Воздушно и гармонично текло время. В воздухе витала чувственная поэзия самопознания Петрарки. Струнные трещины на стенах словно источали лиричные мотивы. Мозаичный пол рельефом причудливых контуров уподобился ковром полумесячного визиря. А белые рамы обширных окон мерцали зерцалами иных светлых миров. Всё излучало соблазн соприкоснуться, постичь тот необъятный простор иносказательного творчества.
Внезапно вернулся Адриан, побледневший и трясущийся, его синяки под впалыми веками набухали влагой. Пав на колени возле Эммы, он с нескрываемой грустью в голосе почти шепотом произнес.
– Простите, я не могу более вас обманывать. Пройдите, взгляните, кто там на самом деле скрывается за холстом.
В очередной раз девушка, невзирая на испуг, поддалась любопытству и заглянула за мольберт и…
– Здесь никого нет. – вкрадчиво сказала она.
– Вы правы, там должен был сидеть я. – ответил Адриан. – Художник создает иллюзии, имитации объема реальности изображаемого, он источает бесчувственный феномен неувядающего чувства, запечатлевает блик ускользающей подобно песку сквозь пальцы красоты. Художник пишет в тех красках, коих нет в виденном окружении, поэтому добавляет в имеющиеся пропорции новые тона, улучшает старые погрешности в палитре красок. – художник смягчил голос насколько это возможно. – Но вас, Эмма, я не вправе обманывать иллюзиями. Я слишком сильно люблю вас, чтобы удерживать ложью.
– Что вы хотели сделать со мной? Отвечайте! – твердо возгласила в ответ тронутая и задетая за живое девушка.
– Я желал со всею страстностью своего сердца похитить вас из этого насущного мира. Я мечтал выкрасть вас у Творца. Но вы не принадлежите мне, только сейчас я прозрел сей непоправимой неискоренимой истиной. Вы не моя. Вы свободны жизнью и вольны выбором.
– Значит, мне можно уйти? – проговорила напряженная девушка, чуть прячась за мольберт. – И вы не станете более следить за мною, домогаться моего внимания? Я должна быть уверена в вашей непогрешимости.
Адриан решил образно явить себя с помощью эмпирического осколка воспоминания.
– Однажды я убирался в картинном хранилище, в некой лабиринтной комнате, где по обыкновению хранятся произведения десниц человеческих, там пылятся полотна, никому ненужные и всеми позабытые, хотя они еще могут послужить верой и правдой, могут украсить собою чей-то дом. Помню, как нежданно возле меня возник преподаватель по живописи, или рисунку, сейчас мне уже не вспомнить. Затем в груде бумаги он обнаружил несколько рисунков обнаженной стройной натурщицы зарисованной в различных натянутых позах. Безусловно изображено было искусно, особенно вызывающе красиво выделялось тело женщины столь юное и невинное. Но я заметил в глазах учителя греховное вожделение, смрадный порок проступил на его морщинистом челе, он наглым порывом разместил вдоль стены те картины, начав более сластолюбиво разглядывать их. Затем пришли другие преподаватели и также с нескрываемой похотью начали глазеть на рисунки, присовокупляя к этому постыдному зрелищу колкие вульгарные высказывания. В тот омерзительный для меня момент они видели перед собою лишь обнаженную беззащитную плоть, и словно порочные фавны, столпившись вокруг прельстительной дриады, обуянные страстью, они позабыли всякое приличие и стыдливое уважение по отношению к деве. Почтенные седые старики в один миг пред очами моими предстали незрелыми юнцами, жадными прелюбодеями. И именно они смеют учить меня запечатлевать красоту, когда как сами вкладывают в свои творения уродливые пороки помыслов и бесчисленные страсти, подобные числу мазкам нанесенными ими оскверненной не девственной рукой. – Адриан стал твердым подобно скале Олимпа. – Но знайте, я никогда не буду рисовать обнаженное тело, не достигнув должного бесстрастия. В реальности я никогда не видел нагое девичье тело. Лишь на рисунках и картинах, к сожалению, мне довелось узреть. Потому в отношении вас у меня нет злых помыслов или непотребных планов. Они и не могут появиться, ведь лишь вы являетесь для меня прекраснейшим шедевром красоты, только вы будоражите мой одинокий мир. Смотря на вас, во мне нечто умирает, то кажется, погибает тоскливая тоска, злокозненное уныние и непомерная горечь утрат. Но не телом единым вы красивы, но прекрасны также и душой. – Адриан сквозь поступающие слезы тихо говорил охваченный чувствами небывалыми по всевластию. – Я жалкое белесое насекомое, которое охвачено дерзновенным трепетом (иль страхом), но у меня есть прозрачные почти бумажные крылья, на которых я желаю лететь навстречу к вам. Я вот-вот сгорю, пусть так, сгорев дотла, я буду помнить о божественной любящей искре, что в вас талантом заключена. Вы посланы мне самим милостивым Творцом, дабы я создал великие вспышки сердечного ритма своей любви, дабы я сохранил памятные строфы своих очей, кои благодатно созерцали вас, Эмма.
С внутренним состраданием Эмма внимала глухим крикам, сочившимся из души столь странного потустороннего существа. Вскоре его кроткие слезы утешили девушку, смягчая ее протестный нрав. Слезы незапамятно явили чистую кристальную честность желаний, посему она верила всему, что он изрекал. Ей должно было страшно испугаться в те минуты, однако Адриан нисколечко не казался ей опасным. Склонившись пред нею, он как бы тем самым уже доказал свою покорность пред ее решением. А она молчала не находя лишних слов.
“Неужели он следил за мною, незримо наблюдая каждый день, безучастно провожал меня до дома? О насколько же он нерешителен! Неужели всё это время он страдал, не имея сил признаться в столь высоких чувствах. Неужели он ожидает услышать от меня незамедлительный ответ?” – размышляла девушка. Привыкшая к однообразности житейских сует, сей ситуация показалась ей значимой и в тоже время неестественной. Испытывая магнетические противоположные ощущения, она телом пожелала уйти отсюда, будто ноги только и ожидают познать приказ импульса души, всего одно неловкое веяние, и они побегут. Однако завороженная душа Эммы навостренным шестым чутьем вторит мягкосердечным словам художника, принимает тепло и горячность его грустных повествований.
