Но для начала решили все же запросить Счетную палату о содержании новой декларации и о ее к ней отношении.
На другой день, 31 декабря, в парламент явилась небольшая депутация Счетной палаты во главе с одним из ее президентов Робером Обри. Депутаты держались очень сухо и сдержанно, даже высокомерно, мстя за прошлые попытки парламента утвердить над их судом свое верховенство. Обри даже ничего не стал сообщать о существе декларации, заявив, что целью его прихода было только узнать, чего же хочет парламент. Когда же у него попытались выяснить, как отнесется его трибунал к воссозданию ПСЛ, он дал понять, что, в соответствии с полученной им инструкцией, Счетная палата может пойти на это только если в новой ПСЛ у нее будет столько же представителей, сколько и у парламента.
В эти дни существенный вклад в провоцирование конфликта внес коадъютор Гонди. Он воспринял декларацию о займах как свидетельство отчаянного положения Мазарини и решил добить его, пустив в ход авторитет церкви. По его наущению парижские кюре провели собрание и заявили протест против королевского предложения, назвав его ростовщическим и греховным[630]. Тогда же доктора Сорбонны квалифицировали как смертный грех и ростовщичество «предоставление королю займов из 10 % или из другого процента, отличного от того, который дозволен при учреждении рент»[631].
Столкнувшись с таким отпором, правительство сочло, что все возможности мирного выхода из кризиса исчерпаны, и 1 января нового 1649 г. отозвало из Счетной палаты декларацию о займах.
Теперь война становилась неизбежной, но парламентарии этого не поняли, говорили о возобновлении ПСЛ, готовились к обсуждению выводов своей комиссии о нарушениях Октябрьской декларации; общее собрание было назначено на 9 января.
Сторонникам войны оставалось только уговорить Гастона, и это оказалось не очень сложным. Слабохарактерный принц мог упрямиться, когда нужно было решиться на энергичные действия, но на долгое сопротивление был неспособен. 4 января королева, Мазарини, Конде и другие, посвященные в замысел министры, посетили его в Люксембургском дворце и убедили согласиться с отъездом двора и его самого из Парижа и началом блокады столицы. Особая заслуга в этом принадлежала любимцу Гастона аббату Ларивьеру, недавно введенному в состав Узкого совета.
6 января был праздник Богоявления, во Франции известный под народным названием День Королей (в честь святых царей-волхвов, принесших дары новорожденному Иисусу). Вечером накануне этого дня в домах накрывались столы, выставлялся большой пирог с запеченным в него бобом, и тот, кому этот боб доставался, становился «королем» или «королевой» праздника. Царило беззаботное веселье, раздавались громкие возгласы: «Король пьет!»…
Но ранним утром Дня Королей ошеломленные парижане узнали, что в городе уже нет короля.
Около 2 ч. ночи 6 января король, его брат, королева, Мазарини и другие, посвященные в план, придворные и министры с небольшим эскортом покинули Пале-Рояль и беспрепятственно выехали из ворот Сент-Оноре, никем в эту праздничную ночь не охранявшихся. За воротами к ним присоединились со своими свитами Гастон, Конде и Конти; двор переехал в Сен-Жермен-ан-Лэ. Среди выехавших были Сегье, Ламейрэ, Летелье, Ларивьер… Анна испытывала радостное, лихорадочное возбуждение. «Я никогда не видела человека в таком веселье, — пишет в "Мемуарах" дочь Гастона мадемуазель де Монпансье. — Даже если бы она выиграла сражение, взяла Париж и велела повесить всех, кто ей не нравился, то и тогда она не была бы такой веселой»[632]. Королева была убеждена и говорила при отъезде, что вернется в столицу через неделю.
Перед началом кампании при дворе обдумывали планы военных действий. Мемуаристы сообщают, что обсуждался даже план безжалостной бомбардировки столицы. Наиболее логичное и связное его изложение содержится в «Мемуарах» главного гардеробмейстера Монгла[633]. Автором этого плана он называет Конде.
Принц предлагал: распустив слух о военной активности испанцев, стянуть к Парижу как можно больше армейских гарнизонов на расстояние одного перехода, после чего королю поехать с большим эскортом на охоту в Венсеннский лес, но вернуться оттуда уже не в Пале-Рояль, а в надежно охраняемый Арсенал; войскам тем временем расположиться за предместьем Сент-Антуан. Отсюда, с юго-востока и будет нанесен удар. Парламенту будет послан приказ выехать в Монтаржи, и когда он соберется для его обсуждения — неожиданно ввести армию через ворота Сент-Антуан и через брешь, которую проделают в городской стене за Арсеналом. Если народ построит баррикады — стрелять из батареи в 20 пушек вдоль ул. Сент-Антуан и из стольких же орудий — вдоль набережной Арсенала. Солдаты захватят парламент, после чего будет устроен суд над самыми непокорными парламентариями.
Это предложение активно поддержал Ламейрэ, который в качестве главного начальника артиллерии был хозяином Арсенала; от себя он предложил захватить остров Нотр-Дам (совр. Сен-Луи), разместить там пушки и начать обстрел Сите. Расчет Конде и Ламейрэ был основан на том, что у парижан совсем не было артиллерии, которая вся находилась в Бастилии или в Арсенале.
