сей храм, Сей памятник исчезнувшим умам. Двусмысленности по нутру предместью. Словесный бой там вел и Пентон с честью. Среди руин воздвигнуть сыну трон Тщеславный Флекно возымел резон: Сам Деккер предрекал: на этой куче, — Рассудка бич и ненавистник жгучий, — Успешно воцарится князь могучий, Создаст «Психею», — тупости пример, — И не один Скупец и Лицемер,[64] Но Реймондов семейство, Брюсов племя[65] Сойдут с его пера, лишь дайте время! Молва-императрица всем как есть Успела раззвонить благую весть. Узнав, что Шедвелл будет коронован, Из Банхилла и с Ватлинг-стрит, взволнован, Потек народ. Украсили отнюдь Не Персии ковры монарший путь, Но бренные тела поэтов павших, На пыльных полках книжной лавки спавших И жертвой груды «Проповедей» ставших. На Шерли с Хейвудом свалился груз — Творенья Шедвелла, любимца муз. Лейб-гвардию, — мошенников, лукавцев, Отъявленных лгунов-книгопродавцев, — Построил Херингмен,[66] их капитан. Великий старец, думой обуян, Взошел на трон из собственных созданий, И, юный, одесную сел Асканий.[67] Надежда Рима и державы столп, Он высился в виду несметных толп. Над ликом брови сумрачно нависли, Вокруг чела витала скудость мысли. Как Ганнибал клялся у алтаря, Враждою к Риму с юности горя, Так Шедвелл всенародно дал присягу До гроба — Глупости служить, как благу, Престол, отцом завещанный, блюсти И с Разумом весь век войну вести. Помазанье свершил святым елеем Король, поскольку сам был иереем. Избраннику не шар с крестом златым, Но кружку с пивом, крепким и густым, Вложил он в руку левую, а в правой Был скипетр — атрибут монаршей славы, «Страна Любви»,[68] владычества уставы, Чем принц руководился с юных лет, Когда «Психею» произвел на свет. Помазанника лоб венчали маки. Был в сем благословенье смысл троякий. На левом рукаве уселись в ряд Двенадцать сов,[69] — так люди говорят. Ведь ястребов двенадцати явленье Вещало Ромулу судьбы веленье. И, знаменье истолковав, народ Слал восхищенья клики в небосвод. В тумане забытья властитель старший Затряс внезапно головой монаршей. Его объял пророческий восторг. Дар божества он из нутра исторг: «О небо, с твоего благословенья, Пускай мой сын вместит в свои владенья Ирландию с Барбадосом. Пусть он Превыше моего воздвигнет трон. Пускай пером своим, набрав разгон, Перемахнет „Страны Любви“ пределы». Король умолк. «Аминь!» — толпа гудела. Он продолжал: — «Твой долг — достичь вершин Невежества и наглости, мой сын! Работая с бесплодным рвеньем отчим, Успехам у других учись ты, впрочем! Хоть „Виртуоза“[70] ты писал пять лет, Ума в труде твоем ни грана нет. На сцене Джордж,[71] являя блеск таланта, Злит Ловейта, дурачит Дориманта! Где Калли с Коквудом — там смех и шум: Их глупость создал драматурга ум. Твои ж глупцы, служа тебе защитой, Клянутся: — „Автор наш — дурак набитый!“ Пусть каждый созданный тобой глупец Найдет в тебе достойный образец. Не копии, — твои родные дети! — Они грядущих досягнут столетий. Да будут умники твои, мой сын, Точь-в-точь как ты, притом один в один! Пусть не шпигует мыслью чужеродной Сэр Седли[72] прозы Эпсома голодной. Риторики срывая ложный цвет, Быть олухом — труда большого нет. Доверься лишь природе, — мой совет! Пиши — и красноречия цветочки, Как Формел,[73] ты взлелеешь в каждой строчке. Он в „Посвященьях Северных“ помог Непрошеным пером украсить слог. Искать враждебной Джонсоновой славы — Худых друзей отринь совет лукавый, — Чтоб зависть к дяде Оглеби[74] зажгла Твой дух, и папы Флекно похвала. Ты — кровь моя! Ни родственные узы Нас не связали с Джонсоном, ни музы. Ученость он клеймит ума тавром, На стих чужой обрушивает гром. Как принц Никандр,[75] любовью неуемной Надокучает он Психее томной И в прах напев ее разносит скромный. Дешевку продает за чистоган; Театр суля, готовит балаган. У Флетчера накрал он отовсюду! Так Этериджа ты в свою посуду Сцедил, чтоб масло и вода текли К тебе, а мысли чтоб на дно легли. Обычай твой — не повторяя дважды, Сплесть шутку новую для пьесы каждой. Лишь в юморе я вижу цель и суть. Мне предначертан скудоумья путь. Писания твои перекосила Влекущая в том направленье сила. Равнять ты брюхо с брюхом не спеши: Твое — тимпан возвышенной души! Ты бочку бы в себя вместил с излишком, Хоть полбочонка не займешь умишком! В трагедии твой вялый стих смешон. Комедия твоя наводит сон. Хоть желчи преисполнен ты сугубой, Твоя сатира кажется беззубой. С пером твоим ирландским,[76] говорят, Соприкоснувшись, умер злобный гад, Что в стих тебе вливал змеиный яд. Не ямбов едких славою заемной Прельщайся ты, но анаграммой скромной.[77] Брось пьесы! Вместо сих забав пустых Ты облюбуй край мирный, Акростих. Восставь алтарь, взмахни крылами снова, На тысячу ладов терзая слово. Своим талантам не давай пропасть! На музыку свой стих ты мог бы класть И распевать под звуки лютни всласть». Но люк открывшим Лонгвиллу и Брюсу Совет певца пришелся не по вкусу. Его спихнули вниз, хоть бедный бард Пытался кончить речь, войдя в азарт. Задул подземный вихрь, и седовласый Певец расстался вмиг с дерюжной рясой, Что осенила плечи лоботряса. При этом награжден был сын родной Ума отцова порцией двойной.

