Так второй раз в своей истории пала Бастилия. Впервые она была взята в 1413 г. во время восстания кабошьенов. В третий раз, через 140 лет, она падет вместе с абсолютной монархией.
Новым комендантом Бастилии Военный совет по предложению Конти назначил Брусселя; фактически эту должность исполнял его сын де Лувьер, лейтенант гвардии.
13 января парламент принял постановление о наложении секвестра на всё имущество Мазарини; принялись описывать движимость его парижского особняка, готовясь к ее распродаже. Было также опечатано имущество известных банкиров кардинала, однако никакой массы наличных денег (на что, видимо, рассчитывали) не было обнаружено. Более того, по отчету одного из этих банкиров, Томмазо Контарини, оказалось, что общий баланс счета Мазарини в его банке был пассивным: на текущих счетах кардинала и одного его подставного лица было 298 тыс. л., да долг Контарини кардиналу составлял 443 тыс. л., итого 741 тыс. л., но общая сумма долговых обязательств первого министра равнялась 974 тыс. л.[670]
Такие результаты никак не соответствовали вульгарным представлениям о наживающемся на войне королевском фаворите, но вполне понятны: в условиях финансового кризиса не только Мазарини, но и другие министры и генералы должны были тратить на государственные нужды свои собственные средства.
Разочарованные парламентарии приказали через своих комиссаров всем городским десятникам «посетить дома тех, кто мог бы дать деньги и установить размеры их платежей (régler leurs taxes)»[671]. Переход к принудительному обложению богачей был неизбежен…
13 января в сопровождении 400 всадников в Париж въехал еще один заступник — сам герцог Бофор. Он немедленно обратился к парламенту с просьбой рассмотреть обвинения, ставшие причиной его 5-летнего ареста. Слушание состоялось через два дня, и поскольку со стороны обвинения, понятно, никто не выступил, Бофор был объявлен полностью оправданным и занял свое место в Военном совете.
К середине января начальный этап войны закончился, на смену первому энтузиазму и первым успехам парижан пришли строгие будни. Правительство оправилось от растерянности, оставило мысли о быстрой капитуляции Парижа и приступило к организации регулярной блокады. К 16 января королевские гарнизоны заняли Ланьи на Марне и Корбей на Сене, перекрыв подвоз продовольствия по этим рекам с дальних подступов.
Конечно, это было только начало: поставки сухим путем из близких деревень продолжались. Крестьяне всецело сочувствовали Парижу, помня, что парламент боролся за снижение тальи они не хотели лишаться своих привычных покупателей, да и возможность хорошо заработать на росте цен побуждала к риску А цены на зерно, временно сбитые энергичными мерами городских властей, с началом регулярной блокады неумолимо повышались. Сетье пшеницы лучшего качества, стоивший 13 января 22 л., к 27 января подорожал почти вдвое, до 40 л. За тот же срок в 2 раза выросла и цена сетье ржи лучшего качества (с 9 до 18 л.).
Крестьяне, торговавшие с Парижем, должны были заботиться о самообороне. 14 января Менардо сообщил в Военном совете: «Многие жители окрестных деревень просят дать им оружие и обещают вернуть его после окончания смуты». Было решено разрешить им покупать оружие в Париже, с тем чтобы затраченные на покупку суммы были вычтены из их тальи[672].
Впрочем, известен и случай бесплатной выдачи 100 мушкетов жителям Вильжюифа (к югу от столицы), куда был выслан и эскорт для препровождения в Париж их хлеба[673].
Вопрос об эскортировании продовольствия приобрел особую важность, стал главной задачей формирующейся парижской армии. 12 января депутация булочников из Гонесса, славного своими пекарнями (о его булочках Летелье перед началом войны говорил, что без них Париж не выдержит и двух недель) просила прислать эскорт за их 600 повозками с хлебами; при этом гонесцы заверяли, что у них «всё хорошо баррикадировано» и что «они, вместе с их соседями, вооружены и готовы к обороне»[674]. Городская милиция готова была выступить в поход за булочками, но получила отказ от командовавшего на этом направлении Буйона: расположенный к северу от Парижа Гонесс был отделен от него правительственными постами в Сен-Дени и Обервилье, и герцог справедливо опасался, что эта экспедиция обернется резней необученной городской пехоты в открытом поле, а обученных военных частей под рукой еще не было.
Планы создания армии быстро расширялись. Если на первом заседании Военного совета 11 января было решено иметь 4.800 кавалеристов и 2 тыс. пехотинцев, то к 16 января желательная численность возросла до 6 тыс. всадников и 14 тыс. пехоты; на такую армию нужно было бы тратить около 30 тыс. л. в день[675]. «Комиссии» на набор полков штамповались в Военном совете одна за другой, денег не жалели. На набор кавалерийского полка из 400 всадников его будущий командир получал единовременно 120 тыс. л. из парламентских и городских фондов[676], которые вскоре стали показывать дно.
На заседании парламента 16 января советник Большой палаты аббат Лепрево, уполномоченный как парламентариями, так и Военным советом ведать финансами, заявил, что он больше не получает почти никаких денег и просил дать ему отставку. В этой просьбе было отказано, но она послужила поводом к созданию особой Совещательной ассамблеи, которая стала исполнять функции Совета финансов. В отличие от Совета по управлению, где решительно преобладали парламентарии, строение нового органа было более равномерным: кроме парламента (по депутату от каждой палаты), там должны были участвовать представители других верховных трибуналов, центрального бюро «казначеев Франции», королевских докладчиков; заседать ему предстояло на дому у Моле.
Парламент чувствовал, что в ратуше создается соперничающий центр власти, Военный совет с преобладающим влиянием аристократов-генералов, не склонных к строгой экономии, и что ему нужно противопоставить некий контролирующий орган.
