Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века - Кирилл Осповат на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Формулировки первого распоряжения прямо отзываются в характеристике комедии – излюбленного придворного жанра – в «Эпистоле II»: «Свойство комедии – издевкой править нрав; / Смешить и пользовать – прямой ея устав». В «Эпистоле I» изъясняется, среди прочего, «какой похвален перевод» (Сумароков 1957, 121, 114).

Азы стилистики и поэтики, которые Сумароков преподавал своим читателям, позволяли им отозваться на призыв императрицы и Академии наук. Академические протоколы удостоверяли в 1750 г., что президент Академии гр. К. Г. Разумовский «изволит стараться, чтобы охотников к переводу книг приласкать всеми мерами» (цит. по: Ломоносов IX, 947). Разумовский, по всей видимости, имел в виду тот же практический дефицит, о котором писал Сумароков в «Эпистоле I»: «Когда книг русских нет, за кем идти в степени?» (Сумароков 1957, 115). Подробнее об этом говорится в главном педагогическом трактате послепетровских десятилетий, «Разговоре двух приятелей о пользе наук и училищ» (1733–1738) В. Н. Татищева:

Удивляюся, что вы сказываете, якобы у нас для научения книг довольно. <…> Что же до новых книг принадлежит, то весьма таких мало, каковые к научению юности потребно. Мы доднесь не токмо курсов мафематических, гистории и географии российской, которые весьма всем нуждны, не говоря о высоких философических науках, но лексикона и грамматики достаточной не имеем, а что ныне печатаны, то <…> все, почитай, для забавы людем некоторыми охотники переведены, а не для наук сочиненные. Но разве о тех думаешь, что вечно достойныя памяти Петр Великий, как сам до артиллерии, фортофикации и архитектуры и пр. охоту и нужду имея, неколико лучших перевести велел, и напечатаны, но и тех уже купить достать трудно, а более, почитай, и не видим (Татищев 1979, 130–131).

Татищев очерчивает круг изданий – здесь, как и в «Эпистоле I» и «изустном повелении» Елизаветы, речь идет главным образом о переводах, – которые должны были определять образование «шляхетства». Словесность, существующая «для забавы людем», стоит в одном ряду с «полезными науками», – такими, «которые до способности к общей и собственной пользе принадлежат» (Там же, 91).

В «Двух эпистолах» – «О русском языке» и «О стихотворстве» – канонизировались принципы зарождавшейся дворянской образованности. Именно в эту эпоху требование грамотности укоренялось усилиями правительства в дворянском обиходе. Первой в числе «полезных наук» Татищев называет «письмо»: оно

<…> всякаго стана и возраста людям есть полезно, когда токмо правильным порядком и з добрым намерением употребляемо. Но притом надобно о том прилежать, чтоб научиться правильно, порядочно и внятно говорить и писать. Для того полезно учить и своего языка грамматику (Татищев 1979, 91).

Сформулированное Татищевым требование имело вполне практическое значение. В 1734 г. один из руководителей Сухопутного шляхетного корпуса жаловался, что некоторых великовозрастных кадет можно было только «читанию и писанию в их природных языках обучить» (цит. по: Петрухинцев 2007, 140). Сходные наставления содержит сумароковская «Эпистола I»: «<…> правильно писать потребно всем уметь» (Сумароков 1957, 114).

C этим требованием соотносится и следующая рекомендация «Эпистолы»:

Имеем сверх того духовных много книг;Кто винен в том, что ты Псалтыри не постиг,И, бегучи по ней, как в быстром море судно,С конца в конец раз сто промчался безрассудно.(Там же, 115)

При помощи «духовных книг» прививались основы грамоты; родившийся в 1743 г. Державин «за неимением в тогдашнее время в том краю учителей, научен от церковников читать и писать», к тому же мать его «старалась пристрастить к чтению книг духовных» (Державин 2000, 9). Казанская помещица следовала не только старинному обычаю, но и сенатскому указу от 20 апреля 1743 г., повелевавшему, «чтоб как дворяне, так и разнаго чина люди детей своих из младых лет с начала обучения Российских книг чтению обучали б прямаго знать толкования Букваря и Катихизиса, в коих истинное Христианской должности и нашея православныя веры ясное показание есть, также б и другия книги церковныя читать тщились» (ПСЗ XI, 794).

По сообщению Державина, в конце 1750‐х гг. учителя Казанской гимназии, подведомственной Московскому университету:

Более ж всего старались, чтоб научить читать, писать и говорить сколько-нибудь по грамматике и быть обходительным, заставляя сказывать на кафедрах сочиненные учителем и выученные наизусть речи; также представлять на театре бывшия тогда в славе Сумарокова трагедии, танцовать и фехтовать <…> (Державин 2000, 12).

Знания грамматики и упражнения в изящной словесности увязывались с навыками обходительности и становились элементом дворянского «социального канона» (Н. Элиас). Татищев относит «стихотворство, или поезию» к числу «сщегольских наук» вместе с «танцованием» и «вольтежированием» (Татищев 1979, 92).

Издательские начинания Академии должны были привить дворянству культурные навыки просвещенного досуга. Разумовский предписывал особую снисходительность к добровольным переводчикам в тех случаях, «когда дворянин в переводе потрудится не для интереса, но для охоты своей собственной» (цит. по: Ломоносов IX, 947). Этой же логикой руководствовался и Сумароков: выпуская наставление в стихотворстве в эпоху, когда поэзией занимались едва ли не единицы, он не столько отвечал на выработанный спрос, сколько пропагандировал складывавшийся при дворе идеал дворянского культурного поведения[3]. Действительно, как свидетельствуют хорошо известные материалы рукописных полемик начала 1750‐х гг., стихотворство в дидактической манере «Двух эпистол» быстро вошло в моду.

Еще Г. А. Гуковский констатировал, «что новая европейская культура людям типа Сумарокова представлялась делом вовсе не общечеловеческим, а сословным», «мыслилась не только как право и достояние родового дворянства, но и как его обязанность», и поэтому «культура вообще, и поэзия в частности, приобрели отчетливые черты характерно сословно-классового занятия и сферы творчества» (Гуковский 1936, 27–28). Сословная культура, поощрявшая занятия словесностью, складывалась в эти самые годы в Сухопутном шляхетном корпусе (см.: Федюкин 2018). Гуковский писал:

Основной педагогической задачей корпуса стало воспитание образцовых жантильомов, вполне цивилизованных, обладающих элементарными гуманитарными знаниями, умеющими [sic] себя держать в обществе. <…> в корпусе занимались литературой. Еще императрице Анне Иоанновне кадеты подносили сочиненные ими в ее честь стихотворения, среди которых были и сумароковские. <…> Первым крупным успехом корпусной педагогики в сфере литературы был именно Сумароков (Гуковский 1936, 18–19).