ГИМН В ЧЕСТЬ СВ. ЦЕЦИЛИИ, 1687[78]

Из благозвучий, высших благозвучий Вселенной остов сотворен: Когда, на атомы разъят, Бессильно чахнул мир, Вдруг был из облаков Глас вещий, сильный и певучий: «Восстань из мертвецов!» И Музыку прияли тучи, Огонь и сушь, туман и хлад, И баловень-зефир. Из благозвучий, высших благозвучий Вселенной остов сотворен И Человек, венец созвучий; Во всем царит гармонии закон, И в мире всё суть ритм, аккорд и тон. Какого чувства Музыка не знала? От раковины Иувала,[79] Так поразившей вдруг его друзей, Что, не стыдясь нимало, Они молились ей, Звук для людей — всегда богов начало: Ведь не ракушка, словно жало, Сердца людские пронизала. Какого чувства Музыка не знала? Звонкий возглас медных труб Нас зовет на сечь; Пред глазами бой, и труп, И холодный меч. Громко, грозно прогремит Чуткий барабан: «Здесь предательство, обман; Пли, пли по врагу», — барабан велит. Про горе, про обиду Сердечных неудач Расскажет флейты плач; Отслужит лютня панихиду. Пенье скрипок — драма: Жажда встречи, скорбь разлуки, Ревность и страданье в звуке; В вихре этой страстной муки Скрыта дама. Но в мире нет искусства, Нет голоса, нет чувства, Чтоб превзойти орган! Любовь он воспевает к богу, И мчит его пеан К горнему порогу. Мог примирить лесных зверей И древо снять с его корней Орфей игрой на лире. Но вот Цецилия в своей стихире, К органу присовокупив вокал, Смутила ангела, который За небо землю посчитал!

Большой хор

Подвластно звукам неземным Круговращенье сфер; Вняв им, господь и иже с ним Нам подали пример. Но помните, в последний час Не станет Музыки для нас: Раздастся только рев трубы, Покинут мертвецы гробы, И не спасут живых мольбы.

НА СМЕРТЬ МИСТЕРА ГЕНРИ ПЕРСЕЛЛА[80]

Послушай в ясный полдень и сравни Малиновки и коноплянки пенье: Как напрягают горлышки они, Соперничая искони В своем весеннем вдохновенье! Но если близко ночи наступленье, И Филомела меж ветвей Вступает со своей Мелодией небесной, Тогда они смолкают в тот же миг, Впивая музыки живой родник И внимая в молчанье, в молчанье внимая, внимая Той песне чудесной. Так смолкли все соперники, когда Явился Перселл к нам сюда: Они в восторге онемели, И если пели — То только славу дивного певца; Не ждали мы столь скорого конца! Кто возвратит нам нашего Орфея? Не Ад, конечно; Ад его б не взял, Остатком власти рисковать не смея. Ад слишком хорошо узнал Владычество гармонии всесильной: Задолго до того Проникли в царство тьмы мелодии его, Смягчив и сгладив скрежет замогильный. Но жители небес, услышав с высоты Созвучия волшебной красоты, К певцу сошли по лестнице хрустальной И за руку с собою увели Прочь от земли, Вверх по ступеням гаммы музыкальной: И все звучал, звучал напев прощальный. А вы, шумливых музыкантов рать! Пролив слезу, вам надо ликовать: Дань Небу отдана, и вы свободны; Спокойно можно жить да поживать. Богам лишь песни Перселла угодны, Свой выбор превосходный Они не собираются менять.