Существовала и опасность, что вошедшие в военный азарт генералы, борясь за свои частные интересы, не захотят заключать мир с двором, когда этого захочет парламент. Видимо, предвидя такую опасность, умеренные оппозиционеры в тот же день, 16 января, произвели зондирующий демарш: Мем предложил довести до сведения королевы, что парламент готов ей во всем подчиниться, если только она отправит в отставку Мазарини, однако это предложение было сочтено преждевременным.
18 января парламент принял важные политические документы, которые должны были объяснить всей стране сущность конфликта и призвать провинцию помочь парижанам «продовольствием и военными силами». Тогда были составлены и затем разосланы два аналогичных циркуляра, к которым были приложены копии осуждавшего Мазарини на изгнание постановления от 8 января. Первый циркуляр был адресован другим парламентам[677], второй — «бальи, сенешалам, мэрам, эшевенам и прочим оффисье этого королевства»[678]. Вся вина за начавшуюся гражданскую войну возлагалась на «тщеславного иностранца» Мазарини. Разумеется, с торжеством сообщалось, что на защиту Парижа встал принц Конти и много других принцев и герцогов, но ничего не говорилось о позиции Гастона и Конде, да и имя королевы обходилось деликатным молчанием. Ничего не было сказано об угрозе социально-политическим завоеваниям прошлого года, в частности декларации 22 октября; ни слова — о нарушениях этой декларации, о чем так охотно говорилось перед войной.
Впрочем, правительство само благоразумно помалкивало о будущей судьбе Октябрьской декларации, но отмену ее в мыслях имело. 6 февраля Гюг де Лионн (1611–1671), кабинет-секретарь королевы и клиент кардинала, затем (с 1661 г.) министр иностранных дел, писал в Мюнстер своему дяде Сервьену о твердой позиции двора: «Всё вообще совершенное за последние восемь месяцев должно быть исключено из парламентских регистров и всякая память о том уничтожена»[679].
В изображении парламентариев дело выглядело так, что уже можно было надеяться на благодетельные последствия исхлопоченной ими декларации, как вдруг Мазарини среди ночи похитил короля, облыжно обвинил парламент в заговоре и осадил Париж; цель же коварного кардинала — «установить свою тиранию и сделаться абсолютным господином надо всем самым уважаемым в государстве (т. е. над парламентом. —
Итак, парламент поставил цель сделать лозунг «Долой Мазарини!» общефранцузским.
Однако оказалось, что такой объединяющей и мобилизующей силой этот призыв не обладает.
Парижский парламент придавал большое значение тому, чтобы его провинциальные коллеги приняли «антимазаринистские» акты, аналогичные его акту от 8 января. Но все провинциалы воздержались от того, чтобы самим выносить приговор первому министру (хотя слухи о таких якобы принятых «актах солидарности» в Париже распространялись, и даже печатались в виде брошюр поддельные тексты этих «постановлений»)[680].
Вопрос финансирования армии становился все более острым. Предлагали произвести секвестр всех наличных денег в кассах парижских откупщиков и сборщиков, но оказалось, что наличных-то там очень мало (потом уже стало обнаруживаться, что у многих предусмотрительных финансистов наличные хранились не в кассах, а в тайниках).
Призванный в ратушу 17 января мэтр Адриан Монтань, генеральный откупщик эда, заявил, что у него нет средств даже на платежи городским рантье из-за прекращения поступлений: сокращая в октябре 1648 г. парижские налоговые сборы и тем расшатывая дисциплину налогоплательщиков, парламентарии не предвидели, что эти деньги могут понадобиться им самим[681].
Тогда 19 января парламент принял радикальное постановление: применить секвестр всех фондов сборщиков и откупщиков налогов ко всей территории его округа, т. е. почти ко всей северной половине Франции. Это предложенное Брусселем решение означало, что отныне все генеральства и элекции, все местные бюро откупов должны были сделать выбор: они за правительство или за парламент? Посылать ли им собранные налоги в Париж или в Сен-Жермен? Но привезти деньги в осажденную столицу было непросто, и соответствующим городам (которые тоже должны были политически определиться) предписывалось «выделять эскорт для их сопровождения»; доставленные суммы следовало хранить в Парижской ратуше и без санкции парламента не расходовать. Парламент гарантировал аккуратные выплаты рент и жалованья только сторонникам «общего дела» — «ренты же, причитающиеся лицам, примкнувшим к враждебной партии, выплачиваться не будут, но пойдут на общественные нужды»[682].
Трудно, конечно, представить себе, чтобы «инкассаторы» из Пуатье или Буржа, даже сопровождаемые отрядами городских милиций, могли избежать разграбления их драгоценного груза королевскими солдатами. Но, во всяком случае, новый акт парламента свидетельствовал о его решимости пойти на колоссальное расширение зоны военных действий. Любой военачальник, объявивший себя сторонником парламента, получал моральное право присвоить себе содержимое местной кассы.
Дни 20–21 января оказались очень тяжелыми для парижан: продовольствия доставили мало и оно было быстро расхватано, цены росли, народ волновался. Самым тревожным симптомом были волнения пехоты формируемой парижской армии, не получавшей обусловленного жалованья: 21 января несколько сот солдат устроили манифестацию на ул. Сент-Антуан перед особняком д'Эльбефа, требовали денег, «кричали горожанам, что их предают»[683]. Распространились известия о взятии королевскими войсками Медона вместе с замком и жестокой расправе с местными крестьянами[684]. Сочувствовавшие парижанам крестьянские общины к югу от столицы (Вильжюиф, Кашан, Бур-ла-Рен, Фонтенэ и др.) баррикадировались и настоятельно просили прислать к ним конные эскорты для вывоза продовольствия.