Даже после публикации «Двух эпистол», спустя почти десятилетие после выпуска из корпуса, Сумароков продолжал поддерживать прочные связи с этим учебным заведением и его «молодежью» (см.: Степанов 2000). Аффилиация Сумарокова с этим «дворянским университетом», в котором создавался «новый тип культуры и культурного человека» (Гуковский 1936, 17–18), имеет принципиальное значение для истолкования «Двух эпистол». Кадеты и выпускники корпуса были квинтэссенцией той образованной дворянской прослойки, к которой адресовался Сумароков. Общеизвестно, что его стихи пользовались популярностью среди благородного юношества: по позднейшим словам Ломоносова, он «сочинял любовные песни и тем весьма счастлив, для того что и вся молодежь, то есть пажи, коллежские юнкеры, кадеты и гвардии капралы <…> ему последуют» (Ломоносов IX, 635).

В конце 1740‐х гг. Сумароков решил претворить светский успех своих «нежных» стихотворений в литературный авторитет. Он издал две трагедии – «Хорев» (1747) и «Гамлет» (1748), быстро завоевавшие признание читателей, а вслед за ними «Две эпистолы». В трагедиях стилистика светской песни инкорпорировалась в большой классический жанр; в «Двух эпистолах» любовный сочинитель, которому «вся молодежь <…> последу[е]т», брал на себя роль наставника в литературе. Песни распространялись в списках и изустно «для забавы людем»; «Две эпистолы», получившие квазиофициальный статус академической публикации, легитимировали словесность в качестве элемента подобающей сословной культуры.

Сумароков опирался на опыт корпуса и его поэтов, к которым сам он некогда принадлежал вместе, например, с М. Г. Собакиным (см.: Берков 1933; Погосян 1997, 55–82; Алексеева 2005, 153–157). Б. Г. Юсупов, назначенный в 1750 г. директором корпуса, в особой записке упоминал, что те кадеты, «в ком есть дарования, будут упражняться в поэзии» (Долгова 2007, 80). В поэме «Совет добродетелей» (1738) Михаил Собакин – отсылая, по всей видимости, к социальному и литературному опыту Кантемира, вельможного подражателя и перелагателя Горация, – рекомендовал литературное ремесло в числе атрибутов «политики», общественного существования дворянина:

Будто нет, сказал, краснословцов сильных,иль творцов стихов в их делах искусных,иль нельзя писать книг речьми обильных,или говорить поздравлений устных,Помнишь, как Омир Ахиллесу просто,но достойно сплиол Лавры похвалами,к Августу писал раз Гораци со сто,что чли за добро Самодержцы сами;можешь по тому ты примеру ныне,хоть подобных взять людям тем преславным,кои что нашли в Иовишовом сыне,и с Патентом в том здесь живут исправным.(Собакин 1738, без паг.)

В появившихся спустя десятилетие «Двух эпистолах» Сумарокова апология словесности тоже апеллировала к процедурам сословного образования. Представление о долге службы и культура дворянского досуга сходились в великосветском культурном потреблении, описывавшемся понятием вкуса. Именно оно делало возможным «патент поэта» и определяло эстетическую проблематику «Эпистолы о стихотворстве».

II

Для изучения художественного устройства «Двух эпистол» первостепенное значение имеют выводы двух специальных работ И. Клейна (Клейн 2005а; Клейн 2005б). В одной из них устанавливается, что сумароковский манифест соотносился с жанровой традицией сатиры (см.: Клейн 2005а). Действительно, Ломоносов, которому «Эпистолы» были переданы на рецензию, отмечал в них «сатирические стихи» и добавлял:

<…> таковые стихи, касающиеся до исправления словесных наук, не взирая на такие сатиричества, у всех политических народов позволяются, и в российском народе сатиры князя Антиоха Дмитриевича Кантемира с общею апробациею приняты, хотя в них все страсти всякого чина людей самым острым сатирическим жалом проницаются <…> (Ломоносов, IX, 621).

Неожиданно развернутая похвала Кантемиру в отзыве на «Две эпистолы» не только оправдывала «сатиричества» Сумарокова, но и вписывала его сочинение в определенную жанровую традицию. По всей видимости, Ломоносов отзывался на характеристику Кантемира в первоначальной редакции «Двух эпистол»:

Преславного Депро прекрасная сатираПодвигла в Севере разумна КантемираПоследовать ему и страсти охуждать;Он знал, как о страстях разумно рассуждать,Пермесских голос нимф был ввек его утеха,Стремился на Парнас, но не было успеха.Хоть упражнялся в том, доколе был он жив,Однако был Пегас всегда под ним ленив.(Сумароков 1957, 116)

Эти строки (вместе со следовавшей за ними аналогичной характеристикой Феофана Прокоповича) были исключены после того, как Ломоносов в первом отзыве на «Две эпистолы» посоветовал автору поискать, «что б в рассуждении некоторых персон отменить несколько надобно было» (Ломоносов, Х, 461). Цитированный выше второй отзыв ясно показывает, что Ломоносов защищал от критики признанный авторитет Кантемира и ставил на вид младшему поэту литературные заслуги старшего[4]. При этом и сумароковская оценка Кантемира содержала важные нюансы: отказывая ему в мастерстве стихотворца, Сумароков тем не менее признавал достоинства его сатирического инструментария, восходящего к «преславному Депро», а ниже заявлял о собственной преемственности по отношению к Буало-сатирику («Скажи мне, Боало, свои в сатирах правы» – Сумароков 1957, 121). Иными словами, не желая признавать Кантемира своим образцом, Сумароков тем не менее обозначал свою приверженность проложенному им жанрово-тематическому пути.

