Автомат Сашка спрятал в стоге сена у дома, замотав его в тряпки. Обо всём Сашка рассказывал Федьке и Сережке, но о том, как он убил пленного немца, умолчал. Ему было мучительно вспоминать про этот случай. Когда он опоздал в школу, где ребята собирались делать ремонт, и прибежал на час позже, он увидел одни развалины... Что было потом, он помнил как во сне. Только на дороге он увидел усатого солдата. Тот положил на сгиб согнутой правой руки винтовку. Впереди него, заложив руки назад, шли трое пленных немцев. На спине у солдата гимнастерка побелела от высохшего пота. Сашка бросился к своему дому, вытащил из стога автомат, отбросил в сторону тряпки и бросился к дороге.
До сих пор Сашка помнил остекленевшие, будто стоячее болото, глаза пленного немца, в зрачках которого застыл немой ужас. Раскаленная ярость подбросила Сашкино сердце к горлу. Стараясь не смотреть в глаза немца, он вскинул автомат, обхватил левой рукой кожух, зажмурился и нажал... Даже если бы батя и не говорил тех слов — «Пленных не берем», Сашка все равно бы выстрелил. Опомнился он оттого, что упал на землю. Усатый солдат выхватил у Сашки автомат и выругался так мудрено, что Сашка ничего не понял. «Что же ты, малец, — сказал солдат, поднимая Сашку с земли и стряхивая пыль с Сашкиных штанов и рубашки. — Не зашибся?» — «Нет». — «Негоже так, — солдат надвинул на брови пилотку. — Сколько война-то покалечила. Эхма... Ну, тикай отсюда, сынок...» Двое пленных немцев стояли, вцепившись друг в друга, и ждали, что будет дальше. Убитый Сашкой фриц лежал, уткнувшись лицом в пыльную землю. Ноги его были раскинуты. Сашка увидел подкованные каблуки сапог и, не оглядываясь, побежал прочь...
— Заснул, что ли? Давай деньги, — услышал Сашка голос кассирши. Он достал красненькую тридцатку и протянул руку кассирше. Та дала сдачи. Она уже знала, сколько Сашка берет хлеба, и поэтому ничего не спрашивала. Кассирша жила в поселке, и ей была известна жизнь каждого: у кого мать померла, у кого отец, у кого сына убили. Такое уж было время...
У дома перед подъездом прыгали воробьи. Сашка отломил от буханки кусок, раскрошил его и бросил на землю. Воробьи взлетели и пристроились на карнизе, боком выглядывая хлебные крошки. Самый смелый из них, с ободранным хвостом, прыгнул, не раскрывая крыльев, вниз, спикировал на землю, заверещал и принялся клевать. Если бы не война, какая бы у Сашки была голубятня! А теперь нет у него голубятни — в его деревне хозяйничали фашисты.
Дома Сашка увидел Максима Максимыча, на коленях которого сидела Катька и грызла яблоко.
— Тут я два яблока принес, — сказал Максим Максимыч. — Один Катьке, другой — матери. В больницу отнесешь.
— Спасибо.
— Как с детским садом?
— Мать ходила. — Сашка снял кастрюлю с печки. — Сказали, мест нету.
— Ничего, — ответил Максим Максимыч. — Придумаем что-нибудь. У Федора Соколова мать заведующей работает. Попробуем к ней устроить.
— Что там на фронте?
— Сам прочтешь. — Максим Максимыч нахмурился, снял Катьку с колени вытащил из кармана сложенную вчетверо газету.
Когда военрук ушел, Сашка разложил картошку в тарелки: Кольке побольше, Катьке поменьше, себе — остатки. Потом налил в стаканы кипятку и бросил в каждый по таблетке сахарину. Сахар они уже весь съели. Приходилось довольствоваться эрзацем. Это немецкое слово вошло в обиход с начала войны. Эрзац-кофе, эрзац-молоко, эрзац-сахар. Гитлер хотел посадить всю страну на эрзац. Но Сашка-то знал, что победа над фашистами будет не эрзацем. А в остальном можно пока сидеть на эрзаце...
— А дядя Максим холосый, — сказала Катька, доедая картошку.
— Потому что яблоко тебе притащил, — сказал Колька. — А если бы не притащил, плохой бы был?
— Нет, все лавно холосый.
— Колька, — сказал Сашка, — тут ко мне один парень должен прийти, проволоку принести. Так ты, если я в школе задержусь, возьми у него сам.