Деньги нужны были безотлагательно, и 21 января Совещательная ассамблея утвердила первый список зажиточных горожан, обязанных внести срочные взносы в городскую кассу. В него было включено 78 лиц, которым предписывалось в самый день извещения выплатить сборщикам назначенную сумму, в противном случае они будут платить в двойном размере. Кроме того, на будущее они должны были вносить определенный ежемесячный сбор. Общая сумма поступлений составляла 193 тыс. л. единовременного и 42 тыс. л. ежемесячного сбора. Этот список возглавляли тузы финансового ведомства: бывший сюринтендант д'Эмери (9 тыс. л. единовременно и 3 тыс. л. ежемесячно), уже известные нам финансисты Кателан и Контарини (соответственно по 6 тыс. и 2 тыс. л.).
Работа по составлению подобных списков продолжалась и в дальнейшем. Издатель дневника Дюбюиссона-Обнэ Г. Сэж в приложении к нему публикует 24 списка, датируемых от 21 января до 10 марта и хранящихся в сборнике копий парламентских документов 1649–1650 гг. (AN. U 185)[685]. Самыми «масштабными» были первые три ведомости, от 21, 23 и 25 января, где общая сумма единовременных сборов намного превышала 100 тыс. л. Облагали как «своих», так и врагов; как оставшихся в Париже, так и отъехавших в Сен-Жермен — за последних должны были платить управляющие их оставшейся в столице недвижимостью. Все государственные секретари были обложены на 3 тыс. л. единовременно и 500 л. ежемесячного сбора. Наш старый знакомый Оливье д'Ормессон должен был внести соответственно 2 тыс. и 300 л. Другое хорошо известное имя, Ж.-Б. Кольбер: будущий великий министр, а тогда служащий Летелье, был таксирован на 1 тыс. л. единовременно и 150 л. ежемесячно. Не побрезговали обложить на такие же суммы вдову «мученика» 1645 г. Жан-Жака Барийона.
21 января была утверждена обширная ремонстрация парламента на имя короля и королевы, составленная комиссией из трех радикальных оппозиционеров (Лекуанье, Бруссель, Лонгей), которых в те дни уже стали называть «фрондерами» (на происхождении термина мы подробно остановимся ниже). В документе[686] формулировались обвинения в адрес Мазарини и содержалась просьба о его аресте, поскольку кардинал не воспользовался предоставленной ему возможностью удалиться в изгнание. Теоретически самым интересным было провозглашение нового «фундаментального закона» — «Основной закон монархии состоит в том, что в ней должен быть только один государь — и по титулу, и по функции». Иными словами, никакого первого министра вообще быть не должно.
Людовик XIV через 12 лет примет для себя именно этот принцип.
Следующий рыночный день, суббота 23 января, не принес облегчения. Предместья уже начали перехватывать и не пропускать в центр то немногое продовольствие, которое ввозили в Париж. Парламентарии пытались даже лично наводить порядок, но без успеха. Президент парламентской палаты прошений Шартон рассказал на Совещательной ассамблее о своей неудаче: из-за нежелания жителей предместья Сен-Марсо пропустить в город повозки сельских булочников «ему пришлось оставить им половину хлебов, но и другая половина, не успели ее довезти до рынка на горе Св. Женевьевы, как она была разграблена, несмотря на все его сопротивление…»[687].
Ропот в народе нарастал: «Генералы взяли наши деньги и смеются над нами»[688].
В этот день нервничающий парламент разродился грозным постановлением об изгнании из города «бесполезных едоков», во множестве толпившихся в нем иногородних нищих. Им предписывалось в 24 часа удалиться в места их рождения и не возвращаться под страхом телесного наказания. Глашатаи объявили об этом по улицам, но исполнять строгий приказ никто не решился: укрывшихся в Париже бедняков было слишком много[689].
Ратуша ответила на обострение ситуации регламентом, установившим жесточайший контроль над хлебной торговлей. Всю ввозимую в Париж муку, как и зерно, следовало отправлять в галереи Лувра, откуда и продавать жителям города и предместий. Там же должны были делать свои закупки все булочники, обязанные, при записи в специальном регистре, отправлять на рынки определенное количество хлеба; им запрещалось «под страхом смерти» перепродавать зерно и муку частным лицам[690].
В этот критический для оппозиции день, 23 января, двор в Сен-Жермене «залпом» из трех деклараций перешел в идеологическое контрнаступление.
Первая, подробно перечислив все прегрешения Парижского парламента, объявила его распущенным, все должности парламентариев упразднялись, а сами они обязаны были в недельный срок удалиться из столицы. Вместе с тем король заявил, что готов все простить и сохранить должности тем оффисье, которые раскаются и явятся с повинной ко двору[691]. Накануне, 22 января, специальной декларацией всем президиальным судам округа Парижского парламента было предоставлено право судить в последней инстанции, как если бы никакого парламента над ними не было[692].
Вторая касалась изменивших принцев и генералов. Им давался 3-дневный срок на то, чтобы явиться в Сен-Жермен, в противном случае они объявлялись виновными в «оскорблении величества», лишались всех своих должностей и имущества[693].
Но самым знаменательным был третий акт от 23 января, оформленный в виде циркулярного письма короля ко всем местным властям. Здесь впервые правительство дезавуировало декларацию 22 октября, фактически объявив ее недействительной. Парижские парламентарии, говорилось в документе, «совершили различные достаточно гласные и известные покушения на нашу суверенную власть, которые мы желали скрыть, вплоть до того что велели экспедировать декларацию от прошлого октября, которую они сами составили»[694]. Далее повторялись обвинения в организации заговора с целью завладеть особой монарха.