О плане артиллерийского штурма Парижа сообщают и другие авторы (Гула, Гвальдо Приорато, Приоло). Активным сторонником этого плана все единодушно называют Ламейрэ; его противниками, предлагавшими ограничиться жесткой блокадой — Гастона, Сегье и особенно запомнившегося в этой связи Летелье, выражавшего, надо полагать, точку зрения своего патрона Мазарини. В официозной истории Приоло кардинал предстает гуманным человеком, исполненным сомнений: ему как будто не нравится и штурм («из-за виновных погибнут невинные»), и блокада («в Париже амбары полны зерна»), тогда как Конде говорит по-военному четко: «Нужно осадить город и силой сокрушить мятежников» («Obsidendam urbem, et vi atterendos rebelles»)[634].
Парадоксальной выглядит версия Гвальдо Приорато, «поменявшего местами» Мазарини и Конде: принц вместе с Летелье якобы стояли за блокаду, а кардинал с Ламейрэ — за штурм[635]. Видимо, венецианский историк поддался влиянию той антимазаринистской пропаганды, которую развернули сторонники Конде, когда принц вступил в борьбу за власть с кардиналом, и которая хотела изобразить дело так, будто Мазарини был гораздо более жестоким врагом парижан, чем его противник.
Объективному и хорошо осведомленному мемуаристу Монгла (в те дни он был при дворе и именно он сообщил, какие слова говорила королева при отъезде) следует верить в тем большей степени, что излагаемый им план Конде полностью соответствует полководческому «почерку» принца (суворовский девиз «Глазомер, быстрота, натиск» мог бы быть и его девизом). Косвенным подтверждением этого может служить тот факт, что после начала войны Конде отправился в Шарантон, на то юго-восточное направление, которое он полагал главным при нанесении удара; хотя его план и был отклонен, его осуществление всё еще было объективно возможным, пока в руках правительства оставались Арсенал и Бастилия.
Идея безжалостного штурма была отвергнута уже ко времени отъезда двора, она была сочтена слишком жестокой и чреватой непредсказуемыми последствиями. Правительство предпочло прибегнуть к продовольственной блокаде и было уверено в скорой победе, хотя и здесь были трудности: для устройства сплошной заградительной линии войск было слишком мало, приходилось ограничиться методом постоянных кавалерийских разъездов. Для успеха блокады было бы лучше, если бы перед тем не было сентябрьской тревоги, во время которой парижане запаслись впрок продовольствием. Но министры рассчитывали на шоковый эффект и панику, на возможность восстановить против парламента ратушу и городскую милицию.
Известие о бегстве двора действительно вызвало в Париже бурную реакцию, но отнюдь не панику: народ быстро понял, что в первую очередь надо делать. «На всех улицах стоял крик, раздавались вопли и проклятия; жалобы перешли в гнев и начался грабеж имущества тех, кто выезжал из города»[636]. «Народ восстал сам собою, особенно грузчики и лодочники (люди более прочих дерзкие и наглые), они не позволили выехать из города многим дворянам и придворным, по своему капризу грабили их багаж и ломали кареты»[637]. К 7–8 ч. утра из города уже нельзя было выехать: ворота обступали толпы решительно настроенных простолюдинов, вмешивавшихся в распоряжения командиров городской милиции.
Секретности ради в подготовку отъезда был посвящен очень ограниченный круг лиц, и даже преданные приверженцы королевы узнавали о нем в эту ночь post factum, из записок, присланных уехавшей регентшей с приказом прибыть в Сен-Жермен. Благополучно выбрался из Парижа государственный секретарь Ломени де Бриенн, а другому госсекретарю Дюплесси-Генего повезло меньше: сам он выехал из города, но на следовавший за ним багаж напал народ с криком: «Грабь! Грабь! Это везут кардиналу!». Всё действительно было разграблено, хотя разграбление (как и в случае с домом Люина в августе) имело в целом «ритуальный» характер: серебряную посуду и все одежды потом возвращали. Бедняк вряд ли мог использовать в своем обиходе блюда и кафтаны министра, но у него была возможность немного подзаработать на возвращении этой утвари. Городским властям был хорошо известен этот обычай: квартальному комиссару было специально на эти расходы выделено 200 л., и они были все истрачены. Слуги Генего тоже принимали участие в поисках: они ходили по домам бедняков, и те за сходную плату показывали им места, где было закопано серебро[638].
Пострадало и имущество, предназначавшееся непосредственно для двора. С жалобой в ратушу утром явился королевский прокурор в Шатле Бонно: на ул. Сент-Оноре чернь «в его присутствии и без всякого почтения задержала и разграбила повозку, нагруженную деньгами, которую его отец месье Бонно (крупный финансист. —
После этого муниципалитет отдал приказ всем полковникам городской милиции «призвать под ружье буржуа и домовладельцев», взять под охрану все ворота и не пропускать никакого «оружия, лошадей или багажа»[640]. Так ратуша фактически санкционировала народную инициативу, а двор остался без денег от месье Бонно.
Не был выпущен и королевский багаж, его возвратили обратно в Пале-Рояль, и только через четыре дня парламент послал свою депутацию отделить личные вещи короля, — их следовало послать в Сен-Жермен, а прочее оставить под секвестром.
Зато без осложнений выпустили расквартированные в столице части полков Французской и Швейцарской гвардии: парижане не решились первыми совершить акт гражданской войны, да и авторитетного военачальника, который мог бы отдать иной приказ, в Париже еще не было.
Далеко не все желающие смогли покинуть город. Наперсница королевы Моттвиль не была посвящена в планы своей госпожи, и когда она вместе с сестрой и подругой попыталась выбраться через ворота Сент-Оноре, это не удалось. Хотя дамы были в масках, в них всё же опознали «мазаринок», на них набросилась толпа простолюдинов, преследовала их даже в церкви, какая-то женщина, «ужаснее чем фурия», сорвала со стоявшей на коленах перед алтарем Моттвиль ее маску и сказала: «Это мазаринка, ее надо убить и разорвать на куски».