По мнению Клейна, первые читатели «Двух эпистол» истолковывали их «не в том жанровом ключе, который был первоначально задан» автором, поскольку, вопреки замыслу Сумарокова, рассматривали их «не в качестве дидактического стихотворения, а в качестве сатиры» (Клейн 2005а, 315). Между тем в сложной неоклассической жанровой таксономии сатирический и дидактический модус скорее сближались, чем разграничивались. Андре Дасье, авторитетный комментатор Горация, отмечал в предисловии к его посланиям, что родоначальник римской сатиры Луцилий, как и его последователи, «ne faisoit pas toujours la guerre au vice dans ses Satires, il y louoit aussi très-souvent la vertu» ([не всегда нападал на порок в своих сатирах, но столь же часто хвалил добродетель] – Horace 1727b, без паг.). Эта формула точно описывает двойной тематический состав сатирического жанрового канона, совмещавшего осмеяние с дисциплинарным наставлением. Одним из изводов этого жанра, как можно видеть на авторитетных примерах Горация и Буало, был избранный Сумароковым род стихотворного послания, традиционно акцентировавший дидактическую составляющую сатиры. Дасье доказывал, что послания Горация были естественным продолжением его сатир: в сатирах поэт скорее «travaille à déraciner les vices» [тщится искоренять пороки], а в посланиях «il s’attache à y donner des préceptes pour la vertu» [стремится дать наставления к добродетели] – Ibid.). Основоположник русской сатирической традиции Кантемир избрал для перевода именно «письма» Горация на том основании, что «оне больше всех его других сочинений обильны нравоучением» (Кантемир 1867–1868, I, 385).

Дидактические послания и сатиры составляли единый жанрово-идеологический фон стихотворных поэтик Горация, Буало и следовавшего им Сумарокова. Переводом «Науки поэзии» Горация открывалась самая авторитетная к тому времени немецкая поэтика – многократно переиздававшийся «Опыт критической поэтики» («Versuch einer critischen Dichtkunst», 1730) И. К. Готшеда. Лейпцигский профессор Готшед, диктовавший немецкой словесности рационалистические законы, был ведущей фигурой местного Немецкого общества, куда в 1756 г. был принят и Сумароков (см.: Гуковский 1958). Литературная программа Готшеда, еще одного «интеллигента из бюргерства», стирала грань между ученой культурой университета и придворными вкусами (см.: Heldt 1997). В «Критической поэтике» Готшед констатировал, что ведению сатирика подлежит «nicht nur das moralische Böse; sondern auch alle Ungereimtheiten in den Wissenschaften, freyen Künsten, Schriften» ([не только нравственное зло, но и все нелепости в науках, свободных искусствах, сочинениях] – Gottsched 1973, I, 172). Сумароков парафразировал этот тезис в поздней сатире «О худых рифмотворцах»:

Одно ли дурно то на свете, что грешно?И то нехорошо, что глупостью смешно.(Сумароков 1957, 199)

Следуя своему представлению о единстве поэтической науки и сатирического нравоучения, Готшед в особой главе о сатире полностью приводил поэтологические сатиры немецких сочинителей: «Стихотворца» («Der Poet») И. Рахеля (здесь речь шла, среди прочего, о правильном употреблении немецкого языка), «О стихотворстве» («Von der Poesie») Ф. Каница и «На несмысленных стихотворцев» («Auf unverständige Poeten») Б. Нейкирха. Фрагментами этих сатир Готшед подкреплял положения установочных глав своего трактата «О свойстве стихотворца» («Von dem Charactere eines Poeten») и «О хорошем вкусе стихотворца» («Vom guten Geschmacke eines Poeten»).

Как мы уже видели, идеологическим основанием новоевропейской горацианской сатиры была этика общественного – сословного и государственного – долга. Готшед сообщал, что в самой первой сатире, приписывавшейся Гомеру поэме «Маргит», обличался «бездельник» («Müßiggänger»), «бесполезный член в сообществе людей» («ein unnützes Glied der menschlichen Gesellschaft» – Gottsched 1973, I, 167). В эпистолярном изводе дидактического жанра общая назидательная установка воплощалась в специфической речевой ситуации: структурно значимая фигура адресата динамизировала коммуникативную функцию текста, так что «конструирование читателя» делалось доминантой его тематического развертывания. Социальный облик адресата, рассмотренный в нормативных и надындивидуальных категориях группового долга, становился центральной дидактической темой (см.: Jekutsch 1981, 180–183). Готшед, посвятивший одну из глав своего трактата стихотворным посланиям, цитирует несколько немецких образцов этого жанра, в том числе эпистолу Андреаса Чернинга (Andreas Tscherning) к высокопоставленному магистрату, ставившую в пример другим его успехи на служебном поприще (см.: Gottsched 1973, II, 345 sqq). Сумароков опубликовал в 1759 г. «Эпистолу к неправедным судьям», в сатирическом модусе также напоминавшую чиновникам о долге службы: «О вы, хранители уставов и суда <…>» (Сумароков 1957, 131; об общественно-педагогических функциях русской эпистолы см.: Люстров 2000, 90).

В специальном исследовании о французском стихотворном послании XVII в. C. Тоноло устанавливает, что «в эпоху <…> когда складывается кодекс великосветского поведения (le savoir-vivre de l’honnête-homme), послание служит дополнением к учебным пособиям», способствует образованию и нравоучению, одним словом – «воспитанию светского человека» (Tonolo 2005, 257). Сумароков не чуждался такого истолкования жанра. В 1761 г. он выпустил третье и последнее свое оригинальное сочинение, именовавшееся «эпистолой», – «Эпистолу его императорскому высочеству государю великому князю Павлу Петровичу в день рождения его…», в которой изъяснял обязанности монарха и «честного человека» («Всем должно нам любить отечество свое, / А царским отраслям любити должно боле <…>» – Сумароков 1957, 132). Послание увидело свет, надо полагать, с одобрения Н. И. Панина, в 1760 г. назначенного воспитателем наследника. В особой записке, перекликающейся с сумароковской эпистолой, Панин объявлял своим долгом внушить юному Павлу «сердечное желание о точном исполнении своего звания» и, в числе других педагогических материалов, называл сочинения «Ломоносовых и Сумароковых» (Панин 1882, 317–318; см.: Алексеева 2017).