На нее разом свалилась грузная лавина изощренных вопросов, но задавать их все разом девушка не решалась, слишком уж чужд ей был человек некогда стоящий пред нею на коленях. Однако одно умопомрачение ее очень волновало, самое важное познание в жизни человека, и то вопросительное утверждение, несомненно, вырвалось из ее нежных уст.
– Вы сказали, что любите меня. Это правда? – проникновенно ласкающим голосом изрекла Эмма.
Очередная насыщенная прогорклой сладостью капля, скатившись по впалой ланите, упала на колени благоразумного художника. Он взглянул своими опечаленными глазами на девушку и нескромно степенно ответил.
– Для меня любовь это, прежде всего, вдохновение, и я вдохновлен вами, своею любовью. Вы будоражите мой приспособленный обособленностью ум, своим творческим духом вы руководите моими кривыми с рождения фалангами, которые безыскусно держат кисть или чернильное перо. Аляповатый мир словно стал чужим для меня, или я стал чураться мира. Но эманация образа вашего, сиянье белизны души вашей, исконно во все времена будут воскрешать меня воззванною лирою, я знаю это, наивно веря своим страстным чувствам. Ведь я творю, творю ежечасно, ведь я люблю, люблю ежесекундно. Творца люблю и вас Его прекрасное творение почитаю безмерно бесценно. Его величье в вас благоухает богоподобной невинностью, ваша красота Творцом благословлена. И я, представ пред вами, главу склоняю и молю – не отвращайте своего внимающего взора от меня грешного. Пускай, я безбожно жалок, но может быть, и я, нечто достойное однажды сотворю, и нас обоих тем самым прославлю на века.
– Я вас вдохновляю, но почему же тогда слезы на вашем лице застыли подобно скорбящим ледяным изваяниям? Почему вы решили похитить меня, заманив в ловушку, или я чего-то недопонимаю?
Художник беспомощно склонил главу.
– Простите меня. Примите мое искреннее раскаяние. Поначалу я вероломно спланировал отнять у вас свободу, дабы освободить себя, вызволив тем самым весь необузданный поток своего ристающего творчества. Я желал привести вас сюда и, прикинувшись дворецким, подглядывая издали писать ваш изящный оттиск, в то время как вы ложно бы сидели посреди комнаты перед несуществующим художником, теряя самообладание. Так могло бы продолжаться фатально долго, но недавно умаленная совесть нанесла смертельную рану моему беспомощному сердцу.
– Если верить вашим словам, вы, значит, всё-таки написали меня? – девушка самодовольно приметила искру одобрения в потухших глазах Адриана. – Прошу, покажите мне свой рисунок.
Адриан ожидал вовсе иную реакцию, он был готов к побоям пощёчинами, даже к куртуазному убийству, к неминуемому заключению под стражу и последующему гротескному суду, был готов ко всему, но не к такому повороту событий.
Чуть покачиваясь, он встал с пола и галопом ринулся в соседнюю комнату. Быстрыми отрывистыми движениями он извлек листы бумаги из чулана, затем вернулся, подошел к девушке и протянул той свои заветные тайные наброски. Она в свою очередь неторопливо взяла предложенную испещрённую линиями и точками бумагу.
Эмма увидела нарисованные очертания своего бесподобного тела, вид со спины, если быть предельно точным: белокурые волосы выделены лунным светом рассветной туманной дымки, затем оголенные руки блистают мемориальной белизной, упруго мягкие и бархатисто нежные, затем тонкая талия, подчеркнутая не вызывающими изгибами и лоскутными складками сапфирового платья, и блистательная фибула чуть ниже шеи, как некая изюминка в общем антураже.
Рисунок наглядно доказал неоспоримую правдивость всех слов художника о том, что воистину возвышенное вдохновение властвует над ним, ибо с любовью была проведена каждая линия рукой этого скромного гения.
– Раз вы исполнили свое мечтательное желание, изобразив меня, значит, я могу уйти? – с простосердечной интонацией в голосе вопросила она.
– Как пожелаете. – вкрадчиво ответил он возвращаясь в склоненное положение.
Разрозненные положения всевозможных катавасий духа, сумятица настроений, предположения и ходатайства абсолютизма разума изрядно смутили девушку. С одной стороны пред ее ясными очами явлен неведомый сумасшедший, трогательно произносящий абсурдные речи, в общем плане, нечто совершенно новое, далекое от обыденности вкоренилось в ее некогда спокойную жизнь. Однако с другого противоположного ракурса всё видится куда привлекательнее и одновременно не менее отталкивающе. “Он настоящий больной сердцем маньяк” – по-девичьи спутанной карой размышляла она – “Столь непосредственный в поступках и неуверенный в себе, что его даже хочется пожалеть”. И эту последнюю глубокомысленную дилемму она отвергла, двинувшись к двери, как вдруг услышала негромкие словеса хозяина мастерской.
– Желание вашего сердца для меня закон, предуведомление вашей души для меня заповедь, если они жаждут чуда, то я с радостью явлю вам необъяснимую горнюю мистерию, покажу доблесть кисти и научу вас необычайному творению, объясню какой силой создавать миры настолько яркие, насколько богаты ракиты реальности. Покажу ту вожделенную быль, которую не видели другие. Снизойдите, будьте моей музой и вместе мы сотворим великое творение.