Дамам еле удалось спастись с помощью кюре и офицеров городской милиции[641].
Одним из первых приказ королевы о выезде ко двору получил Гонди: такого опасного человека лучше было держать при себе. Хитроумный прелат сделал вид, что подчиняется, а сам разыграл одну из тех комедий, на которые был великий мастер: организовал нападение народа на свой выезд, причем толпа даже опрокинула его карету, после чего коадъютор с сожалением написал королеве и Конде о своей неудаче.
Приглашения приехать ко двору получили все иностранные послы, но ни один из них не приехал — видимо, не желая рисковать задержанием и потерей дипломатического багажа.
Морозини к тому же рассчитывал, что, оставшись в Парике, он сможет со временем с успехом сыграть роль посредника в переговорах между двором и парламентом[642]; в быструю и полную капитуляцию последнего венецианец явно не верил.
Решительно отказался уехать в Сен-Жермен Моле, сразу же резко осудивший перед посланцем Мазарини бегство двора из Парижа. «Мне никогда не приходило в голову оставить свой пост посреди бури, когда нужно было привести корабль в желанный порт», — с гордостью писал он в своих «Мемуарах»[643]. Первый президент, чье личное мужество вызывало уважение даже у противников, окажется на высоте этой задачи.
Первые официальные документы, в которых мотивировалось неожиданное решение правительства, были адресованы парижской ратуше (жест, означавший демонстративное игнорирование парламента) и зачитаны на утреннем заседании городского бюро 6 января. Это были письма от имени короля, Гастона и Конде. В королевском письме отъезд двора объяснялся необходимостью сорвать «пагубные замыслы некоторых оффисье нашего Парижского парламента, которые, вступив в сношения с открытыми врагами этого государства (т. е. с испанцами. —
По обычаю, при отсутствии короля в столице административные распоряжения муниципалитету должен был отдавать парламент. У городских властей не было повода нарушить этот обычай, поскольку выдвинутые обвинения касались не парламента в целом, но его отдельных членов. Итак, они отправили делегацию во Дворец Правосудия и по требованию парламентариев представили им оригиналы полученных писем.
После этого парламент принял постановление о поддержании порядка в городе: ратуше организовать круглосуточное дежурство городской милиции, запретить всем вывозить оружие и багаж, королевскому превотству Шатле разослать по окрестностям своих оффисье следить за обеспечением столицы продовольствием, властям городов и местечек в радиусе 20 лье от Парижа свободно пропускать припасы в столицу, организовывать их эскортирование и не принимать к себе никаких гарнизонов[645]. Первоочередные меры по обороне были приняты.
Наутро, 7 января, ратушу посетил сам губернатор Парижа, старый герцог Эркюль де Роган-Монбазон (1568–1654; отец герцогини Шеврез) и передал городскому бюро новое королевское письмо, где сообщалось, что парламенту предписано немедленно удалиться в Монтаржи и только после этого двор вернется в столицу. На город же у короля гнева нет («И мы не сомневаемся, что вы вместе со всеми буржуа и жителями города проявите должное к нам повиновение, что даст нам основание вернуться поскорее…»)[646]. Иными словами, ратуше предлагалось (хотя и не прямо), используя городскую милицию, учинить насилие над парламентом в случае неповиновения последнего. Как будто это было так легко сделать! Магистраты предпочли «не заметить» намека и решили послать в Сен-Жермен депутацию с просьбой «пожалеть свой добрый город Париж», не мешать провозу в него продовольствия и вернуться к своим верным подданным.
А в парламент тем же утром явился один из лейтенантов королевской лейб-гвардии с большим пакетом. В нем содержался текст королевской декларации от 6 января[647].
Парламент обвинялся в том, что он нарушил негласное обещание не проводить общих собраний после принятия Октябрьской декларации и даже проводит их вопреки запретам двора. Он всячески противится регистрации Счетной палатой декларации об условиях заключения новых займов, без чего невозможно оплачивать армию. Превысив данные ему полномочия, парламент тем самым стал недостойным своей магистратуры, его благомыслящие советники покоряются большинству, преследующему только свои частные интересы. Далее следовали голословные обвинения в адрес радикальной оппозиции (сношения с испанцами, заговор с целью захвата короля) — и снова, как и в первом письме к ратуше, не были названы имена обвиняемых. В заключение всему парламенту предписывалось в 24 часа выехать из Парижа в Монтаржи и собраться там через две недели; в случае неподчинения они будут считаться виновными в «оскорблении величества».
Парламентарии не ожидали ничего подобного. Лишь немногие, во главе с Брусселем и Виолем (по разным источникам, от 7 до 12 человек) уже в этот день предлагали просить королеву об удалении Мазарини. Большинство же решило отправить в Сен-Жермен депутатами коронных магистратов. Уклоняясь от ответа на резонные обвинения в саботаже финансовой политики правительства, они должны были сосредоточиться на самом слабом пункте новой декларации, обратившись к королеве с просьбой назвать имена заговорщиков, дабы парламент мог сам судить своих членов; если же они окажутся невиновными, то должен по суду ответить тот, кто их оклеветал.
Современники предполагали, что кроме открытых инструкций коронные магистраты имели еще и тайные, содержавшие согласие на некие уступки, но в чем они состояли, осталось неизвестным.
Наиболее вероятной представляется версия дневника Дюбюиссо-на-Обнэ: парламент готов был дать обещание не проводить общих собраний в течение года, лишь бы король вернулся в Париж[648]. Если это было так, правительство упустило возможность вовремя остановиться.
