Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Парламентская Фронда: Франция, 1643–1653 - Владимир Николаевич Малов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но и регентша пошла на большую уступку, согласившись с тем, что в комиссию по разверстке не войдет никто из Государственного совета. Ее составили только члены трех верховных палат, при преобладании парламентариев. Таким образом, судейские оффисье могли рассчитывать на то, что на практике работу комиссии будет определять общая антифинансистская направленность. Очевидно, этого опасалось и правительство: в инструкциях, данных комиссарам 29 октября, был определен максимум обложения, никого нельзя было обязать купить рент более чем на 3 тыс. л. (т. е. заплатить самое большее 36 тыс. л., пустяк для финансиста)[253].

Нам ничего не известно о работе этой комиссии. Видимо можно сказать, что она, стремясь соблюдать формальности, не считалась с тем, что деньги нужно собрать как можно скорее. В всяком случае, 26 января 1645 г. королева распустила ее с той мотивировкой, что до сих пор дело практически не продвинулось[254]. Взимание принудительного займа пошло обычным путем сдачи на откуп компании финансистов, одним богачам была дана возможность нажиться за счет других.

Убедившись в том, что реализация плана принудительного займа у зажиточных горожан будет долгим и трудным делом д'Эмери неожиданно в марте 1645 г. приступил к взиманию де нег с домовладельцев предместий Парижа в соответствии с решением Узкого совета от 7 июля 1644 г., представлявшим перевоплощение идеи пресловутого «туазе» в смягченном виде имевшим тот же порок — снова речь шла о сборе, не верифицированном ни в одной из верховных палат. Реакция была незамедлительной: первые же обложенные хозяева подали иски Парижский парламент, в предместьях начались волнения.

С 17 марта большой вестибюль Дворца правосудия был ежедневно заполняем толпой бедняков из предместий, по больше части женщин. Советники младших палат начали требовать проведения общего собрания, Большая палата отклонила их предложение. 19 марта было воскресенье, и многие женщины пошли в Нотр-Дам к мессе, куда явилась и королева. Они бросились к ногам, умоляя о справедливости, говорили, что она «расточает достояние сына, что при ней есть человек, который все себе забирает (это еще не о Мазарини, а о д'Эмери. — В.М.), что генеральный контролер все тратит на девок, меняя их каждую неделю»[255].

Встреча с народом поразила Анну. На другой день разгневанная королева передала в парламент приказ прогнать всех бедняков из Дворца правосудия, «ибо их сборище походит на начало мятежа в Париже»[256].

Но она пошла и на уступку: посетившему ее Моле было дано обещание приостановить взимание побора. Утром 21 марта Моле лично объявил об этом беднякам и убедил их разойтись.

Но не так просто было удовлетворить младшие палаты парламента. Их советники продолжали требовать провести общее собрание, заявляя, что данная отсрочка их не устраивает, что нужно вообще утвердить принцип: никакой побор не может взиматься без верификации в парламенте. Сорвав несколько заседаний Большой палаты своим излюбленным методом самовольных вторжений, приводивших к уже описанной нами «игре в молчанку», оппозиционеры решили переменить тактику.

24 марта все младшие парламентарии провели совместное собрание в «престижном» помещении своего дворца — в Палате Св. Людовика, и там большинством голосов (59 против 35) было принято дерзкое, «революционное» решение: в понедельник, 27 марта, всем явиться в Большую палату и трижды потребовать от Моле проводить общее собрание; в случае отказа первого президента обратиться с тем же требованием ко второму по рангу президенту и т. д.; при отказе всех президентов председательское место должен был занять старейший из президентов апелляционных палат (им стал бы Гайян, первый президент Первой апелляционной палаты, бывший председателем собрания 24 марта).

Желая сорвать этот замысел, королева вызвала к себе именно на утро 27 марта депутацию от всех палат парламента. Из-за этого обстоятельства явка младших парламентариев в Большую палату ранним утром этого дня (обычные утренние заседания проходили с 8 до 10 ч.) обернулась лишь очередным срывом заседания, причем не обошлось без конфуза. Некоторые бедные женщины из предместий, все еще приходившие к парламенту, видя дверь зала Большой палаты открытой, вошли туда, пали на колени, просили о справедливости и милосердии. За ними вошли другие, комната заседания наполнилась простолюдинами… Ответом им было только молчание парламентариев.

Избранному от своей палаты в депутацию Гайяну его коллеги поручили заверить регентшу в их преданности и в том, что все происходящее — всего лишь внутренние споры между палатами парламента. Но королева не давала ему говорить, обрывая в самой грубой форме. Робкие попытки Моле разрядить ситуацию также успеха не имели. Сегье обвинил всех парламентариев в том, что они «строят из себя отцов народа, желая направить его ненависть против королевы»[257]. Собрание младших палат 24 марта было квалифицировано как заговор, и королева потребовала немедленно доставить ей протокол мятежной сходки для его уничтожения.

Требование было исполнено, после чего правительство выяснило, кто был председателем, кто секретарем собрания и кто первым внес принятое предложение. Этим трем парламентариям, во главе с Гайяном, были в тот же вечер высланы предписания о высылке из столицы в провинциальные города. Но наибольшего внимания удостоился второй президент Первой апелляционной палаты, виднейший лидер радикальной оппозиции Барийон: он был арестован и отвезен в королевскую тюрьму в далеком пограничном замке Пинероло.

Известие о репрессиях вызвало крайнее волнение в парламенте. Тут же, 28 марта, было созвано общее собрание, где решили сегодня же идти к королеве в полном составе и просить ее за репрессированных. От королевы было передано, что она нездорова и просит прийти завтра; но разгоряченные парламентарии, пренебрегая приличиями, все же пошли во второй половине дня к королевской резиденции в Пале-Рояле. Анне действительно нездоровилось, и она была очень удивлена этой демонстрацией.

Распространился слух, что за парламентариями идет большая толпа народа, более 4 тыс. человек, и дворец был охвачен беспокойством («хотя на самом деле, — пишет Талон, — за парламентом не шел никто, кроме наших слуг»)[258]. Предосторожности ради были заперты большие ворота и об отказе больной королевы принять парламентариев им объявили не на улице, чтобы ненароком не оскорбить народ, а во внутреннем дворе, куда не были пропущены посторонние лица.

На другой день, 29 марта, королева удостоила парламентариев лишь короткой аудиенции в своей спальне, ограничившись тем, что сообщила им о причинах произведенных репрессий. Парламент решил составить письменные ремонстрации. Время охладило пыл, да еще и прошли (16 апреля) пасхальные праздники; только апелляционные палаты парламента, выражая свой протест, прекратили всякое рассмотрение дел. Ремонстрации с просьбой о помиловании репрессированных еще не были представлены, когда 27 апреля королева сама вызвала к себе небольшую депутацию парламента и объявила, что прощает высланных и разрешает им вернуться к исполнению обязанностей — но иначе обстоит дело с Барийоном, он не может быть прощен, ибо был в сговоре с некими заговорщиками (с кем именно, ею сказано не было). Моле благодарил регентшу за милость к высланным и тут же просил вернуть Барийона, дабы парламент сам мог его судить: «Обычаи (l'ordre public) королевства воспрещают, чтобы по простым подозрениям мог быть брошен в тюрьму королевский оффисье, да и вообще кто бы то ни было (ni qui que ce soit)»[259].