В заключение же — и это было эффектным политическим ходом — король объявил о предстоящем созыве Генеральных Штатов, намеченном на 15 марта в Орлеане.
Соответственно адресатам циркуляра поручалось организовать выборы, а для этого провести собрания выборщиков, т. е. тех видных людей из трех сословий, «которых обычно созывают в подобных случаях, дабы они совместно обсудили вопрос, что именно нужно реформировать и исправить»[695].
Впервые в истории Франции двор апеллировал к обществу против парламента.
Вероятно, министры, в преддверии победы над Парижем, рассчитывали, что на сессии Штатов можно будет развернуть широкую антипарламентскую кампанию под лозунгами отмены полетты или даже вообще продажности должностей. Тогда особый интерес для них должна была представлять позиция провинциального дворянства, чья вражда к оффисье ясно проявилась на Штатах 1614–1615 гг.
К сожалению, до нас практически не дошли тексты дворянских наказов (как и наказов других сословий), составлявшихся в ходе избирательной кампании — сохранению этих эфемерных, быстро ставших ненужными документов не уделялось никакого внимания.
Когда в 1965 г. Р. Мунье, Ж.-П. Лабатю и И. Дюран издали два дворянских наказа эпохи Фронды, Мунье сопроводил это издание заявлением, что другие наказы до сих пор неизвестны[696].
Из этих двух наказов ко времени Парижской войны относится только первый — наказ дворянства Ангумуа, утвержденный на собрании в Ангулеме 27 февраля 1649 г. (27 статей). Второй — наказ дворянства бальяжа Труа — относится уже к 1651 г. и связан с новой попыткой созыва Генеральных Штатов.
Через десять лет был издан наказ дворянства Божолэ, но поскольку сам издатель не был вполне уверен, относится ли эта недатированная копия к 1649 или к 1651 г. (в тексте документа нет ничего впрямую относящегося к ситуации Парижской войны), он здесь рассматриваться не будет[697].
Зато уникальный ангулемский наказ заслуживает пристального внимания. Ангумуа — одна из тех земель, где политическая активность старого дворянства была очень велика, где оно обладало особым авторитетом[698].
Как же ответили дворяне Ангумуа на призыв правительства помочь ему против парижских мятежников? Прежде всего ст. 1 наказа выражает пожелание, чтобы «как внутри, так и вне королевства установился прочный мир». Мир — с заговорщиками, покушавшимися на особу монарха?! В ст. 2 — еще прямее: после столь явного дезавуирования королевским циркуляром Октябрьской декларации ангумуасцы просят «точно и верно (religieusement)» исполнять эту декларацию «как в том, что касается облегчения народа, так и в том, чтобы никакие эдикты, декларации и комиссии не исполнялись до их подобающей верификации в парламентах и других суверенных судах». Король не должен никогда восстанавливать правление интендантов. В ст. 5 — просьба по возможности уменьшить талью «и никогда в будущем не сдавать ее на откуп»; пусть король поскорее поручит в каждой провинции одному потомственному дворянину и одному судейскому оффисье провести расследование злоупотреблений при сборе налогов, совершавшихся интендантами и финансистами (то самое специальное расследование деятельности всех интендантов, которого добивался парламент в июле 1648 г.). В ст. 8 — требование учреждения Палаты правосудия, причем ее членов должны выбрать именно созываемые Генеральные Штаты.
Одного знакомства с такой позицией дворян Ангумуа (и надо думать, не только Ангумуа) было бы достаточно, чтобы правительство убедилось в невозможности использовать в той ситуации Генеральные Штаты против парламента. Конечно, документ был сложен: там было и пожелание отменить продажность должностей, закрывающую доступ к этим должностям достойным дворянам, а если это невозможно — отменить хотя бы полетту (ст. 9), и жалобы на обиды, наносимые дворянам оффисье президиалов, «на которые нельзя найти управу в парламенте (Бордосском. —
Очень ярко проявилось стремление (ст. 3) завести в Ангумуа организацию, объединяющую всё местное дворянство. Из- за отсутствия в провинции собственных Штатов дворяне были лишены возможности легально собираться, и они просили позволения раз в три года избирать кандидатов в синдики дворянства, из числа которых губернатор назначит синдиков; последние будут представлять всех дворян провинции и созывать их собрания с предварительным уведомлением о том губернатора.
Целый ряд статей, естественно, был посвящен защите или расширению дворянских привилегий. В ст. 21 предлагалось запретить королевским судьям рассматривать в первой инстанции любые дела, оставив их для разбора сеньориальным судам (за исключением дел об «оскорблении величества»). В ст. 19 — запретить городам Ангумуа с королевского разрешения «абонировать» талью (т. е. заменять этот прямой налог косвенным сбором «октруа» со ввоза в эти города продуктов, так что участвовать в этом платеже приходилось и дворянам). В ст. 20 — запретить простолюдинам охотиться и носить с собой любое огнестрельное оружие. В ст. 24 — ограничить 40 годами срок рассмотрения претензий духовных лиц на возвращение изъятого у них имущества (иными словами, всё утраченное церковью и приобретенное дворянами в годы Религиозных войн оставлялось новым владельцам).
Итак, повторяем, документ был сложен и противоречив, но главным было то, что на основной вопрос правительства об отношении к реформам 1648 г. и, в частности, к Октябрьской декларации дворяне Ангумуа ответили недвусмысленно: они эти реформы поддержали и даже в чем-то готовы были идти дальше, выдвигая уже оставленный парламентом лозунг созыва Палаты правосудия.