Когда коронные магистраты прибыли в Сен-Жермен, их прежде всего спросили, исполняет ли парламент приказ о выезде из Парижа, на что они не могли ответить утвердительно. Королева отказалась их принимать, и с большим трудом, уже поздним вечером они добились аудиенции у канцлера.
Но это вряд ли можно было назвать аудиенцией: Сегье не позволил сказать им ни слова, заявив, что раз парламент не повинуется, он не может их слушать. Королева заставит их повиноваться силой, Париж будет осажден, уже сейчас все дороги перекрыты, и через сутки вокруг города соберутся 25 тыс. солдат.
Обескураженным парламентариям оставалось только откланяться и немедленно, ночью выехать обратно, чтобы успеть к утреннему заседанию парламента. По дороге они наблюдали передвижения армейских частей.
В эти дни Мазарини, размышляя о том, как бы поднять боевой дух солдат, записал в блокноте: «Нужно распустить в войсках слух и уверить в этом офицеров, что Париж будет либо отдан им на разграбление, либо его заставят заплатить армии много денег»[649].
Младшие верховные палаты также получили одновременно с парламентом приказы выехать из Парижа в провинциальные города.
Только Большой Совет — столь активный участник прошлогоднего Союзного договора — на этот раз выразил готовность повиноваться королевской воле, но парижские власти не выдали его членам пропуска на выезд в назначенный им для заседаний г. Мант; он остался в столице, но объявил себя находящимся на каникулах и бездействовал во все время Парижской войны.
Счетная и Налоговая палаты поняли, что обстоятельстве снова толкают их к сплочению вокруг парламента и пошли на это, хотя и без того энтузиазма, как восемь месяцев назад.
Уже 7 января парламент принял первое решение об организации власти в осажденном городе. Он постановил уже на следующий день созвать Совет по управлению (Chambre, 01 Conseil de Police), в котором должны были состоять представители верховных палат, архиепископ Парижский (или, фактически, заменявший его коадъютор), губернатор, купеческий старшина, эшевены и депутаты Шести Гильдий.
Реакция парламента (8 января) на сообщение коронных магистратов об унизительном приеме у канцлера была совсем не той, какую ожидало правительство. Не молчаливая, подавленная покорность — ответом на требование полной капитуляции был взрыв страстей, пароксизм решительности. Говорили возбужденно, перебивая друг друга. Пусть на нас идут войска — но сами-то мы неужели так слабы? Шумные восторги вызвало выступление гордившегося своим боевым прошлым Деланд-Пэйана, открыто метившего в военные лидеры. В Париже 900 тыс. жителей, — говорил он (сильно преувеличивая — но кто тогда знал точную цифру?), — если с каждого собрать по 12 л. (это же немного!), то вот уже фонд в 10,8 млн л.! Да на такие деньги можно нанять и содержать 10 тыс. пехоты и 4 тыс. всадников! Мало будет — вооружить городское ополчение, и наберется 30 тыс. пехоты и 12 тыс. конницы. А удвоить сумму обложения — и армия удвоится! Все были в восторге: «Вот как надо говорить, и один человек может спасти государство!»[650].
Больше никаких переговоров с правительством — это трусость! И непременно надо назвать виновника всех зол! Бланмениль первым предложил принять обвинительный акт против Мазарини.
Идея была тут же подхвачена, ее принялись развивать: кто предлагал конфисковать имущество кардинала, кто даже оценить его голову… О правовой стороне дела все как-то забыли: и о том, что вначале полагалось заслушать мнение коронных магистратов, и о сомнительности вынесения приговора кардиналу светским судом (никаких прецедентов не было), и о праве обвиняемого на защиту (это отметили многие современники, хотя, конечно, никто не ожидал, что Мазарини явится держать ответ перед парламентом). «Если палата обвинит Мазарини, не выслушав его, она совершит как раз то, что всегда осуждала», — попытался вернуть коллег в «правовое поле» второй президент Мем[651], поддержанный Моле.
Оба лидера хотели бы заменить обвинительный акт ремонстрациями королеве об отставке первого министра; если состоится соглашение, обмолвился Мем, то ради мира можно будет отказаться «от продолжения общих собраний парламента»[652].
Но начиналась борьба не на жизнь, а на смерть, и правовые нормы были отброшены. Кажется, в этот день парламентарии больше всего боялись показать, что они чего-то боятся. «Постановление сегодня!», «Немедленно!», — кричали все в ответ на просьбы дать хотя бы время отредактировать документ, «который будут читать во всех европейских королевствах»[653]. И постановление было принято практически единогласно (по разным версиям, против голосовало от 1 до 3 рядовых советников; ни Моле, ни Мем не стали отмежевываться от столь явного большинства). Оно гласило:
«И поскольку всем известно, что кардинал Мазарини является виновником всех беспорядков в государстве, равно как и настоящего бедствия, парламент объявил и объявляет его возмутителем общего спокойствия, врагом короля и его государства, и предписывает ему в течение суток удалиться от двора и в течение недели — из королевства, по окончании какового срока приказывает всем подданным короля преследовать и арестовать его (de lui courir sus)»[654].