Последние слова, прозвучавшие в устах самого Моле, весьма примечательны: они говорят о том, что в парламентской среде уже была распространена идея о необходимости поставить пределы всей системе административных арестов, и не только применительно к судейским — пункт, который в первый год Фронды будет главным предметом споров между короной и парламентом.

На это канцлер Сегье ответил лишь обещанием, что если королева решит судить Барийона, то процесс будет проходить в парламенте, а не в каком-либо чрезвычайном трибунале. Это «если» скорее всего означало, что заточение лидера оппозиции будет неопределенно долгим: не в интересах правительства было устраивать процесс, который вполне мог закончиться триумфальным оправданием обвиняемого. Настоящих улик против Барийона, очевидно, не было. Во всяком случае, о его причастности к заговору Бофора и Шеврез в 1643 г. ничего не известно: уверенные в себе «Значительные» не рассчитывали на поддержку парламентариев.

Под давлением продолжавших свою забастовку апелляционных палат Моле 30 мая снова просил королеву вернуть Барийона и дерзнул напомнить ей об ордонансе Людовика XI, закрепившем должности за их обладателями. Все было безуспешно: Анна просто отказалась отвечать, сказав, что не хочет, чтобы впредь с ней говорили о деле Барийона.

Апелляционные палаты сделали попытку фактически распространить свою забастовку на весь парламент, сделав ежедневными его общие собрания с обсуждением вопроса о подготовке письменных ремонстрации в защиту Барийона. Такое решение было принято парламентом 14 июня; однако большинство поданных за него голосов было столь незначительным (55 против 53), что стало ясно: оппозиция выдыхается, многие ищут повод подчиниться, «не потеряв лица». Правительство решилось на ультиматум: 19 июня явившийся в парламент принц Конде потребовал немедленно возобновить работу всех палат, грозя самыми суровыми карами. Этого оказалось достаточно, чтобы на другой же день все палаты вернулись к своим обычным занятиям.

Одержав эту победу, правительство решилось сделать то, что еще год назад было сочтено рискованным: провести королевское заседание в парламенте при малолетнем монархе. Церемония состоялась 7 сентября, как раз накануне начала парламентских каникул[260]. Семилетний король явился в детском костюме, демонстрируя, что монарх может проводить королевское заседание в любом возрасте. Парламентариям пришлось проштамповать целых 19 эдиктов; 13 из них были посвящены созданию новых должностей.

Правительство действовало с размахом. Учреждались новые трибуналы, — финансовые бюро в Ларошели, Анже, Шартре, сенешальства в Роанне и Сент-Этьене; в каждом генеральстве должны были появиться небольшие палаты по делам домениальных доходов. Специальная декларация подтверждала принудительную продажу 1,5 млн л. рент зажиточным парижанам в соответствии с именными списками, составленными в Государственном совете после роспуска в январе 1645 г. судейской комиссии по разверстке (см. выше); при этом оговаривалось, что не подлежат обложению низшие слои населения («чернорабочие, ремесленники, пахари, виноградари и мелкие торговцы»)[261]. Итак, крупные предприниматели отдавались во власть уже заключивших этот откуп контрактантов.

Напротив, финансисты и оффисье финансового ведомства получили зафиксированное особым эдиктом обещание не созывать в этом году, вопреки правилам, Палату правосудия; само собой разумеется, при этом случае с них взяли новый побор[262].

Еще перед заседанием президенты Большой палаты дали знать Сегье, что парламент будет рассматривать все представленные ему эдикты после их формальной регистрации и представлять по ним ремонстрации; во время самой церемонии они молчали[263]. Многие советники апелляционных палат при опросе отвечали, что совесть не позволяет им одобрить новые эдикты, и Сегье прочитал им нотацию: есть-де два вида совести, «одна государственная, которая склоняется перед требованиями необходимости, и другая — для наших частных дел»[264].

Правительство знало, что делало, когда назначило королевское заседание в последний день перед парламентскими каникулами: просить о продлении сессии специально для рассмотрения 19 эдиктов парламентарии не решились. К тому же на них сильно подействовало печальное известие, пришедшее как раз на другой день, 8 сентября: скончался в тюрьме, якобы от скарлатины, Жан-Жак Барийон. Ему было всего 44 года и, конечно, все стали подозревать, что это было политическое убийство. Лишившись энергичного лидера, парламентская оппозиция впала в апатию (другой ее вождь Гайян также скончался в конце 1645 г.). Не было никаких требований расследовать обстоятельства смерти Барийона, — и когда парламент вернулся после каникул, не было никаких попыток рассмотреть навязанные силой эдикты или помешать их исполнению. «Вся зима прошла в молчании», — пишет Талон[265].

Правда, не молчали парижские негоцианты, не желавшие платить принудительный заем. 20 ноября д'Ормессон записал в дневнике известие о собрании представителей привилегированной купеческой элиты, знаменитых Шести Гильдий (оптовики-«мерсье», суконщики, бакалейщики, меховщики, трикотажники и ювелиры).

«Что касается таксы, наложенной на некоторых из них, то купцы заявили, что ничего не могут дать, и что нужно искать деньги там, где они есть (т. е. у финансистов. — В.М.), причем назвали кое-кого поименно»[266]. После этого внушительного заявления в Государственном совете 22 ноября была оглашена королевская декларация: из всех парижских купцов будут облагаться лишь 120 состоящих в списке, а прочим запрещается собираться, иначе они будут отвечать, если это приведет к мятежу[267].

Но было уже поздно: вслед за мужьями в дело вступили их жены, использовавшие тот же прием, что год назад простолюдинки из предместий. 25 ноября они бросились к ногам королевы, пришедшей в Нотр-Дам, умоляя о «справедливости и милости»; купчихи кричали, что если регентша не смилуется, «они приведут к ней своих детей, чтобы она их кормила, потому что их лишают хлеба»[268]. Простолюдинки не додумались до такого фарса, но все же перед королевой были почтенные матроны, и застигнутая врасплох Анна обещала выслушать их в Пале-Рояле. Потом она одумалась, во дворец их не пустили, и еще несколько дней толпа разгневанных купчих вопила под стенами Пале-Рояля, у дворца Гастона и в вестибюле парламента, пока им не запретили собираться под страхом телесного наказания[269].

Принудительное распространение рент в Париже проходило очень туго, и через два года, после безуспешной попытки заменить эту форму обложения сбором с ввозимых в Париж товаров (о чем ниже), 31 августа 1647 г. д'Эмери предложил создать для распространения среди зажиточных парижан новые ренты всего на 150 тыс. л. (что означало снижение первоначального запроса в 10 раз)[270], с тем, чтобы их распространяли среди всех (т. е. без учета именных списков, составленных в Госсовете), за исключением оффисье суверенных палат и тех, кто уже купил старые ренты. На этом условии правительство готово было отменить все не проданные ренты, созданные по эдикту 1644 г.[271] Однако Парижский парламент решительно отказался верифицировать новый эдикт.

