Нужно было выиграть немного времени, чтобы нападение прошло успешно, а для этого жизнь одного человека не была слишком большой платой. К тому же злопамятный Атти не мог забыть своего позора, когда девушка повергла его, вожака, на землю, словно какого-нибудь новичка в военном деле, притом перед толпой восставших рабов.
Задумка оказалась удачной, осталось лишь добить оставшихся в живых легионеров, чем и стали заниматься восставшие рабы. Они начали сбрасывать на солдат, которые образовали крышу из своих длинных щитов, каменные глыбы, и строй, железная стена римских легионов, разрушилась. В образовавшиеся бреши ворвались лучшие бойцы во главе с Бренном, и пошла дикая рубка.
Кровь мигом залила дощатый настил моста, сражающиеся скользили по красным лужам, падали, но продолжали драться даже лёжа. Стоны раненых, предсмертные вопли, звон железа, гортанные выкрики тех, кто вкладывал последние силы в разящий удар... — вся эта какофония боя разносилась далеко по горам, распугивая зверьё и поднимая в воздух стаи птиц.
«Нельзя медлить!» — мельком подумал декан и с остервенением кинулся на Сагарис. Ему достаточно было одного взгляда, который он бросил на своих солдат, чтобы понять — скоро они все падут.
Декан был опасным противником. Это девушка поняла сразу. Несмотря на обуявшую его ярость, он действовал осмотрительно, постоянно меняя позиции, чтобы не оказаться удобной мишенью для рабов-стрелков, засевших на краю обрыва. Впрочем, они даже не думали стрелять из опасения ранить Сагарис, которая вертелась, как белка. Стрелки ждали удобного момента. Никто из них не сомневался, что девушку ждёт быстрый конец, а уж потом наступит их черёд.
Так думал и декан. До того момента, когда девушка неожиданно ударила топором по краю щита. Ему пришлось приложить всю свою силу, чтобы удержать щит в руках. Но и это ещё было не всё. От чрезмерного усилия щит приподнялся вверх на несколько большее расстояние, чем положено, тем самым открыв девушке ноги декана в поножах, и она мигом воспользовалась этой возможностью. Резко присев, Сагарис нанесла удал топором по ногам римлянина, и только огромный боевой опыт уберёг его от очень опасной раны — он успел отпрыгнуть назад.
И всё равно Сагарис достала декана. Рана оказалась не очень серьёзной, тем не менее кровь из неё хлынула ручьём.
Коварно ухмыльнувшись, дева-воительница стала исполнять какой-то замысловатый танец: так могло показаться со стороны.
На самом деле Сагарис просто уклонялась от нападений декана, иногда парируя удары топором. Она ждала, когда римлянин ослабеет от потери крови. Ей была на руку такая задержка. Тем более что вскоре к Сагарис должна была подойти подмога, так как к Бренну присоединился Атти и меч вожака переломил ход сражения — легионеры гибли один за другим.
Но это понимал и декан. Собрав последние силы (всё-таки потеря крови начала сказываться на скорости движений и несколько притупила реакцию), декан нанёс неотразимый (как ему казалось) укол, целясь в живот Сагарис. Он сделал это, буквально распластавшись над настилом моста, и точно знал, что теперь ей не избежать смертельного исхода. Это был коронный приём ветерана, который никогда его не подводил.
Наверное, так было бы и в этот раз. Но его подвела раненая нога. Вернее, кровь с раны. Она уже не бежала, а сочилась, тем не менее лужа на дощатом настиле моста получилась изрядная. И именно в неё вступил римлянин своей толчковой ногой.
Декан поскользнулся и потерял равновесие. Острый кончик его испанского гладиуса всего лишь на два пальца не достал до Сагарис. Зато она не замедлила воспользоваться удобным моментом.
Немного сместившись в сторону, девушка рванулась навстречу декану и сильно рубанула топором по бронзовому назатыльнику шлема. Шлем свалился с головы декана, он попытался выпрямиться, что было нелегко, — в голове загудели шмели — но не успел. Следующий удар Сагарис раскроил ему ничем не защищённый лоб.