В эти дни Мазарини, надо полагать, много думал об уроках английской революции. За неделю до решения парижского парламента об изгнании кардинала лондонская палата общин приняла (2 января н. ст.) постановление об организации процесса Карла I, который тоже именовался главным виновником несчастий страны. Об этом неслыханном акте английских бунтовщиков в Сен-Жермене, видимо, стало известно 6 января, поскольку в тот же вечер еле выбравшийся из Парижа госсекретарь иностранных дел Ломени де Бриенн был отправлен обратно в столицу, чтобы выразить сочувствие проживавшей в Лувре английской королеве Генриетте-Марии. Так ли далеко от осуждения министра до процесса над монархом? С чего началось всё в Англии? Не с того ли, что Карл проявил слабость, отдав по требованию парламента на казнь своего верного министра графа Страффорда? Мазарини записывает в блокнот: «Когда король Англии подписал смертный приговор канцлеру Ирландии (Страффорду. —
Парижский парламент был заинтересован в том, чтобы, сохраняя за собой политическое руководство, передоверить ратуше практическую работу по организации обороны. Но полной уверенности в позиции муниципалитета не было: смущало, что решение отправить депутацию ко двору было принято городским бюро без согласования с парламентариями. Постановили назначить четырех парламентских «комиссаров» для руководства действиями ратуши, ими стали в частности Бруссель и Деланд-Пэйан.
Депутация из двух эшевенов выехала в Сен-Жермен в 6 ч. утра; в дороге она разминулась с новым королевским письмом, зачитанным в городском бюро в 8 ч. В нем говорилось, что ввиду неподчинения парламента к столице двинуты войска; ратуше предписывалось — теперь уже впрямую, без намеков — привести парламент к повиновению, «для чего употребить силы и оружие добрых подданных нашего города»[656]. В ответ городское бюро отправило регентше письмо, в котором содержалась просьба отвести войска от Парижа и не мешать ввозу продовольствия, «дабы предупредить кражи и грабежи, к чему весьма склонны люди неблагонамеренные и вся чернь, из-за нехватки хлеба и прочих необходимых припасов»[657]. Диалог глухих продолжался…
А пока городские власти приняли меры предосторожности. Было велено замуровать некоторые городские ворота, починить везде стены; всем имеющим запасы зерна за пределами столицы немедленно ввезти их в Париж; особо укрепить находящиеся за старыми стенами предместья Левого Берега.
Отдав эти распоряжения, Леферон и Гашетт отправились во Дворец Правосудия на первое заседание созванного парламентом Совета по управлению, состоявшееся в палате Св. Людовика. Состав нового органа городского самоуправления определялся решительным преобладанием парламентариев. Совет возглавлял лично Моле, в него входили все шесть бывших в Париже президентов парламента, восемь советников Большой палаты и по три-четыре депутата от каждой из младших палат. Счетная и Налоговая палаты были представлены каждая всего тремя депутатами, их первые президенты отсутствовали. Было принято решение произвести набор 10 тыс. пехотинцев и 4 тыс. всадников, как и предлагал Деланд-Пэйан.
В это же время четыре парламентских комиссара явились в ратушу (где оставался только один дежурный эшевен), сообщили текст решения об изгнании Мазарини и стали настоятельно требовать немедленно начать оформление «комиссий» на набор солдат. Их еле удалось уговорить подождать до завтра. К вечеру вернулась депутация эшевенов из Сен-Жермена; все приказания королевы остались в силе, теперь уже «отцам города» предстояло сделать окончательный выбор.
В тот же вечер, 8 января, Деланд-Пэйан, уже вошедший в роль «военного делегата» парламента, совершил свою первую важную акцию, без сопротивления вступив во владение Арсеналом, «где он нашел только одного офицера», открывшего перед ним все хранилища. Правда, оружия оказалось немного, всего на несколько рот; было еще восемь пушек без лафетов и одно полевое орудие, которое Деланд-Пэйан велел водрузить на бастион. Офицер передал ему также ключи от башни Тампля, где хранились запасы пороха[658]. Теперь настала пора овладеть Бастилией.
Утром 9 января в здании ратуши состоялось заседание городского совета, заслушавшее отчет первого эшевена Фурнье о поездке в Сен-Жермен.
Оставалось «перейти Рубикон»: прямо отказаться выполнять королевский приказ и вступить в союз с тем самым парламентом, который двор объявил гнездом заговорщиков. Но сделать этот последний шаг было страшновато, и собравшиеся охотно приняли отсрочку, предложенную одним из парламентских комиссаров Менардо: не принимать решения до того, как парламенту будут сообщены письма короля губернатору и ратуше.
Эта отсрочка едва не привела к трагическим последствиям.
На Гревской площади уже толпился народ: в этот день начались первые перебои с поставкой хлеба («пунктирная» линия блокады города королевскими войсками была уже установлена), нерешительность муниципалитета вызывала недовольство, и нелюбимый в народе Леферон побоялся покинуть ратушу, чтобы возглавить депутацию, отправлявшуюся в парламент; в этой роли его заменил Фурнье.
Последний был безусловным сторонником союза с парламентом и хорошим знакомым Гонди, его речь была наполнена изъявлениями преданности общему делу, и все же стоило ему неосторожно обмолвиться, что все-таки трудно принять решение ратуше, получившей столь ясные королевские приказы, как удивление и возмущение овладели парламентариями. Ратуша колеблется? Значит, надо помешать ее заседаниям! Да и вообще зачем ей что-то решать, если за нее думает парламент? «Решать должен парламент, а город — исполнять его приказы!», — воскликнул президент Лекуанье[659].
В этот момент кто-то из младших парламентариев вышел к толпе в вестибюле Дворца Правосудия и во всеуслышание сказал: «Мы пропали, ратуша против парламента». Этого было достаточно, чтобы всё закипело. Эшевенам пришлось возвращаться с риском для жизни, сквозь гневную толпу, под охраной парламентской стражи. Простонародье всё гуще заполняло Гревскую площадь, «изменникам» из ратуши грозил погром.