Обложение зажиточных практиковалось и в провинциях, где откупщики не были связаны спущенными сверху именными списками. О принятых здесь нормах можно судить по постановлению Государственного совета от 17 января 1646 г.[272], принятому то запросу контрактанта Ансельма Эрара, взявшего на себя распространение 90 тыс. л. рент в Нормандии. Он сообщал, что в генеральстве Кан новые дворяне и все оффисье-дворяне отказываются покупать ренты. Было постановлено, что все новые дворяне (ставшие таковыми после 1594 г.), все оффисье, купцы и буржуа г. Кана подлежат обложению; от него освобождаются только родовитые дворяне и те из новых дворян, которые служат в армии.

Разумеется, было и не названное, но подразумеваемое ограничение: побору не подлежали деревенские жители, платящие талью.

Однако любопытный документ, хранящийся в РНБ (С.-Петербург) и относящийся как раз к генеральству Кан, свидетельствует о том, что откупная компания нарушала и это правило: она навязывала покупку рент зажиточным крестьянам-пахарям, крупным фермерам и крестьянам, занятым в сеньориальном управлении. Это мешало сбору с них тальи, но интендант, вопреки возражениям финансового бюро, стал на сторону администрации откупа[273].

1646–1647 гг. были временем политического затишья. Спад крестьянских движений в эти годы отмечает Б.Ф. Поршнев объясняя это тем, что с осени 1645 г. начался некий «новый курс» финансовой политики, связанный с выжиманием денег из богачей[274]. Он не подкрепляет свое суждение ссылками на законодательные акты и анализом их применения, и с его тезисов нельзя согласиться. Действительно «новый курс» финансовой политики означал бы развертывание антифинансистской кампании и только это могло бы произвести на народ эффектное психологическое воздействие, — но мы видели, что правительство больше всего боялось создать такое впечатление, даже когда ему приходилось заниматься выжиманием денег из кошельков зажиточных горожан.

Думается, что все объясняется проще. Вызванная началом нового царствования волна несбывшихся надежд со временем улеглась сама собой. К тому же 1645 г. был годом военных успехов Франции и ее союзницы Швеции, увенчавшихся 3 августа большой победой в Германии при Нордлингене. Появились надежды, что мир уже близок и терпеть осталось немного. Мазарини в своей переписке начинает постоянно высказывать мысль о близости общего мира — и, конечно, победоносного. Вопросы внешней политики приобрели особое общественное значение.

1646 г. должен был принести решающие военные успехи во Фландрии. Мазарини понимал, что это был последний год, когда на этом фронте можно было рассчитывать на военное сотрудничество с голландцами: склонявшаяся к миру с Испанией Республика Соединенных Провинций вступила в сепаратные переговоры о перемирии. Соответственно перед французской армией были поставлены крупные задачи: кампания должна была завершиться взятием Дюнкерка, крупного торгового порта и центра корсарства.

Еще в феврале 1646 г. Мазарини лелеял мысль о возможности обмена занятой французами Каталонии на Испанские Нидерланды, считая обстановку для этого благоприятной. Англия, которая решительно возражала бы против утверждения французов во Фландрии, была слишком занята своими внутренними делами[275].

Но ситуация в Англии менялась очень уж быстро. Наголову разбитая Кромвелем при Нэзби 14 (24) июня 1645 г. королевская армия так и не смогла оправиться от этого разгрома, Карл I бежал из своей резиденции Оксфорда и 5 (15) мая 1646 г. появился в лагере воевавшей на севере страны шотландской армии, фактически сделавшись ее пленником; еще признававшие его власть города стали сдаваться один за другим. Первая гражданская война закончилась, парламент стал хозяином всей Англии, и опасность его противодействия французским планам стала выглядеть вполне реальной. Тем более, что Англия вела секретные переговоры с Испанией, а дюнкеркских корсаров гостеприимно принимали в английских портах, где они продавали добычу, захваченную на французских кораблях[276].

Мазарини решил послать в Англию чрезвычайного посла. Им стал один из президентов парламента Помпонн де Белльевр (1606–1657), внук двух канцлеров, уже бывший послом в Англии до революции, в 1637–1640 гг. Это была первая серьезная попытка Франции вмешаться во внутренние английские дела, до этого Мазарини не придавал им большого значения, и французские демарши имели формальный характер. За активную помощь английскому королю, после скорейшего заключения общего мира, стояла группировка «Значительных». Тесные связи посла Карла I во Франции с антиправительственной оппозицией сильно раздражали Мазарини, записавшего в одном из своих «блокнотов» 26 февраля 1644 г.: «Посол Горинг теснейшим образом связан с Шеврез и Вандомом… Он всегда был ярым испанофилом (spagnolissimo), и сейчас больше, чем когда-либо…». Кардинал советовал Анне принести жалобу английскому двору на такое поведение посла, а самому Горингу запретить выезжать из Парижа «иначе как для возвращения в Англию»[277]. Лорд Горинг действительно вскоре покинул Францию, чтобы сражаться за своего короля, но в том же 1644 г. в Париж прибыла английская королева Генриетта-Мария, которой, естественно, был оказан почет, подобающий родной тетке Людовика XIV, дочери великого Генриха IV. Элементарные династические приличия требовали оказать какую-то помощь ее мужу, воевавшему со своими мятежными под данными.

Разумеется, Мазарини никогда не хотел полной победы Карла I, установления в Англии сильной абсолютной монархии. В письме Карлу I от 5 сентября 1643 г. он заверял, что Франция желает, чтобы между английским королем и его подданными «возродились послушание детей и любовь к ним отца», — иными словами, примирение мыслилось на основе взаимны: уступок[278]. И еще в инструкциях французскому резиденту в Англии де Сабрану от 29 апреля 1644 г. правительство обращало его внимание на то, что Франция, хотя и поддерживав Карла I, вовсе не заинтересована в чрезмерном расширении его власти после победы, в отказе от ограничивающих её обычаев[279].

Но это писалось еще до решающих побед революционно армии при Марстон-Муре и Нэзби. К 1646 г. стало ясно, что лучшее, на что может рассчитывать Карл I — сохранить для себя трон в качестве фигуранта, формального главы государств без фактической власти. В задачи Белльевра входило осложнит внутреннюю ситуацию в Англии, играя на противоречиях между пресвитерианским парламентом, индепендентским руководством армии и шотландцами — и в то же время склонять Карла на любые уступки, лишь бы удержаться на троне, утешая его тем, что в будущем, при благоприятных обстоятельствах, он мог бы взять эти уступки обратно.

Перед отъездом посол получил инструкции не только от своего правительства, но и от Генриетты-Марии, и они были для него формально равно обязательны[280]. Вся переписка между Белльевром и Мазарини была рассчитана на показ английской королеве[281].