От ротюрье министрам ничего ожидать не приходилось. Единственный известный наказ — от третьего сословия Аженэ, утвержденный 4 марта 1649 г. — был опубликован по регистрам консулата Ажена в 1885 г.[699] В этой южной провинции представителями третьего сословия в Генеральных Штатах были не местные оффисье, но магистраты городов; по наказам коммун (также сохранившимся) составлялся сводный документ. Он был заполнен жалобами на непомерный рост тальи. Аженцы просили сократить и талью, и все косвенные сборы до уровня, на котором они находились при Генрихе IV; упразднить все созданные после 1610 г. в Аженэ должности судейского и финансового ведомства и впредь никогда не присылать никаких интендантов; деньги, назначаемые на постой солдатам, вычитать из суммы тальи данной общины. Аженские коммуны хотели бы ввести систему местного самоуправления по образцу провансальской, т. е. в виде ежегодно собирающейся Ассамблеи общин из представителей 12 королевских городов и примерно столько же от городов сеньориальных.
Что касается простых крестьян (которые не выбирали депутатов в Генеральные Штаты, но имели возможность формулировать свои наказы для них на приходских собраниях), то их позицию хорошо иллюстрирует опубликованный И.-М. Берсе наказ жителей прихода Сен-Кристоф-сюр-Рок (сенешальство Пуату) от 21 февраля 1649 г.[700] Селяне, естественно, не интересовались «конституционными» вопросами, но хорошо помнили, что в 1635 г. сумма основного платежа тальи в их приходе была 422,5 л., а в 1643 г. — 2943 л. (рост в 7 раз!), да еще они платят особый сбор «subsistance» на содержание войск в 1.100 л., так что «все они спят на соломе и имеют только глиняную утварь»; у кого что-то было, тех назначили сборщиками тальи и они теперь сидят в тюрьме за недоимки, остались только «бедняки и нищие», которые ничего больше платить не могут.
Понятно, что получая с мест подобную информацию о настроениях населения, министры быстро охладели к идее созыва Генеральных Штатов. 10 февраля он был перенесен на месяц, на 15 апреля; 29 марта (перед заключением мира с парламентом) — на 1 октября; 17 сентября — отложен на неопределенный срок.
Отказ от созыва Генеральных Штатов нужно связать и с весьма существенным изменением «стратегической» ситуации. 23 января — день появления королевского циркуляра — был последним днем, когда правительство могло рассчитывать на изоляцию Парижа. На другой день, 24 января, произошел антиправительственный переворот в Руане, и перед укрывшимся в Сен-Жермене двором возникла опасность оказаться в клещах между войсками мятежников Парижа и Нормандии.
Сразу после того как стало известно об измене Лонгвиля, в Руан было отправлено королевское письмо с предписанием не выполнять приказов губернатора Нормандии.
В парламенте всё еще заседал «новый семестр», послушный, но лишенный авторитета в городе, боявшийся принять на себя ответственность за такое решение. Первый президент Жан-Луг де Фокон де Ри, недавно получивший эту должность «по наследству» от отца, был робким человеком и слабым руководителем. Уже 13 января он совершил важную ошибку, созвав для обсуждения королевского письма совместное заседание обоих «семестров». С этого дня большинство перешло к оппозиционному «старому семестру» (ибо совместные собрания стали постоянными) и парламент не стал спешить с занятием определенной позиции; в то время как сторонники Лонгвиля завязали с ним тайные сношения, призывая герцога поскорее прибыть в Руан лояльные парламентарии заверяли правительство, что самым надежным средством обеспечить верность столицы Нормандии было бы прибытие в нее всего королевского двора. Министры могли рассчитывать на верность главы муниципалитета, главного судьи Руанского бальяжа Пьера де Варанжвиля, но большинство капитанов городской милиции симпатизировали Лонгвилю.
Многое зависело от того, кому будет принадлежать городская цитадель (Старый Дворец), комендантом которой был верный сторонник Лонгвиля, генеральный наместник Верхней Нормандии маркиз Беврон. В этой цитадели находилась городская артиллерия, свезенная туда в 1640 г., в порядке репрессий после восстания «Босоногих». Но когда Варанжвиль попросил парламент от имени ратуши вернуть городу эту артиллерию и впустить в Старый Дворец отряд городской милиции, парламентарии ответили отказом, сославшись на необходимость дополнительных согласований.
Тем временем Лонгвиль прислал в Руанский парламент письмо с объяснением своей политической позиции. Вопреки мнению Фокона де Ри, предлагавшего отослать этот документ королю нераспечатанным, парламентарии все же провели 18 января слушание послания, — правда, от его обсуждения они воздержались.
Правительство хотело определенности, и в Нормандию был послан отряд опытного военачальника графа Анри д'Аркура (1601–1666, главный шталмейстер королевского двора, младший брат д'Эльбефа — и эти братья оказались в разных лагерях). Д'Аркур получил «комиссию» на размещение гарнизонов в тех городах, где он сочтет необходимым. 18 января он подступил к Руану, и Фокон де Ри отдал распоряжение капитанам милиции на следующий день впустить в город отряд графа. Сторонникам Лонгвиля стало об этом известно…
Утром 19 января «забили барабаны, и горожане стали собираться под командой своих капитанов; народ начал волноваться, будучи убежден, что граф д'Аркур поместит в Руане гарнизон, установит здесь, как и во всей Нормандии, новые налоги, и город окажется в центре военных действий (имелось в виду, что после занятия д'Аркуром Руана сюда может переехать весь двор. —
В этой тревожной обстановке советники Апелляционной палаты навязали парламенту обсуждение вопроса, впускать ли в Руан д'Аркура. Фокон де Ри снова проявил слабость, отменив свое вчерашнее решение: он приказал до окончания дискуссии д'Аркура в город не впускать, графа же просил прислать в парламент свою «комиссию», а самому пока остановиться в предместьях. Обсуждение затянулось на два дня: в первый день сторонники Лонгвиля, чтобы выиграть время, ссылались на необходимость узнать мнение других суверенных палат Нормандии (Счетной и Налоговой), а те стали предлагать созвать расширенную городскую ассамблею. Народное волнение нарастало: видеть солдат в городе не хотел никто, да и репрессии 1640 г. отнюдь не изгладились из памяти.