Эмма заслушалась речью художника, остановив всякое внешнее движение, борясь с воистину заманчивым потворствующим искушением, сим невообразимо чарующим предложением, будто флорентийская канцонетта увлекла ее рифмами цимбалы и закружила мелодичностью виолы. Поначалу она несколько колебалась, однако уже неостановимый танец ее юности взял свое, и она склонилась возле безынициативного плакальщика, протянула сострадательную длань и смахнула кристальную слезу с его покрасневшего от живой соли лица. Чувство опасности пропало безвозвратно. Упоительная покоем гармония между ними не воцарилась, лишь вспенивающиеся волны сердечных переживаний стали утихать отливом, предвосхищая скорый страстный прилив.
Сопричастные тревожные волнения сменились упорядоченными веяниями непростого человеческого сострадания. Безукоризненно нежная душа Эммы вознеслась над проявленной дерзостью, над тщеславием и гордостью художника, теплой ладонью она поглаживала щеку живого опечаленного существа, которое посредством прикосновения слезно внемлет ее дружеским потугам, тронутое до глубины души проявлением заботы. Она воочию созерцала не большого ребенка, а помолодевшего старика. Некогда уложенные волосы Адриана, ныне волнистые на концах опустились на плечи, будто исчезая, настолько разрознены они были, в то время как немалые глаза его заблистали влагой.
Он не был мракобесом-академиком, академические классические познания и потому малодушные не волновали полубожественные десницы сего гениального художника, желая лишь творить образы, превосходящие всяческие иные высочайшие иллюминации, он, подобно небесному визионеру, отринул всякое двусмысленное искусство и без знаний девальвированной техники письма, просто-напросто рисовал, насколько педантично подскажет ему вдохновенное сердце. Однако поговаривают некоторые слабохарактерные личности, не раскрывшие в себе мятежного гения, будто без зазубренной академии нельзя выдумать свой индивидуальный неповторимый стиль. О как они ошибаются, о насколько самозабвенно заблуждаются! Ибо художник сущим естеством своим натура свободная и неподвластная какой-либо ограждающей силе, и никакие циничные современники, никакие посредственные критики, никакие общественные условные рамки не заточат добродетельное добросовестное творчество, не уничтожат сарказмом своим истинное бескорыстное творение. Блажью простецов является копирование чужих работ, но вы творцы, со всею волею незамаранного воображенья творите вопреки лиходейским советам горделивых старцев, тех псевдо учителей, кои лишь в преклонных летах осознали истинную свободу, о которой ранее не помышляли. Берите кисть и краски, перо и бумагу, и творите, творите добрую красоту.
Действительно, совсем недавно Адриан выглядел почтенным и заслуживающим уважения джентльменом, однако в вычерченной меланхолией сцене обильно источая слезы правдивого романтизма, он как бы явил музе свою потаенную чувствительную натуру. Эмма оценила сей прочитанный ею гримуар души и оказалась немало польщена, посему она осталась в обоюдном заточении с экзальтированным поклонником.
Всем своим женским обаянием она чувствовала, насколько сильна ее верховодящая власть над ним, столь упоенным и побежденным. Отныне коварный тщательно продуманный план художника рухнул взмокшим карточным домом, еще тогда, когда произошла их первая кротчайшая встреча, первое столкновение лицом к лицу, еще тогда в первые минуты разговора в цветочном магазинчике, иллюзорное представление представилось полностью иным, более судьбоносно грандиозным, чем воображал себе художник. Преобразуя чувства в покаянные порфиры, он не заметил, тех самых господских эфирных двигателей тела, которые выплеснулись наружу в виде честного раскаяния и кротких слез. Покоренный хрупкой девушкой, этой госпожой романтических цветов, подобно абсолютному гению на пике всеобщего почитания, коего памятно именуют божественным, он склонился пред нею подобно любому другому человеку пред всепоглощающим алчным зевом смерти, но лишь одним земным коленом. На улице также погибает запылённый гуталиновыми сапогами нищий, не создавший музейных шедевров, не оставивший потомков, он отпускает душу свою навстречу заоблачному приволью. Ослепленный невыносимым солнцепеком красоты, теперь он ощущает лицом (кое никогда не считал привлекательным, а напротив, безобразным) мягкие подушечки ее ухоженных пальчиков. Сидя рядышком, она, излучает сердечную теплоту, но дотронуться в ответ до девушки, стыдясь, он не смеет. Пусть будет так, всё равно его грубая кожа запомнит проявление той жалеющей ласки, дарованное девой незнакомому человеку.
А далее, в интимном уединении посреди светлой комнаты, пожалуй, оставим главных героев новеллы о творческой любви, ибо многое предстоит им осмыслить, и немало прочувствовать им суждено.
Что ж, воистину женщины призваны укрощать наши безумства и быть причиной оных. Мы можем сокрушать и покорять мир, мечом иль книгой, но одним взглядом женщина победит нас, возбуждая непредсказуемостью и тут же успокаивая миропомазанием ласки. Но грехом прельстившись, она спешит и мужа к падению привлечь, и он горемычный, испытывая любовное состраданье, дабы ей не одной страдать, вкусит вслед за нею плод запретный, пожалеет муж жену и ныне в ответ жена душевно жалеет мужа.
Непорочные восхищенья ангелам подвластны и люди могут высоким штилем овладеть, обуздать потоки вихрей ветра ноуменов, если в тиши полночной иль дневной восплачут скорбно, озаряясь видением немыслимых красот. Тот потоп всемирный пусть не утихает, ведь художник неумолкаем, положив мазки, различив их несовершенство, тряпицею смахнет разноцветные штрихи, и вот, вновь холст натяжной сияет заревом белого гранита, творец сотворил, он же и забрал к себе творенье, переместив в иное царство первозданных. Благоусмотрением кисть новые удары нанесет, и картина дивностью претенциозной зацветет. Заживет, грудью глубоко вдохнет духом в сердце сокровенным.