Новион сам вызвался отправиться в ратушу, отчасти по личным соображениям: нужно было выручать Леферона, мужа сестры, который уже был жертвой нападения толпы три месяца назад. Дело оказалось небезопасным: по дороге Новион сам дважды подвергся покушениям со стороны лиц, принявших лидера оппозиции за его незадачливого зятя. Зато прибыв в ратушу, он повел себя крайне агрессивно — народ можно было успокоить только самыми решительными декларациями.
Новион нагнал немало страха на городских советников, заявив, что «сейчас надо действовать прямо и без колебаний, а первый, кто проявит с этим несогласие, будет выброшен из окон здания ратуши»[660].
В такой обстановке был провозглашен союз города и парламента; наивные расчеты двора оказались легко опровергнутыми. В ратуше в этот день начали выписывать «комиссии» на набор солдат военным дворянам, привлеченным лозунгом свержения Мазарини. Первым ее получил маркиз Лабулэ, лихой кавалерийский командир: ему было поручено набрать 1 тыс. всадников «для службы королю и городу» и исполнения приказов парламента.
Новиону и Деланд-Пэйану было дано поручение овладеть Бастилией; они отправились туда и вступили в переговоры с ее комендантом, которым был Шарль дю Трамбле, брат знаменитого конфидента и друга Ришелье отца Жозефа. Тот повел двойную игру: дал слово во всём подчиняться приказам парламента, и в то же время не соглашался впустить в крепость парижский гарнизон.
В Совете по управлению в этот день представители парижских корпораций и все полковники и капитаны городской милиции приносили присягу в верности заключенному союзу.
Вместе с переходом на сторону Парижа первых кадровых военных встал и вопрос об авторитетном, высокопоставленном главнокомандующем. Свои услуги предложил вернувшийся из Сен-Жермена герцог Шарль д'Эльбеф (1596–1657), губернатор Пикардии; отпрыск младшей ветви дома Гизов со статусом «иностранного принца», он был мужем побочной дочери Генриха IV от Габриэли д'Эстре, и сопровождавшие его три сына были внуками великого короля и кузенами Бофора. Этот вельможа явился вечером 9 января в ратушу и был там торжественно принят; на другой день он должен был явиться в парламент.
Утром того же 9 января, еще до прибытия городской депутации, парламент обсудил вопрос о финансировании создаваемой парижской армии. Найти для этого средства следовало путем добровольного самообложения: принудительность была признана нежелательной, во избежание раздоров. Мем предложил удачный принцип: пусть каждая корпорация платит пропорционально тому, что она платила в 1636 г. по так называемой корбийской таксе (добровольный сбор на оборону Парижа, оказавшегося под угрозой после взятия испанцами крепости Корби). Борьба против Мазарини приравнивалась тем самым к патриотическому долгу, к борьбе с внешним врагом. При этом ставки 1636 г. было решено для всех удвоить, так что общая сумма должна была составить 960 тыс. л. Вторую статью доходов должен был составить добровольный дар в 300 тыс. л. от 24 советников парламента, купивших созданные в принудительном порядке при Ришелье в 1635 г. новые парламентские должности. С тех пор они постоянно ощущали на себе дискриминацию со стороны коллег и решили, что предложенный ими в столь критической ситуации дар позволит им стать во всех отношениях равноправными парламентариями. Наконец, еще 450 тыс. л. парламент и коллегия королевских докладчиков (считавшихся, как мы помним, его членами) должны были взять в долг (парламент — на 350 тыс. л., по 50 тыс. каждая палата; докладчики — на 100 тыс. л.). Так образовался фонд в 1710 тыс. л., правда, пока в основном из обещаний без точного срока исполнения (лишь новые советники обязались внести свои 300 тыс. л. в 2-дневный срок), а заключение займов зависело от соглашения с финансистами. В обстановке эмоционального подъема обещания давались легко (только докладчики поторговались, сбив на треть свою долю в заключении займов).
Между тем около 2 ч. ночи 10 января к воротам Сент-Оноре подъехала со стороны Сен-Жермена большая кавалькада. Изумленная охрана узнала, что среди всадников находятся ближайшие родственники Конде: его младший брат принц Конти и муж его сестры герцог Лонгвиль. Они заявили, что всецело стоят на стороне парижан и прибыли их защищать. Простым горожанам было трудно представить себе, чтобы брат мог так просто пойти против брата, и новых защитников долго не пропускали, подозревая, что они готовят какое-то предательство. Им поверили только когда встречать желанных гостей прибыли Бруссель, Бланмениль и сам коадъютор Гонди, радующийся успеху своего замысла. Это он, уже потеряв надежду на Конде, сумел склонить на сторону оппозиции сестру полководца Анну-Женевьеву де Лонгвиль (1619–1679), а та уже, пользуясь своим женским обаянием, убедила и мужа, и покорного ей младшего брата. Сама она — с этих пор вошедшая в историю как одна из «героинь Фронды» — не выехала вместе с двором из Парижа по уважительной причине: она была на последнем месяце беременности (истинным отцом ребенка современники дружно считали Ларошфуко).