Утром 20 января «некие лица, не из числа парламентских оффисье… возбудили волнения среди суконщиков и крючников, и эта чернь в большом многолюдстве собралась перед домом первого президента и всячески оскорбляла его, когда он ехал в парламент», затем эта толпа осталась во дворе здания парламента «и сильно шумела все время, пока продолжалось обсуждение»[702]. Растерявшийся и запуганный Фокон де Ри, даже не подсчитав голосов, объявил о принятом решении не впускать в город королевский гарнизон. На другой день он написал королеве, что «нажимать» на Руан сейчас опасно и достаточно будет удовлетвориться его «нейтралитетом», который горожане могут отстоять собственными силами. Министры сделали вид, что довольны этим разъяснением, надеясь, что ворота Руана будут закрыты также и для Лонгвиля.
Действительно, Фокон де Ри попытался провести постановление, в котором было бы прямо сказано о запрете въезда в город губернатору Нормандии, но не преуспел в этом деле: решили, не называя лиц, не впускать в Руан никого без приказа парламента.
Получивший отказ д'Аркур отошел от города и закрепился в Пон-де-Ларше, выше по течению Сены, на ее левом берегу. Туда к нему приезжали сторонники правительства, Варанжвиль и королевский прокурор в парламенте Куртен, предлагали внезапно занять одни из ворот Руана когда там в карауле будут лояльные к двору капитаны милиции. Д'Аркур не решился на этот рискованный шаг, полагаясь на советы Фокона де Ри.
А Лонгвиль уже находился в пути. Узнав о марше д'Аркура, он выехал из Парижа и утром 24 января с немногочисленной свитой внезапно объявился на улицах Руана, впущенный через потайной ход Старого Дворца. Народ восторженно встретил губернатора, видя в его прибытии гарантию того, что в городе не будет королевских солдат.
Во второй половине дня он, сопровождаемый шумной толпой, явился на совместное заседание парламента и других верховных палат Нормандии. Его противники, ссылаясь на королевский запрет, отчаянно пытались воспрепятствовать переходу власти в руки Лонгвиля, но соотношение сил вполне определилось.
Фокон де Ри «умыл руки», предложив записать в регистре, что Лонгвиль прибыл в Руан «через заднюю дверь Старого Дворца, что он был сопровождаем толпой приветствовавшего его народа, а потому, когда он прибыл в парламент, тот не счел возможным помешать ему принять на себя военное командование»[703]. Ему не возражали, и тогда первый президент вызвал капитанов городской милиции и сказал, что отныне они должны обращаться за распоряжениями к Лонгвилю. Вопрос о власти был решен, 27 января Фокон де Ри бежал из Руана в лагерь д'Аркура; бежали также Куртен и Варанжвиль.
В этот день, 27 января, захвативший власть Лонгвиль провел через парламент постановление о полном и немедленном упразднении «второго семестра».
28 января по новому предложению губернатора парламент постановил создать Совет по управлению из парламентариев, представителей Счетной и Налоговой палат, который должен был заседать в резиденции Лонгвиля, под его руководством и подготавливать проекты парламентских актов.
29 января Руанский парламент, следуя примеру парижских коллег, наложил руку на налоговые поступления провинции: было предписано всем налоговым сборщикам Верхней Нормандии отправлять собранные суммы в Руан, а Нижней Нормандии — в Кан (этот город уже 25 января стал на сторону Лонгвиля).
Финансовая практика нормандской оппозиции имела свои особенности, отличные от парижской практики. В Руане не применяли ни добровольного, ни принудительного обложения самих горожан, старались «найти деньги, не обременяя народ»[704] (напротив, сборы со ввоза товаров в город были сокращены вдвое), зато весьма активно занимались изъятием денег из провинциальных фондов налоговых поступлений. Особое значение имел секвестр всех запасов соли из государственных соляных складов («гренье») и распродажа этой соли населению по вдвое сниженным ценам. На эту меру, весьма популярную и давшую немало денег, никогда не решались в Париже из-за того, что она нарушала интересы многих рантье, чьи ренты были ассигнованы именно на фонд габели.
Позиции Лонгвиля в Нормандии были весьма прочными, во многих замках комендантами были его ставленники, и сам он управлял через своих бывших пажей цитаделями в Кане и Дьеппе. Для полного господства ему нехватало запирающего устье Сены Гавра, и он хотел получить Гавр, но военным губернатором этого города был молодой герцог Ришелье, внучатый племянник кардинала, которого опекала его тетка герцогиня д'Эгийон, и Мазарини упорно защищал интересы родственников своего покойного патрона.
В первые дни у прибывшего в Руан налегке Лонгвиля не было ни денег, ни регулярного войска, и этим воспользовался д Аркур, занявший без сопротивления ряд опорных пунктов выше по течению Сены, которые прикрывали дорогу на Париж, в частности Эльбеф, Шато-Гайяр и Верной; организовать блокаду Руана было не в его силах.
Известие об успехе Лонгвиля очень ободрило парижан, почувствовавших себя из почти побежденных почти победителями.