Блаженный дар те прощающиеся слезы, камея драгоценностей бесценных. Блаженны вы плачущие слезно, превосходительства утешительных поэм. “Очами источаете вы радости прощенья или смываете скорби согрешенья, вы в разлуке ангелы любви, а в воспоминаньях незабвенность, страдаете и плачете сердечно, утробно всхлипываете горлом и содержите в себе живительный, но соленый сок в честь искренности возгласов души молебнов, порывы счастья в вас живут” – о слезы, о сколько выразить они способны чувств, но внешне кажутся простой такой обыденной влагой. В той жидкости лечебной есть врачевание души, благоверный путь к смиренью. И дети малые и старики с проседью во власах, телесною росою омывают себе лица, завидев смерть, лежат смиренно и лишь чувства слезных наводнений наполняют благодушием сердца.
Неужели одр тот уготован всем живущим? Тот покров и озаренье. Ужель и я, обронив феникса перо, исторгну дух надменный, сколь неведомо, странно помышлять о том, ибо возраст молодой с ужасом колеблется принять апофеоз, внять тому эпилогу страшно. Так скажите отроку неразумному, сквозь поволоку слез, ныне вопрошаю я, ответьте, почему, для чего сей жизнь земная дана Творцом, если суждено ее пределы бескрайние покинуть, для чего мне трепетное сердце, если остановится оно однажды, исполненное любовью к безответной деве, вот-вот завянут воздыханья и затихнет поэта небожителя духоносная арфа лира, для чего? Мне уготован срок, но неизвестен он, к чему мы призваны – творить добро и восхвалять Всемилостивого Бога, предвосхищенье иного бытия сущего на Небесах – сему лишь верю. Должно быть, да будет так, мы жить должны, столь мудро помышляя, и в старости и в летах довольно скромных о смерти помнить не унывая. Не мы живем, но жизнь нами жива. И если мы в унынии поникнем, то и жизнь уйдет в долину смертной тени. Вернем же миру песнопенье счастья своими кроткими слезами!
Рисунок седьмой. Старая дева смерть
Смерть обыкновенно изображают старой, страшной и жестокой, с косой жнеца она, ибо она жнет не сея, с часами песочными, ибо приходит в срок, и череп вместо лица у смерти в знак судьбы всякой плоти.
Смерть, для меня есть дева, бесстрастием непорочна она, ибо превосходно красива, и приятна ликом, ибо невинна. Провожает в жизнь иную в ту святую райскую долину, где тучи айсбергом воздушным застыли фимиамом, грезами эфирными набухли облачка, где переливы света в отражении зеркальных звезд, бросают искры на храмовые своды капелл стеклянных куполов. Взяв бережно за руку меня, отведет туда, минуя зла моралите, за занавес багровый, за кулисами дол покажет некогда лишь мельком различимый в тишине души. Она Ангел Смерти, и не более того.
Души касанье теплых струй… – поэт диктует вялым языком. И вот, глазницы гаснут, не расширяются зрачки во тьме, не ссужаются при свете, вот легкие более воздух дыханием парным не сотрясают, вот сердце не воспроизводит в жилах кровь и дух ушел, осталось мертвенное тело. Так почему не один я создан? Я верую, тот день благой настанет, и мы воссоединимся наитием любовным вновь, я верую, тот вышний мир пребудет, где неразлучны мы в едином танце эмпирий. Ведь вечность лелеет бесконечность, но ныне мы располагаем лишь скоротечностью земной – убываньем времени и сил, но вера вечна, но вечна наша тайная любовь.
В деснице апостола Петра ключ хранится от райских врат, тот ключ – есть любовь. И вот представ пред золотой преградой, если любим мы всем сердцем Бога и создания прекрасные Его, то отворим тем апостольским ключом, верней своим ключом отворим врата Небес, и взойдем по лестнице небесной, до благодати снизойдем.
Но вот с кончика пера упала капля и растеклась кляксой нефтяной по добрым мыслям светлячкам, также зло вторгается во всё творенье, ибо зло горделиво и немало завистливо оно, потому прельщает мглою и разводы черные оставляет на чистоте душевной. Покуда не высохла она, не въелась безвозвратно, смахну ее платочком сизым, останется еле заметное пятно, видимо на всю оставшуюся жизнь. И впредь, желаю, чтоб лишь слезы белые орошали рукопись мою дождливо.
Смерть, ты дева, посему за прельстительную музу можешь с легкостью сойти, всегда со мною рядом ты, так намекни мне о жизни, о правде, и раскрой скрученные свитки, где смыслы последних дней начертаны безвестными шрифтами. Ты друг мой молчаливый, вовсе не строгий, отнюдь не кичливый. Ты верность мне хранишь всегда, смерть, ты верная подруга сердцу, ты собою напоминаешь мне о жизни, о делах благих, коих я не сотворил, и о суде Спасителя и о Воскресенье, о тех светлых временах, когда ты потеряешь силу, утратишь ангельскую власть, тогда мы сможем побеседовать с тобою всласть. Но ты не ведаешь мой срок, то ведает один лишь Бог. Ты молодишь меня и старишь, вразумляешь, когда я развращаюсь созерцательно и думной порослью юношеских сует злословлю. Однажды нежно приласкаешь, встретив душу грешную мою ради сопровожденья.
Смерть послушай, сколь мудро я сегодня рассуждаю!
“Кротости противоречит гордость, потому учителя имеют две ипостаси. Смиренны те, кто благолепием спокойны и ставят себя ниже всех, заслуги коих и похвалы людские отходят к Богу, а не зиждутся на суетной земле. Горды злоумием те, кто, высоко подняв орлиные носы, похваляются надменно пред учениками, они без скромности спешат себя потешать, на показ свои труды тщеславно выставляя. Так будьте кротки, как голуби, с мудростью змеи всегда нелицемерно поступайте. Вот человек собрата сквернословно обругал, но тот стоически не дрогнул, все выслушал колкие обиды, все вредоносные слова отринул щитом добродетельной души, проклятья молитвою развеял, выслушал и дальше двинулся восвояси. Однажды я в его светелку заглянул и вопросил речью осторожно: “Откуда могло взяться столько терпенья, каким способом достичь столь дивного крепостью смиренья, чтобы обидчику не отвечать, на рыки хулы молчать, на позорящий удар другую щеку подставлять?” На что ответил он – “Дурак он, что взять с него, пустослов и пустомеля”. Какова гордыня! Признал себя он выше всех и обидчика ниже себя поставил. А внешне ведь казался праведником благочестивым, но внутренне оказался весьма нечестивым. Но мне ли судить карающим пером?
