— Она бы сказала: я повторила трижды[52].
— «Я повторила трижды». Так?
Он опустил голову, разоблаченный и пристыженный.
— Ладно, — сказала Харита, осторожно, но не осуждающе, тоном адвоката или врача. — Продолжай.
Продолжай.
— Правильно ли я поняла, — сказала Харита, нахмурив черные брови. — У тебя была женщина, которая любила такое.
Пирс кивнул.
— Ты догадался, чего она хочет, и дал это ей. Не спросив ее. Даже без ее согласия. Которое она бы не дала.
Он опять кивнул.
— Да. Боже. Чего еще человек может желать, Пирс. Разве это не любовь? Делать такое для кого-то? Разве не это имеется в виду?
Неужели ее глаза поглядели на него так нежно? Он отвернулся, чувствуя, как что-то большое поднялось в груди, как будто из нее хотело вырваться раненое сердце; он зажал рукой рот, чтобы не дать ему выскочить. Прошло не больше месяца с тех пор, как он окончательно порвал с Роз. Недавно, совсем недавно. Настоящая любовь: если это была она, откуда знать о ней Харите или таким, как она? Может знать только Роз.
— И где она сейчас? — тихо спросила Харита. — Вы все еще?..
— Нет. Нет-нет. Она уехала.
— Уехала? Типа исчезла?
— В Перу. — Он порылся в карманах пальто, но ничего не нашел. — Последнее, что я слышал.
— Перу.
— Она стала христианкой, — сказал Пирс. — Ну как бы христианка. На самом деле попала в секту.
— Перуанская секта?
— У них там что-то вроде клиентуры, — сказал он. — Миссия.
— Типа обращают людей?
— Несут им послание. Слово. Это маленькая группа, которая хочет охватить весь мир. Пауэрхаус Интернешнл.
— Чего хаус?
— Пауэрхаус. Так они называют Библию. — Даже говорить о них, использовать эти отягощенные слова, которыми пользовались они, было для него все равно что касаться мертвой плоти или быть оплеванным чужаками, за что? Когда это кончится?
Харита изумленно тряхнула головой.
— Значит, если она обратилась в их веру, ей прошлось покончить со всем этим, так? Ты и она. То, чем вы занимались.
— Да, — сказал он. — Но не сразу.
— Не сразу? — сказала она. — Нет? — Она расхохоталась, как будто только что подтвердилась некая простая правда о человечестве, женщинах или о жизни на земле. — Ага! И как все кончилось? Между вами?
— Ну, ее вера, — сказал он. — Так называемая. Очень скоро это стало нестерпимо.
— В самом деле?
— В самом деле. — Нестерпимо, именно так, он больше не мог терпеть это, потому что для нашего терпения есть причина, а если причины нет, мы перестаем терпеть и позволяем упасть, отходим, каждый так делает, кроме этих людей; он именно так и сделал, и ему осталось только принять то, что он сделал. Нестерпимо. — Бог, — сказал он. — Старый Ничейпапаша[55]. Парень в небе. В смысле, ну хватит.
— Эй, — сказала она. — Ты же знаешь, я верю в бога.
— Веришь?
— Конечно. Не смотри так удивленно. Без него я бы никогда не прошла через то, через что прошла.
Одно мгновение, долгое мгновение он знал, на что это похоже: основа бытия становится твоим другом и помощником, сила из ниоткуда вливается в твое сердце, не оценивая, ничего не спрашивая, давая все, что тебе нужно, последнее утешение. Одно мгновение так и было: ничего не менялось, оставалось таким же и в то же время другим. Потом это прошло.
Он встал. Свет в окне был лимонного оттенка, и Пирс подумал, что знает, почему она не зажигает свет — у нее нет электричества, нет счетов к оплате. Он не стал снимать пальто.
— Ладно, — сказал он.
— Пирс, — тихо сказала она. — Не уходи.
Она поднялась и взяла его за руку. Она налила ликер в крошечный многоцветный стаканчик. Долгое время они сидели вместе, он слушал историю ее жизни и ощущал скуку — обычное чувство в присутствии того, кого любишь, давно потерял и не можешь вернуть. Она провела его по своей квартире: спальня кухня передняя подряд, как в той квартирке, в которой он жил, когда они впервые встретились, в той самой, где он прежде жил с Джулией Розенгартен: ветхозаветное жилье. Неиспользуемый холодильник был покрыт ажурной, отделанной бархатом шалью со зверями и птицами Эдема. Снаружи, на подоконнике — бутылка сока, буханка хлеба и несколько пластиковых контейнеров для охлаждения.