СТРОКИ О МИЛЬТОНЕ[81]

Родили три страны Поэтов трех — Красу и славу трех былых Эпох. Кто был, как Эллин,[82] мыслями высок? Мощь Итальянца[83] кто б оспорить мог? Когда Природа все им отдала, Обоих в сыне Англии слила.

ПИР АЛЕКСАНДРА, ИЛИ ВСЕСИЛЬНОСТЬ МУЗЫКИ[84]

Персов смяв, сломив весь мир, Задал сын Филиппа пир — Высоко над толпой Богозванный герой, Властелин и кумир; Соратники-други — кругом у трона, На каждом — венок, будто славы корона; Розы кровавят бесцветье хитона. А рядом с ним, как дар востока, Цветет Таис,[85] прекрасноока, Царица юная порока. Пьем за счастье этой пары! Лишь герои, Лишь герои, Лишь герои могут все, не пугаясь божьей кары. Искусник Тимофей[86] Чуть прикоснулся к лире, И в тишине, при смолкшем пире, Песнь полилась, и вняли ей В заоблачном эфире. К Юпитеру сначала Небесная мелодия воззвала, И вот явился он средь зала! Из зрителей исторгнув вздох, Драконом обратился бог, К Олимпии проделал путь,[87] Нашел ее крутую грудь, Свился вкруг талии кольцом И лик свой начертал драконовым хвостом. Тонули звуки в восхищенном гуде, Благовестили своды зал о чуде; «Кудесник Тимофей!» — кричали люди. Проняло царя: Милостью даря, Он певцу кивнул, И раздался гул, Словно земли отозвались и моря. Затем искусник Вакху спел хвалы, Ему, чьи шутки вечно юны, веселы. Барабаны зыблют пол, Торжествуя, бог пришел: Гроздья алые в венце, Благодушье на лице; А теперь пора гобоям: «Бог пришел, бог пришел!» Он, чьи игры веселы, Утешитель всякой боли, Даровавший благодать, Усладивший хмелем рать; Благодать Солдату внять Зову сладкой, пьяной воли. Сумрачно стало на царском престоле: Вновь будет драться владыка, доколе Вновь не полягут враги, как колоды, на поле. Зарделись щеки, вызрел гнев, Теперь пред Тимофеем — лев, Но музыкант не о гордыне Запел тотчас — среди пустыни Раздался Музы плач: Идти тропой удач Сумел недолго Дарий — Увы, всесильный рок Погубил, погубил, погубил его; Какой в величье прок, Ведь мертвый ниже парий. Вот он, призрак славы бренной: Средь пустыни убиенный Отдан коршунам и гадам, А друзья… их нету рядом. Понял великий воитель намек: Изменчивый нрав у Фортуны, И дар ее только ли розы? Вздыхают, печалятся струны, И катятся царские слезы. Певец-волшебник уловил, Что час любви теперь пробил; Увы, бывают схожи звуки Печали и любовной муки. Лидийцев чувственных нежней Играл великий Тимофей. Война — он пел — одна тревога, А честь — былинка-недотрога; Войны пребесконечны беды, И нет конца им, нет и нет, Сегодня ты кумир победы, Так отдохни же от побед. Возвеселись — Таис прекрасна, И не гневи богов напрасно! Шум в небесах был знаком одобренья, Любовь торжествовала, смолкло пенье. Царь, не подняв склоненной выи, Взглянул на ту, Чью красоту Он видел, да, конечно, видел, Но видел словно бы впервые. И тут вина и страсти внятен стал язык, И властелин к своей возлюбленной приник. Ударьте в лиры золотые, Порвите струны их витые! Разрушьте властелина сон, Как громовержец, да восстанет он. Громче, громче хор; Барабаны, крики, Суровеют лики, Смутен царский взор. Месть, месть, месть — крик, как вопль бури, — Посмотри на Фурий! В их власах, ты видишь, — змеи Все сильней шипят и злее. Видишь, пламя в их глазах — не до снов! Факелы — певцам, Отомстим врагам! Слышишь, тени павших греков, как витии, Говорят нам — вас, живые, Ждут деяния святые: Отомстите же за павших, Славы так и не узнавших! Смотрите, как пылают факелы, Они нам указуют путь; смотрите — там Уже горит богов персидских храм. Бьют кулаками воины в колена, Царь впереди и с ним Таис-Елена; От этой новой Трои Останется ль иное, Чем запах гари, запустения и тлена?! Вот так, давным-давно, Когда в мехах хранилось лишь вино — Не звуки для органа, При помощи тимпана И лиры Тимофей Мог разъярять, мог размягчать сердца людей. Открыта милостию бога Была Цецилии дорога; Столь сладкогласой мир не знал певицы, К тому ж орган, ее творенье, Так увеличил Музыки владенья, Что Музыка смогла с Природою сравниться. Двум Музыкантам по заслугам воздадим: Он смертных возносил на небеса, Она искусством неземным своим Здесь, на земле, творила чудеса.