И вот с Божьей волею рождается свободный человек с роговицами предназначенья, с любомудрием и верой, с люборассмотрительным умом. Творцом сей мир создан для него, сотворены животные и растенья, вода, земля, и рядом душа родная, с которой в возрасте возжженья плоти скрепится таинством венца иль вознамериться жить сугубо одиноко. Помимо прочего узнает вскоре человек, что есть еще и законы властителей земных, правила людские, многочисленно пустые, ему кличут грозно – там ты не живи, там не ходи, газон попортишь, там рыбу не уди, ту не люби, тебя она недостойна, с детства учат в школе, затем насильно в армию ведут, о женитьбе спрашивает часто и велят работать, заставляют не прекословить и путь мирской всё время выбирать. Но человек рожден свободным! В паспортном столе, очередь, вот спрашивают имя, пол, гражданство, где ваш дом, каков ваш возраст, но разве имею я пол иль имя, что вы спрашиваете у меня! Свободен я, но вот вручают в крохотные ручки свидетельство о рожденье, будто без него не родился я. О сколько законов чуждых самоуваженью, неужели не жить человеку без сего правленья. Неужели месяцами томясь в утробе матери, у нее под сердцем, явился я на свет, чтобы кандалы мне тут же на руки надели, на шею привязали рабства омерзительный хомут, и почему мне постоянно лгут? Неужели розовый младенец рожден свободным и свободу эту предстоит ему родить. Ведь тяжкий крест – сему миру противостоять, скажите властям – нет – и вас унизят, без бумаги вы якобы ничто, как и с бумагой впрочем, вес ваш невелик. Пусть новый человек не в демократии и ни в коммунизме найдет спасенье, а спасенье во Христе. Пусть этот мир у нас лиходейскими пращурами отнят, придумав законы границ и войн, вернем свободу мы, ведь внешне лишают нас свободы, но души наши неподвластны им, мысли наши и мечтанья непокорны.
“Машинный мышиный мир сер и убог, давайте же его воображением раскрасим” – ликующе вопиет душа творца.
Смерть муза вновь остерегающе дергает за рукав, снова указывая перстами на непостоянство невозможных мыслей, и заутренняя свеча уж гаснет, а за окном неестественно непроглядностью стемнело, звезды первые зажглись фонариками ночными, но мне милей всего одна боговидная звезда.
Ты не ведаешь пределы ее земного срока, и я не знаю их. Но однажды ее срок прейдет на смену лету, но ты, душ лечебный проводник, останься здесь со мною, позволь Любимой жить еще чуть-чуть, еще немного, один лишь миг – шептал я смерти и она в ответ лишь глядела вдаль с непоколебимостью смиренья. Желаю я, чтобы любовь моя продлевала жизнь Любимой ныне и всегда. Она столь красива, столь умна. Я не обладаю теми дарами свыше, посему пишу молебны легкими незаурядными мазками, неуверенными словами молю о спасенье и прощения прошу.
Непостижимо духа от плоти отделенье, неизъяснимо разобщенье пары той строптивой, ведь некогда неразлучны были. Душа ужель привыкла к телесной боли, тело свыклось с безумствами души, ибо вместе они творили. В душе замыслы и образы эмпирически варились, тело же их движеньем рук воплощало в жизнь, вместе они любили созерцанию предаться, они не прикасались к деве, но богоподражательно любили деву. И вот им предстоит расстаться, расставанье ожидает их. Поезд набирает ход. Душа бежит, спешит запрыгнуть в движущийся вагон, а тело лишь вдогонку на прощанье машет, прощается оно так скоро, столь безудержно плачевно.
Рисунок восьмой. Молчанье сердца
Широкие мазки иль малые короткие, художник использует для насыщенья полотна судьбы? Крупные штрихи – нам внушают употреблять массивные монументальные основы построения картины, что вполне понятно, ведь кистью хрупкой в несколько волосков куда как дольше рисовать, зато труда в достатке больше.
Природа в те непогожие деньки, вовсе старчески одряхлела, отчего листовое золото потеряло первоначальный огненный цвет. Деревья сотворили себе теплый из сухих веток и листьев многослойный плед, оставляя тем самым коренья в тепле в зимнюю пору. Но люди не почитая должным уважением те убранства, собрали ветхие одеяла в мусорные мешки и отвезли их на свалку, отчего деревья вновь замерзнут, не дождавшись любящей весны.
Весной, кто жаждет тепла, тот его вскоре получает, каждый сполна отведает новых всполохов красот и чувств. Любви желаешь, так посмотри сколь девы внешне стали хороши, еще милее стали сбросив с себя шубы иль иные одеянья. Ныне девы ручки белые и лики нежные подставляют необщительному солнцу, дабы самой кожей впитать теплоту Божьего сферического творенья.
Но зима жестока поведеньем, никого не щадит, никого не обогреет, царь то или пастух, если в сердце жестокосердный лед, то вдвойне замерзнет в ту снежную пору.
А пока, осень старушкой серой, надев необъятные колоши, шагает весело по лужам, не пугает ее дождь своим ветряным озорством, он поливом занят, питает щедро землю, жаль только ничто не вырастит на ней, лишь дети, может быть, немного подрастут. Кои ныне не снуют по площадкам детским и вдоль дорог опасливо не играют, у гряды домов подъездов не капаются в грязи, скучливо прибывая в школе, в окне разглядывая пасмурное угрюмое небо, подобное учительскому лицу и потому молодым душам становится еще тоскливей.