— Ты когда-нибудь подключишь электричество?
— Тогда мне придется подписаться. Я пересдаю эту квартиру, Пирс. Оплачиваю счета наличными. Я — невидимка.
Спальня, предложенная ему тем же жестом, с каким была предложена его собственная кровать в доме Акселя. Более заполненная бо́льшим количеством вещей — такая странная форма искусства или причуды, которой она отдавала свое время, свои мысли, — составление миниатюрных сцен, живых кукольных картинок и диорам, которые никогда не видел никто, кроме нее, ее друзей и любовников. Он подумал о том, как она будет стареть, и отвернулся.
— У них есть какая-то ценность? — спросил он, указывая на группу из миниатюрных женских фигурок, будто устроивших шабаш на крыше холодильника: русалка, Барби, Бетти Буп[56] и Бетти Крокер[57]. Он заметил и статуэтку китаянки, сделанную из слоновой кости, нагую и отмеченную тонкими пунктирными линиями синего цвета: насколько он знал, когда-то с помощью таких фигурок женщины консультировались у врачей, не желая обнажаться и показывая свои болячки на голых статуэтках.
— Не зна, — сказала она и подняла китаянку. — А ты как думаешь?
— Думаю, да.
— Тебе она нужна, — сказала она.
— Точно?
— Да, — сказала она, взяла его руку и вложила в нее маленькую леди. — Нужна.
Если бы он сомкнул пальцы, фигурку было бы почти не видно. Харита назвала сумму; конечно, меньше, чем китаянка стоила на самом деле, но все равно приличную. Он-то думал, разумеется, что речь шла о подарке, и постарался не выдать этой своей мысли. И глубокомысленно кивнул, рассматривая фигурку; потом дал подержать Харите, чтобы достать деньги. Деньги Фонда, сказал он, на поездку.
— Конечно, — сказала она. — И это твой первый сувенир.
— Ладно.
Она предложила завернуть ее во что-нибудь, но Пирс просто взял ее и положил нагую в карман пальто.
— Ничего ей не сделается, — сказал он.
— Ладно. — Она вложила свою руку в его ладонь, и они прошли несколько шагов до ее двери. — Знаешь, Пирс, люди в конце концов узнают кое-что о себе. Иногда даже то, чего не хотят знать.
— Да.
— Вот я узнала, что у меня не такое уж горячее сердце. Ну в смысле, что оно не греет себя само. — Она легонько коснулась груди, указывая на скрытое сердце. — Мне нужно, чтобы меня любили. Чтобы кто-нибудь втрескался в меня как безумный. И если втрескаются, то... — Она двумя руками и голосом изобразила, как разгорается огонь. — Ты понял?
— Да.
— У тебя теплое сердце, — сказала она. — Настоящий маленький мотор. Я всегда так думала.
— О, — сказал он. — Даже не знаю. Я просто чувствую, что потерпел поражение. Она ушла к ним, потому что запуталась, по-настоящему. Почти
Харита слушала и молчала.
— Как я могу называть это любовью? Если я ничего не сделал?
— Эй, — тихо сказала Харита. — Не похоже, что она рассчитывала на тебя. — Она внимательно смотрела на Пирса. — Верно?
— Да.
— То есть не было никакого соглашения, верно? — Она обняла себя руками; в дверном проеме было холодно. — Надо было заключить соглашение. Вы ведь, ребята, никогда ни о чем таком не говорили, верно?
— Да.
— Вот видишь.
Должно быть, на его лице отразилось сомнение, потому что она взяла его за лацкан и посмотрела снизу вверх своими золотыми глазами.
— Ты хороший парень, — сказала она. — И тебе нужен кто-то хороший. Но, Пирс. — Она подождала, пока он не посмотрел на нее. — Вы должны были заключить соглашение и его придерживаться. Ты и она. Вы должны были знать, какую сделку заключили, что-то должно быть для тебя, что-то для нее. Должны были заключить. Даже я это знаю.
Она притянула его голову вниз, к себе, и поцеловала в щеку. Он вспомнил, что, когда они расставались в последний раз, деньги тоже перешли из рук в руки. И поцелуй, и объятия: как будто тебе вернули потерянное сокровище, и тут же снова забрали; потом закрылась дверь и щелкнул замок.
Соглашение. Уж с Харитой он точно не заключал никакого соглашения, хотя он допускал, что, возможно, она ставила какие-то условия, и он, по-видимому, эти условия принял: но все-таки это было не соглашение.