— Язата! Язата! — пронёсся дикий вопль Сагарис, отразившись в горах долгим эхом.
— Барра! — проорал Бренн клич римских легионеров, пронзая мечом своего очередного противника.
Бывший солдат II Августова легиона в пылу схватки забыл боевой клич своих предков.
Глава 5
ГОРБУН
Щедрое альпийское солнце сеяло на высокогорный луг свои животворящие лучи, заставляя зеленеть травы даже в осеннюю пору. Погода стояла великолепная. Днём было тепло, даже жарко, дул лёгкий, приятный ветерок, а по ночам с гор приходила сырая прохлада, но у костров она практически не ощущалась. Обширная луговина с одной стороны была ограждена скальными отрогами гор, а с другой — редколесьем, которое по мере спуска в долину превращалось в почти непроходимые лесные дебри.
Луг был пастбищем. Большая отара разномастных овец, рассыпавшись по зелёному, местами порыжевшему травяному ковру, напоминала пёстрый зимний плащ великана мехом наружу, расстеленный на земле. Овцы никуда не торопились, степенно щипали травку практически на месте, благо луговина была ещё свежей, не истоптанной овечьими копытцами — отару пригнали только третьего дня.
И как раз вовремя. Атта будто знал наперёд, что так будет. Чтобы сбить со следа погоню и дать возможность людям отдохнуть, вожаки восставших рабов, посовещавшись, решили изменить маршрут, уйти с битого шляха, хотя это и представляло некоторую сложность. Ведь чтобы подняться на луг, пришлось карабкаться по крутым склонам холмов.
Но иного выхода не было. Все сильно устали, в особенности женщины и дети. К тому же и Атта, и Бренн, опытные воины, знали, что погоня идёт не только по пятам беглецов. Они были уверены, что их поджидают и впереди. Для них не было секретом, что римляне общаются посредством голубиной почты.
А это значило, что о восставших рабах, которые с боями идут в Трансальпийскую Галлию, уже знают в большом римском лагере, охранявшем путь на перевал с другой стороны — от воинственных кельтов, разбойничьи отряды которых нередко прорывались в самую благословенную часть Римской империи, долину у подножья Самнитских гор, чтобы всласть пограбить местное население.
В разные времена долиной владели греки, этруски, самниты, и наконец полноправными хозяевами стали римляне. При них долина расцвела и стала житницей Римской империи.
Вожаки восставших рабов беспокоились, что им не хватит продовольствия, дабы прокормить людей во время отдыха. Была надежда на охоту, но дело это ненадёжное, а значит, придётся голодать какое-то время. Но всё равно дальше идти было просто невозможно. Они и так значительно опередили посланный в погоню отряд.
Однако теперь за ними шёл не сброд, набранный хозяевами мятежных латифундий, что называется, с бору по сосенке, а целых две манипулы[83] римской армии. Трибун ангустиклавии[84], который вёл их, горел желанием как можно быстрее догнать мятежных рабов и отомстить за солдат, которые погибли во время схватки на мосту.
Дело в том, что декан, сражённый Сагарис, был родственником трибуна — братом его жены. Она в резких выражениях наказала ему не возвращаться, пока рабы не будут наказаны самым жестоким образом.
Для трибуна её желание стало неприятной неожиданностью. В ближайшее время предполагались гладиаторские бои, а он поставил немалую сумму на некоторых своих любимцев. И теперь, вместо того чтобы насладиться великолепным зрелищем и получить свой выигрыш (в победе гладиаторов, на которых он поставил десять тысяч сестерциев, трибун не сомневался), ему нужно было истребить вонючее стадо «говорящих орудий труда», как римляне называли рабов. Конечно, трибун мог отказаться от такого сомнительного «удовольствия», — гоняться за толпой недочеловеков — поставив во главе воинского отряда одного из опытных центурионов-ветеранов. Но ссориться с женой — себе дороже. Она настаивала, что месть — дело семейной чести. Он, и только он сам, обязан был отомстить за смерть декана, её любимого братца. Поэтому передоверить это важное дело кому-либо трибун просто не мог. Жена бы потом его со свету сжила упрёками...