ПРЕКРАСНАЯ НЕЗНАКОМКА

Я вольным был, обрел покой, Покончил счеты с Красотой; Но сердца влюбчивого жар Искал все новых Властных Чар. Едва спустилась ты в наш Дол, Я вновь Владычицу обрел. В душе царишь ты без помех, И цепь прочнее прежних всех. Улыбка нежная сильней, Чем Армия Страны твоей; Войска легко мы отразим, Коль не хотим сдаваться им. Но глаз дурманящая тьма! Увидеть их — сойти с ума. Приходишь ты — мы пленены. Уходишь — жизни лишены.

ПЕСНЬ

1 К Аминте, юный друг, пойди, Поведай, что в моей груди Нет сил на стон, на звук живой — Но чист и ясен голос твой. Чтоб горестный унять пожар, Шлют боги нежных песен дар. Пусть выскажет щемящий звук Скорбь тех, кто онемел от мук. 2 Подарит вздох? Слезу прольет? Не жалостью любовь живет. Душа к душе устремлена, Цена любви — любовь одна. Поведай, как я изнемог, Как недалек последний срок; Увы! Кто в скорби нем лежит, Ждет Смерти, что глаза смежит.

ПОРТРЕТ ХОРОШЕГО ПРИХОДСКОГО СВЯЩЕННИКА, ПОДРАЖАНИЕ ЧОСЕРУ, С ДОБАВЛЕНИЯМИ ОТ СЕБЯ[88]