Форма нравоучительного послания регулярно соотносилась с процедурами аристократической педагогики. Готшед в соответствующей главе приводит эпистолу родоначальника немецкой неоклассической традиции Опица к своему покровителю, графу Дона. Сосредотачивая в условном портрете адресата все сословные добродетели дворянства, Опиц укореняет их в воспитании и образовании:

Du fiengst kaum an zu leben,Da ließest du alsbald mit vollen Stralen ausDie Gaben der Natur, die euer werthes HausWie Erb und eigen hat. <…>Man sahe nicht um dich die faule Wollust schweben,Die Mörderinn der Zeit, der Jugend ärgste Pest,So guten Samen nie zur Blüte kommen läßt.Du hast es dir für Spott und Schande nicht geschätzet,Den Büchern hold zu seyn; hast deinen Sinn ergetzetMit dem worüber oft ein Aeltern-edler lacht;Doch das den Edlen ziert, und einen edel macht,Der sonst nicht edel ist: dann Schilde sind das mindsteVon dem was Tugend heißt. Du hast der Musen KünsteAus ihrem Grund’ erlernt <…>[Едва ты начал жить,Ты во всем блеске явилДары природы, коими ваш достойный домВладеет как наследным имуществом. <…>Вокруг тебя не видно ленивой роскоши,Убийцы времени, злейшей чумы юношей,Коя не позволяет доброму семени расцвести.Ты не счел позоромБыть милостивым к книгам; ты тем увеселил свой ум,Над чем смеются порой старые дворяне;Однако это подобает благородному, и дает благородствоТому, кто иначе не благороден: ибо гербы есть наименьшееИз того, что зовется добродетелью. ОсновательноТы выучил науки Муз <…>](Gottsched 1973, II, 150–151)

Сходная социально-педагогическая установка осуществлялась в «Двух эпистолах» при посредстве сходных жанровых приемов, и фигура читателя оказывалась средоточием дидактической проблематики. М. Ю. Люстров усматривает «главный жанровый признак» эпистол Сумарокова в их адресации к определенным социальным группам (Люстров 2000, 70). Действительно, в «Эпистоле I» Сумароков очерчивает свою аудиторию: вместо неизбежно условного единичного адресата дается собирательный, но социально конкретизированный портрет молодого дворянина. Хотя этот персонаж предстает своего рода сатирическим антиподом безупречного героя Опица, его изображение строится вокруг тех же постулатов сословной этики:

Сердись, что мало книг у нас, и делай пени:«Когда книг русских нет, за кем идти в степени?»Однако больше ты сердися на себяИль на отца, что он не выучил тебя.А если б юность ты не прожил своевольно,Ты б мог в писании искусен быть довольно. <…>Не знай наук, когда не любишь их, хоть вечно,А мысли выражать знать надобно, конечно.(Сумароков 1957, 115)

Тип недоучившегося по родительскому небрежению дворянского сына, прославленный позднее выучеником Московского университета Фонвизиным, был хорошо узнаваем. Мы уже приводили относящиеся к середине 1750‐х гг. ламентации И. И. Шувалова о том, что «родители и родственники» имеют «более попечения в доставлении принадлежащим им молодым людям чинов, а не должнаго учения сходнаго с их рождением и пользою общею» (Шувалов 1867, 70). Татищевский «Разговор двух приятелей» открывался похвалами отцу, отославшему сына «в чужестранные училища», поскольку иначе «он, в природной злости и невежестве остався, буйством и непорядками всегдашнюю печаль <…> приносить будет» (Татищев 1979, 51). Фельдмаршал А. А. Прозоровский, на рубеже 1740–1750‐х гг. оканчивавший курс наук и начинавший действительную военную службу, предваряет мемуарное повествование о своем отрочестве следующим рассуждением:

Прямой долг родителей есть в том, чтобы научить детей всему нужному, но всякому россиянину известен непростительный порок в родительском чадолюбии относительно сего предмета. Мало таких в России отцов и матерей, которые бы прямую пользу детей своих разумели, или слепая любовь помрачает их разсудок, и они почти никогда их не отлучают от себя в отсудственныя публичныя училища. <…> науки – суть основанием всякого состояния, а наипаче военной службы (Прозоровский 2004, 39–40).

Сам Сумароков писал позднее: «Имея достаток и способы обучати детей, и не обучать есть вина не простительна» (Сумароков 1787, VI, 260).

За практическим беспокойством русских сторонников дворянского образования стояли обычные для Европы начала Нового времени представления о наследственном благородстве, отразившиеся и в послании Опица. Обучение детей, вменявшееся в обязанность родителям, провозглашалось необходимым условием сословной преемственности. В переводном сборнике «Апофегмата», впервые напечатанном при Петре I и вышедшем очередным изданием в 1745 г., говорилось: «Аще не вдаст отец сына учитися от юности добрых нравов, таков не имать наследити достояния отца своего» (Апофегмата 1745, 7). В переведенной Тредиаковским «Истинной политике» читаем:

Родители, которые не стараются о добром воспитании своих детей, еще и больше виноваты. Ибо можно сказать, что от воспитания происходит почти всегда щастие или нещастие в жизни. <…> Молодой человек, будучи худо воспитан и не имея ни знания, ни достоинства, ни к какому делу не может быть годен <…> иногда он вводит в бесславие всю фамилию и собственную свою честь погубляет навеки. Как тогда не иметь великия печали тому отцу, которой прилежно не старался заблаговременно научить такова сына, насадить в нем благочестие и подать ему просвещенное познание к управлению его нравов и поступок, по своей необходимой к тому должности? Но как всячески не радоваться тому, которой сам попечение имел разум просвещать, а сердце исправлять у своего сына, когда увидит, что как скоро оной покажется свету, то везде и у всех приходит в почтение, сыскивает себе приятство у честных людей, отправляет с похвалою впервые положенныя на него дела, приносит честь своей фамилии чрез изрядныя свои достоинства, и день ото дня становится добродетельнейшим и искуснейшим? (ИП 1745, 13–15)

Сумароков описывает своего адресата в категориях аристократической моралистики и педагогики, и обращенные к нему наставления «о русском языке» следует рассматривать на этом же идейном фоне.

Учитель Павла Петровича и выпускник Сухопутного корпуса Семен Порошин, с которым Сумароков приятельствовал и встречался за столом у наследника, объяснял своему высокородному воспитаннику, «как дурно не знать языка своего и силы в штиле», высмеивал вместе с ним макароническую речь придворных, «малосильных в своем языке»: «Такие люди не знают или не хотят знать, что то, что на одном языке очень хорошо, на другом, переведенное от слова до слова, очень худо может быть» (Порошин 2004, 56, 19). Порошин парафразирует здесь наставления сумароковской «Эпистолы I»: «Что очень хорошо на языке французском, / То может в точности быть скаредно на русском» (Сумароков 1957, 114). Собственные познания в русском языке Сумароков в статье «К несмысленным рифмотворцам» (1759) объяснял наследственной принадлежностью к придворной аристократии:

<…> должен я за первые основания в Русском языке отцу моему, а он тем должен Зейкену, который выписан был от Государя Императора Петра Великаго в учители, к господам Нарышкиным, и который после был учителем Государя Императора Петра Втораго (Сумароков 1787, IX, 278).