Эффект от взрыва заложенной коадъютором «бомбы» был оглушительным. Измена принца крови Конти оказалась особенно неожиданной. Этот 20-летний юнец никак не мог пожаловаться на Мазарини. Не блещущий никакими талантами, и менее всего военными, слабовольный и уродливый (он был горбат), Конти в октябре 1648 г. вдруг объявил о своем желании перейти в духовное сословие и стать кардиналом, естественно, вне всякой очереди. Отказать брату самого Конде было невозможно, хотя это и осложняло отношения Мазарини с Гастоном, обиженным за своего фаворита аббата Ларивьера, давно уже считавшегося первым французским кандидатом на кардинальскую мантию. Тогда конфликт был погашен тем, что аббата в утешение ввели в Узкий совет, и Мазарини еще за день до бегства Конти предписывал французскому послу в Риме приложить все усилия для экстраординарного производства принца в кардиналы. И вдруг — такой непонятный, иррациональный поступок! Если только… Если только младший брат не в сговоре со старшим! В какой-то момент Мазарини был близок к панике. Если и Конде пошел против него — остается только бегство!
Не менее его ошеломленному, взбешенному нелояльным поведением родственников Конде пришлось срочно вернуться с фронта в Сен-Жермен успокаивать кардинала; он даже поклялся Мазарини, что «или погибнет вместе с ним, или с триумфом вернет его в Париж»[661].
Психологический удар был нанесен как раз вовремя. Именно в тот день, 10 января, была отмечена активность королевских войск на юго-востоке от Парижа. Заняв Шарантон, прочно владея Венсеннским замком, они произвели вылазки к окраинам Сент-Антуанского предместья. Можно было опасаться поджога предместья, занятия его солдатами Конде, после чего была бы установлена связь с Бастилией и городу грозила бы бомбардировка. Но тут-то и подоспела необходимость в выяснении отношений между Конде и Мазарини, да и сам полководец, уяснив, что за Париж высказались губернаторы трех соседних провинций: Шампани (Конти), Пикардии (д'Эльбеф) и Нормандии (Лонгвиль), а это значило, что примеру губернаторов может последовать их дворянская клиентела, засомневался в достаточности своих сил; в тот же день, 10 января, (уже вернувшись в Сен-Жермен) он отправил в свое губернаторство Бургундию поручение «собирать как можно больше дворян и присылать их ко мне»[662].
Переход на сторону оппозиции Лонгвиля внушал двору опасение за Нормандию — и особенно за Руан, где после недавних народных волнений против солдатских постоев жители не могли питать добрых чувств к королевской армии. Правда, Лонгвиль в Париже был не так опасен, как в Руане, но всё же Мазарини счел нужным немедленно послать в Нормандию целую серию увещаний, убеждая сохранять верность двору и Руанский парламент, и генеральных наместников Нижней и Верхней Нормандии (которые были оба верными клиентами своего губернатора).
Тогда же кардинал забеспокоился, на чью сторону встанет еще один вельможа, оставшийся в Париже под предлогом болезни — герцог Фредерик-Морис де Буйон (1605–1652). Бывший владелец суверенного Седана, лишившийся его за участие в заговоре против Ришелье, он стремился получить обратно эту крепость или хотя бы достойную ее компенсацию. Его младшим братом был маршал Анри де Тюренн (1611–1675); искусный полководец, командующий французской армией в Германии, он мог бы стать опасным противником Конде. Человек прямодушный и чуждый интриг, маршал все же мог бы поддержать старшего брата, поскольку речь шла об интересах всего его рода. Более всего опасаясь этого, Мазарини послал Буйону письмо, в котором передал просьбу королевы как можно скорее прибыть в Сен-Жермен. Увы, предчувствие не обмануло кардинала — уже на другой день, 11 января, Буйон явился в парламент среди других военных.
В первый же день, когда у парламента появились свои генералы, он принял (10 января) постановление, означавшее, что и с его стороны начинаются активные военные действия: всем жителям окрестных городков и деревень разрешалось и приказывалось нападать под звуки набата приходских церквей на правительственных солдат и оттеснять их за черту в 20 лье вокруг Парижа. В эту зону (около 80 км) входила и временная резиденция двора в Сен-Жермен-ан-Лэ.
У парижской армии оказалось даже слишком много генералов. К тому времени как коадъютор привез в своей карете Конти в парламент, там уже успел побывать д'Эльбеф, был утвержден в звании главнокомандующего и принес присягу в ратуше. Теперь он, ссылаясь на право первенства, никак не хотел уступать это звание Конти.
Посредникам пришлось приложить немало усилий чтобы найти решение. 11 января Конти был все же объявлен верховным главнокомандующим (généralissime) — практически номинальным; его заместителями на равных правах стали д'Эльбеф, Буйон и маршал Филипп де Ламот-Уданкур (1605–1657), также перешедший в этот день на сторону парламента[663]. Лонгвиль получил звание главнокомандующего всеми подчиняющимися парламенту войсками за пределами зоны в 20 лье (прежде всего, понятно, имелась в виду Нормандия) и начал подумывать о возвращении в Руан.
Так был составлен Военный совет Парижа, который с 11 января начал ежедневно заседать в здании ратуши. В него входили Конти и три его заместителя, другие видные военные (в частности Ларошфуко), Мем и еще четыре парламентских комиссара — те же самые, которые 8 января были прикомандированы к ратуше: Бруссель (вскоре замененный аббатом Лепрево, ведавшим финансовыми поступлениями), Ленэн, Менардо и Деланд-Пэйан, по два делегата от Счетной и Налоговой палат и члены городского бюро.
Весь день 11 января был очень удачным для парижан: психологический шок от акции Конти и Лонгвиля продолжал действовать. На сторону восставших перешел маркиз Луи де Нуармутье (1612–1666). Назначенный командовать полком, который должен был перекрывать снабжение Парижа по Сене у Корбейя, он отказался выполнять это поручение, заявив королеве, что в столице находятся его жена, дети и родственники, после чего отъехал в Париж.