Священник тот был худощав и сух, В нем различался пилигрима дух; И мыслями и поведеньем свят, И милосерден был премудрый взгляд. Душа богата, хоть наряд был плох: Такой уж дал ему всесильный Бог — И у Спасителя был плащ убог. Ему под шестьдесят, и столько ж лет Еще прожить бы мог, а впрочем, нет: Уж слишком быстро шли года его, Посланника от Бога самого. Чиста душа, и чувства как в узде: Он воздержанье проявлял везде; Притом не выглядел как записной аскет: В лице его разлит был мягкий свет. Неискренность гнезда в нем не свила, И святость не назойлива была; Слова правдивы — так же, как дела. Природным красноречьем наделен, В суровой проповеди мягок он; Ковал для паствы правила свои Он в золотую цепь святой любви, Священным гимном слух ее пленял — Мелодий гармоничней рай не знал. Ведь с той поры, как царь Давид почил, В дар от царя он лиру получил, Вдобавок — дивный, сладкозвучный глас, — Его преемником он стал сейчас. Взор предъявлял немалые права, Но были добрыми его слова, Когда о радостях иль муках напевал, На милосердье Божье уповал, Хоть за грехи корить не забывал. Он проповедовал Завет, а не Закон, И не преследовал, а вел по жизни он: Ведь страх, как стужа, а любовь — тепло, Оно в сердцах и душах свет зажгло. Порой у грешника к угрозам страха нет: Грехами он, как в плотный плащ, одет, Но милосердья луч блеснет сквозь тьму — И в тягость плащ становится ему. Грохочут громы в грозовые дни — Вестовщики Всевышнего они; Но гром умолкнет, отшумев вокруг, Останется Господень тихий звук. Священник наш налогов не просил — Брал десятину с тех, кто сам вносил, На остальных не нагонял он страх, Не проклинал их с Библией в руках; Был терпелив со злом: считал, что всяк Свободен избирать свой каждый шаг, И скряги местные, чья суть одна — Поменьше дать, а взять всегда сполна, — Ему на бедность не давали ничего И за терпимость славили его. А он из жалких выручек своих Кормил голодных, одевал нагих; Таков уж, видно, был зарок его: «Бедней меня не будет никого». Он всюду говорил: духовный сан Нам Господом для честной службы дан; Нет мысли «для себя», но лишь — «для всех»; Богатства цель — улучшить участь тех, Кто беден; если же бедняк украл, Ему казалось, это сам он брал. Приход его велик: не города, Но много малых ферм вошло туда, И все же успевал он, день иль ночь, Опасности отбрасывая прочь, Помочь больным и страждущим помочь. Добряк наш сам вершил всю уйму дел, Помощников он вовсе не имел, Ни у кого подспорья не просил, Но сам трудился из последних сил. Не ездил он на ярмарку в собор, Там не вступал в торги и в разговор, При помощи улыбок и деньжат, Про синекуру и епископат. Свое он стадо от волков стерег, Их не пускал он близко на порог, И лисам тоже это был урок. Смирял он гордых, грешников прощал, Обидчиков богатых укрощал; Ну, а молитвой подтверждал дела (Правдива проповедь его была). Он полагал, и дело тут с концом: Священнику быть нужно образцом, Как золото небес быть должен он — Чтоб сам Господь был блеском поражен. Ведь если будут руки нечисты, То даже соверен окислишь ты. Прелата он за святость одобрял, Но светский дух прелатства презирал — Спаситель суеты ведь не терпел: Не на земле он видел свой предел; Сносить нужду, смирять свой жадный пыл — Так церковь Он и слуг ее учил, При жизни и когда распятым был. За то венцом терновым награжден; В порфире Он распят, но не рожден, А те, кто спорят за места и за чины, Те не Его, а Зеведеевы сыны.[89] Когда б он знал, земная в чем игра, Наследником святого б стал Петра — Власть на земле имел бы и средь звезд… Властитель суетен бывал, рыбак был прост. Таким вот слыл священник в жизни сей, Обличье Господа являя, как Моисей. Бог порадел, чтоб ярким образ был, И собственный свой труд благословил. Но искуситель не дремал в тот час. И он, завистливо прищуря глаз, Над ним проделал то, что сатана Над Иовом[90] в былые времена. Как раз в те дни был Ричард принужден[91] Счастливцу Генриху оставить трон; И, хоть владыке сил не занимать, Пред ним сумел священник устоять. А новый властелин, пусть не чужак, Но не был прежнему родней никак. Своей рукой мог Ричард власть отдать: Ведь большего, чем есть, не потерять; А был бы сын — и право с ним опять… «Завоеванье» — слово здесь не то: Отпора не давал вообще никто; А льстивый поп сказал в ту пору так: Династий смена — Провиденья знак. Сии слова оправдывали тех, Кто в будущем свершит подобный грех. Права людские святы искони, И судьями пусть будут лишь они. Священник выбор тот принять не мог: Знал — перемены не желает Бог; Но не словам, а мыслям дал он ход, Не изгнан, сам оставил свой приход И по стране побрел — в жару ль, в мороз — Апостольское слово он понес; Всегда обетам верен был своим, Его любили, знали, шли за ним. Не для себя просил у Бога он — Был даром милосердья наделен, И доказал он на самом себе, Что бедным быть — не худшее в судьбе. Он не водил толпу к святым мощам, Но пищею духовной насыщал… Из уваженья к образу его Я не скажу о прочих ничего: Брильянту ведь нужды в оправе нет — И без нее он дарит яркий свет.

ПОХВАЛЬНОЕ СЛОВО МОЕМУ ДОРОГОМУ ДРУГУ, МИСТЕРУ КОНГРИВУ, ПО ПОВОДУ ЕГО КОМЕДИИ ПОД НАЗВАНИЕМ «ДВОЙНАЯ ИГРА»[92]