Вот учитель призывают книжного самородка к классной доске, спрашивает у него замысловатый ответ на отмеченный простотой вопрос. И с прямолинейностью фарватера отвечает ученик – “Я не пойду”. “Почему?” – удивленно несколько озлобленно спрашивает учитель. “Ибо я глуп” – искренно отвечает ученик, и учитель за неподдельную честность и отчаянную правду, дарует тому еще немного жизненного срока, чтобы вскоре снова выслушать оправданье. Множиться ли мудрость, со временем летами, иль с книгами писцами?
Всевозможные сетующие на мигрень размышления бороздили незажившие трещины души Чарльза Одри. Он, укромно располагаясь в тесной каморке документального хранилища, страдал от резких болей в сердце, этот немилостивый и неуемный орган кровообращения ныл и ругался, прибывая в обличье беспутной истеричной жены. Сей усмиряющий всяческие излишества дефект немолодого тела, навивал ему сумрачные соображения и испускал кроткие в мечтательности чаянья. Самое неудобное во всем этом искаженном хворью безобразии, то, что он безотрадно сидит, порицательно сложа руки, почти что бездействует, уповая на скорое самопроизвольное разрешение всех накопившихся проблем. Нечем отвлечься, невозможно трудно ухватиться в забвении болезней за соломинку веры и в условности жизни не потерять надежду. Отчего вскоре он начал раздражаться на самого себя, беспокойства расстраивали трапеции его расшатанных нервов. Однако не всё столь косноязычно просто. Минуя болезненные преграды, заслоны здравого смысла, лавины сопротивления, в продолжение некоторого времени он выяснил многое насчет леди Эммы и некоего Художника. Однако поделиться созревшими предположениями он хотел лишь с непосредственным участником той нескончаемой эпопеи, а именно, Эрнестом, который в ту минуту сидел рядом вытянувшись струною на стуле, томясь безропотным ожиданием. А безмолвный детектив, погрузившись в темный лог своей души, не спешил раскрывать удачно растасованные карты, посекундной догадливостью оценивая шансы выигрыша, телепатически просчитывая партию мастей соперника.
Юноша с уважением сохранял несвойственное его пламенной натуре молчание, но когда минуло с полчаса кряду, тот сильно внутренне и мимически возмутился, в нем очнулись пылкие чувствования, посему он воспылал нешуточно вопросительной словесностью.
– Скажите, наконец, о чем вы думаете? – спросил юноша со всей предвзятостью.
И Чарльз Одри с полнотой трезвости мысли ответил.
– Я много думал о понятии искренности, в особенности о доверительности, впоследствии приблизившись к логическому выводу – мы не можем больше заниматься этим делом, и наша компаньонская дружба не может состояться по веским доказательным причинам. – тут юноша не дрогнул, будто осознавая остерегающую подоплеку его речи. – Вы, Эрнест, вовсе не педант, и видимо, поэтому нахальным образом обманываете меня, хотя подождите, нет, это слово явно не подходит в описании вашего проступка. Скорее вы лукавите мне и недоговариваете многие важные сведения. Но не беспокойтесь раньше времени, я не оглашу миру, в чем именно вы согрешили, или провинились. Ибо вы сами покаетесь предо мною. Пусть я нынче буду моралистом-посредником, между вами и вашей совестью.
– Я не совсем хорошо понимаю вас. – ответил юноша, после чего детектив стал отнекиваться.
– Всё довольно незамысловато просто. А именно, наши первые улики против Художника, такие как лужа краски напоминающая кровь и цветок с каплями бутафорской крови на лепестках – сотворены самолично вами. – детектив неодобрительно покачал головой. – Опрометчиво глупо вы поступили, насколько нужно быть самовлюбленным эгоцентриком, чтобы наивно предполагать, будто я поверю в серьезность тех псевдо намеков на убийство или выдуманное ранение леди Эммы.
Однако молодой человек, вставши со стула резким выпадом назад, не стал оправдываться отрицанием. Он немедля прыснул негодованием.
– Чарльз Одри, вы как всегда правы. Это я всё подстроил, совершив предумышленный обман. Я изверг кощунственную ложь, которая была оглашена мною ради спасения Эммы. Потому что полицейские до сих пор отказываются продолжать поиски, потому что я не являюсь для потерявшейся девушки родственником и не ведаю о ее возможных неотложных важных делах заграницей. Но разве похищение не является подтвержденным всеми теми чудовищными подозрениями, которые у нас имеются? Разве может быть иначе? Не задаваясь этими вопросами, они не понимают, что ее вероломно у меня украли. И представьте, каково мне, видеть холодность и безучастность людей. Да, она всего лишь флористка, но разве это уменьшает ее значимость, умаляет ее нравственную личность. Вот если бы пропал разоблачительный журналист, скандальный политик или иной яркий общественный деятель, то они бы сразу раструбили на всю округу о том злоумышлении. Непременно бы кинулись искать пропавшую знаменитость. А она, бедняжка, никому не нужна окромя меня. Я ценю ее жизнь превыше своей собственной жизни, потому мне и пришлось сделать эти глупости. Побывав в ее квартире, именно я разлил краску, а в магазине именно я оставил бутон белой розы столь любимый ею. Мне пришлось, поверьте, иного выбора мне не представилось.
– Вот и славно, что вы оказались неравнодушны. – несколько с одобрительной радостью воскликнул детектив. – Но те шутихи лишь задержали меня в расследовании, из-за этого мы потеряли уйму времени. Посему впредь, пожалуйста, хорошенько подумайте прежде чем что-то предпринимать. – указующе ревностно произнес Чарльз Одри предрекая будущую необдуманную горячность юноши.
– Значит, вы продолжите следствие, вопреки моей оплошности.
– Безусловно, ведь на кону не только ваша судьба, но и леди Эммы. – улыбаясь пояснил детектив, радуясь удачному исходу своей затеи по разоблачению Эрнеста. – Раз вы настолько горячо любите девушку, то скажите мне, любознательному старику, что глаголет вам ваше сердце? Ведь оно должно тянуться к сердечной половинке, слышать через расстояние столь дорогое родственное биение, звучащее в унисон с вашей любовью.