Пастухи с большим стадом овец подоспели как нельзя вовремя. Овцы были не их собственностью, а хозяина, богатого латифундиста, поэтому пастухи с лёгким сердцем смотрели, как под ножами восставших рабов испускают дух изрядно нагулявшие жирок бараны. Теперь у отряда были не только лепёшки (пастухи на двух осликах привезли с собой изрядный запас муки и оливкового масла), но и овечье молоко, сыр и простокваша, очень полезная для желудков совсем отощавших беглецов.
Сагарис после схватки на мосту стала всеобщей любимицей. На неё смотрели, как на божество в человеческом облике. Даже Атти перестал дуться на девушку и теперь лишь восхищался её воинской доблестью.
Это было просто невероятно — одна против целой контубернии римлян! Выжить, а тем более — победить в таких условиях не смог бы даже сам Атти. Уж он-то знал, что римских солдат обучают самые опытные центурионы, представлявшие собой основу и костяк римской армии. Это были профессиональные воины, которые жили повседневной жизнью своих подчинённых-солдат, а в ходе боя командовали ими. Обычно этот пост получали солдаты-ветераны, однако центурионом можно было стать и по непосредственному указу императора или иного высокопоставленного чиновника.
Самое высокое положение занимал центурион первой центурии первой когорты, а самое низкое — центурион шестой центурии десятой когорты. Поначалу обучением новобранцев занимались центурионы более низкого ранга, а затем мастерство будущих легионеров доводили до совершенства центурионы первой когорты. Поэтому после учебных сборов новички вполне могли сражаться практически на равных даже с опытными воинами варваров, которые постоянно воевали с Римом. А тут девушка, с виду хрупкая, слабая, как все женщины, пусть и очень быстрая. Атти, наблюдавшему за её схваткой с римлянами, в какой-то момент показалось, что в Сагарис вселилась сама Морриган, кельтская богиня войны и смерти на поле боя. Обычный человек (тем более — женщина!) просто не мог перемещаться с такой быстротой, что в глазах двоилось.
Что касается Бранна, то он и вовсе потерял голову от чар воительницы. Теперь его взгляды, которые он бросал на Сагарис, стали настолько выразительными, что в конечном итоге она сдалась. Это случилось нечаянно, хотя и Бранн, и Сагарис давно желали друг друга.
Вечер выдался тихим и тёплым. Перед заходом солнца Сагарис почему-то захотелось уединиться. Её охватило странное волнение. Оно началось в груди, а затем стало опускаться всё ниже и ниже, пока девушка не ощутила неистовое желание. Такого не было с того момента, когда она занималась любовью с сыном Томирис. Может, потому, что Сагарис находилась в постоянном напряжении. Но сейчас, после сытного ужина и под влиянием альпийских красот, она расслабилась и даже забыла, что за рабами идёт погоня, и если римские солдаты их догонят и пленят, то лучше бы ей умереть в бою. Ведь римляне были большими «мастерами» по части истязаний пленников, в особенности восставших рабов. Дерзнувшие восстать против Рима должны быть наказаны со всей строгостью! Так постановил Сенат. Строптивые «говорящие орудия труда» никому не нужны и чрезвычайно опасны.
Рим тщательно оберегал своё спокойствие...
Солнце коснулось вершин дальних гор, и его огромный золотой шар стал малиновым. Всё вокруг неожиданно окрасилось в неземные цвета. Заснеженные пики горных вершин вдруг стали розовыми, голубыми, зелёными, фиолетовыми, жёлтыми, а лёгкий туман, который начал клубиться в глубоких ущельях заблистал чистым золотом с малиновым оттенком. Это было потрясающе!
Сагарис, заворожённая невиданной доселе картиной, не услышала лёгкой поступи Бренна. Галл всегда ходил бесшумно, как огромный кот. Лишь когда он осторожно сел рядом с девушкой, Сагарис встрепенулась и схватилась за нож. Но, увидев, что это Бренн, она сначала застенчиво улыбнулась, а затем и расхохоталась. Он тут же последовал её примеру.