— Ладно, — ответил Колька и шумно стал хлебать кипяток, прислаженный сахарином.
Катька вылезла из-за стола, взяла Аленку, положила ее на диван и начала кутать в одеяло. Сашка разложил «Правду» на столе и уткнулся в первую страницу, где была сводка Информбюро. На Волховском и Ленинградском фронтах наши войска вели ожесточенные бои. Фашисты подходили к Волге. Хотели захватить Сталинград.
Сашка достал из шкафа карту и осторожно развернул ее. Линию фронта он обозначил красными флажками, сделанными из бумаги и насаженными на тонкие булавки. Флажки постепенно отходили в глубь страны. Далеко врезались фашисты в нашу землю. Крым, Кавказ, Украина, Прибалтика находились в руках оккупантов. Где-то в Полесье затерялся и Сашкин дом с голубятней на чердаке. На карте его, конечно, не было. Да разве в этом дело?
Сашка молча погладил ладонью Уральские горы. Он не заметил, как к нему подошел Колька, оперся локтем о стол и тоже стал разглядывать карту.
— Тебе чего? — спросил Сашка, услыша посапывание брата.
— Фрицы наступают? — Колька с треском оторвал прилепившийся к клеенке локоть.
— Наступают. Ну и что? — Сашка сложил карту и спрятал ее в шкаф. — Зато под Москвою им морду набили.
Колька смотрел, как брат затянул на поясе широкий ремень.
— А батю они все равно убили, — мрачно произнес Колька.
— А ты думаешь, на войне с деревяшками, как ты, бегают друг за другом и спорят, кто первый выстрелил?
— Хорошо, что тебя без ноги не возьмут на войну.
— Чему же ты радуешься, балбесина! — Сашка щелкнул Кольку по лбу, — Ну вот что. Пойдете гулять, Катьку одень потеплее. — Сашка сложил в кучу на диване рейтузы, пальто, ботинки и Катькину шапку. — Только от дома далеко не уходить. На большой переменке я прибегу к вам.
— А ты мне звезду на грудь вырежешь?
— Вырежу.
— И медаль?
— И медаль.
— А с Джеком можно поиграть? — Можно. Только не давай с Катькой целоваться. А то у нее глисты пойдут.
— Ладно. Мамка уже про то говорила.
Канифоль, словно перхоть, осыпа́лась и падала под струны на деку. Сережка разучивал «Элегию» Массне.
С большей охотой Сережка брался за карандаши или кисточки и делал только то, что нравилось ему, а не преподавателю. Он знал, что облака на закате напоминают почерневшие головешки, охваченные по краям малиновой кромкой огня и плавающие в зеленом солнечном мареве, что снежный сугроб может давать синюю тень, и думал, что сделал открытие в живописи. Но отец (он был художником) сказал, что синюю тень еще в прошлом веке писал Сезанн...
Сережка положил скрипку на диван и почесал скулу в том месте, где прижимал ею деку. Кожа здесь стала твердой и потемнела.
Тягучая мелодия «Элегии» наводила на Сережку тоску. Он никак не мог понять, почему отец любил петь эту элегию: «Так и во мне будто все умерло...» Обычно пел он ее, когда пилил с Сережкой дрова. Отцу нравилось, что ритм движения пилы не совпадает с ритмом мелодии. «Не толкай пилу ко мне!» — учил он Сережку, если пила с тонким подвыванием сгибалась от резкого Сережкиного толчка. «Так и во мне...» — снова начинал петь отец. Отпиленная чурка падала на пол. Отец поправлял очки, почесывал квадратные усики и говорил:. «Разумеется, игра на пиле отличается от игры на скрипке по технике. Гамму соль минор разучил?» Сережка брал смычок, но пальцы после пилки не слушались. Скрипка фальшивила, и отец, ухмыляясь, предлагал: «Здесь не сила нужна, а ловкость. Ибо красота не прихоть полубога, а хищный глазомер простого столяра...» Сережка не знал, кто написал эти слова. Он их не понимал, но чувствовал, что в них таится какой-то смысл. На вопрос Сережки, кто их написал, отец отвечал: «Не помню. В молодости где-то прочел».
Отец ушел на фронт прошлой зимою. Была глухая, тревожная ночь, крест-накрест перехлестнувшая московские окна бумажными полосками; военная ночь, разрисовавшая площади города фальшивыми домами, по крышам которых шагали и кирзовые солдатские сапоги, и подшитые деревенские валенки, и стариковские галоши. Письма от отца Сережка с матерью не получали. Мать сказала, что отца заслали в тыл к немцам — отец в совершенстве знал немецкий и французский языки.