– Оно молчит. – искренно чуть замявшись ответил юноша.
– К сожалению. – вздохнул Чарльз Одри.
Несколько помолчав, они переварили произошедшее откровение. Затем детектив, как ни в чем не бывало, продолжил.
– Итак, оставим невразумительные нюансы ваших романтических отношений. Теперь, когда все перипетии вашего опьяненного от страсти сердца развеялись, я с чистой совестью попробую в дальнейшем потоке слов изложить свои скромные подвиги. Однако заметьте, я всё это время сидел на одном месте. Не просто так, не бездейственно, не бессмысленно, а вовсе наоборот, я дозвонился до своего старого знакомого мистика Томаса Свита, вы, должно быть, слышали о нем, если нет, то непременно прочтете о нем в будущем. Пресса помнится, бурно обсуждала дело об Оливере Мильтоне, в коем я практически не участвовал. – детектив прочистив горло трубным звуком, продолжил. – Так вот, он мне особенно внятно растолковал сущность Художника, хотя и метафорично как всегда, но всё же. Попробую дословно передать смысл его речи: “На картине когда одни предметы выделяются среди прочих, нарушая тем самым гармонию и композицию, либо имеют несвойственные цвета – это считают грубейшей ошибкой, и если в тексте редактор-грамматик встретит незнакомое ему придуманное писателем-самоучкой слово – то сразу же зачеркнет, сотрет, и поставит обыденное словцо на место лишнего. Эти ущербные люди не догадываются о том, что такова есть задумка автора, художника, и это точно не ошибка. Безусловно, те фельетоны рушат правила академической живописи и лексику классической прозы, но разве для истинного творца могут существовать правила или законы?” – спросил у меня Томас, и я сразу догадался, к чему он так упорно клонит. Оказывается, Художник больше чем живописец, он умело уникален. Вот, например вы, Эрнест, обольстились росписью на дне фонтана. И что вы, позвольте спросить, почувствовали, войдя в воду?
– Зрительно я был поражен увиденным, а когда приблизился к нарисованной Эмме, то тона явственно показалась мне настоящей, представилась живой… или (Боже упаси) мертвой. Я различал ее со всею точностью, и то было не объемное изображение, а настоящая плоть. Ее белокурые волосы шевелились в такт с колыханием складок платья, аромат французских духов витал всюду и везде, растворяясь в молекулах воды. Я, кажется, даже прикоснулся к ней.
– Прикоснулись к рисунку? – недоуменно переспросил Чарльз Одри.
– Прошу, не смейтесь надо мной. Я сам толком не пойму, что на меня тогда нашло. – здесь юноша несколько помрачнел. – Но послушайте меня, Чарльз. Прыгнув, я практически утонул, я не мог и не хотел вздохнуть, поскольку завороженный обретением Эммы, я готов был остаться на дне фонтана, я желал умереть там с нею. И это действительно страшно. И только ваш голос вернул меня обратно в реальность, я словно проснулся, покинув сладкое забытье, и вынырнул в последнюю роковую секунду.
Тут детектив опрокинулся назад, отчего несколько вертикальных прутьев спинки стула заскрипели. Задумавшись над вышеописанным событием, свидетелем коего он был совсем недавно, не предавши той сцене особенного значения, он приметил, что во время повествования в глазах юноши отчетливо читался страх пережитого ужаса, впрочем, и после веянья драматизма сохранились некоторые пугливые морщинки на юном лице сказителя.
– Это не гипноз, ведь нарисованная Эмма не показалась мне иллюзорно живой. Я не прыгнул спасать девушку, по веской причине своей пожилой немощности, вдобавок одна деталь меня крайне смутила, а именно: ее платье колыхалось, но сама она не двигалась с места ни на сантиметр. Затем я попросил у прохожего джентльмена трость, и он с радостью одолжил мне ее, однако тот огорчился, видя, как я начал что-то выуживать ею в фонтане. Повозив по дну и коснувшись до искомого изображения, я осознал по характерному стуку, что это всего-навсего рисунок, в сущности реальный, но несущественно плоский. Видимо тогда произошло некое смешение или смещение пространств, искажение видимости, обратная зеркальность. Находясь вдали от перспективы, мы ощущаем парадоксальность, чувствуем форму и в то же время плоскость, объединяя реальность и потустороннее в единое целое. И только когда непосредственно соприкасаешься со сверхъестественной картиной, то невольно погружаешься в вымышленный мир Художника похитившего леди Эмму. Поэтому он сотворил это настоящее неподдельное волшебство, продемонстрированное целенаправленно пред нами, для него важными зрителями. – детектив на минуту отвлекся на богословские мысли. – Впрочем, и наш мир выдуман и создан Творцом, в коем мы живем и по исходу из тела, возвращаемся душой на Небеса.
– И что Томас Свит, говорит по этому поводу? – спросил Эрнест.
– Что тут можно пояснить. По-моему уже всё сказано. – он предостерегающе сморщил складки массивного лба. – Вы, Эрнест, в большой опасности. Видя в вас, пускай неопытного, но соперника, Художник не остановится на достигнутом, не окончит свои чудные махинации, покуда не сживет вас со свету. Если мы не отыщем его логово раньше попаданий в нас его нестандартных выпадов, то нас ожидают проблемы далекие от нормальной жизни. – проговорил Чарльз Одри вкрадчиво и дословно вызволяя свои разумные мысли. – Отрекшись от общепринятых правил, Художник наполнил иллюзию жизнью, одушевил жизнь грезами. – тут Чарльз вновь увлекся сторонней темой. – Точно также произошло, когда ученые археологи отыскали кости драконов всегда живших с людьми и истребленные практически полностью во времена рыцарства средневековья, хотя полагаю, некоторые особи живут и поныне в глубинных водах. (Впрочем, и сейчас многие виды животных искореняются, истребляются из-за шкур или рогов). И эти самые драконы известны по всему миру, в Китае, Европе, Америке, этих самых драконов дерзновенно назвали динозаврами якобы некогда живших несколько миллионов лет назад. Это конечно обман, который одухотворили наукой, и, к сожалению, это картонное чудовище безумного профессора пугает малых детей за ученическими партами. Жаль, мы больше не исчисляем года от Сотворения мира, зато забавно получается, когда те же самые атеисты празднуют наступление нового года от Рождества Христова. Этим я хочу подчеркнуть, что не надо верить в правдивость видимой неправды лишенной истинной веры. Помните историю о старце и ангеле?