Насмеявшись вдоволь, они вдруг заглянули друг другу в глаза. Бренн задышал бурно, будто только что вскарабкался на вершину горы, а Сагарис прикрыла веки и поникла, словно прекрасный цветок, закрывающий на ночь свои лепестки. Галл сжал её в объятиях — поначалу мягко, не без боязни, зная строптивый характер амазонки, а затем, под влиянием вырвавшейся наружу страсти, грубо и бесцеремонно.
Но Сагарис уже было всё равно. Она плыла на волнах любви, и несильная боль только добавила желания...
Увы, их уединение не осталось незамеченным, хотя они и находились далеко от лагеря восставших рабов. В кустарнике таился Гавий. Горбун везде преследовал Сагарис, снедаемый жаждой мести. Конечно, делал он это тайно, при этом стараясь скрытно подобраться к амазонке вплотную, да ещё и чтобы поблизости не оказалось ни единой живой души, когда он нанесёт ей удар в спину, — у него наготове был кинжал, с клинком, смазанным смертельным ядом.
Мать-шлюха горбуна слыла ещё и колдуньей и хорошо разбиралась в разных приворотных средствах. Кроме того, она могла составлять сильные яды, в чём и преуспела. За то, что она отравила своего богатого любовника (муж отдал богам душу совсем рано, и явно не без её помощи), который поиздевался над ней и бросил, мать Гавия предали изощрённой казни.
Её подвергли публичному надругательству. На арене была поставлена кровать, отделанная черепаховыми гребнями, с матрасом из перьев, покрытая зелёным покрывалом. Женщину растянули на кровати и привязали к ней. Выдрессированный осёл встал коленями на кровать и совокупился с осуждённой. Когда он закончил, его увели с арены, а затем выпустили хищников, которые довершили издевательства над женщиной, разорвав мать Гавия на части.
И всё это страшное действо горбуну, которому тогда едва исполнилось восемь лет, пришлось наблюдать. Так решили судьи. Сын отравительницы — уже потенциальный преступник. После казни юного горбуна за несколько медных ассов продали хозяину одной из портовых таверн, в которой Гавий и провёл семь лет, пока его не перекупил за гораздо большую сумму Гай Рабирий Постум.
Гавий оказался в латифундии патриция благодаря счастливой случайности. Гай Рабирий долго вёл в отдельной комнате таверны безуспешные переговоры с богатым восточным негоциантом, а Гавий обслуживал их стол.
В юности на лицо он был довольно миловидным, и только горб, который с возрастом становился всё заметней и заметней, несколько портил приятное впечатление от его внешности. Гай Рабирий, несмотря на высокое положение и богатство, был относительно добрым человеком. В процессе разговора он участливо похлопал юношу по горбу, и — о, чудо! — торговец тут же согласился почти на все условия Гая Рабирия.
Суеверному патрицию этого оказалось достаточно. Он решил, что именно горб шустрого служки помог ему обмишулить ушлого торговца из Иудеи. Гай Рабирий не привык откладывать дела в долгий ящик и тут же выкупил Гавия у хозяина таверны, заплатив за него полновесными ауреусами. Правда, пришлось немного поторговаться — хозяин таверны был ещё тот хитрец. Он мгновенно смекнул, что интерес известного во всей Римской империи негоцианта и богатея к ничтожному служке неслучаен и запросил за уродца цену, как за крепкого здорового раба.
В конечном итоге и патриций, и хозяин припортовой таверны остались довольны сделкой. Гавий и впрямь оказался «талисманом», приносящим удачу в торговых делах, — по крайней мере, так считал Гай Рабирий, — а хозяин таверны был на седьмом небе от счастья. Это же надо как свезло!