Это требует от историка дипломатии осторожности при комментировании этих документов. В целом интересы правительства Мазарини и Генриетты-Марии совпадали, хотя некоторая разница была в тактике. В инструкциях королевы подчеркивалось: «Совершенно необходимо ясно дать понять всем участникам, что в случае если Франция не добьется успеха в своем посредничестве… она открыто выступит на стороне короля в союзе с Шотландией»[282]. Мазарини высказывался более обтекаемо: если одна из борющихся партий захочет опереться на Францию, то посол мог бы «с должной умеренностью… произнести слова, способные устрашить противную сторону»[283]. Если же и шотландцы, и все англичане окажутся едины в своей враждебности к королю, то посол ни в коем случае не должен создавать впечатление, что Франция могла бы выступить в защиту Карла I ни теперь, «ни после заключения мира», ибо «было бы весьма неблагоразумно угрожать тем, кому мы сейчас не можем причинить зла».

Тем не менее Б.Ф. Поршнев полагал, что Мазарини был склонен после заключения мира даже без союзников предпринять интервенцию в революционную Англию; что имея в виду эту цель, он с 1645 г. начал форсировать заключение мира в Германии, идя на всяческие уступки и фактически упустив плоды всех побед. Он счел доказательством таких намерений одно место из письма Мазарини к Белльевру от 10 декабря 1646 г. Министр поручал послу заверить все еще колеблющихся шотландцев в том, что «после заключения общего мира (накануне чего мы, слава Богу, находимся) Франция выскажется в пользу короля Великобритании; а также в том, что тогда, если и не удастся заставить шотландцев [тоже] выступить в его (Карла I. — В.М.) защиту, т. е. если Франции [придется] выступить одной, то и к этому их в-ва будут расположены, если только очевиди предстанет возможность его восстановить»[284].

Конец этой фразы дан в переводе Б. Ф. Поршнева, который при проверке по оригиналу оказался неверным. В действительности здесь речь идет уже не о будущем, а о настоящем. Следует читать: «…а также в том, что и теперь, если для того, что шотландцы высказались в пользу короля, недостает лишь такого же заявления Франции, то и к этому их в-ва были бы склонны, если бы была очевидной [возможность] восстановления короля»[285]. Характерный трюк Мазарини-дипломата: вялый конец фразы ставит под сомнение ее энергичное начало. На будущее когда наступит общий мир, можно обещать что угодно, в настоящем от прямой поддержки Карла I Франция все-таки воздерживается под предлогом, что возможность его реставрации не очевидна. А разве после заключения мира она будет, очевидной?

Правда, в нашем переводе слово «возможность» не случайно стоит в квадратных скобках. Дело в том, что в оригинале вместо него стоит совсем другое слово: «полезность» (l'utilit). Усомниться в полезности реставрации короля?! Издававший письмо по копии, снятой с петербургского оригинала, А. Шерэль предположил здесь ошибку копииста и поставил «possibili» («возможность»)[286].

Видимо, с ним надо согласиться: в письме, с которым должна была ознакомиться Генриетта-Мария, сомневаться в полезности реставрации ее супруга было немыслимо.

Впрочем, до мира было еще далеко, и у нас нет основания верить данному заявлению Мазарини больше, чем другой фразе, содержащейся в его почти одновременном письме французскому послу в Голландии Брассе от 21 декабря 1646 г. т. е. в документе, не предназначенном для глаз английской ко левы. Кардинал пишет: «Истина состоит в том, что мы не будем, думать ни о чем подобном (выше обсуждался вопрос о посылке французских войск в Англию. — В.М.) и что после заключения мира самым важным для королевства будет наслаждаться полным покоем»[287].

Белльевр высадился в Англии 4 (14) июля 1646 г. Уже первые его впечатления были самыми пессимистическими. Возможности эффективного посредничества были сразу же пресечены решением английского парламента 22 июля (1 августа), отказавшегося признавать посредником любого иностранного монарха. После этого Белльевру оставалось лишь уехать на север Англии, к королю, дабы всячески склонять его идти на любые уступки. Но Карл оказался непоправимо принципиальным в вопросах церковного устройства. Несмотря на все увещания Мазарини и своей супруги, он так и не согласился на упразднение англиканской церкви и введение пресвитерианства. После того как шотландцы выдали его английскому парламенту, Белльевру осталось лишь играть роль пассивного наблюдателя. Из Англии он вернулся в ноябре 1647 г.

А Дюнкерк французы все-таки взяли 12 октября 1646 г. Внутренние проблемы в Англии оказались слишком сложными, чтобы английский парламент решился помешать в этом Франции, хотя и с неудовольствием наблюдал за падением дружественной корсарской базы.

Не выдерживает критики и мнение Б.Ф. Поршнева о постоянных уступках французской дипломатии на Вестфальском мирном конгрессе, лишь бы поскорее добиться мира. Дело обстояло как раз наоборот: постепенно одну позицию за другой сдавала имперская делегация[288].

Если в сентябре 1645 г. она соглашалась уступить Франции только Три Епископства (Мец, Туль и Верден), уже 100 лет как фактически занятые французами, то в апреле 1646 г. дело дошло до уступки сильных позиций в Эльзасе, а затем и ключевой крепости Брейзах на Рейне.

Конечно, не обошлось и без обычных на переговорах уступок с другой стороны: французская делегация сняла первоначальное требование об аннексии зарейнской области Брейсгау. Но в целом Франция оказалась в явном выигрыше: она не только закрепилась в Эльзасе, но и благодаря приобретению двух прирейнских крепостей, Брейзаха и Филиппсбурга, получила «мосты» для будущих вторжений французских войск в Германию. К тому же Франция стала одним из гарантов внутреннего устройства раздробленной Священной Римской империи, которую Б.Ф. Поршнев для того времени почему-то определяет как «очаг ненасытной внешней агрессивности»[289]. Воздержимся от ненужной критики этого анахронизма.

Недавно концепция Поршнева была подвергнута аргументированной критике в работе Л.И. Ивониной[290]. В целом эта книга, имеющая отчасти популярный характер, является неплохим пособием для интересующихся данной темой.

К сожалению, нам приходится здесь отметить не только достоинства работы, но и допущенную в ней крупную и грубую ошибку, поскольку эта ошибка относится непосредственно к проблеме франко-английских отношений накануне Фронды, а тезис автора выглядит подкрепленным ссылками на источники.

Итак, Л.И. Ивонина утверждает, что в конце 1646 г. в английском порту Гастингс высадилось 5 тыс. французских солдат[291] и что эта акция имела целью предупредить аналогичный испанский десант (?!). Странным образом автор совсем не интересуется дальнейшей судьбой этого отряда (пошли на Лондон? закрепились в Гастингсе? тихо уплыли обратно? и как реагировал на этот акт прямой интервенции английский парламент?). Разумеется, столь бессмысленной акции не было, «потому что не могло быть никогда».