Он не сказал Харите, что в одну ночь, в одну бесконечную ночь, он попросил Роз стать его женой. Тогда он не сумел придумать ничего другого, и хотел спасти себя, а не ее: если бы она сказала «да», ее душа не досталась бы им, она бы сбежала от них, но его душа умерла бы. Вот какое соглашение он ей предложил. Она отказалась.
Оказывается — он вообще-то читал книги, — что такие романы, как у них, редко достигают расцвета и длятся недолго: проблема в том, что два
В результате А и Б начинают друг ради друга притворяться: А делает вид, что он невообразимо жесток, а Б делает вид, что сопротивляется и капитулирует. И, коварные игроки, они могут притворятся довольно долго, но чем дольше длится игра, тем ближе подходит мгновение, когда наличие конфликта становится очевидным для обоих, но, к сожалению, для каждого из них в разный момент. Вот почему очень часто все кончается в то мгновение, когда А становится на колени и говорит Пожалуйста пожалуйста, а Б, равнодушно отвернувшись, спрашивает себя, что она здесь делает.
Бедный А, бедная Б.
На улице пахло, как перед снегопадом. Он повернул к подземке, правой рукой придерживая пальто, а левую засунув в карман. В пальцы скользнула маленькая фигурка — он уже забыл о ней, — и неожиданное прикосновение слоновой кости оказалось нежным и успокаивающим. Следующие несколько месяцев она лежала здесь, и он чувствовал ее спокойные изгибы среди пенсов, марок и лир, карт и билетов на метро; когда путешествие закончилось и он повесил старое пальто на крючок, она так и осталась там. Следующей зимой он купил себе новое пальто — пуховик, как у всех, — и прежде чем старое пальто с другими вещами попало в Армию спасения, другая рука забралась сюда и нашла ее здесь, забытую, среди стародавнего мусора.
Он вернулся в Бруклин, в Парк-Слоуп, в дом отца. Акселя еще не было, и не было Шефа; молодые люди, которые приходили, уходили и валялись здесь, угощали его пивом и уступали место на диване перед большим телевизором, обитавшим в углу. Лицо аятоллы с щелочками глаз застыло на экране[60] совсем как портрет Эммануэля Голдстейна на двухминутке ненависти[61].
Он как можно скорее ушел в свою старую комнату и лег на кровать, которая выглядела так, как будто на ней до этого спало много-много людей, и он надеялся, что хотя бы поодиночке. Он спал, вздрагивая и просыпаясь, когда Восстановители и Ремонтники хлопали дверями; во сне он видел сон, в котором был отец, потерявшийся, больной и несчастный, может быть, умерший и пребывающий в Чистилище, прося о помощи, но Пирс не мог ни ответить, ни даже спросить, в чем дело; проснувшись, он обнаружил себя на холодном склоне горы, дом и весь Парк-Слоуп исчезли. Затем он проснулся.
В доме царила тишина, такая глубокая, что он казался пустым. Пирс написал записку для Акселя (должно быть, он был одним из мирно спавших) и осторожно прошел по темным комнатам. Он собрал свои огромные чемоданы и вынес их, задевая стены, на улицу. Шел густой снег. Только через час он сумел привлечь внимание бродячего такси[62], и все равно приехал в аэропорт слишком рано — невыспавшийся, голодный и полный страха.
Глава четвертая
Колокола аббатства звонили сексту, шестой час дня, полдень[63]. Пирс приподнял голову, чтобы послушать. Что означает шестой час, о чем мы в это время должны размышлять? В этот час Адам был создан, и в этот же час он согрешил; в шестой час Ной вошел в ковчег и в шестой час вышел из него. В шестой час Христос был распят во искупление Адамова греха. Каждый час дня монаха содержит часть ежедневной истории мира.
Двигаясь во вселенной, в мире людей и во времени, истории повторяются, идут обратным ходом, возвращаются. Каждая месса — это история творения, потери, осуждения, искупления и повторного сотворения мира, в центре которого — Жертва. Адам был рожден — или придуман — на горе, которую позже назвали Голгофой, в центре мира, под Y-образным Деревом познания Добра и Зла, из ствола которого впоследствии сделали Крест; и буквы его имени АДАМ — именовали четыре направления у греков: север, юг, запад и восток[64]. Он был рожден на равноденствие, в тот самый день, когда Марию известили о рождении Иисуса:
Благословенная и вечная кругообразность. Даже Конец Света мог повторяться раз за разом при каждом повороте неба вокруг земли — или, скорее, земли вокруг солнца, сдвиг перспективы, который никак не влияет на саму землю, хотя когда-то казался ужасным нарушением этой кругообразности. Конечно, вначале христианская история была не олицетворением, а врагом кругообразности, улицей с односторонним движением от Творения через Крест к Исходу, и для миллионов (он предполагал, что их должны быть миллионы) она такой и осталась. Но для Пирса и других (тоже миллионов, он был уверен, хотя, может быть, нужно говорить о вертикальных миллионах, начиная с предыстории, в отличие от горизонтальных миллионов, что ходят в церковь и мечеть в наше время) простая прямая история была в высшей степени отвратительна, и даже более отвратительна, чем любая другая; для него и других, подобных ему, вся история церкви (его церкви, этой церкви) была ничем иным, как процессом, с помощью которого ее первоначальное одностороннее развитие было смягчено и изогнулось, словно Змей, чтобы укусить собственный хвост[66] или историю, которая иначе стала бы
Все равно, что Адам и его пупок.