Были перебежчики и из рядовых гвардейцев: на сторону парламента перешли полтораста солдат полка Французской гвардии, «они принесли присягу и заверили, что через три дня все роты этого полка тоже перейдут к парижанам»[664].
Прибыл бывший капитан королевских мушкетеров де Тревиль, «который по дороге убеждал крестьян гнать в Париж их коров, баранов и прочую живность»[665]. И действительно, в этот день в Париж пригнали большое стадо в 1.200 быков из Пуасси: факт тем более значимый, что Пуасси — важнейший рынок снабжения столицы мясом — находился за Сен-Жерменом, совсем рядом с ним, стадо пришлось гнать в обход, и всё же королевские войска не смогли этому воспрепятствовать.
С утра три роты парижской кавалерии совершили вылазку через ворота Сент-Антуан и вернулись, захватив несколько пленных из числа немецких наемников.
Финансовое положение Парижа также выглядело перспективным. Всё новые корпорации охотно подписывались на нужды обороны, и Военный совет счел возможным определить жалованье каждому пехотинцу в 12 су в день (напомним, что расквартированным в предместьях Руана солдатам полка Гастона полагалось только 2 су и они добивались платежа 8 су), а каждому всаднику 2 л. (40 су) в день.
Особенно разительные примеры жертвенности (к сожалению, не подтверждаемые другими источниками) приводятся в письме бранденбургского резидента Викфора от 15 января. Он пишет, что 9 января три нотариуса (имена названы, было бы интересно проверить это сообщение по нотариальным минутам Национального архива) сообщили, что некие лица предлагают дать в долг парламенту 1 млн л., если парламент согласится вернуть этот долг сразу после прекращения волнений; предложение было принято, и уже на другой день деньги были в ратуше. (Если бы дело было так, утвержденный утром 9 января план парламентского займа на 350 тыс. л. был бы перевыполнен в первый же день!)
Далее Викфор сообщает, что 10 января торговцы лошадьми, желая показать свое рвение к общему делу, предложили парламенту 1 тыс. лошадей по умеренным ценам, с оплатой после заключения мира с Испанией; после полученного согласия менее чем через два часа лошади были предоставлены[666].
И бывают же слухи! На самом деле 12 января ратуша предписала всем лошадникам каждое утро являться со своими лошадьми к дому Деланд-Пэйана и продавать ему их для парижской армии за ту цену, какую тот сочтет разумной (как бывший кавалерист он в этом разбирался), в противном случае кони будут просто конфискованы[667].
Вообще от выдвинутого парламентом 9 января принципа: «Никакой принудительности!» очень скоро пришлось отказаться, когда дело дошло до создания профессиональной и высокооплачиваемой армии. Уже 11 января ратуша приняла решение об обязательном наборе пехотинцев и всадников; если домовладельцы предпочитали откупаться от этой повинности деньгами, они должны были выплатить 30 л. за пехотинца и 150 л. за всадника.
Продовольственную ситуацию можно было считать хотя и серьезной, но все же контролируемой. Правда, в первые три дня на Главном рынке цены на сетье (156 литров) пшеницы высшего качества выросли вдвое: с 15 л. 6 января до 30 л. 9 января. Соответственно должны были вырасти и цены на рожь, зерно бедняков (к сожалению, данные на 9 января отсутствуют). Легко представить себе нервное состояние парижского плебса в тот день 9 января, когда он заставил ратушу заключить союз с парламентом.
Но 11 января на первом же заседании Военный совет решил сосредоточить все запасы зерна в галереях Лувра и продавать его по фиксированным ценам: пшеницу по 16 л. за сетье, рожь по 9 л. К тому же были отменены все пошлины со ввоза в Париж продовольствия. Благодаря этим акциям цены удалось временно сбить: 13 января максимальная цена сетье пшеницы упала до 22 л. (менее намеченного), а ржи составляла 9 л. (согласно таксе; до начала кризиса, 2 января, максимальная цена сетье ржи составляла 6,5 л.)[668].
Поставленный перед угрозой голода парижский плебс стал проявлять желание проверить, не слишком ли полны амбары больших монастырей. И января монахи приората Сен-Мартен-де-Шан просили ратушу защитить их от опасности погрома. Власти приняли энергичные меры, чтобы погасить этот очаг социальной напряженности. В крупнейшие монастыри были посланы уполномоченные от ратуши и парламента, которые произвели там тщательные обыски. В Сен-Мартен-де-Шан было найдено 100 мюидов зерна, оружие на 8 тыс. человек, 15 конных и 110 ручных мельниц; в Сен-Лазаре (конгрегация Венсана де Поля) — 150 мюидов зерна и муки, в Сен-Жермен-де-Пре — 200 мюидов зерна, 20 конных и 100 ручных мельниц. Зерно было пущено на продажу, оружие изъято, мельницы секвестрованы на время войны и распределены по частным домам, где их использование было взято под контроль[669].
12 января начался обстрел Бастилии из подготовленных к бою пушек, взятых парижанами в Арсенале. Бомбардировка была скорее символической, артиллерия Бастилии не отвечала. Комендант по протекции, брат «отца Жозефа» не был отважным воином; блокированный со своим гарнизоном в два десятка человек, лишенный подвоза продовольствия, он пребывал в растерянности, как, впрочем, и все командование королевской армии.
Конде в эти дни перенес свой штаб в Сен-Дени, вознамерившись бомбардировать Париж, внезапно овладев высотами Монмартра (из этой попытки ничего не вышло); на судьбу Бастилии махнули рукой. Дю Трамбле обещал сдать крепость к 14 января, если не получит помощи, но не смог выдержать даже два дня. Сдача произошла в полдень, 13 января, после возобновления канонады.