Однако разберемся с источниками. Первая отсылка — на письмо Мазарини французскому представителю на Вестфальском конгрессе герцогу Лонгвилю еще от 14 октября 1645 г.[292] Здесь упоминается о предложении герцога Буйона (сам он, находясь в оппозиции к правительству, живет в Риме), который обещает английской королеве набрать за свой счет для Карла I 4 тыс. солдат. Таким образом, речь идет о частной инициативе одного из лидеров аристократической оппозиции. Мазарини эта идея совсем не нравится: он подозревает, что она инспирирована испанцами, дабы под этим благовидным предлогом выманить из Франции солдат, которые могли бы ей самой пригодиться.

Вторая отсылка — на письмо Мазарини Белльевру от 31 марта 1647 г.[293] Оно совсем не понято нашим автором. Здесь действительно идет речь о борьбе с происками испанцев, но не при вводе солдат в Англию, а при выводе их оттуда, т. е. при наборе в свои собственные армии солдат, освободившихся после окончания гражданской войны.

Мазарини жалуется, что сторонники испанцев внушают английскому парламенту антифранцузские настроения, «дабы помешать нам усилить наши армии путем наборов, которые мы пытаемся производить в Шотландии и Ирландии». Французское правительство действительно обращалось к английскому парламенту с просьбами о разрешении таких наборов. Ведь после разгрома роялистских армий остались без работы многие их солдаты, и спор был о том, кто из воюющих стран их перекупит.

Кстати, так же обстояло дело и с немецкими ландскнехтами, остававшимися без заработка по мере свертывания войны в Германии, и Мазарини постоянно нуждался в деньгах, чтобы купить этих наемников раньше, чем это сделают испанцы. Только общий мир мог освободить Францию от ее финансового бремени.

На испанских фронтах в 1646–1647 гг. велись активные боевые действия, шедшие с переменным успехом. В Нидерландах испанцы, потеряв в 1646 г. Дюнкерк, взяли дипломатический реванш, заключив в январе 1647 г. перемирие с Голландией. Освободившись от войны на два фронта, они предприняли наступательные акции, не давшие существенных результатов: на падение Армантьера и Ландреси французы ответили взятием Ланса. На каталонском фронте два года французская армия безуспешно пыталась отвоевать Лериду, — крепость, открывающую дорогу на Сарагосу. В 1647 г. первую неудачу в своей военной карьере потерпел здесь молодой принц Конде (после смерти отца 26 декабря 1646 г. бывший герцог Луи Энгиенский стал носить этот титул). В Италии в 1646 г. французский флот предпринял большую экспедицию с целью захватить испанские порты в Тоскане и создать постоянную угрозу Неаполю. Неаполитанское королевство — давняя мечта французских политиков, такая понятная итальянцу Мазарини! Однако 14 июня 1646 г. французы терпят поражение в морском бою при Орбетелло; здесь погиб адмирал Франции Арман де Брезе, герцог Фронсак, племянник Ришелье и шурин Конде-сына. Но действия на море продолжались, к концу года французские моряки овладевают Пьомбино, а затем и островом Эльба.

Испания уже слишком много потеряла в ходе войны, чтобы ей было легко решиться на мир. Надежды на внутренние волнения во Франции все не оправдывались, вспышки недовольства так и оставались вспышками, — и вот итальянские подданные Филиппа IV не выдерживают первыми: в мае 1647 г. начинаются волнения в Сицилии, в июле восстает Неаполь. Неаполитанское восстание поражает Европу небывалым зрелищем 10-дневной диктатуры простого рыбака Мазаньелло, но и после убийства вождя плебс навязывает свои условия испанским властям[294]. Начавшееся как чисто антиналоговое, восстание быстро приобретает антидворянский характер, и вскоре все Неаполитанское королевство было охвачено крестьянской войной против сеньоров, чей гнет в Южной Италии был особенно тяжелым. До поры восставшие заявляли о своей верности испанскому королю, но после того как провалилась попытка пришедшей к Неаполю испанской флотилии силой овладеть мятежным городом, 22 октября 1647 г. была провозглашена Неаполитанская республика. Сразу же в Рим, к французскому послу Фонтенэ, был отправлен гонец с просьбой принять новое государство под покровительство короля Франции.

Республика действительно нуждалась в защите. Испанский флот блокировал Неаполь с моря, в самом городе во власти испанцев оставались три цитадели, войско верных им баронов препятствовало снабжению столицы продовольствием. Среди руководства восстанием не было единства, и многие чувствовали потребность в авторитетном военном руководителе, на манер принца Оранского в Республике Соединенных Провинций — разве это не помогло голландцам освободиться от иностранного ига?

Мазарини воспринял неаполитанские события как признак того, что война с Испанией близится к развязке. Лишившаяся Каталонии и Португалии, сможет ли монархия Филиппа IV смириться еще и с потерей Южной Италии? Не предпочтет ли она, чтобы развязать себе руки, поскорее заключить мир на продиктованных Францией условиях? Правда, тут было и осложняющее обстоятельство: если протекторат Франции над Неаполем будет вполне официальным, мир нельзя будет заключить без признания Испанией независимости новой республики. Неаполитанцам, конечно, надо помочь, но… «в какой бы договор нам ни пришлось вступить с этим народом, он не должен помешать нам заключить мир, как только враги согласятся на разумные условия, не нарушая притом наших обязательств перед неаполитанцами»[295]. Главное — чтобы Неаполь продержался до заключения франко-испанского мира, отвлекая на себя военные силы Испании.

Мазарини не понадобилось выбирать, кого назначить военным руководителем Неаполитанской республики. Этот человек выдвинул себя сам — находившийся тогда в Риме герцог Анри де Гиз (1614–1664), глава славного рода, внук того герцога Гиза, который был главой Католической Лиги и боролся за власть: королем Генрихом III. Мазарини не одобрял его решение, считая герцога недостаточно опытным политиком и понимая, что он никогда не будет французской марионеткой. По личным качествам это был человек яркий, обладавший беззаветной, отчаянной храбростью, хладнокровием в критических ситуациях, красноречием и обходительностью (до 27 лет он был архиепископом Реймсским, вернулся же в светское состояние, став в 1640 г. главой рода, когда умерли его старший брат и отец).

Его бесстрашие вызвало восхищение неаполитанцев, видевших как 15 ноября он приплыл в Неаполь на мелком паруснике, проведя его среди бела дня под обстрелом сквозь ряды испанской эскадры. Уже через месяц он сумел овладеть ситуацией до такой степени, что из военачальника стал главой республики с титулом дожа (duce). Гиз, конечно, мог бы понравиться и дворянству, если бы не крестьянская война, склонявшая подавляюще большинство баронов на сторону испанского короля.

Выбор Неаполем республиканской формы правления с самого начала не нравился Мазарини, он считал республиканский строй слишком неустойчивым и предпочел бы монархию. Кардинал не доверял шаткости, переменчивости политических настроений плебса, его слабости в чисто военном отношении, и считал, что новое государство будет жизнеспособным только в том случае, если его власть признает дворянство. Мыслями о необходимости примирить народ и дворян наполнены его письма к послу Фонтенэ. Гиз и сам это понимал, прилагал старания, — но эта задача была, видимо, неразрешимой для любого политика.