Гавий и в юности был злокозненным малым, и хозяин уже хотел от него избавиться, а тут подвернулся такой счастливый случай. Он намеревался получить за Гавия хотя бы пятьсот сестерций, а богатый патриций заплатил ему шесть тысяч! Впрочем, по истечении некоторого времени хозяин таверны почувствовал себя обманутым. Дело в том, что на рынке рабов, который находился на римском Форуме, напротив храма Кастора и Поллукса, особым спросом пользовались различные уродцы — карлики, юродивые и прочая. И стоили они очень дорого, некоторые — до двадцати тысяч сестерциев. Хозяин таверны понял, что здорово продешевил. Горбун должен был стоить гораздо больше! Но дело уже было сделано, договор дороже денег. И потом, куда ему тягаться с прожжённым хитрецом-негоциантом, который мог обвести вокруг пальца любого, самого умного торговца?
Гавий наблюдал за любовными играми Бренна и Сагарис, и всё его естество было переполнено ядом. Ненависть горбуна к девушке достигла высочайшего предела; в дикой ярости он уже готов был выскочить из кустов, чтобы расквитаться с нею и Галлом за все свои мнимые обиды. Однако предусмотрительность и осторожность, помогавшие ему выжить в очень сложном и враждебном для уродца мире, сковали его тяжёлыми цепями.
Горбун быстро сообразил, что любовники ему не по зубам. Даже всецело занятые друг другом, они были настороже. В особенности Бренн. Это было заметно по тому, как во время отдыха он внимательно осматривался по сторонам и прислушивался. Конечно, лагерь охраняла ночная стража, но рабы не имели навыков профессиональных военных, а, значит, надежда на них была слабой. Максимум, что мог сделать горбун, так это поразить Сагарис. Или Бренна — как удастся. Но в следующий момент кто-нибудь из любовников перережет своим мечом нить его жизни. Чего Гавию очень не хотелось бы.
Он ушёл вместе с восставшими рабами только ради того, чтобы держаться поблизости от Сагарис. Горбун вполне мог остаться в латифундии, и никто не сказал бы ему за это ни единого дурного слова. Он был лишь обузой, так как сражаться с оружием не мог. А слабосильных доходяг и женщин среди беглецов и так хватало. Но он всё равно отправился вслед за толпой рабов, считая планы вожаков перейти Альпы и раствориться среди дружественных кельтских племён глупыми и несбыточными. Римляне никогда не упускали добычу, тем более — взбунтовавшихся рабов. «Говорящие орудия труда», которых в Риме не считали за людей, должны быть наказаны самым жестоким образом! Чтобы другим было неповадно.
Гавий и самому себе боялся признаться в том, что им движет не только месть. Совершенно неожиданно он влюбился. Впервые в жизни. И предметом его воздыханий стала... Сагарис!
Это открытие потрясло горбуна. Он начал подолгу разглядывать своё отражение в бронзовом зеркале, которое тайком умыкнул из хозяйских покоев, и пришёл к выводу, что вполне симпатичен, по крайней мере, не хуже Бренна, который, как подметил Гавий, засматривался на нового вилика. Однако когда он удалялся от зеркала на некоторое расстояние и в нём появлялась вся его нескладная фигура, горбун впадал в неистовство. Он ругал самыми подлыми словам и беспутного отца-пьяницу, и мать-шлюху, которая пустила на свет столь гнусного уродца. Иногда дело доходило даже до обмороков, настолько сильно проявлял свои чувства безутешный Гавий.
Когда Сагарис отстегала его за какую-то серьёзную провинность (Гавий уже забыл, за что именно), он даже не отправился к Клите, чтобы та смазала багровые полосы от нагайки целебной мазью. Гавий затворился в своей каморке, которую ему выделили по указанию Гая Рабирия, и с каким-то непонятным наслаждением долго упивался болью в своём изрядно исхлёстанном теле. Ведь кровавые полосы на спине были сделаны рукой Сагарис! Он так увлёкся эмоциями и мечтаниями, что даже непроизвольно пролил семя. Это было восхитительно!
По ночам, едва его голова касалась набитой сеном подушки, перед мысленным взором горбуна появлялась Сагарис, которая хлестала его нагайкой. Он долго сопротивлялся этому видению, а однажды не выдержал, встал, разделся до пояса и начал неистово охаживать себя по горбу ремёнными вожжами. Удивительно, но Гавий почти не чувствовал боли, а только приятное томление, которое почти всегда заканчивалось поллюцией.