Эта мысль, именно в таком виде —
Он вспомнил большую книгу, в которой Y и тысяча других загадок были объяснены или подвигли к размышлениям, и статью АДАМ.
Он вспомнил день, когда впервые приехал в Дальние Горы и как в Праздник Полнолуния на реке Блэкбери внезапно осознал, что оставит свое призвание — быть учителем истории и попытается жить по-другому; может быть (подумал он тогда, наслаждаясь свободой), он откроет лавочку и по доллару за штуку будет пасти стадо трудных вопросов, на которые может ответить история. Вроде такого: как мы узнаем, попав в Рай, кто здесь отец Адам. Мгновением позже мимо него прошла высокая босая женщина в ярком летнем платье, и он услышал, как кто-то обратился к ней: «Привет, Роз».
И еще он вспомнил, как незадолго до горького финала того, чему дало начало на той вечеринке движение в его сердце или голове, он лежал в своем маленьком домике рядом с той самой рекой, и с ним была Роз Райдер. Должно быть, час заутрени[69], подумал он: час Суда, час гибели мира. Они не спали, разговаривая о непогрешимости Библии. Несколько недель Пирс тратил свою весьма солидную эрудицию — широкую, хотя и неглубокую, — устраняя ради Роз несколько расхождений между Словом и миром; одновременно он дразнил ее, высмеивал всю эту глупость и пытался вернуть ее на свою орбиту, — и она смеялась над этим, достаточно часто. И вот в ту ночь она сказала кое-что (это была деликатная археология, воссоздающая тот древний предрассветный час, отсюда, где он сейчас сидел на солнце) об эволюции и ее очевидности, и он сказал: ну пожалуйста, тут нечего обсуждать. А она — что? — она возражала или говорила, что вообще дело не в этом. А он говорил Не волнуйся, проблему легко решить и ничего не потеряется, ни Божье всемогущество, ни библейская история, ни кости и ни окаменелости, которым миллионы лет; он знает как.
Как?
Ну, сказал он, это как пупок Адама.
Старый каверзный вопрос, очень старый, может быть средневековый. Как мы сможем узнать, попав в Рай, кто здесь Адам? Мы это сможем, потому что
Видишь, как четко, как удобно? Теперь вся проблема эволюции оказалась под вопросом, понимаешь? Все в порядке; это не Чистая Случайность. Если Бог так решит, он может сотворить все за шесть дней, как написано в Библии и во что Роз, лежавшая на кровати рядом с ним, истово верила. Но, конечно, если хочешь, можешь считать, что он сотворил все эти звездные глубины вместе с их космической эволюцией в одно мгновение: ну, например, в тот миг, когда Адам открыл глаза и посмотрел на мир.
На Роз это произвело впечатление. Он так думал. Он помнил, что так и было. Он, конечно, не стал упоминать вопрос о том, кто кого создавал в то мгновение, когда в голове Адама зажглась лампа. Но он не сдержался и добавил, что если вы не принимаете библейскую хронологию и ничто не ставите на ее место, тогда вы не в состоянии сказать, в какое мгновение Бог решил дать жизнь вселенной. В какое угодно мгновение: миллиард лет назад, а может быть прямо сейчас. Вот сейчас, в эту секунду, сказал он, сел, вытянул руки и закрыл глаза: именно сейчас, когда я открываю глаза. Время и история — и моя собственная история тоже, вплоть до воспоминаний, которые есть у меня сейчас, когда я закрываю глаза — никогда не существовали и будут сотворены прямо сейчас.
Она сидела, приподнявшись на локтях, и глядела на него — голая, потерянная для него; вокруг них была его холодная спальня; в горле стоял комок великой печали или жалости (к кому?); он безнадежно заплакал, всхлипывая, и она удивленно посмотрела на него.