Тем не менее в начале 1648 г. положение Неаполитанской республики выглядело вполне перспективным: 6 января 1648 г. баронская армия, блокировавшая подвоз продовольствия в Неаполь и со всех сторон теснимая крестьянскими отрядами, была вынуждена отступить из своего лагеря, — теперь снабжение столицы припасами было гарантировано. Казалось, что война в Южной Италии будет продолжаться еще долго. Мазарини сделал на это ставку в своей дипломатической игре. Ему суждено было просчитаться.

А во Франции в 1646–1647 гг. правительство продолжало изыскивать все новые способы взимания денег с подданных. Как мы уже упоминали, в октябре 1646 г. простым решением финансовой секции Государственного совета было постановлено ввести новый сбор («тариф») со всех ввозимых в Париж товаров, заменив им принудительное распространение рент среди зажиточных горожан. Подать взималась в размере от 8 до 15 су с повозки. Правительство распорядилось собирать ее сразу, не дожидаясь регистрации в одном из верховных судов. Решение, конечно, не случайно было принято во время парламентских каникул. Все же вакационная палата парламента заявила свой протест, и тогда был срочно составлен соответствующий эдикт, зарегистрированный 15 декабря, но не в парламенте, а в Налоговой палате, с поправкой об исключении из обложения продуктов, ввозимых владельцами имений для собственного потребления.

Вернувшийся после каникул парламент вначале вяло втягивался в новый конфликт. Даже коронные магистраты разошлись во мнениях: Талон стоял за изъявление недовольства, тогда как генеральный прокурор Мельян полагал, что для этого нет оснований. Больше всего парламентариев задевала, конечно, попытка правительства обойти их в столь важном для всех парижан вопросе, обратись в другой верховный трибунал. Благодаря давлению младших палат было все же решено заявить правительству свои претензии. Начались затяжные переговоры депутатов парламента с Сегье, причем на первых порах речь шла о юридических тонкостях: какие пункты эдикта о «тарифе» относятся к домениальным сборам (неоспоримая сфера компетенции парламента), а какие — к чисто налоговой сфере. Правительство доказывало, что поскольку «тариф» учрежден лишь на время, до окончания войны, то речь идет о налогах, aides (в буквальном смысле, «помощи»), а это дело Налоговой палаты: так было решено по эдикту 1569 г., зарегистрированному в Парижском парламенте. Парламентарии отвергли такое разделение полномочий, оно было для них невыгодным. 9 апреля президент Лекуанье прямо разъяснил это канцлеру: в 1569 г. домениальные доходы были большими, а налоги маленькими, сейчас же весь домен заложен и налоги стали основной статьей доходов, отдать ведение ими Налоговой палате для парламента значит уступить ей первое место, т. е. «изменить древний порядок управления государством»; пусть Налоговая палата судит споры по налогообложению, но верифицировать все финансовые эдикты должен парламент, ибо ему принадлежит в Париже «ведение полицией», а значит ему и ведать, смогут ли парижане вынести новый побор или он приведет к мятежу[296].

Целый год правительство тянуло время (а «тариф» уже взимался), обещая представить в парламент даже не эдикт о «тарифе», а некую декларацию о гарантиях прав палаты, которая устроила бы парламентариев. В августе 1647 г. парламент принялся обсуждать вопрос о «тарифе» на общем собрании, и все склонялись к тому, чтобы представить ремонстрации, а тем временем запретить исполнение эдикта. Талон в частной беседе посоветовал Мазарини не раздражать парламентариев: если в Париже дела обстоят еще благополучно, то провинция доведена до крайности, и если парламент запретит взимать какие-либо налоги, этот запрет будет соблюдаться[297].

Тогда д'Эмери (кстати, надо сказать, что с 18 июля 1647 г., после отстранения Лебайеля и д'Аво, он из генерального контролера стал единоличным сюринтендантом финансов — какой взлет для сына купца-итальянца Микеле Партичелли!) — итак, д'Эмери решил провести обходный маневр, заменить «тариф» рядом новых финансовых эдиктов такого характера, чтобы парламент предпочел вместо их верификации сам вернуться к «тарифу». 2 сентября эдикт о «тарифе» был отменен, и в парламент были представлены четыре новых эдикта.

Первым из них Талон называет эдикт о создании не только в Париже, но и во всем королевстве новых должностей «контролеров мер и весов», которым все купцы и ремесленники должны были бы платить ежегодный взнос от 15 до 75 л. в зависимости от своих возможностей. Второй эдикт расширял права чрезвычайной военной юстиции («маршальских прево») за особый сбор с них. Третий удваивал штаты королевского превотства Шатле, вводя в нем второй «семестр». Четвертый предлагал создать новые ренты для принудительного распространения среди зажиточных парижан (см. выше).

Согласно версии, восходящей к уже упоминавшемуся памфлету «История нашего времени», парламент решительно отверг все эти эдикты и вернулся к «тарифу», утвердив его со смягчающими поправками сроком не более чем на два года; апологет парламента, памфлетист (возможно, по неосведомленности) преувеличивал его непоколебимость в защите народных интересов[298]. В действительности парламентарии не только утвердили в своей версии «тариф», но и верифицировали с оговорками два первых эдикта из четырех. (Эдикт о новых рентах был отвергнут, а о «семестре» в Шатле взят обратно самим правительством.)[299] По эдикту о «контролерах мер и весов» 11 сентября были приняты поправки: исполнять его только в крупных городах, где есть президиальные суды, уменьшить ставки на треть (т. е. до 10–50 л. в год) и взимать новый сбор только в течение двух лет. Поправка к эдикту о «маршальских прево» гарантировала право апелляции на их приговоры.

После роспуска парламента на осенние каникулы 1647 г. Государственный совет 25 сентября распорядился потребовать от парламентариев отмены поправок, внесенных в эдикты о «контролерах мер и весов» и о «тарифе», на что вакационная палата ответила отказом.

Впрочем, вернувшиеся с каникул парламентарии не стали интересоваться, как проходит исполнение верифицированных ими эдиктов: для них главным было то, что они показали невозможность обойти парламент в вопросах налогообложения Парижа.

Став сюринтендантом финансов, д'Эмери в еще небывалых масштабах развернул кампанию по продаже новых судейских должностей. Вторая половина 1647 г. ознаменовалась удвоением штатов (созданием «семестров») в целом ряде провинциальных трибуналов. «Семестр» в Руанском парламенте был восстановлен еще в 1645 г., а в августе 1647 г. предписывается создать «семестр» и в Налоговой палате Руана. Октябрь — эдикты о «семестрах» в Эксском парламенте и в парижской Монетной палате (первое покушение на парижский трибунал — правда, малочисленный и маловлиятельный; от идеи «семестра» в Шатле, как уже упоминалось, правительство отказалось). Ноябрь — эдикт о «семестре» в Налоговой палате Бордо. Встревоженные таким бесцеремонным обращением, все судейские оффисье с опаской ждут наступления нового года: ведь в 1648 г. истекает срок действия полетты! Будет ли она продлена, и если да, то сколько за это придется платить?