Когда он в гневе метнул дротик в Сагарис, это был чисто импульсивный поступок. В тот момент он не желал ей смерти. Гавий лишь сильно ревновал её к Бренну, с которым она проводила слишком много времени. Для него не осталось тайной, что девушка и Галл устраивают тренировки с оружием в дальнем конце сада. Он замечал, какими глазами Бренн смотрит на Сагарис, и постепенно ревность начала перерастать в мстительное чувство. Временами ненависть к девушке затмевала любовь, и в такие моменты горбун готов был убить её. Особенно усилилось его желание наказать Сагарис во время перехода к Альпам. Атти обычно возглавлял толпу беглецов, а Бренн и Сагарис постоянно держались вместе, что для Гавия было как нож под сердце, — они замыкали колонну рабов с небольшим отрядом наиболее обученных воинскому делу мужчин. Это была нелишняя предосторожность. Никто не мог дать гарантий, что их не догонит кавалерийская ала. И встретить её должны были люди, привычные к оружию. Иначе римляне могли вырезать восставших рабов, как баранов.
Увы, Гавию не разрешили присоединиться к отряду, который возглавлял Бренн. Его определили заниматься хозяйскими делами. Сагарис знала, что горбун мог складывать цифры и был неглупым человеком, хоть и упрямым, как осёл. Его нельзя было переубедить, а тем более — подкупить.
Одной из самых важных проблем для восставших рабов было пропитание. Запасы еды были скудными, их расходовали бережно, более-менее сносно кормили только мужчин, способных держать оружие, а женщинам и детям попадали крохи, поэтому они часто голодали. Гавию было предписано строго беречь съестные припасы и выдавать их только по указанию Атти в общий котёл или сухим пайком — для разведчиков, которые шли впереди беглецов. Женщины нередко умоляли горбуна дать хоть чёрствую лепёшку для голодного ребёнка, однако ни уговоры, ни жалобный плач на него не действовали. Он был безжалостен и неприступен, как скала.
Долго наблюдать за любовными играми Бренна и Сагарис у горбуна не хватило душевных сил. Проклиная всё на свете: и неверную амазонку, и Галла, и родителей, и свою судьбу — Гавий потихоньку удалился от влюблённых и пошёл к коновязи, где в этот момент жевали свежескошенную траву ослики пастухов овечьего стада. Отвязав одного из них, он потихоньку потащил упрямое животное к горной тропе, которая вела в долину. Но тут его окликнул ночной дозорный:
— Эй, кто там?
— Не ори. Это я, — тихо ответил горбун, сжимая в руках свой остроотточенный кинжал.
— А, Гавий... — Из темноты нарисовался конюх из латифундии Гая Рабирия. — Какой нечистый тебя носит в столь позднее время? И зачем тебе осёл?
— Надо! — отрезал горбун, но потом спохватился и примирительно молвил: — Ладно, это, конечно, тайна, но тебе скажу. Слушай...
Бывший конюх, детина немалого роста, склонился к Гавию, чтобы лучше слышать, и горбун вогнал ему кинжал точно в сердце, бедолага даже не вскрикнул, только издал тихий стон.
— Идиот! — пробормотал горбун. — Угораздило тебя стать на моём пути...
Он искренне сожалел о содеянном. Конюх в латифундии Гая Рабирия был одним из немногих, кто относился к горбуну как к равному, по-товарищески. Но иного выхода у Гавия не было — конюх мог поднять тревогу или просто разболтать всем о странном поведении горбуна. А это совершенно не входило в его планы.
Ещё с вечера Гавий забрался на самое высокое дерево, — несмотря на горб, он лазал, как кошка, — и заметил далеко внизу дымы от многочисленных костров. Сомнений не было — это войско, посланное Сенатом для поимки беглых рабов. В том, что их затея закончится провалом, Гавий совершенно не сомневался. Притом с самого начала. Его погнала вместе со всеми только любовь к Сагарис и больное воображение. Но теперь любовь сменилась ненавистью. Увидев Сагарис в объятиях Галла, он едва не сошёл с ума. Только железная воля, удивительным образом вселившаяся в его уродливое тело, заставила горбуна собраться и принять решение. Месть! Он должен отомстить неверной девке! Шлюха, грязная тварь!..