К тому же налаживалось конвоирование. 26 января кавалерийский отряд Лабулэ выбил из Бур-ла-Рен разграбившие это местечко королевские войска и гнал их до Лонжюмо; ближайшее юго-восточное левобережье Сены осталось за парижанами На другой день на парижские рынки было доставлено необычно большое количество продовольствия; правда, существенно сбить цены на зерно не удалось, но рост их все же прекратился. На юго-восточном правобережье Сены парижская армия укрепляла перешедший в ее руки после падения Бастилии Шарантон, превращая его в свой опорный пункт, и оттуда тоже шло продовольствие. А вскоре стало известно о появлении еще одного потенциального, хотя и далекого союзника — о победе восстания в столице Прованса Эксе[705].
Выше (см. гл. IV) мы подробно описывали положение в Провансе, сложившееся в результате конфликта между его губернатором и Эксским парламентом. К началу 1649 г. ситуация оставалась неясной. После Дней Баррикад Мазарини был склонен урегулировать этот конфликт, отказавшись от создания второго «семестра», взяв за это денежный выкуп со старых парламентариев, но при этом он ни в коем случае не хотел обижать губернатора д'Алэ, кузена могущественного Конде. Вначале казалось, что события идут по замыслу кардинала: высланные губернатором оппозиционеры вернулись в Экс (как и подобает, с триумфом), но 28 декабря победила жесткая линия д'Алэ и Конде: срок работы нового «семестра» был продлен еще на полгода. Укрепляя свою власть, д'Алэ отменил ежегодные выборы консулата в Эксе, назначив новых консулов своей волей, а затем в Экс были введены войска. Всё это вызвало широкое недовольство горожан, и обстановка в столице провинции стала напряженной.
Известие об отъезде двора из Парижа д'Алэ получил 16 января. На другой день он собрал у себя всех мастеров-ремесленников Экса, рассказал им о событиях в столице, и назначенные им консулы приняли у них присягу на верность королю. Сразу же после столь необычной акции распространились слухи, что в городе готовятся казни, будто бы уже прибыли палачи и т. п.
Как часто бывало у темпераментных южан, восстание началось со случайного инцидента, внезапно, когда этого никто не планировал. Просто 18 января, когда д'Алэ объезжал город, один из его охранников за некую дерзость ранил какого-то лакея одного из парламентариев. Тотчас раздались призывы: «Запирай лавки! К оружию!». Парламентарии стали собираться у дома своего лидера д'Оппеда, близ собора Сен-Совёр, их сторонники уже начали строить в квартале баррикады, соборные каноники позволили ударить в набат… Ничего этого не ожидавший губернатор склонился на уговоры воздержаться от атаки и к вечеру пошел на соглашение: мятежники немедленно разбирают баррикады, а он обязуется через три дня вывести войска из Экса. Видимо, д'Алэ не собирался выполнять свое обещание и лишь хотел нанести удар в выбранное им самим время. В ночь на 20 января отряд его солдат тайно занял ратушу, где находился городской арсенал.
Однако к тому времени положение сильно усложнилось.
19 января в Экс прибыл генеральный наместник Прованса граф Карсес, публично заявивший (очевидно, по поручению Мазарини), что в намерения двора входит возвращение к власти старого парламента и что сам он — второе лицо в провинции — встанет на сторону парламентариев, если этого не произойдет.
Второе восстание вспыхнуло так же стихийно, как и первое.
20 января, в день Св. Себастьяна, был большой городской праздник с торжественной процессией, на который издалека сходилось много крестьян. Достаточно было участникам процессии заметить солдат на башне ратуши, как праздник обернулся восстанием, и снова неожиданно для губернатора. Ратуша была взята народом, солдаты обезоружены, поставленные д'Алэ консулы спаслись бегством, укрывшись в соборе; в здании муниципалитета обосновались и начали распоряжаться парламентарии, вооружившие городскую милицию. В ратушу явился сам граф Карсес, объявивший себя сторонником совершившегося переворота. Д'Алэ был осажден в своем дворце. После переговоров он согласился на возвращение к власти парламента и отдал приказ своим войскам к вечеру выйти из города. Самому губернатору пришлось остаться под домашним арестом в качестве пленника восставших.
21 января Эксский парламент принял решения об упразднении «семестра», низложении назначенных д'Алэ консулов и временной передаче городского управления прошлогоднему, избранному консулату. Чтобы сильнее привлечь на свою сторону простых горожан, уже в день восстания парламентарии в парадных красных мантиях, под крики «Да здравствует свобода, долой налоги!», демонстративно разрушили контору по сбору налога со ввоза в город муки («piquet sur la farine»), и новый муниципалитет официально отменил этот налог.
Мазарини сразу же согласился с отменой «семестра»; уже 6 февраля он послал в Экс соответствующий эдикт, изображая дело так, что акции восставших только опередили намерение правительства. 5 февраля в столицу Прованса прибыл с посреднической миссией его друг кардинал Бики. 21 февраля был подписан проект соглашения (отмена «семестра», полная свобода выборов городских консулов, роспуск содержавшегося за счет провинции собственного Провансальского полка д'Алэ, запрет проходящим через Прованс войскам производить какие-либо реквизиции без письменного разрешения правительства «прокуроров» Прованса; по секретному пункту Эксский парламент согласился возместить оффисье «семестра» деньги, затраченные ими на покупку должностей). 22 марта в Экс пришла правительственная ратификация этого соглашения, с поправкой о создании в парламенте десятка новых должностей, против чего парламентарии на радостях возражать не стали. 27 марта договоренность была ими ратифицирована и в тот же день губернатор был освобожден из заточения.