– Нет, кажется, я не могу припомнить такую историю.
– Тогда, извольте, я вам поведаю сию притчу. Однажды в келью старца во время молитвы явился ангел, тут старец мог бы возгордиться и сказать себе – какова молитва моя, что и ангел приходит поучиться у меня, слетает послушать меня, или он мог подумать, что он стал настолько свят, что и ангел явился к нему с Небес. Однако иначе старец ответил ангелу – О, я великий грешник и недостоин сего явления Сил Небесных – и поворотился к иконам. Ведь злой дух приобрел личину ангельскую и возжелал испортить молитву старца. Но старец обман лукавого распознал не очами, но смирением. – детектив пристально воззрился на юношу. – И вы, Эрнест, если что-то увидите, не принимайте то за чистую монету, присмотритесь хорошенько, подумайте хотя бы несколько секунд, прежде чем решительно действовать. – столь восторженно детектив окончил свою речь каждым словом вразумляя юного Эрнеста.
С возрастом люди становятся мудрее, либо циничнее и дабы не уподобиться тем вторым, джентльмены решили, наконец, когда все недомолвки были исчерпаны, навестить местных художников. А именно непосредственно ознакомиться с их творческим бытом, либо с сомнительной самобытностью, и, безусловно, вскользь подробно расспросить мастеров живописи об их странном собрате по кисти.
Превозмогая заискивания сердечной боли, не стесняясь двусмысленно смиряться, Чарльз Одри несколько минут вел видимые приготовления к предстоящему походу, но на самом же деле он невидимо пытался усмирить уж слишком сильно бьющееся сердце. К сожалению, с присущей ему нервозностью не совладать ему было, с этим разгаром сует, посему с укрощением строптивой мышцы ничего у него не вышло. И в таком нестабильном состоянии, детектив повел Эрнеста в мастерскую именитых художников.
В этот раз, выйдя из хранилища, они столкнулись с водными препятствиями, то было нагромождение широких и поменьше глубоких луж. В связи с этим недоразумением погоды, всю дорогу им пришлось держаться чуть в стороне от центра пешеходной дорожки. Анализируя размеры луж и ширину своих шагов, они дружно сопоставляли акробатические навыки и объем влаги, которую скорей всего удастся зачерпнуть ботинком, а то и всеми четырьмя. Постоянно размышляя прямо на ходу, путники молчали, и сие деловое безмолвие неким образом излечило раны оставленные раскрытием молодого человека, оный даже просветлел миловидным ликом, ибо освободился он от уз затемненной тайны. Удрученность, некогда давившая на его моральные устои, вовсе испарилась подобно каплям на запотелом стекле. Ко всему прочему Эрнест был обрадован детективному быстродействию Чарльза Одри. Впервые они вплотную занимаются поисками, ведь та всем наскучившая говорливая прелюдия чересчур затянулась. Пришло время наступательно влиять на Художника, коего юноша нисколько не страшится, ни тех способностей коими тот располагает, ни тех средств и сил кои послужат освобождению любимой девушки. Он мысленно плевал на чужие сердечные чувства и видел в Художнике только врага, забывая о заповеди Христовой, что и врагов должно любить.
Их визит к рисовальщикам стался недолгим. Художники припоминали какого-то неудовлетворенного изгоя по ученическим летам, но сказать точно место проживание сего отступника они не могли. В прогорклом табачном дыму и в парах сивушных вин, они считали себя значимой богемой и вместе с тем дипломированной интеллигенцией, на самом же деле, в глазах Чарльза Одри они виделись тучными тусклыми людьми, которые превозносят свою сластолюбивую страстность и пытаются выбелить свои черные жизни, создавая дешевые пародии на красоту.
Выйдя из мастерской, детектив заявил.
– Не все художники таковы как те слепцы. Существуют и иные творцы, светлые, истинные. Мы все носители предназначения данного свыше, но после грехопадения мы заимели две ипостаси, темную и светлую, там, где мы сейчас были, правит тьма, а в иной мастерской, я уверен, живет свет.
Эрнест изрядно огорчился.
– Мы такими темпами никогда не отыщем Эмму! Если ее похититель таков как они, то я даже боюсь представить, что с нею сталось.
– Поддельные бесталанные художники видят шапку волос, а истинный созерцатель видит каждый волосок и каждую отдельную ресничку натуры. Потому что созерцатель любит, а любовь мелочна по естеству, по существу бездонно вместительна, ведь мы дословно сообразно запоминаем усладительные мгновения жизни и сна, в коих прибывали с нашими любимыми, а нелюбовь всегда зрит в общем плане, прогнозируя всё наперед в масштабе десятилетий. Запомните, Эрнест, любовь есть секунда. Представьте, вот лежало некогда бездыханное тело посреди серости надгробного камня, затем бессмертная душа вернулась в ту бренную плоть, и человек ожил, вот что такое любовь – воскресающее мгновенье. Вот в чем ваша главная ошибка. Леди Эмму вы более занимаете суетным, чем духовным. Вы хотите много зарабатывать, вы хотите собственную квартиру, иностранную машину, но куда же подевались ваши бесценные чувства-бессребреники. И покуда вы не вникнете в строки моего совета, ваша девушка и впредь будет искать романтику где-то на стороне. Вы спросите – как это относится к нашему делу? И я охотно вам отвечу – лишь слегка касается.
Эрнест подавил в себе задетые нравственные чувства, немногословно излагая укорительный вопрос.