Тихо ругаясь последними словами, Гавий спускался в долину.
ГЛАВА 6
КАЗНЬ
Квинт Луций Фест, трибун ангустиклавии I Италийского легиона, созданного совсем недавно — 20 сентября 67 года — низложенным императором Нероном, с неодобрением наблюдал за тем, как легионеры распинали пленных рабов, дерзнувших восстать против Рима. Их вполне можно было продать в каменоломни и получить неплохие деньги. Но латифундисты, хозяева восставших рабов, были категоричны — распять! И теперь его солдатам пришлось заниматься грязной работой палачей.
Распятие в Римской империи считалось самой позорной казнью, поэтому применялось для рабов и военнопленных, а также для бунтовщиков, изменников и убийц. В случае убийства хозяина дома все проживавшие с ним рабы вне зависимости от пола и возраста подлежали распятию. А бунтовщики, захваченные в плен легионерами, предали мучительной смерти многих родных и близких владельцев латифундий.
Обычно казнь сопровождалась целым ритуалом. Ей предшествовала позорная процессия, в ходе которой осуждённому приходилось нести патибулум — деревянный брус, который потом служил горизонтальной перекладиной креста. На месте казни крест поднимали на верёвках и вкапывали в землю, а на нём толстыми коваными гвоздями или верёвками крепились руки и ноги осуждённого.
Распятый погибал долго и мучительно. Некоторые продолжали жить на кресте до трёх суток. Порой, чтобы продлить их страдания, им подносили в губке воду или уксус. Но в конечном итоге потеря крови, обезвоживание, палящие лучи солнца днём и ночной холод подтачивали силы несчастного.
Погибал он, как правило, от удушья, когда уже не мог поднять вес своего тела, чтобы сделать вздох. На некоторых крестах под ноги осуждённым делали выступ, чтобы облегчить им дыхание, но это лишь оттягивало приближение смерти. А когда её хотели ускорить, то перебивали казнённым голени.
Конечно, в походных условиях ничего подобного просто быть не могло. Наоборот — солдаты торопились побыстрее покончить с малоприятной процедурой казни пленённых рабов. Проблема заключалась в том, что с них нечем было поживиться. Обычно вещи осуждённого и украшения подлежали изъятию и делёжке между легионерами. Но что взять с грязных оборванцев, одежды которых были забрызганы кровью?
Трибун сидел под навесом на вершине невысокого холма, мимо которого шла дорога в Рим. Рядом стоял сигнум — военный знак когорты[85]. Он состоял из древка, на котором были закреплены фалеры. Сверху сигнум венчал наконечник в форме «мануса» — изображения открытой ладони, которая являлась символом принесённой легионерами присяги верности. Увы, на древке отсутствовали венки, которые были наградами за особые заслуги когорты. I Италийскому легиону и когорте ещё предстояло их заслужить, в чём Квинт Луций Фест совершенно не сомневался.
Сигнум охранял знаменосец когорты, сигнифер, также исполнявший обязанности казначея, — здоровенный детина в полном воинском облачении. Он стоял неподвижно, как истукан, лишь изредка косился на столик перед трибуном, и тогда можно было слышать его сдавленный вздох. Солнце уже поднялось достаточно высоко, и легионеру в его панцире было жарко. Ему сильно хотелось пить, а Квинт Луций наслаждался охлаждённым вином и лакомился фруктами.
С холма трибуну были хорошо видны все действия его солдат, которые ставили распятия по обочинам дороги, чтобы каждый раб, проходя или проезжая мимо казнённых, мог видеть, чем закончится его непослушание хозяевам. Молоденький контубернал, обслуживающий Квинта Луция, занимался тем, что время от времени наполнял его кубок добрым фалернским вином[86] и отгонял мух, которые в предчувствии скорой осени и долгой зимней спячки, предполагавшей голодное существование, совсем ошалели — роями набрасывались на еду, всё время норовили окунуться в кубке, и садились на руки трибуна, открытые до плеч, при этом кусая его немилосердно.