Пирс чувствовал телом, как колокол пробил полдень, каждый следующий удар наступал на тянущийся шлейф предыдущего, пока не осталось ничего; двенадцатый прозвонил в одиночестве и умер.
Он подумал, что в одном — или даже не в одном — Роз и Харита похожи. Они обе не любили ни одного мужчину, ни тогда, когда он их знал, ни прежде. Харита, безусловно, понимала это; но, как и люди, с рожденья не различающие цвета, она не слишком сожалела об этом и втайне продолжала (и, скорее всего, продолжает) считать, что другие люди дурачили сами себя, когда думали о ценной и полезной грани мира — цвет, любовь (или Любовь) — как о чем-то, возможно, существующем, хотя на самом деле это не так. Новое платье короля. Он не видел Хариту лет десять или больше, ничего не слышал о ней и иногда размышлял о том, какое соглашение она заключила, если вообще заключила, ради того, в чем нуждалась, чем бы оно ни было.
Иногда, однако, он чувствовал Роз, но не такой, какой она была в то время, когда он знал ее, а такой, какой она могла быть сейчас. Иногда он вдруг видел ее неожиданно резко, как в магическом кристалле или вещем сне: как она живет среди них в своей библейской секте Пауэрхаус; как приспосабливается к их иерархическим связям и силам (как она всегда приспосабливалась к миру) — неопределенно, уклончиво соглашаясь, абстрагируя свое сознание от вещей, которые она не могла получить через свое тело, а также добровольно пытаясь жить по чужим стандартам по крайней мере до тех пор, пока не увидит дорогу, подходящую ей и ее природе. В этом случае — как и во всех сектах, не связанных с жестокостями или психозами, — жизнь постепенно должна была обрести равновесие, стать такой же, как везде: нужно зарабатывать на жизнь, мыть посуду, лечить мозоли и раны или тайком кормить грудью. Поддерживать уважение к себе хитростью или другими уловками. Лгать. Конечно же.
Вероятно, она никогда особенно не подчинялась им, даже тогда. Бог или божественность, которую она хотела себе заполучить, была лишь новым благом, которое ей предложили в качестве цели, и оно мало чем отличалось от здоровья или богатства. Только он один думал, что она нашла дорогу прочь из этого мира; только он один всегда знал или боялся, что такая дорога существует. Следуя по этой тропе, которую он создал или нашел посредством ее тела, он сумел достичь их ненастоящего рая и ада, оказаться под властью их бога и его пророков: волшебство, которое, как он знал, не могло произойти с человеком его времени в его стране, хотя было достаточно распространено (он знал понаслышке) в других временах и странах. Именно там, в этом фальшивом мире, пребывал его дух, пока тело бродило по Старому свету в поисках потерянной вещи, в изношенных ботинках и плаще, у которого начала отслаиваться подкладка. Под мышкой безумный путеводитель Крафта и новая записная книжка, сделанная в Китае, — она по-прежнему с ним, ее страницы покрыты бурыми пятнами от лондонских дождей и римского вина, — и зонтик, для защиты от бесконечной измороси, один из тех зонтиков, которые он покупал и, выходя, забывал едва ли не в каждом
Бони Расмуссен уже умер, когда в ту зиму Пирс уехал в Европу, чтобы найти Эликсир, который должен был помочь ему. Так что ни для кого ему не нужно было искать его, лишь для самого себя. На самом деле, как он уже тогда очень хорошо знал, нет ни единой живой души, для которой его можно было искать, хотя он может быть найден — если будет найден — для всех.
Он не знал тогда — и никогда не узнал впоследствии, — что к тому времени пропавшая вещь уже была найдена. Он и другие люди нашли ее там, где она была спрятана и где ей угрожала опасность, и возвратили туда, где она должна находиться; и это событие остановило скольжение всего мира в сторону исчезновения, к замороженной апатии и бесконечному повторению, которые Пирс испытывал в холодных залах и теплых комнатах Роз. Мир — то есть «мир», все это, день и ночь, он и все остальные, вещи и другие вещи, внутри и снаружи — подъезжал на нейтралке, чтобы остановиться, и как раз в этот момент опять нажал на газ. И тогда мир смог продолжиться и продолжился, пока все следы этого момента освобождения не стерлись у всех из памяти и из сердца. (Но вы же помните их, верно? Ночь, и лес, и погашены все огни, и зажегся один огонек?) Вновь пробужденный Адам снова откроет глаза, прекрасный круг замкнется и будет вечно двигаться в будущее и прошлое одновременно.