Образцом для предписаний «Эпистолы I» мог послужить, среди прочего, прославленный педагогический трактат Дж. Локка, только во французском переводе выдержавший к середине 1740‐х гг. десять изданий (см.: Hutchinson 1991, 245), а в 1759 г. выпущенный по-русски Московским университетом под заглавием «О воспитании детей» (об интересе Сумарокова к Локку см.: Levitt 2009b). Обучение родному языку осмысляется здесь в перспективе сословного долга:

Почти нет большаго несовершенства в знатном человеке, как не уметь хорошо изъяснять свои мысли на словах или на письме. Со всем тем коль много видим из дворянства ежедневно, кои при всех доходах и дворянском титуле, которому должны были иметь и соответствующия качества, однако не могут и истории никакой расказать по надлежащему, не только говорить чисто и уверительным образом о какой важной материи? но в сем мне кажется столько на них, сколько на воспитание их жаловаться должно. <…> Когда человек пишет, ни что так не уважает его слова и не привлекает благосклоннаго внимания, как язык исправной. Понеже Аглинской дворянин всегда имеет нужду [1] в Аглинском языке, то ему должно наипаче и учиться, и стараться, чтобы в нем учинить свой штиль чище и совершеннее.

[1] Францусской или Российской дворянин должен стараться уметь писать чисто и исправно по Францусски или по Русски (Локк 1759, II, 199–200, 205).

Параллелью с дворянскими руководствами как «внепоэтическим речевым рядом» определяется установка сумароковских эпистол – «не только доминанта произведения (или жанра), функционально окрашивающая подчиненные факторы, но вместе и функция произведения (или жанра) по отношению к ближайшему внелитературному – речевому ряду» (Тынянов 1977, 228–229).

По точному наблюдению Клейна, «авторский субъект» «Двух эпистол» – «не светский человек, который <…> разговаривает на равных с другими светскими людьми, а строгий наставник» (Клейн 2005б, 338). Это соответствует жанровым константам: как заключает на французском материале С. Тоноло, авторы назидательных посланий, «обращаясь к молодым особам <…> берут на себя роль духовных наставников», так что эпистолярный жанр «наследует античной и гуманистической традиции, прививавшей при помощи посланий новым поколениям неизменные ценности. Нравственная позиция и поэзия сливаются в авторитетной фигуре поэта-эпистолика» (Tonolo 2005, 258–259). Дидактический поэт выступал литературным двойником признанных носителей традиционной морали[5]. Анонимный почитатель и подражатель Сумарокова в начале 1750‐х гг. так характеризовал истинного сатирика:

Всяк видит себе друга, наставника чтет в нем.(Поэты 1972, II, 383)

В «Эпистоле… Павлу Петровичу…» Сумароков – с санкции двора – приобщал свой поэтический голос к нравственному и общественному авторитету действительного воспитателя наследника. «Истинная политика», которой, среди прочего, следовала «Эпистола I», была, согласно распространенному заблуждению, составлена Фенелоном – «учителем детей короля французского», как пояснялось на титульном листе русского перевода «Похождения Телемака».

За социально расплывчатым понятием наставничества вставала идея родительского авторитета. Как показывает А. Бекасова, в XVIII в. «проблема взаимоотношений родителей и детей оказалась в центре общественного внимания» (Бекасова 2012, 99). В «Эпистоле I» поэт наставляет своего адресата в том, чему его должен был «выучить» отец. Одна из многочисленных анонимных сатир начала 1750‐х гг., варьировавших темы и стиль «Двух эпистол», еще яснее прочерчивает аналогию между поучениями сатирика и отцовскими назиданиями, обуздывающими «волю» юноши:

Так может быть для всех сатиры брань страшна?Кто совести в себе и чести не имеет,Хоть надорвись браня, так тот не покраснеет.Когда признания в ком нет и нет стыда,Слова его ничем не тронут никогда,Не любит сын отца, что он содержит грозно,Потом, что в воле жил, раскается, но поздно.(Поэты 1972, II, 398–399)

Мерцающее соотнесение фигуры сатирика с патриархальным идеалом отца было устойчивым жанровым ходом и восходило к Горацию. Римский поэт обосновывал собственный авторитет ссылками на воспитание, полученное под руководством отца (см.: Oliensis 1998, 24–26, 33–34). Процитируем сатиру I, 6 в переводе Баркова (1763):

Когда алчбы во мне и гадкости не видно,Когда я по шинкам не волочусь безстыдно,Но в непорочности похвально жизнь веду,И мил за то друзьям, что верность к ним блюду:Всему тому был труд родителя причиной <…>Кой <…> для наук меня в Рим отвезти потщился,Где вместе я с детьми шляхетскими учился,И меж Сенаторских был наставляем чад. <…>Он не был от меня отлучен никогда,Храня обычаи от всякаго вреда;При всех учителях старался сам прележно,Чтоб стыд был вкоренен воперьвых в сердце нежно,Стыд, добродетели краса и перьва честь,И чтоб не только зла не смел я произвесть,Но чтоб безчестнаго и слова опасался.(Барков 2004, 90)

Хотя этические назидания иллюстрируются у Горация примером двух плебеев – самого поэта и его отца, «отпущенника», – однако наставления сатирика предназначались далеко не только честолюбивым простолюдинам, но и самим «римским вельможам». Сатиру I, 6 Гораций адресовал Меценату, своему могущественному и родовитому покровителю, и вменял ему – а на его примере и всему знатному сословию – свое понятие о сословном достоинстве. Как объяснял Барков (близко следуя комментариям Дасье к этой же сатире), Гораций в сатирах «наиболее всего доказывает, что прямое благородство состоит не в знатности и древности предков и не в великом достоинстве, но единственно в добродетели, которой знатные Римские вельможи для безмерной роскоши весьма мало последовали» (Гораций 1763, без паг.). Сумароков заимствовал это толкование «Сатир» римского поэта в «Эпистоле II»:

Гораций <…> страстям ругался,В которых римлянин безумно упражнялся.(Сумароков 1957, 125)

История воспитания Горация инсценировала архетипическую для сатиры коммуникативную ситуацию отцовского наставления – и одновременно являла пример преемственной родовой добродетели, «прямого» аристократического наследования. Такое наследование, парадоксально сближенное с этосом «новых людей» (в послепетровской России ему соответствовала идеология Табели о рангах), обеспечивается образованием: отец отдал сына лучшим учителям, так что тот «вместе <…> с детьми шляхетскими учился, / И меж Сенаторских был наставляем чад». Неудивительно, что обличение «родителей, пренебрегающих воспитанием» стало общим местом сатирической традиции (Щеглов 2004, 352–354). В частности, к этой теме обращался Кантемир в программной «Сатире VII. О воспитании»:

Петр, отец наш, никаким трудом утомленный,Когда труды его нам в пользу были нужны.Училища основал, где промысл услужныйВ пути добродетелей имел бы наставитьМладенцев <…>Был тот труд корень нашей славы:Мужи вышли, годные к мирным и военнымДелам, внукам памятны нашим отдаленным.Но скоро полезные презренны бываютДела, кои лакомым чувствам не ласкают. <…>Детям уж богатое оставить наследствоПечемся, потеем в том; каково их детствоПроходит – редко на ум двум или трем всходит;И у кого не одна в безделках исходитТысяча – малейшего расхода жалеетК наставлению детей; когда же шалеетСын, в возраст пришед, отец тужит и стыдится.Напрасно вину свалить с плеч своих он тщится:Богатства сыну копил – презрел в сердце нравыДобры всадить.(Кантемир 1956, 158–159)

Под пером Кантемира – с сатирами которого, как мы помним, Ломоносов соотносил «Две эпистолы» Сумарокова – язык горацианской сатиры транслировал идеологию государственного образования дворян и, в частности, «публичных училищ». К их числу относились Академическая гимназия, где учился сам Кантемир, и Сухопутный шляхетный корпус.

Кантемир переложил стихами гимназическую оду 1731 г. и с молодыми поэтами «рыцарской академии» говорил на одном поэтическом наречии. В цитировавшейся только что сатире «О воспитании» (1739) сказано, что из петровских школ «Мужи вышли, годные к мирным и военным / Делам», что «Главно воспитания в том состоит дело, / <…> чтоб чрез то полезен / Сын твой был отечеству» и что такое воспитание «может быть, к чину / Высшему отворит вход» (Там же). Четырьмя годами ранее необходимость образования для службы изъяснялась в корпусном панегирике «Еже Россиа ныне восклицает…» (СПб., 1735), взывавшем к императрице Анне от имени «юности Твоего народа» (без паг.):

Прежде мы в незнании провождали лета,Ты же отворила нам учения света.Которои путь истинныи к жизни нам являет,И в не лености сущих ясно озаряет.Кто по учреждениям ревностно поступит,Тот особливо пользу с честию доступит. <…>И дабы за прилежность нашу наградити,Тщится со возвышением милость приложити.

Эти мотивы варьируются в собственной корпусной оде Сумарокова (1740), где от лица всех кадет провозглашается:

Анна, мы с тобой видим свет науки!Анна, нам и впредь матерь буди, буди!Мы из ничего становимся люди.Ты ж бы здесь когда, матерь, не владала,Жизнь бы наших лет даром пропадала.(Сумароков 1957, 51)

Емкая формула «из ничего становимся люди» суммирует роль образования, обеспечивающего политическое существование дворянина. Спустя несколько лет Кантемир, наставляя в «Сатире II. На зависть и гордость дворян злонравных» нерадивого дворянина Евгения, включал сходную метафору в портрет совершенного государственного мужа:

За красным судить сукном Адамлевы чадаИль править достоин тот, кому совесть чиста <…>Наизусть он знает все естественны прáва,Из нашего высосал весь он сок устава,Мудры не спускает с рук указы Петровы,Коими стали мы вдруг народ уже новый,Не меньше стройный других, не меньше обильный,Завидим врагу и в нем злобу унять сильный.(Кантемир 1956, 74–75; курсив наш. – К. О.)[6]

Очерченный Кантемиром педагогический идеал соответствовал постоянным усилиям русской монархии «внушить дворянству хотя бы какую-то озабоченность состоянием правосудия», описанным в исследовании Р. Уортмана: «В течение целого столетия самодержавие донимало дворян официальными призывами не гнушаться канцелярской службой и утверждало ее достоинство вопреки всякой очевидности». Как точно отмечает Уортман, правосудие теоретически должно было исполнять ту же воспитательную и «дидактическую роль, которая признавалась в XVIII в. за литературой». Изящная словесность – в том числе сатиры самого Сумарокова – постоянно трактовала обязанности судей, и вопросы дворянского образования рассматривались в этой государственно-прагматической перспективе (Уортман 2004, 75–83).

В «Эпистоле I» перечислялись формы освоения родного языка, обоснованные педагогическими теориями и применявшиеся в Сухопутном корпусе для воспитания государственных мужей. В их число входили переводы: кадеты должны были «трактовать немецким, русским, французским слогом, делать переводы в сих языках» (Долгова 2007, 79). Кроме того, Сумароков подробно останавливается на двух речевых жанрах – личном письме и торжественной речи:

Письмо, что грамоткой простой народ зовет,С отсутствующими обычну речь ведет,Быть должно без затей и кратко сочиненно,Как просто говорим, так просто изъясненно.Но кто не научен исправно говорить,Тому не без труда и грамотку сложить.Слова, которые пред обществом бывают,Хоть их пером, хотя языком предлагают,Гораздо должны быть пышняе сложены,И риторски б красы в них были включены,Которые в простых словах хоть необычны,Но к важности речей потребны и приличныДля изъяснения рассудка и страстей,Чтоб тем входить в сердца и привлекать людей.(Сумароков 1957, 113–114)

В программе обучения кадет фигурировало «письмо и составление писем» (Берк 1997, 228). Локк рекомендовал обучать юношей «писать письма, не требуя того, чтобы в них показывали остроту разума, или излишия учтивости, но научая их изъяснять свои мысли просто, не збивчиво, легко и натурально <…> Писать письма толь великая всякому нужда, что ни один благородный человек избежать того не может, чтобы чрез них не показать своего разума» (Локк 1759, II, 202–203).

По торжественным случаям ученики корпуса выступали с речами (см.: Берк 1997, 229): риторическое искусство считалось необходимым навыком будущих государственных мужей. Татищев, причастный к созданию Сухопутного корпуса (см.: Федюкин 2018, 260), подробно излагал свои представления о «шляхетских школах» в «Разговоре двух приятелей», где, в частности, писал: «<…> человеку, обретающемуся в гражданской услуге, а наипаче в чинах высоких <…> полезно, а иногда и нуждно знать красноречие» (Татищев 1979, 91).