А однажды мать пришла и сообщила, что они с Сережкой переезжают на Кутузовку, где им дают две комнаты, а их квартиру займет кладовщик из военторга. Сережке больше всего не хотелось расставаться с Федькой Соколовым и Геркой Полищуком. Они уже три года жили в одном дворе и еще до войны начали вместе собирать фантики. И вместе ходили двор на двор, вооруженные самодельными мечами. Сережка даже нарисовал Герке на квадратном щите черные стрелы, вылетающие из красных языков пламени, и сделал надпись: «Я первым не начну войны, но вложу меч в ножны последним». Только Герка позднее оказался трусом. Их двор победил ребят с улицы Грановского. И как-то двое мальчишек побежденного двора встретили Сережку и Герку у особняка, где когда-то жил художник Валентин Серов. Один из этих типчиков стал задирать Сережку и без всякого повода дал ему по скуле. Он попал в то место, которым Сережка прижимал скрипку к плечу. Сережка положил этюдник на тротуар. Другой парень смазал Герке по уху. Герка утерся и продолжал смотреть на Сережку. Сережка сделал финт и кулаком угодил обидчику в глаз. По силе удара тот понял, что ему несдобровать, и хотел ударить Сережку ногою ниже пояса. Сережка в какое-то мгновение вспомнил, как они с Федькой разучивали приемы джиу-джитсу по старой книге с идиотскими рисунками, отскочил назад, подхватил парня за ботинок, дернул на себя, послал кулак навстречу, но промахнулся. Парень упал на снег и стукнулся затылком о тротуар. Он заерзал по земле и стал отползать от Сережки, боясь, что тот ударит его ногою. «Лежачих не бью», — сказал Сережка, поднял этюдник, перекинул ремень через плечо, плюнул в сторону поверженного противника и, посвистывая, вышел на Воздвиженку. Оглянулся он только один раз, когда заворачивал в Большой Кисловский: Герка плелся, опустив голову и шаркая валенками по снегу. Правое ухо его рыжей шапки уныло отвисло. С Геркой Сережка не разговаривал два месяца. Но весною Герка не выдержал, пришел к нему и сказал, что обменял задрипанную царскую марку на марку Эквадора. Везло Герке на дураков. Он подарил эту марку Сережке, и примирение состоялось. С тех пор они снова вместе резались в фантики и в расшибалку и снова ходили двор на двор. А когда Сережка переехал на Кутузовку, ему здорово повезло — он попал в школу, где учились Герка и Федька. И притом в один класс...
На столе стояла желтая банка с тушенкой. Сережка достал из щербатого буфета консервный нож, вскрыл банку, поддел розовую мякоть мяса и отправил в рот.
— Серега! — донесся со двора Федькин голос. Сережка вскочил на подоконник и сунул голову в форточку.
— Сейчас! — крикнул он.
— Рисунок захвати, — сказал Федька.
— Хорошо, — ответил Сережка. Федька и Герка считали, что он лучше всех рисует в школе и должен получить грамоту на конкурсе, который хотела устроить Анна Васильевна. Но Сережка решил бросить школу и уйти в партизаны. Решение пришло после того, как весною он с Федькою встретил Сашку Стародубова на базаре. Рассказы Сашки так потрясли воображение Сережки, что он тут же захотел бежать на фронт. Рисовать он еще успеет научиться. А вот война может кончиться. И тогда любой может сказать ему, когда он вырастет: «Сопляк, я всю войну прошел, в Берлине был, кровь за тебя проливал, а ты еще пытаешься меня учить и говоришь, что...» Дальше Сережка не сумел придумать, то скажет его воображаемый собеседник. Если ему удастся удрать на фронт, то после окончания войны он сможет разговаривать с Сашкой на равных. Они будут попыхивать «Беломором» или «Герцеговиной флор» — самыми дорогими папиросами, которые иногда курил Сережкин отец, — купят два кило мороженого, две буханки хлеба, наедятся, закурят снова и начнут вспоминать.