Итак, в комедии взошло светило, Что звезды века прошлого затмило. Длань наших предков, словно божий гром, Врагов мечом разила и пером, Цвел век талантов до потопа злого. Вернулся Карл — и ожили мы снова: Как Янус,[93] нашу почву он взрыхлил, Ее удобрил, влагой напоил, На сцене, прежде грубовато-шумной, Верх взяли тонкость с шуткой остроумной. Мы научились развивать умы, Но в мощи уступали предкам мы: Не оказалось зодчих с должным даром, И новый храм был несравним со старым. Сему строенью, наш Витрувий,[94] ты Дал мощь, не нарушая красоты: Контрфорсами усилил основанье, Дал тонкое фронтону очертанье И, укрепив, облагородил зданье. У Флетчера живой был диалог, Он мысль будил, но воспарить не мог. Клеймил пороки Джонсон зло и веско, Однако же без Флетчерова блеска. Ценимы были оба всей страной: Тот живостью пленял, тот глубиной. Но Конгрив превзошел их, без сомненья, И мастерством, и силой обличенья. В нем весь наш век: как Сазерн,[95] тонок он, Как Этеридж галантно-изощрен, Как Уичерли[96] язвительно-умен. Годами юн, ты стал вождем маститых, Но не нашел в соперниках-пиитах Злой ревности, тем подтверждая вновь, Что несовместны зависть и любовь. Так Фабий подчинился Сципиону, Когда, в противность древнему закону, Рим юношу на консульство избрал, Дабы им был обуздан Ганнибал; Так старые художники сумели Узреть маэстро в юном Рафаэле, Кто в подмастерьях был у них доселе. Сколь было б на душе моей светло, Когда б мой лавр венчал твое чело! Бери, мой сын, — тебе моя корона, Ведь только ты один достоин трона. Когда Эдвард отрекся,[97] то взошел Другой Эдвард, славнейший, на престол. А ныне царство муз, вне всяких правил, За Томом первым[98] Том второй возглавил. Но, узурпируя мои права, Пусть помнят, кто здесь истинный глава. Я предвещаю: ты воссядешь скоро (Хоть, может быть, не тотчас, не без спора) На трон искусств, и лавровый венец (Пышней, чем мой) стяжаешь наконец. Твой первый опыт говорил о многом, Он был свершений будущих залогом. Вот новый труд; хваля, хуля его, Нельзя не усмотреть в нем мастерство. О действии, о времени, о месте Заботы нелегки, но все ж, по чести, Трудясь упорно, к цели мы придем; Вот искры божьей — не добыть трудом! Ты с ней рожден. Так вновь явилась миру Благая щедрость, с каковой Шекспиру Вручили небеса златую лиру. И впредь высот достигнутых держись: Ведь некуда уже взбираться ввысь. Я стар и утомлен, — приди на смену: Неверную я покидаю сцену; Я для нее лишь бесполезный груз, Давно живу на иждивенье муз. Но ты, младой любимец муз и граций, Ты, кто рожден для лавров и оваций, Будь добр ко мне: когда во гроб сойду, Ты честь воздай и моему труду, Не позволяй врагам чинить расправу, Чти мной тебе завещанную славу. Ты более чем стоишь этих строк, Прими ж сей дар любви: сказал — как мог.

ВЕНГРИЯ

МИКЛОШ ЗРИНИ{16}

ВРЕМЯ И СЛАВА

Время на крыльях летит, Не ожидая, спешит, Мчится, как бурный поток. Ты его не повернешь, Богатыря не найдешь, Чтоб задержать его мог. Бедного и богача, Слабого и силача — Всех победит оно в срок. В мире не подчинено Времени только одно, Только одно перед ним, Перед разящей косой, Перед губящей красой Не разлетится, как дым. Только лишь слава одна, Слава на свете вечна, Трон ее неколебим. Нет, я пишу не пером, А обагренным мечом, Нет, мне не надо чернил, Кровью я здесь начертил Вечную славу мою. В гроб ли положат меня, солнце ли прах мой сожжет, — Только бы не потерять честь, когда гибель придет. Пусть меня ворон склюет, пусть загрызет меня волк, — Будет земля подо мной, а надо мной небосвод.

Адам Эльсхеймер. Художник, взывающий к гению живописи.

СИГЕТСКОЕ БЕДСТВИЕ[99]

(Из поэмы)