Надо сказать, что январско — мартовский конфликт 1649 г. был восстанием не всего Прованса, а именно Экса (к которому только 11–13 марта присоединился Арль). Практически все мелкие городки оставались нейтральными, а те пункты, где стояли гарнизоны (Тулон, Тараскон и др.) сохраняли верность губернатору. За него был и Марсель. Исход конфликта решался в центре, и оскорбленный д'Алэ мог рассчитывать на реванш.
Среди провансальских парламентариев не было единства в вопросе о том, на какую из противоборствующих в центре сторон следует ориентироваться. Большинство во главе с д'Оппедом стояло за сохранение лояльности к двору; 28 января интендант Сэв писал Мазарини, что «парламент обещает нам открыто высказаться за интересы королевской службы и против Парижского парламента»[706], — обещание, впрочем, оставшееся не исполненным. Но было и радикальное меньшинство, стоявшее за союз с парижанами, и именно его представляли двое находившихся в Париже советников (Баррэм и Андрэ), которые того же 28 января выступили в Парижском парламенте с просьбой помочь парламентариям Прованса ликвидировать навязанный им силой «семестр».
Парижане, конечно, не могли просто упразднить «семестр» в Провансе собственной властью — это значило бы выйти за пределы своей территориальной юрисдикции и могло бы не понравиться другим парламентам Франции. Поэтому было решено: вступить в союз с Эксским парламентом, представить королеве ремонстрации о незаконности создания «семестра», а его членов считать просто частными лицами.
Судьи как будто забыли, что с точки зрения двора они сами теперь были не более чем собранием частных лиц и никаких прав представлять ремонстрации не имели. Но они воспользовались удобным случаем, чтобы провозгласить принцип своего верховенства над другими судебными трибуналами хотя бы в плане оказания им покровительства. Об этом было очень четко сказано в преамбуле акта: «Поскольку Парижский парламент является источником и матрицей французских парламентов, и самого его можно назвать Парламентом Франции, судом пэров и истинным троном королевского правосудия, то нельзя ни учредить новый парламент, ни (если такой парламент уже учрежден по подобию парижского) производить в нем какие-либо изменения без согласия Парижского парламента и верификации в нем данного акта»[707].
После этого заступничества парламентарии (не проверяя полномочий ораторов из Экса) сочли, что у них появился хотя и далекий, но верный союзник; стали распространяться ложные слухи, будто Эксский парламент тоже принял постановление о необходимости смещения Мазарини.
Сношения с Руанским парламентом имели, конечно, большее практическое значение. Сразу после получения известий об успехе Лонгвиля парижане отправили своим нормандским коллегам пакет документов, объясняющих их политическую позицию; при этом они просили оказать столице помощь людьми и деньгами. Руанцы ответили подобным же образом, отправив для ознакомления копии важнейших актов, принятых ими после переворота. Их доставил советник Руанского парламента Мирон, которому предстояло стать постоянным представителем своего трибунала в Париже. 5 февраля он был заслушан в парламенте. Было решено поддержать решение об уничтожении руанского «семестра», представив о том ремонстрации королеве, а также вступить с Руанским парламентом в такой же союз, как и с Эксским, обязавшись не заключать с двором сепаратного мира.
Зато парижане просили руанцев принять постановление с требованием отставки Мазарини, к чему нормандцы были вовсе не склонны. Они всячески оттягивали это решение, ссылаясь на неотложные дела, да так его и не приняли, несмотря на все настояния союзников; большинство руанских парламентариев считало, что «интересы городов Парижа и Руана совершенно различны, а потому и их поведение должно быть различным», ибо для Руана «вопрос об особе кардинала не имеет значения»[708].
После победы Лонгвиля в Руане положение оппозиции стало выглядеть предпочтительным. Она была преисполнена веры в свою победу, парижская пресса распространяла множество ложных слухов о повсеместно происходящих восстаниях. Иностранные дипломаты прогнозировали вероятность близкого падения кардинала.
К тому же последние дни января ознаменовались серьезной военной неудачей королевской армии. В системе блокады зияла брешь, позволявшая Парижу получать продовольствие из его традиционной житницы, области Бри (к юго-востоку от столицы, на правом берегу Сены). Здесь парижанам принадлежали важные опорные пункты: замок Лезиньи (владение ставшего на сторону оппозиции герцога Люина, сына герцогини Шеврез от ее первого брака) и городок Бри-Конт-Робер.
Правительственные отряды попытались занять Бри-Конт-Робер, но были отбиты силами забаррикадировавшихся местных жителей, даже без помощи парижан.
Правительство начинает подавать сигналы миролюбия. 27 января Мазарини пишет своему агенту в Париже, епископу Доля Коону о желательности прибытия в Сен-Жермен из Парижа неких прелатов-посредников.
Двор ничего так не желает, уверяет кардинал, «как узнать, что господа парламентарии вернулись к исполнению своего долга, и всякий, кто доставит свидетельства этого, будет очень хорошо принят…»[709].
И такой прелат приехал — архиепископ Тулузский де Моншаль. Он напрямик говорит и Мазарини, и королеве, что единственным препятствием к заключению мира является пребывание кардинала у власти. Его не обрывают. Мазарини с грустью отвечает, что сам добровольно ушел бы в отставку, если бы был уверен, что это приведет к умиротворению, но этой уверенности у него нет. Архиепископа осыпают заверениями в стремлении двора к примирению, но дают понять, что парламенту следует первому совершить какой-либо акт почтительности, пусть даже чисто словесный. С этим результатом прелат вернулся 6 февраля в Париж.
Но и умеренные парламентарии во главе с Моле и Мемом уже проявляли склонность к примирению. Не только потому, что общая ситуация позволяла надеяться на самые выгодные условия мира, но и потому, что положение в городе начало вызывать у них сильное раздражение и беспокойство.