Общие требования стиля, составлявшие едва ли не главную тему «Эпистолы I», также были связаны с нуждами «гражданской услуги». Известно, что правительственные реформаторы добивались внятности государственного делопроизводства (Уортман 2004, 182; Живов 2002в, 265–266). В 1764 г. Панин за столом у наследника хвалил «штиль Иностранной коллегии», а его собеседники жаловались, «что нигде такого черствого штиля нет, как в Военной коллегии» и «как худо у них в Комиссии о коммерции пишут» (Порошин 2004, 57). Кн. Т. К. Голицына писала в 1756 г. своему сыну-дипломату за границу:

Что же у вас не имеетца исправных писцов в руском езыке, надеюсь и здесь весьма немнога. Етаму причина, что росиские почьти все не учется по ортографи[и] росиской писать. А паче дварянство х таму прилежание не имеют. Пот[ь]ячие не по науке, болше по практике исправно пишут (Писаренко 2007, 40).

Восполняя этот дефицит, употреблению языка «по науке» старались обучать в Сухопутном корпусе и других образовательных учреждениях. Осведомленный биограф Шувалова (в 1762 г. ненадолго возглавившего Шляхетный корпус – см.: Наумов 2007) сообщал:

Шувалов пекся об основании московскаго Императорскаго университета. Сие полезное и на пристойных правлению нашему правилах основанное учреждение принесло России не малую пользу, образовав множество людей способных к употреблению в службе: ибо до сего времени, в штатской или гражданской, мы имели токмо в нижних чинах, что называлось, подьячих, едва умеющих читать и писать, и то без порядочнаго расположения речи и слогу и без всякаго притом почти правописания, от чего запутывались дела и не мало судьям причиняли затруднения в их разбирательстве. Сверх того обучившиеся в университете молодые люди, и получив кроме наук хорошее нравственное воспитание, умели себя вести добропорядочно и достигали до больших чинов. Равным образом и некоторые дворяне, получивши также свое просвещение в университете с отличностию отечеству служили (Голицын 1853, 90–91)

У Сумарокова хрестоматийная апология ясного слога также соседствует с осуждением подьячих:

Кто пишет, должен мысль прочистить напередИ прежде самому себе подать в том свет;Но многие писцы о том не рассуждают,Довольны только тем, что речи составляют.Несмысленны чтецы, хотя их не поймут,Дивятся им и мнят, что будто тайна тут,И, разум свой покрыв, читая темнотою,Невнятный склад писца приемлют красотою.Нет тайны никакой безумственно писать,Искусство – чтоб свой слог исправно предлагать,Чтоб мнение творца воображалось ясноИ речи бы текли свободно и согласно. <…>Но льзя ли требовать от нас исправна слога?Затворена к нему в учении дорога.Лишь только ты склады немного поучи,Изволь писать «Бову», «Петра Златы ключи».Подьячий говорит: «Писание тут нежно,Ты будешь человек, учися лишь прилежно!»И я то думаю, что будешь человек,Однако грамоте не станешь знать вовек.Хоть лучшим почерком, с подьяческа совета,Четыре литеры сплетай ты в слово «лета»И вычурно писать научишься «конец»,Поверь, что никогда не будешь ты писец.(Сумароков 1957, 113–115)

Исследователи привыкли относить сумароковские насмешки и предписания к изящной словесности. Действительно, поэт осмеивает лубочные романы, а процитированным стихам предпосылает издевки над писателем (как принято думать, Тредиаковским), который «прозой и стихом ползет» (Там же, 113; см.: Гринберг, Успенский 2008, 225). Однако сумароковское рассмотрение «русского языка» не ограничивается собственно литературной продукцией. Следуя логике текста (и учитывая словоупотребление Голицыной), под «писцом» или «творцом» нужно понимать не только неудачливого беллетриста и стихотворца, но и делового автора писем и речей.

Обращенное к нему требование «знать грамоте» принадлежит вполне определенному идейному контексту. «Лексикон» Татищева, ожидавший печати при Академии в те же годы, когда сочинялись и издавались «Две эпистолы», в двух соседних статьях давал почти тождественные дефиниции «грамоты» и «грамматики», которая

<…> представляет правила не токмо другого языка скоро и правильно научиться, но и свои совершенно разуметь и правильно писать, еже особливо в делах, разсуждения остраго подлежащих, яко в законех, указех или определениях (Татищев 1979, 246).

Практический вопрос вразумительности государственных актов, по всей видимости, был фоном для опытов языковой нормализации. В 1736 г. Татищев отозвался на «Речь… о чистоте российского языка» Тредиаковского длинным письмом, где обосновывал потребность в «исправлении языка» и хвалил начало «столь нуждного и чрез много лет желаемого дела». Вопрос о языке Татищев связывал с проблемой ясности законов, над которой, по его мнению, власть должна работать вместе с литературой:

<…> чужестранных слов наиболее самохвальные и никакого языка не знающие секретари и подьячие мешают, которые глупость крайную за великой себе разум почитают и, чем стыдиться надобно, тем хвастают. И сие мнится мне, хотя не вскоре, но исправить удобно в канцеляриях указом, а во употреблении народном – общим представлением и пристойными сатиры или сложенными комедиами и вымышленными разговорами, подобием спектатора. <…>

Главное и нужнейшее есть дело всякому человеку закон божий и гражданский разуметь, дабы всяк оные хранить мог. <…> надобно, чтоб закон просто и внятно таким языком написан был, которым подзаконные говорят, чтоб и простейшей человек силу закона и волю законодавца правильно разуметь мог. <…> (Татищев 1990, 224).

Внятность закона представлялась важнейшим условием правильной работы всего государственного механизма (ср.: Фуко 1999, 139–140). Описывая утопическое «счастливое общество», Сумароков не забыл упомянуть, что «в Государственном совете и во всех судебных местах <…> писцы их пишут очень коротко и ясно» (Сумароков 1787, VI, 366). Ясность в сообщении власти и подданных должна была обеспечиваться не только стилем законодателя, но и распространяющейся грамотностью. О «счастливом обществе» Сумароков писал: «Книга узаконений их не больше нашего Календаря, и у всех выучена наизусть, а грамоте тамо все знают» (Там же, 365). В «Слове на день коронования Екатерины II» Сумароков вменял эту утопическую программу новой императрице и возвращался к положениям «Эпистолы I»:

<…> повели <….> основати училищи готовящимся исправити и наблюдати, предприятыя премудростию Твоею законы! Повели перед писцами разогнути книгу естественныя грамматики, начало нашего пред животными преимущества, которыя многия наши писцы и по имени не знают! Повели им научиться изображати дела ясно, мыслить обстоятельно и порядочно, дабы знало общество, что написано; ибо без того и те могут противузаконствовать, которыя Монаршу волю всею силою исполняти устремляются <…> (Там же, II, 235–236).