Фаркашича уж нет.[100] Пришел его черед. Пред господом душа героя предстает, А Зрини горестный над гробом слезы льет И, жалуясь на рок, такую речь ведет: «О, переменчивый несправедливый рок! Героя славного зачем от нас увлек? Зачем для подвигов его не поберег? Фаркашич храбрый мертв, а быть живым он мог. О жизнь, ты коротка, ты молнии быстрей, Пересыхаешь вдруг, как в жаркий день ручей, От нас уходишь ты, когда всего нужней, Бежишь в небытие, как росы от лучей. Как росы от лучей, как сладкий сон от глаз, Как дымы от костра, который вдруг погас, Как стая облаков от ветра в бури час, Как снег от пламени, — так жизнь бежит от нас. Поганый змей ползет, шипя, на жаркий склон, Угрюмой старостью ничуть не угнетен, Не страшен для него жестокий бег времен, Он шкуру сбросит прочь — и станет юным он. А человек не то. Хоть создало его Почти по своему подобью божество, Ему не принесет спасенья ничего, И ждет его в конце лишь смерти торжество. Стареет вся земля осеннею порой, Но молодеет вновь цветущею весной, И солнце вечером уходит на покой, Но ясным утром вновь сияет над горой. И только мученик несчастный, человек, Уходит навсегда, бросает мир навек. Неиссякаемы, глубоки воды рек, И невозвратен лишь горячей крови бег. Да, вечны воды, лес, земля, и лишь один Мгновенен человек, их царь и господин. Создатель прочных стен, стоящих тьму годин, Не доживает он порой и до седин. Лишь добродетелям могила не предел, Тот будет вечно жить, кто справедлив и смел, Пребудет навсегда величье добрых дел, Бессмертье славное — счастливый их удел. Фаркашич, дел твоих векам не расколоть. Пусть тяжкая земля твою укрыла плоть, Но подвигами смерть умел ты побороть, И правою рукой вознес тебя господь. Ты будешь награжден за твой упорный труд, Крылами ангелы кровь ран твоих утрут. За то, что родине служил ты верно тут, Там, в небесах, тебе блаженством воздадут».

ИШТВАН ДЁНДЕШИ{17}

КУЗНЕЦЫ

(Из поэмы «Памяти Яноша Кеменя»)[101]

И вот уже зовут искусных мастеров, Не тех, что красят ткань во множество цветов, Не тех, что создают изделья из шелков, А Бронтов[102] молодых, могучих кузнецов, Сейчас покинувших угрюмой Этны свод, Пещеру, где Вулкан по наковальне бьет. Явились шестеро, шагнув из тьмы вперед, Из их косматых ртов горячий дым идет, Блестят железные опилки на щеках, И угольная пыль лежит на их плечах, Ожоги давние краснеют на локтях, Большие молоты в могучих их руках. От копоти они как дьяволы черны, Концы усов, бород огнем обожжены, Их брови пламенем давно опалены, От жара лица их суровые красны. Но богатырская и мощь у них, и стать, Огромных гор хребты могли б они поднять, Все, что задумают, по силам им создать, Железу звонкому любую форму дать. Железа фунтов сто тем кузнецам несут. Пусть наколенники для Кеменя скуют — Два панциря для ног. Они с размаха бьют. О, как упорен их поспешный умный труд! Дохнули в горн мехи дыханьем огневым, Как будто над огнем Эуры[103] крутят дым, Как будто сам Вулкан бьет молотом своим, Как будто трудятся циклопы вместе с ним. Железо докрасна в огне накалено, Освобождается от ржавчины оно. Все шатким пламенем вокруг озарено, Румяным отблеском огня напоено. Один работает мехами, а другой Мешает уголья огромной кочергой, Тот брызжет в жаркий горн холодною водой, А этот — длинный брус клещами гнет дугой. Железный черный брус в зари окрашен цвет, — Как будто ночи тьму вдруг озарил рассвет, — На нем ни ржавчины, ни грязных пятен нет, В податливых боках глубоких вмятин след. Тяжелых молотов стремителен полет, Кузнец за кузнецом по очереди бьет, Большими каплями с их тел стекает пот, Рой искр взлетающих блестит, жужжит, поет. Уж солнце ясное давным-давно зашло, А в старой кузнице по-прежнему светло. И светится она, ночным теням назло, Как Этны огненной бурлящее жерло. Пучки горячих искр созвездиям сродни, Как множество комет, они летят, взгляни, Пронизывая тьму полуночи, они Бесчисленнее, чем болотные огни. У кузнецов ушло железа пять кусков. Из наколенников один уже готов. Мелькают молоты могучих молодцов, Куются обручи из выгнутых брусков. Готов уж и второй. Все кончено. И вот На наколенники вода, шипя, течет, И пара белый столб до потолка встает, А кузнецы со лбов и шей стирают пот.