Только вот непонятный какой-то стал Сашка. Сколько Сережка ни просил его рассказать о своих делах на войне, Сашка отнекивался и замыкался в себе как черепаха в панцирь. Сережка ничего не мог понять, но в конце концов догадался, что Сашка просто сдержанный парень. Он считал, что именно таким должен быть настоящий герой — сдержанным, молчаливым, презирающим громкую славу. Потому что, говорил Сережкин отец, добрые дела, как и подвиги, совершаются молча. И орденов Сашка не носил. Сережка с Федькой и Геркой дали клятву, что никому не будут хвастаться своей дружбой с Сашкой. Они умели держать язык за зубами и без клятв. Это Сережка знал точно. Ну а в остальном — чего с них спрашивать? Разумеется, их никто не возьмет на фронт. Герка был трусом. Федька только о девчонках думал и всегда во всех книгах выискивал сцены, где герои или объясняются в любви, или обнимаются и целуются. Правда, Сашка тоже говорил Сережке, что его не возьмут на фронт: «Какой из тебя партизан и разведчик? Географии не знаешь. А я в Полесье все детство провел. Знаю каждую кочку назубок...»
Но трудно было заставить Сережку отказаться от мысли увидеть врага лицом к лицу и выпустить в него всю обойму из автомата. Сережка считал это довольно простым делом. Главное — знать, где находится враг. А уж стрелять-то он умеет. Максим Максимыч сказал, что боевую и материальную часть оружия Сережка знает лучше всех. Исключая, конечно, Сашку. Стрелять из автомата — плевое дело, тут прицельного огня вести не надо. Самое трудное — добраться до линии фронта. А для этого он достанет фальшивый паспорт. Витька Новожильский обещал провернуть это дело за тысячу рублей или за килограмм сливочного масла. В книжках, где пацанам удавалось забраться в тыл к немцам, всё просто. А в жизни все сложнее. Хотя бы фальшивый паспорт. Витька пойдет к «Козлу» с Красной улицы, тот к своему брату, брат еще куда-то. И это за целый килограмм масла.
Сережка завернул бутерброд в газету, вытащил из шкафа книгу и положил ее вместе с хлебом в ранец. Когда он сбежал вниз, ребята встретили его в подъезде.
— Набили серой? — спросил Сережка.
— Ага. — Герка протянул шпагат, на концах которого висели ключ и гвоздь. Сережка вставил гвоздь в отверстие головки ключа. Герка сдвинул шапку на затылок и замер. Федька выглянул на улицу. Суконные, синие галифе доходили ему только до колен, и, когда он нагнулся, между сапогами и галифе стали видны коричневые чулки в резинку.
— Дворника нет? — спросил Сережка.
— Ушел. — Федька закрыл дверь подъезда.
— Ну! — Сережка размахнулся, и Герка зажмурил глаза.
Трах! — раскатисто грохнуло в подъезде. У Федьки заложило от звона уши. Герка открыл глаза и восхищенно произнес:
— Мировой взрыв!
— Сейчас Хрюшка выскочит, — сказал Федька.
Щелкнула дверь, и на лестничную площадку выбежала толстая тетка. В волосах ее блестели круглые железки с дырками.
— Опять бандитничаете, ироды! — завопила она.
Мальчишки заранее знали, что последует за этим «нежным» приветствием, и тут же выскочили на улицу.
— Жаловалась управдому, что над головою я у нее нарочно стучу топором. — Сережка расстегнул ранец и вытащил книжку. — Врунья жирная. Вот. — Он дал книгу Федьке. — Это вещь. Все остальное — муть болотная.
— Александр Грин, — прочел Федька и вернул книгу Сережке. — Я на очереди.
— И я, — сказал Герка.
Они перешли улицу и подошли к трамвайной остановке. Вдоль рельсов стояли рабочие в лоснившихся телогрейках. Женщины зябко прятали лица в шерстяные платки. Все молчали и смотрели в сторону, откуда должен был появиться трамвай.
На углу фабрики-кухни, сгорбившись, стоял бородатый старик. Он держал в одной руке мятую кепку с перегнутым поперек козырьком, а другою рукой приглаживал седые волосы. Был он одет в черное демисезонное пальто с узким бархатным воротничком.
— И совсем он на нищего непохож, только старый очень, — сказал Герка.
— У него небось дома в сундуке тысячи спрятаны. А сам побирается, — сказал Сережка.
— А ты откуда знаешь? — спросила рядом стоявшая женщина и повернулась лицом к ребятам. Она курила папиросу, захватив ее внутрь ладони, как делают мужчины на ветру или мальчишки у школы, чтобы никто не заметил, как они курят. Федька увидел на ее мизинце сломанный ноготь.