Политико-административный идеал прозрачного делопроизводства и незамутненного сообщения между верховной властью и подданными стоял за сатирическим осмеянием подьячих, к которому Сумароков многократно возвращался. В статье 1759 г. «О копистах» (которую Панин читал юному Павлу) с подьячим связывалось одновременно негодное исполнение служебных обязанностей и недолжный уровень образования, грамоты: «Подьячий то[т], кто писати правильно не умеет и берет за плутни Акциденцию [взятки]» (Там же, VI, 374).

Двойному осмеянию подьячих соответствовал двойной императив нового политического образования, увязывавший грамоту со знанием и пониманием законов. Как уже говорилось, юриспруденция входила в программу Сухопутного корпуса. В 1748 г., согласно официальному рапорту, около сорока кадет обучались естественному праву, «юс натуре» (Гусарова 2007, 56; см. также: Петрухинцев 2007, 133–134, 141). Юсупов предполагал отводить «несколько часов на политику, естественное и гражданское право», а позднее наставлять кадет «в римском праве, публичном и феодальном» (Долгова 2007, 80). Татищев писал в «Разговоре двух приятелей»:

Законов своего государства хотя всякому подзаконному учиться надобно, но шляхетству есть необходимая нужда. Первое, понеже шляхтич всякой по природе судия над своими холопи, рабами и крестьяны, а потом может и по заслуге чин судии нести яко в войске, тако и в гражданстве. <…> Правда, что судии законы пред собою имеют, да все ль они сущую силу и волю законодавца разумеют, в оном великое сумнительство; ибо многие приклады того видим, что, кроме коварства или пристрастия, не разумея силы закона, противно истинны решат которые по законам нередко перерешивают. <…> И тако, неученой судья будет подобен безразумной машине, которая ничего собою в себе исправить не может и за неудобностию к надзиранию устроившаго часто вместо пользы вред приносит (Татищев 1979, 128–129).

Неисправность «неученого судьи» происходит от его неспособности понять написанное. В «Сатире II» Кантемира, друга и единомышленника Татищева, невежество нерадивого дворянина «в знаниях, приличных судейскому чину» метафорически сближается с плохим знанием собственного языка:

Арапского языка – права и законыМнятся тебе, дикие русску уху звоны.(Кантемир 1956, 75)

Согласно авторскому примечанию, это значит: «<…> самые речи право, закон кажутся тебе речми арапского языка, дикими русскому уху» (Кантемир 1956, 86). Сумароков в сходных выражениях обличал недостаточные познания своего адресата в церковнославянской письменности, которой принадлежало само понятие закона:

Не мни, что наш язык не тот, что в книгах чтем,Которы мы с тобой нерусскими зовем.Он тот же, а когда б он был иной, как мыслишьЛишь только оттого, что ты его не смыслишь,Так что ж осталось бы при русском языке?(Сумароков 1957, 115)

Учение о языке и стиле разворачивалось в «Двух эпистолах» с опорой на педагогические идеи и требования общественной коммуникации, следовавшие из понятия об административном государстве: исправному слогу «писцов» должен был соответствовать образованный ум их читателей. «Эпистолы», как и предшествовавшие им сочинения Кантемира, представляли собой ту самую «пристойную сатиру», которую Татищев в 1736 г. желал для исправления делопроизводственного языка реформированной империи.

В «Эпистоле II» предлагалось осмеять «судью, что не поймет, что писано в указе» (Там же, 121). Эту тему развивает опубликованная в 1759 г. сатира Сумарокова, подхватывавшая мотивы первых двух сатир Кантемира и напоминавшая о проблематике и персонажах «Двух эпистол». В 1748 г. Сумароков взывал к дворянскому сыну, которого «не выучил» отец. Теперь этот отец получал слово:

Невежа говорит: «Я помню, чей я внук;По-дедовски живу, не надобно наук;Пусть разоряются, уча рабяток, моты,Мой мальчик не учен, а в те ж пойдет вороты…» <…>О правах бредит так: «Я плюю на рассказы,Что за морем плетут, – потребно знать указы».Не спорю, но когда сидишь судьею где,Рассудок надобно ль иметь тебе в суде?Коль темен разум твой, приказ тебе мученье,Хоть утром примешься сто раз за Уложенье.(Сумароков 1957, 507–508)

Лейтмотив рассудка объединяет «Две эпистолы», не советовавшие перенимать негодный слог подьячих, с сатирой 1759 г., вменявшей в обязанность дворянину образование и навыки чтения, необходимые для отправления службы. «Рассказы, что за морем плетут» – по всей видимости, «других государств законы», которые, как напоминал Татищев, Петр I «перевести повелел» (Татищев 1979, 128). В первой редакции II сатиры Кантемира от имени невежды-дворянина говорится: «Гроциус и Пуфендорф и римские правы – / О тех помнить нечего: не на наши нравы» (Кантемир 1956, 373). Во второй редакции сатирик ставит на вид своему нерадивому герою судью, который «знает все естественны прáва, / Из нашего высосал весь он сок устава, / Мудры не спускает с рук указы Петровы». Ф. Голицын, биограф Шувалова и куратор Московского университета, гордился тем, что его питомцы, выучившись «расположению речи и слогу», «достигали до больших чинов» и «с отличностию отечеству служили». К этому поприщу готовила своих читателей и сумароковская эпистола «О русском языке».

III

Двусоставная конструкция «Двух эпистол» позволяла Сумарокову дифференцировать свою апологию словесности. В «Эпистоле I» идет речь о речевых навыках, обязательных для каждого дворянина, в «Эпистоле II» – об одной из достойных забав:

Не нужно, чтобы всем над рифмами потеть,А правильно писать потребно всем уметь.(Сумароков 1957, 114)

В то же время «Эпистола о русском языке», занимающая 142 стиха, выглядит своего рода вступлением к «Эпистоле о стихотворстве», состоящей из 422 стихов. Развернутое наставление в поэтическом ремесле отправляется от общих форм грамотности, предписанных государственным обиходом. Этой смежностью определяется сумароковский взгляд на социокультурный статус литературы. Поэзия предстает одним из атрибутов правильного образования:

Нельзя, чтоб тот себя письмом своим прославил,Кто грамматических не знает свойств, ни правилИ, правильно письма не смысля сочинить,Захочет вдруг творцом и стихотворцем быть.(Там же, 116)


Поделиться книгой:

На главную
Назад