ИЗ НАРОДНОЙ ПОЭЗИИ

ПЕСНЯ ЯКАБА БУГИ[104]

— Что, земляк, печалишься, что глядишь с тоскою? Бог-господь поможет — станет жизнь другою. Солнышко пригреет — луг зазеленеет, Мы по белу свету вновь пойдем с тобою. — Как же не печалиться, коль печаль за мною Днем и ночью ходит, друг ты мой желанный, Коль такой мне выпал жребий окаянный, Коль грызут заботы сердце беспрестанно? Доломан мой порван — тело видно стало, На штанах заплаты — не сочтешь, пожалуй, Шляпа так свалялась, что пиши пропало, Ветхий полушубок лоснится от сала. Плащ мой износился на дожде, на стуже, В тряпки превратился — ни на что не нужен, Сапоги ж такие, что не сыщешь хуже, — Вот дела какие, мой бесценный друже! Корма нет, и лошадь в клячу превратилась, На седле давно уж стерлись украшенья. А на дом посмотришь — крыша провалилась, — Всюду запустенье, всюду разрушенье. Хлеб доеден, мяса ж вовсе не бывало, — И в желудке пусто, и в кармане пусто: Денег от работы достается мало, А сказать по правде — их совсем не стало. Конь пристал — подкова, видишь, оторвалась, — Этакое горе, этакая жалость! Подкуешь — поедешь. А не то — осталось Пешему по свету поскитаться малость. Мех на волчьей шкуре клочьями повылез, На гвозде покрылась паутиной фляга. Вся черна от грязи белая рубаха, Вши по ней гуляют целою ватагой… Ну, да ну их к черту, все невзгоды эти! Как-нибудь, а все же проживу на свете. Лягу брюхом к солнцу, если в брюхе пусто, Трубку закурю я — дешево и вкусно.

КУРУЦ В ИЗГНАНИИ

На чужой, на неприютной, На неласковой земле Он — один в лесу дремучем С горькой думой на челе. На него деревья тихо Осыпают желтый лист. И, на скорбный плач похожий, Раздается птичий свист. Конь пасется, не расседлан, У седла повис кинжал — Тот, которым прямо в сердце Куруц немцев поражал. Белый плащ турецкий брошен На помятую траву. На него склоняет куруц Непокрытую главу. Все печальней птичье пенье, Все тревожней лес шумит. И одна на сердце дума — Спит ли куруц иль не спит: «Что за мир, когда в изгнанье, В край чужой солдат идет. Если мать о нем и плачет, То народ его клянет. Что за мир, коль нет приюта Для солдата, для бойца. Только горы, только скалы, Только темные леса. Нашу скорбную дорогу Заметает листопад, И оплакивают птицы Нашу славу, друг-солдат. Я уйду — и не узнать вам, Где, в какой я стороне. А узнали б, так, наверно, Тоже плакали по мне. Я возьму поводья в руки, Ногу в стремя я вложу: Из родного края в Польшу Ухожу я, ухожу. Бог с тобой, земля родная, Что ты стала вдруг чужой. Но одну тебя люблю я Всею кровью, всей душой». Так он с родиной простился, — Нет ему пути назад. Под печальный шум деревьев Едет изгнанный солдат. Пусть же тень его укроет, Пусть тропа его ведет, Пусть хотя б в воспоминаньях Утешенье он найдет. Эту песню мы сложили Там — над Ужем, над рекой, В час, когда мы уходили, Покидая край родной.

ПАЛКО ЧИНОМ

Палко Чином, Янко Чином, Карабин мой костяной. Патронташ мой шелковистый, Пистолет мой нарезной! Выпьем, храбрые солдаты, Для здоровья по одной, — Выпьем, спляшем, погуляем — Кто с невестой, кто с женой! Для печали нет причины, — Нынче в Альфельд[105] мы идем, Чванных немцев-иноземцев Расколотим, разобьем! Между Тисой и Дунаем Путь свободен, друг-солдат! Если ж немца повстречаем — Значит, сам он виноват. Мы покажем иноземцам, Мы докажем им в бою Силу нашего народа, Честь солдатскую свою. Улепетывает немец, Даже бросил свой фитиль. Шляпа — старый гриб осенний — С головы слетает в пыль. Храбрый куруц не боится. Не страшится ничего. Он — в богатом доломане, Конь горячий у него. У него сверкают шпоры Да на красных сапогах. Если ж он обут и в лапти, То портянки — в жемчугах. Сабля золотом покрыта — Солнца ясного ясней. Из куницы шапка сшита, И звезда видна на ней. Куруц — бархат драгоценный, Изумруд — жена его. Немец — тряпка. А с женою — Лихорадка у него. Пусть же немцы уберутся Поскорее с наших глаз. А не то — такое будет! Не пеняют пусть на нас.


Поделиться книгой:

На главную
Назад