Самим им государство уже не платит. Еще 4 октября 1645 г. Государственный совет решил сократить жалованье всех оффисье (не исключая и судей верховных палат), все выплаты по рентам, пенсиям и т. п. на один квартал (25 %); с учетом проведенного в 1640 г. такого же сокращения это означало, что оффисье лишились 50 % своего государственного содержания[300].

В 1647 г. вообще не было никаких выплат, и эта ситуация была узаконена постановлением Госсовета 6 февраля 1648 г., провозгласившим, что пока идет война, никакие жалованья и пенсии, начиная с 1647 г., выплачиваться не будут; исключение было сделано лишь для государственных советников, и то лишь для того времени, когда они реально работали в Совете[301].

Задержки с выплатами старого жалованья растягивались на годы: жалованье за 1644 г. будет выплачено только в 1649 г., выплаты по государственным рентам за тот же год — в 1648 г.[302] Даже интендант Лангедока Боске в августе 1645 г. жаловался, что ему не платят уже 20 месяцев[303]. Даже гвардейским частям (полкам Французской и Швейцарской гвардии) к 1648 г. задолжали 12 месяцев жалованья[304]. Военачальники, администраторы и министры (не исключая и Мазарини) тратили на государственные нужды собственные средства, входили в долги, лишь бы покрыть огромные расходы.

В декабре 1647 г. правительство нанесло чувствительный удар по бюджетам французских муниципалитетов. Согласно королевской декларации, монарх присвоил себе все городские сборы со ввоза товаров (октруа), дав городам право собрать для себя такую же сумму денег; для горожан это означало удвоение налога[305]. Разумеется, на практике муниципалитетам было трудно воспользоваться таким королевским «дарением»: секвестрованные монархом октруа, понятно, взимались в первую очередь. Анжерский муниципалитет, например, потерял на этом две трети своих доходов[306].

Тем не менее внешне все было спокойно. Уже потом историки сочтут это спокойствие затишьем перед бурей. Оценка ситуации, данная современником событий государственным советником Андре д'Ормессоном (отец Оливье) в его неизданных дневниковых «Мемуарах», точно датированная 9 октября 1647 г., выглядит в целом оптимистичной, хотя и не вполне уверенной. «Во Франции все спокойно, все французы заняты войной с внешними врагами, но народ очень беден и истощен тальей, чрезвычайными военными поборами (subsistances) и другими налогами… Положение Франции блестящее по отношению к соседним с ней королевствам, она расширилась за счет их провинций, городов и крепостей сравнительно с 1635 г. Будущее же неизвестно и находится в руке Божией»[307]. Оптимизм старику д'Ормессону внушала сплоченность вокруг правительства главных вождей аристократии, при полной изоляции побежденной группировки Вандомов. За два года до этой записи он отмечал 21 апреля 1645 г.: ожидали, что после смерти Ришелье и Людовика XIII наступит полный развал, но напротив — «все гранды и принцы крови заняли подобающие им места, они командуют в армиях и председательствуют в советах; так оправдалось мнение, что порядок лучше насилия и дает большую стабильность»[308]. В самом деле, во всех прошлых гражданских смутах недовольные властью объединялись вокруг каких-либо титулованных аристократов. Чтобы смута была развязана королевскими судьями — такого еще не было никогда, этого нельзя было представить, и сам Парижский парламент еще не был готов к этой роли.

Правда, в ноябре 1647 г. Францию накрыла тень возможного политического кризиса: 11 ноября опасно заболел оспой 9-летний Людовик XIV. Если бы он умер, королем стал бы его младший брат, 7-летний принц Филипп. При смене монарха можно было бы попытаться отнять регентство у потерявшей былую популярность Анны Австрийской и передать его Гастону Орлеанскому. Понятно, что эту операцию нельзя было провести без одобрения парламента, и парламентарии вновь ощутили значительность своей политической роли.

Дочь герцога Лонгвиля, будущая герцогиня Немурская, свидетельница этих событий, рассказывает в своих «Мемуарах», что в те дни и королева, и Гастон, и Конде «всячески заискивали перед парламентариями, имея в виду, что если король умрет, они понадобятся при оформлении нового регентства»[309]. К счастью, к концу второй недели болезни здоровье короля пошло на поправку. Все успокоились, только память осталась: о зондажах в парламенте, о тостах в честь нового регента, и даже в честь «его величества Гастона I» (на случай если новый мальчик на троне окажется столь же недолговечным, как и его брат).

Франция спокойно вступила в новый, 1648 год. И вдруг… Вдруг произошло событие, которое некоторые историки считают уже началом Фронды — настоящая вооруженная демонстрация недовольных буржуа, показавшая правительству, что оно не может уверенно рассчитывать на военную победу даже в собственной столице.

Еще на королевском заседании 7 сентября 1645 г. среди прочих фискальных эдиктов был зарегистрирован акт, освобождавший владельцев цензив, державших их от короля, от выплаты сеньориального сбора, взимавшегося при продаже цензивы (lods et ventes). За эту милость королевские цензитарии (если они не были родовитыми дворянами) должны были внести в государственную казну сумму, равную годовому доходу от данного цензивного имущества[310]. Операцией было велено ведать специально созданной парламентской комиссии («Палата по абонированию»), поскольку все вопросы, связанные с домениальными доходами, безусловно, находились в компетенции парламента.

Два года комиссия ничего не делала, но в октябре 1647 г. под нажимом правительства принялась за работу и оповестила всех домовладельцев, являвшихся королевскими цензитариями, что они должны представить документы о своих правах для составления соответствующих списков[311].

Сеньориальные платежи в Париже к тому времени обесценились, превратились в символические. Р. Мунье приводит характерный пример: парижский Госпиталь (Hôtel Dieu) владел одним домом на острове Сите в качестве цензитария монастыря в Лоншане. Он выплачивал этому коллективному сеньору в год ценз в 2 денье и обол (т. е. меньше одной сотой ливра), а также 1 парижский ливр земельной ренты; сам же госпиталь сдавал этот дом частному лицу за 350 л. в год[312].

При этом сеньориальные сборы с продажи, которые в принципе должны были бы доходить до 1/12 доли от цены цензивы, почти всегда смешивались с цензом и практически исчезли. Многочисленными были случаи, когда домовладельцы просто не знали, какому сеньору и в каком размере они должны платить ценз. За «освобождение» от символических платежей правительство собиралось взыскать с них отнюдь не символический побор; к тому же условия его взимания подчеркивали официальное неравноправие буржуа по сравнению с родовитым дворянством, которое могло не соглашаться на «абонирование». Мелкие квартиросъемщики, естественно, имели все основания опасаться, что новое обложение их хозяев приведет к росту квартирной платы.