— Ты что, в сундук его заглядывал? Поди, и шестнадцати нет, а уже людей судишь.
— Ну и что? — спросил Сережка.
— А то, что у тебя мозги куриные, а глядишь орлом. Ты его спросил, почему он по миру пошел? Нет? Так какого же ты суешь свой сопливый нос не в свое дело?
— А вы повежливей не можете? — Сережка пожалел, что ввязался в разговор.
Федька и Герка разинули рты, и на лица их вылезло неподдельное изумление: Сережку посмели обругать последними словами. А их друг, всегда такой находчивый, на этот раз сплоховал и растерялся.
— Повежливей? — спросила женщина. — Ишь ты! С напраслиной вы все вежливо обходитесь. А как до дела дойдет, так вы задницу в кусты...
— Ну, чего стоите? — сказал Сережка Федьке и Герке. Он разозлился на себя и не знал, что ответить. — Трамвай идет.
— А-а, стыдно стало. — Женщина поправила платок на голове. — То-то.
Подошел трамвай. Ребята решили дождаться следующего — вагоны были набиты битком.
— А я новую песню узнал, — сказал Федька.
— Какую? — спросил Герка и виновато поглядел на Сережку. Может, он вспомнил, как не помог ему во время драки. Или не помог сейчас, когда его осадила эта бойкая тетка.
Федька запел:
— Такелаж! — Сережка повернулся к друзьям. — А сам небось не знаешь, что это такое. И песня совсем не новая. На этот мотив Утесов поет: «Барон фон дер Пшик покушать русский шпик давно уж собирался и мечтал...»
— Ну да, — возразил Герка. — Я еще до войны знал эту песню. Чес слово. «Старушка не спеша дорожку перешла. Ее остановил милицьонер...» Только тетя Оля запретила мне ее петь.
— Ну и что? — сказал Федька. — Мотив старый, зато песня все равно хорошая.
— Потому что там про какао поется, — съехидничал Сережка. Он украдкой бросил взгляд на старика, стоявшего неподвижно, как памятник, на углу фабрики-кухни. Тот по-прежнему держал кепку в руке и поглаживал сзади седые волосы.
Ребята пропустили еще два переполненных трамвая.
— Айда с другой стороны садиться, — предложил Сережка. — А то так никогда не доедем.
Вдали за мостом мелькнуло красное тело трамвайного вагона. Друзья перебежали линию и, когда трамвай подошел, взобрались на выступ сзади первого вагона и ухватились за скобы, прибитые почти у самой крыши.
Трамвай долго не трогался с места. Сережка дотянулся до веревки, провисшей между вагонами, и дернул ее. Звякнул звонок. Трамвай вздрогнул, и колеса загудели по рельсам.
У поселка Костанаева они спрыгнули на землю и повернули влево от шоссе. Четырехэтажное кирпичное здание школы находилось на взгорье. Школа да еще туберкулезная больница были самыми высокими зданиями в поселке и стояли, как дворцы, среди двухэтажных, грязно-желтого цвета, бараков.
Слева, вдоль дороги, тянулся дощатый забор. За ним на грядках тучнели кочаны капусты. Справа, в низине, где протекала речка Филька, похожая на ручей, росли лопухи, репей и чертополох. Осенью лопухи жухли, стебли чертополоха чернели, и на них сверкали, как факелы, пушистые фиолетово-красные соцветия. Зеленые кругляши репья становились серыми и прилипали к пальто, штанам и платьям.
Над забором взлетели длинные хвосты от капустных кочерыжек и упали в толпу девчонок. Девчонки с криком бросились врассыпную. К забору подбежал рыжий пес и залаял.
— О тети, тети, мои тети!.. — раздалось за спиною трех друзей.
Мальчишки оглянулись. Конечно, это шел Витька Новожильский. Кепку он заломил на затылок, верхние пуговицы его куртки были расстегнуты, и из-под воротника выглядывал треугольник тельняшки. Хромовые сапоги — предмет тайной зависти всех филевских мальчишек — блестели голенищами, сжатыми в гармошку. Через плечо Витька перекинул ремень, стягивавший тетради и учебники, — портфеля Витька не признавал.
— Вы отдали меня в ученье, боже мой, чтоб мальчик вышел развитой!.. — допел Витька. — Шпане с Арбата от шпаны с Филей с кисточкой! — сказал он и заправил чуб под кепку. — Сегодня диктант, Федьк, поможешь?