Неожиданно Квинт Луций встрепенулся, прищурил глаза и начал всматриваться в поворот дороги, где появилось пыльное облако. Похоже, по дороге двигался конный отряд. Это заметил и дежурный центурион. Последовало несколько резких команд, и опцион, его помощник, быстро перекрыл дорогу двумя десятками солдат, которые прикрылись щитами и ощетинились копьями.
Предосторожность была отнюдь не лишней. В этих местах нередко шалили конные отряды кельтов, которые сваливались на римлян, как снег на голову — совершенно неожиданно. Чтобы потом раствориться в лесах, которые они знали, как свои пять пальцев. Но при ближайшем рассмотрении отряд оказался совсем небольшим, и, судя по одеянию всадников, это были римляне. Квинт Луций облегчённо вздохнул и покинул навес, чтобы встретить незваных гостей. А то, что всадники прибыли к нему, уже не было сомнений: один из них, в богатых одеждах, спешился и, широко шагая, начал подниматься на холм.
Остальные всадники представляли собой наёмную охрану, явно из бывших легионеров. Они не торопились слезть с коней, подозрительно поглядывая на «стену», возглавляемую опционом, и с вызовом держась за рукоятки длинных кавалерийских мечей.
В госте Квинт Луций узнал своего доброго приятеля, негоцианта Валерия Плавтия Сильвана Страбона, вместе с которым ему в своё время пришлось немало повоевать. Тот явно торопился, потому что на вершину холма он забрался почти бегом.
— Приветствую тебя, трибун! — От волнения голос запыхавшегося Валерия пресёкся.
— Рад видеть тебя, мой добрый друг! — ответил Квинт Луций, и они обнялись. — Что привело тебя в эти богами забытые места? Я почему-то не думаю, что ты воспылал желанием повстречаться со старым боевым товарищем. Но прежде присаживайся... — Он кивнул контуберналу, и тот поставил для Валерия складной походный дифр. — Утоли жажду фалернским.
— Благодарю... — Валерий одним махом выпил кубок до дна «по греческому обычаю» (в представлении римлян) — не разбавляя его водой; похоже, он сильно волновался. — Ты в своей стихии — пьёшь только лучшие вина, хотя стоят они немало.
— Сколько той жизни! Человеческий век и так короток, а у нас, военных, он и того короче. Поэтому стоит ли экономить презренный металл, отказывая себе в маленьких житейских радостях? Но что привело тебя сюда?
— Не буду ходить вокруг да около. Я узнал, что среди твоих пленников находится амазонка. Не так ли?
Квинт Луций помрачнел.
— Да, это так, — сдержанно ответил трибун; но тут лицо его побагровело и он, едва сдерживая ярость, продолжил: — Эта сука положила четверых моих солдат, прежде чем её схватили!
— Где она?
— Ждёт своей очереди. Её не стали убивать, а специально пленили и оставили ради некой церемонии. Мы не просто её распнём, а сдерём кожу. Это желание моих солдат, которые пылают жаждой мести. Она умудрилась поразить даже декана Руфуса — Рыжего! Ты должен его помнить.
— Конечно, помню.
— А он был бойцом первостатейным. И всё равно эта стерва разобралась с ним, как с новобранцем! Но почему она так заинтересовала тебя?
Валерий набрал в лёгкие побольше воздуха, словно намеревался нырнуть в омут с головой, и выпалил:
— Я хочу её забрать!
— Что-о?! — Трибун вскочил. — В своём ли ты уме, мой друг?! Зачем она тебе?
— Это уже второй вопрос, — сдержанно сказал Валерий. — А на первый я хочу дать ответ тем самым металлом, который ты считаешь презренным.
С этими словами Валерий достал из дорожной сумки и бросил на столик перед трибуном увесистый кожаный кошель, приятно отозвавшийся малиновым звоном.
— Здесь ровно пятьсот полновесных ауреусов. Я хочу выкупить у тебя амазонку.