Правда, в Париже, помимо королевских цензитариев-домовладельцев, были еще цензитарии почти трех десяткюв разных сеньоров, и это позволяло правительству рассчитывать на локализацию конфликтов — но тут же пошли слухи, что все это только начало, что все частные парижские сеньории будут присоединены к королевскому домену (не пристало-де монарху терпеть существование в его столице частной сеньориальной юстиции) и с ними будет проделана та же операция.

Главным очагом сопротивления стала улица Сен-Дени — улица богатых купеческих лавок, где все домовладельцы и лавочники были королевскими цензитариями: это была «королевская дорога», по которой монархи торжественно въезжали в Париж и по которой их везли на катафалках для погребения в собор Сен-Дени. К буржуа этой улицы примкнули купцы соседней улицы Сен-Мартен, хотя новое обложение их не касалось (они были цензитариями аббатства Сен-Мартен-де-Шан), но тут уже действовала соседская и социальная солидарность, вместе с опасениями за будущее.

7 января 1648 г. венецианский посол Нани сообщал дожу: «В эти дни купцы часто совещались между собою, чтобы решить, платить ли им побор с лавок и домов». Решили открыто отказаться от платежа, и с 7 января начались массовые сходки недовольных купцов в вестибюле парламента. Далее Нани писал об обострении криминальной обстановки в столице: «В Париже появилось множество военных, — как офицеров, так и солдат, — отпущенных из армии безо всякой оплаты»; эта вынужденная мера экономии для зимнего времени привела к росту грабежей и убийств.

Городские власти думали даже ввести патрулирование всех улиц силами городской милиции и выдать горожанам дополнительное оружие, но «убоялись, что при нынешнем положении дел это лекарство могло бы оказаться хуже болезни. Однако буржуа сами запасаются оружием, и в эти дни закупили его в большом количестве»[313].

Больше всего горожане боялись именно солдатских грабежей. В годы войны правительство пользовалось военными постоями как средством наказания непослушных городов, и как раз в эти дни показательной экзекуции подвергся луарский город Анже, жители которого отказывались платить все повышавшиеся поборы на содержание войск. Вина анжерцев была тем тяжелее, что среди них нашлись инициативные люди, обратившиеся в июле 1647 г. с жалобой на произвол властей в Парижский парламент, и парижские судьи поддержали просителей. В виде наказания за дерзость 6 января 1648 г. в Анже были введены войска[314]. Губернатор Анжу маршал Майе-Брезе (муж сестры Ришелье, прозванный за свирепость «Анжуйским вепрем») сознательно отдал город на разграбление не признававшим никакой дисциплины солдатам; при этом он запретил жителям «дезертировать» из города, а монастырям — давать им убежище. Метод оказался эффективным: с помощью солдат с анжерцев вместо требовавшихся 60 тыс. л. удалось выколотить более 150 тыс. л., тогда как регулярные доходы городского бюджета (данные на 1639 г.) составляли всего 17 тыс. л. в год[315]. Парижане, конечно, знали об анжерском конфликте, среди них распространился даже ложный слух о якобы произошедшем в Анже вооруженном восстании.

Вернемся в Париж, где 8 января в здании парламента произошел инцидент, послуживший поводом к открытому противостоянию властей и недовольных буржуа. На глаза возмущенным купцам попался сьер де Торе, сын самого д'Эмери, имевший парламентскую должность президента одной из апелляционных палат.

Они набросились на него с криком: «Вот он, грабитель!», и насмерть перепуганный Торе якобы закричал в ответ: «Это не я, это мой отец!»[316]. Впрочем, сыну «грабителя» удалось ускользнуть невредимым, но буржуа избили до полусмерти его слугу, защищавшего своего хозяина[317]. Однако факт нападения толпы на члена парламента был налицо, и он требовал возбуждения уголовного дела.

На другой день, 9 января, обстановка накалилась еще больше. Оскорблениям участников сходки подвергся сам первый президент Моле. Не теряя самообладания, он объявил смутьянам, что «если они не образумятся, он велит тут же поставить виселицы и их повесить». Из толпы ответили: «Ничего, виселицы для плохих судей пригодятся!»[318]. Нани отмечает, что многие кричали: «Неаполь! Неаполь!»: парижан вдохновлял пример успешной антиналоговой борьбы неаполитанцев[319].

Вечером того же дня королева приказала парламенту запретить мятежные сходки и арестовать их зачинщиков. Утром 10 января силы порядка легко очистили от посторонних Дворец Правосудия, но дело этим не кончилось.

В ночь на 11 января началась пальба в воздух из ружей: горожане демонстрировали свою готовность к борьбе. Главный королевский судья Парижа (lieutenant civil) д'Обрэ послал своих людей по городским кварталам узнать о причине стрельбы, и спрошенные буржуа отвечали его посланцам, что они «испытывают свое оружие для службы королю, и напрямик говорили, что если от них потребуют денег, то они решились последовать примеру неаполитанцев»[320].

11 января парламент вынес решение о возбуждении дела против четырех наиболее активных участников сходок и об их аресте. Среди них выделялся богатый купец-оптовик Пьер Кадо, торговавший полотном на улице Сен-Дени, капитан городской милиции в своем квартале. В этот же день купеческие жены пытались напрямую обратиться к посетившей субботнюю мессу в Нотр-Дам королеве, но были оттеснены охраной. К вечеру стали собираться толпы горожан, желавших «пойти к дому д'Эмери и разграбить его»[321]. Это уже походило на волнения 4 июля 1644 г. — с той разницей, что теперь мятежники были бы вооружены не одними палками… Власти приняли меры предосторожности: гвардейские части взяли под охрану Пале-Рояль, дом сюринтенданта и мосты через Сену.

Всю ночь на 12 января гвардейцы не спали, готовясь к предстоящей операции по аресту опасных преступников. Не спали и горожане: били барабаны, гремели мушкетные выстрелы… К 4 часам утра войска стали выдвигаться на «боевые позиции».

Мобилизация была внушительной: парижанам противостояли роты полков Французской и Швейцарской гвардии, гвардейские роты легкой и тяжелой кавалерии; общее командование принадлежало генеральному полковнику швейцарской пехоты маршалу Шарлю Шомбергу. Войска были развернуты вдоль улицы Сен-Дени и блокировали одноименные городские ворота. Ударили в набат три церкви по улице Сен-Дени… «Купцы, которые могли бы многое потерять, были готовы защищать свою безопасность и свои дома от разграбления их солдатами»[322].

Наконец к дому Кадо прибыли два пристава, присланные парламентом. На их стук никто не ответил, и они принялись с нарочитым шумом взламывать дверь. Пока они этим занимались, хозяин дома спокойно вышел через черный ход, «пройдя сквозь ряды сотни солдат городской стражи (archers), которые его не узнали»[323]. Войдя в дом, приставы составили протокол об отсутствии Кадо и удалились, соблюдя все формальности. Не оказалось на месте и других лиц, подлежавших задержанию.



Поделиться книгой:

На главную
Назад